Все стихи про мудреца - cтраница 2

Найдено стихов - 47

Александр Сергеевич Пушкин

Мое завещание. Друзьям

ДРУЗЬЯМ
Хочу я завтра умереть
И в мир волшебный наслажденья,
На тихой берег вод забвенья,
Веселой тенью отлететь...
Прости навек, очарованье,
Отрада жизни и любви!
Приближьтесь, о друзья мои,
Благоговенье и вниманье! —
Певец решился умереть. —
Итак, с вечернею луною,
В саду не льзя ли дерн одеть
Узорной белой пеленою?
На темный берег сонных вод,
Где мы вели беседы наши,
Не льзя ль, устроя длинный ход,
Нести наполненные чаши?
Зовите на последний пир
Спесивой Семелеи сына,
Эрота, друга наших лир,
Богов и смертных властелина,
Пускай веселье прибежит,
Махая резвою гремушкой,
И нас от сердца рассмешит
За полной пенистою кружкой.
Пускай игривою толпой
Слетят родные наши музы;
Им первый кубок круговой,
Друзья! священны нам их узы;
До ранней утренней звезды,
До тихого лучей рассвета
Не выйдут из руки поэта
Фиалы братской череды;
В последний раз мою цевницу,
Мечтаний сладостных певицу,
Прижму к восторженной груди.
В последний раз, томимый нежно,
Не вспомню вечность и друзей;
В последний раз на груди снежной
Упьюсь отрадой юных дней!

Когда ж восток озолотится
Во тьме денницей молодой,
И белый топол озарится,
Покрытый утренней росой,
Подайте грозд Анакреона;
Он был учителем моим;
И я сойду путем одним
На грустный берег Ахерона...
Простите, милые друзья,
Подайте руку; до свиданья!
И дайте, дайте обещанье,
Когда навек укроюсь я,
Мое исполнить завещанье.
Приди, певец мой дорогой,
Воспевший Вакха и Темиру.
Тебе дарю я лень и лиру;
Да будут Музы над тобой.....
Ты не забудешь дружбы нашей,
О Пущин, ветреный мудрец!
Прими с моей глубокой чашей
Увядший миртовый венец!
Друзья! вам сердце оставляю
И память прошлых красных дней,
Окованных счастливой ленью
На ложе маков и лилей;
Мои стихи дарю забвенью,
Последний вздох, о други, ей!..

На тихой праздник погребенья
Я вас обязан пригласить;
Веселость, друг уединенья,
Билеты будет разносить .....
Стекитесь резвою толпою,
Главы в венках, рука с рукою,
И пусть на гробе, где певец
Исчезнет в рощах Геликона,
Напишет беглый ваш резец:
«Здесь дремлет Юноша-Мудрец,
Питомец Нег и Аполлона».

<1815>

Александр Пушкин

Лицинию

Лициний, зришь ли ты: на быстрой колеснице,
Венчанный лаврами, в блестящей багрянице,
Спесиво развалясь, Ветулий молодой
В толпу народную летит по мостовой?
Смотри, как все пред ним смиренно спину клонят;
Смотри, как ликторы народ несчастный гонят!
Льстецов, сенаторов, прелестниц длинный ряд
Умильно вслед за ним стремит усердный взгляд;
Ждут, ловят с трепетом улыбки, глаз движенья,
Как будто дивного богов благословенья;
И дети малые и старцы в сединах,
Все ниц пред идолом безмолвно пали в прах:
Для них и след колес, в грязи напечатленный,
Есть некий памятник почетный и священный.

О Ромулов народ, скажи, давно ль ты пал?
Кто вас поработил и властью оковал?
Квириты гордые под иго преклонились.
Кому ж, о небеса, кому поработились?
(Скажу ль?) Ветулию! Отчизне стыд моей,
Развратный юноша воссел в совет мужей;
Любимец деспота сенатом слабым правит,
На Рим простер ярем, отечество бесславит;
Ветулий римлян царь!.. О стыд, о времена!
Или вселенная на гибель предана?

Но кто под портиком, с поникшею главою,
В изорванном плаще, с дорожною клюкою,
Сквозь шумную толпу нахмуренный идет?
«Куда ты, наш мудрец, друг истины, Дамет!»
— «Куда — не знаю сам; давно молчу и вижу;
Навек оставлю Рим: я рабство ненавижу».

Лициний, добрый друг! Не лучше ли и нам,
Смиренно поклонясь Фортуне и мечтам,
Седого циника примером научиться?
С развратным городом не лучше ль нам проститься,
Где все продажное: законы, правота,
И консул, и трибун, и честь, и красота?
Пускай Глицерия, красавица младая,
Равно всем общая, как чаша круговая,
Неопытность других в наемну ловит сеть!
Нам стыдно слабости с морщинами иметь;
Тщеславной юности оставим блеск веселий:
Пускай бесстыдный Клит, слуга вельмож Корнелий
Торгуют подлостью и с дерзостным челом
От знатных к богачам ползут из дома в дом!
Я сердцем римлянин; кипит в груди свобода;
Во мне не дремлет дух великого народа.
Лициний, поспешим далеко от забот,
Безумных мудрецов, обманчивых красот!
Завистливой судьбы в душе презрев удары,
В деревню пренесем отеческие лары!
В прохладе древних рощ, на берегу морском,
Найти нетрудно нам укромный, светлый дом,
Где, больше не страшась народного волненья,
Под старость отдохнем в глуши уединенья,
И там, расположась в уютном уголке,
При дубе пламенном, возженном в камельке,
Воспомнив старину за дедовским фиалом,
Свой дух воспламеню жестоким Ювеналом,
В сатире праведной порок изображу
И нравы сих веков потомству обнажу.

О Рим, о гордый край разврата, злодеянья!
Придет ужасный день, день мщенья, наказанья.
Предвижу грозного величия конец:
Падет, падет во прах вселенныя венец.
Народы юные, сыны свирепой брани,
С мечами на тебя подымут мощны длани,
И горы и моря оставят за собой
И хлынут на тебя кипящею рекой.
Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокий;
И путник, устремив на груды камней око,
Воскликнет, в мрачное раздумье углублен:
«Свободой Рим возрос, а рабством погублен».

Афанасий Фет

Лизиас и Вакхида (идиллия)

ВАКХИДАО, непонятные, жестокие мужчины!
И охлажденье их и страсть к нам — без причины.
Семь дней тому назад еще в последний раз
Здесь предо мной вздыхал и плакал Лизиас.
Я верила, я им гордилась, любовалась.
Ты видишь, Пифия? Всё нынче миновалось!
Зову — не слушает. Спроси, отворожен
Он зельем, что ль, каким? Или обижен он
Вакхидой верною? Давно ль, склоня колены,
Преследовал меня богач из Митилены,
Швырялся золотом, нес мирры, пышных роз,
И руку предлагал? — О, сколько горьких слез
Мне стоил Лизиас! ПИФИЯЯ помню, ревновала
Его ты к флейтщице. Я знаю, та Цимбала
Тяжелокосая с Филлидою-змеей
Всегда вдвоем. — Куда ты, Лизиас? Постой!
Признайся лучше! ЛИЗИАСВ чем? ПИФИЯЯ правдой не обижу.
Недаром флейтщиц я лезбейских ненавижу.
Вот всепобедные сирены! Слушай смех.
Ведь не Вакхида я смиренница. При всех
Скажу, что видела на днях. Бываю часто
На пышных я пирах. Наследник Феофраста
Звал ужинать. Он сам красноречив, пригож
И ласков. Собрались. В венках вся молодежь,
Вся раздушенная; в венке на крайнем ложе
С седою бородой мудрец известный тоже
Возлег. Мне не забыть сурового лица.
Всем хочется речей послушать мудреца…
Вдруг флейты ласковой, игривой, вдохновенной,
Фригийской флейты зов раздался вожделенный,
И легкая, как лань, лезбеянка вошла,
Остановилася, всех взором обвела
И старцу мудрому, исполнена тревоги,
Кудрявой головой, в цветах, поникла в ноги.
Но старец ей, смеясь: «Нашла же, где упасть!
Беседе рад мудрец, но презирает страсть» —
И оттолкнул ее. Смущенная позором,
Лезбеянка встает; но флейты страстным хором
Зовут танцовщицу, — и вот уже она
Несется, кружится, полуобнажена
И беззаветного исполнена желанья.
Я женщина — и то… Нет, страшные созданья!
Смотрю — философ наш, порыва не тая,
Встает, кричит: «Все прочь! сюда! она моя!»
Вмешался тут Дифил, повеса и гуляка,
Поднялся общий шум, и завязалась драка.
Венок у мудреца сорвали с головы…
Смех! — Вот лезбеянки, ты видишь, каковы.
А ты еще ее, Вакхиду, голубицу,
Решился променять на флейтщицу-срамницу,
На черноглазую Цимбалу.ВАКХИДАНет, постой,
Подруга Пифия! Мне хочется самой
Ему напомнить ночь, как, веря юным силам,
Он пил наперебой с Тразоном и Дифилом.
Позвали флейтщиц к вам. — Я не спускала глаз. —
Хотя Цимбалу ты поцеловал пять раз,
Ты этим лишь себя унизил. Но Филлида!
Я всё заметила, не подавая вида, —
Как ты глазами ей указывал фиал,
Тобою отпитой, как ты рабу шептал,
Наполнив вновь его, тайком снести к Филлиде.
Нет, вспомнить не могу я о такой обиде! —
Как, закусивши плод и видя, что Тразон
О Диогене в спор с Дифилом погружен,
Ты яблоко швырнул — и на лету поймала
Она его, смеясь; потом поцеловала
И спрятала. — Ну что? Что скажешь ты теперь? ЛИЗИАСЯ пьян был и шутил. Нет, Пифия, не верь
Ты ревности ее. Ее ты защищаешь,
Но скажешь ты не то, когда ты всё узнаешь.
Вакхида, выслушай! Довольно я молчал!
На ложе с отроком я сам тебя застал! ВАКХИДАМеня? О боги! Где? Когда? В какую пору? ЛИЗИАСТы знаешь, что, меня строжайшему надзору
Отец из-за тебя подвергнув, приказал,
Чтоб раб мне по ночам дверей не отпирал.
Семь дней тому назад, желаньем истомленный,
Позвал Дримона я. Мой сверстник благосклонный
Подставил у стены мне спину — и по ней
Я перелез. Бегу — и вот я у дверей
Моей возлюбленной. Была уж полночь, пели
Вторые петухи. Дверь заперта. Ужели
Стучать, греметь? Махну я через двор, — знаком
Мне этот путь. Вхожу я ощупью в твой дом,
Нащупал я постель.ВАКХИДАО боги! Умираю!
Что скажет он еще? ЛИЗИАСЯ слухом различаю
Дыхание двоих. Сперва мне мысль пришла —
Рабыню Лиду спать ты, видно, позвала;
Но тихо я впотьмах к вам простираю руки…
О Пифия! пойми, какие злые муки
Я вынес! Ищущей рукою я напал
На кожу нежную: то отрок возлежал,
Благоухающий, с обритой головою…
О, если б нож тогда случился под рукою!
Не смейся, Пифия: ужасен мой рассказ! ВАКХИДАИ только? Вот за что ты в гневе, Лизиас?
То Пифия была.ПИФИЯК чему ты всё болтаешь! ВАКХИДАЗачем скрывать? Теперь, мой Лизиас, ты знаешь:
То Пифия была.ЛИЗИАСС обритой головой?
Ну, скоро ж у нее роскошною косой
Успели локоны густые увенчаться!
Сам Феникс быстро так не может возрождаться;
На бритой голове коса узлом в шесть дней! ВАКХИДАБоясь, чтобы болезнь недавняя кудрей
Ей не испортила, она без сожаленья
Обрилась, — а на ней чужое украшенье.
Сними ж его на миг, друг Пифия! Глазам
Ревнивец наконец пускай поверит сам.
Ты видишь, — вот она, невинная прикраса,
А вот и отрок злой, что мучил Лизиаса!

Константин Николаевич Батюшков

К другу

Скажи, мудрец младой, что прочно на земли?
Где постоянно жизни счастье?
Мы область призраков обманчивых прошли;
Мы пили чашу сладострастья:

Но где минутный шум веселья и пиров?
В вине потопленные чаши?
Где мудрость светская сияющих умов?
Где твой Фалерн и розы наши?

Где дом твой, счастья дом?.. Он в буре бед исчез
И место поросло кропивой.
Но я узнал его: я сердца дань принес
На прах его красноречивой.

На нем, когда окрест замолкнет шум градской
И яркий Веспер засияет
На темном севере: твой друг в тиши ночной
В душе задумчивость питает.

От самой юности служитель олтарей
Богини неги и прохлады;
От пресыщения, от пламенных страстей,
Я сердцу в ней ищу отрады.

Поверишь ли? я здесь, на пепле храмин сих,
Венок веселия слагаю,
И часто в горести, в волненьи чувств моих
Потупя взоры, восклицаю:

Минутны странники, мы ходим по гробам;
Все дни утратами считаем;
На крыльях радости летим к своим друзьям, —
И что ж? их урны обнимаем.

Скажи, давно ли здесь, в кругу твоих друзей
Сияла Лила красотою?
Благие небеса, казалось, дали ей
Все счастье смертной под луною:

Нрав тихий Ангела, дар слова, тонкий вкус,
Любви и очи и ланиты;
Чело открытое одной из важных Муз
И прелесть — девственной Хариты.

Ты сам, забыв и свет и тщетный шум пиров,
Ее беседой наслаждался,
И в тихой радости, как путник средь песков,
Прелестным цветом любовался.

Цветок (увы!) исчез, как сладкая мечта!
Она, в страданиях почила,
И с миром, в страшный час прощаясь навсегда…
На друге взор остановила.

Но дружба, может быть, ее забыла ты!..
Веселье слезы осушило;
И тень чистейшую, дыханье клеветы
На лоне мира возмутило.

Так все здесь суетно в обители сует!
Приязнь и дружество непрочно! —
Но где, скажи, мой друг, прямой сияет свет?
Что вечно чисто, непорочно?

Напрасно вопрошал я опытность веков,
И Клии мрачные скрижали:
Напрасно вопрошал всех мира мудрецов:
Они безмолвны пребывали.

Как в воздухе перо кружится здесь и там,
Как в вихре тонкий прах летает,
Как судно без руля стремится по волнам
И вечно пристани не знает:

Так ум мой посреди сомнений погибал.
Все жизни прелести затмились;
Мой Гений в горести светильник погашал
И Музы светлые сокрылись.

Я с страхом вопросил глас совести моей…
И мрак исчез, прозрели вежды:
И Вера пролила спасительный елей
В лампаду чистую Надежды.

Ко гробу путь мой весь, как солнцем озарен:
Ногой надежною ступаю;
И с ризы странника свергая прах и тлен,
В мир лучший духом возлетаю.

Александр Сергеевич Пушкин

К Галичу

Когда печальный стихотвор,
Венчанный маком и крапивой,
На лире скучной и ретивой
Хвалебный напевая вздор,
Зовет обедать генерала,
О Галич, верный друг бокала
И жирных утренних пиров,
Тебя зову, мудрец ленивый,
В приют поэзии счастливый,
Под отдаленный неги кров.

В тебе трудиться нет охоты.
Садись на тройку злых коней,
Оставь Петрополь и заботы,
Лети в счастливый городок,
Зайди в мой мирный уголок,
И с громом двери на замок
Запрет веселье молодое;
Явится на столе пирог,
И хлынет пиво золотое!

О Галич, близок, близок час,
Когда, послыша славы глас,
Покину кельи кров пустынный,
Забыв волшебный свой Парнас,
Златой досуг и мир невинный.

Татарский сброшу свой халат,
Простите, девственные музы,
Прости, предел младых отрад! —
Надену узкие рейтузы,
Завью в колечки гордый ус,
Заблещет пара эполетов,
И я — питомец важных муз —
В кругу пирующих корнетов!
О Галич, Галич, поспешай,
Тебя зовут досуг ленивый,
И друг ни скромный, ни спесивый,
И кубок, полный через край.

<1815>

Пускай угрюмый рифмотвор,
Повитый маком и крапивой,
Холодных од творец ретивый,
На скучный лад сплетая вздор,
Зовет обедать генерала,—
О Галич, верный друг бокала
И жирных утренних пиров,
Тебя зову, мудрец ленивый,
В приют поэзии счастливый,
Под отдаленный неги кров.
Давно в моем уединенье,
В кругу бутылок и друзей,
Не зрели кружки мы твоей,
Подруги долгих наслаждений
Острот и хохота гостей.
В тебе трудиться нет охоты;
Садись на тройку злых коней,
Оставь Петрополь и заботы,
Лети в счастливый городок.
Зайди к жиду Золотареву
В его, всем общий, уголок;
Мы там, собравшися в кружок,
Прольем вина струю багрову,
И с громом двери на замок
Запрет веселье молодое.
И хлынет пиво золотое,
И гордый на столе пирог
Друзей стесненными рядами,
Сверкая светлыми ножами,
С тобою храбро осадим
И мигом стены разгромим;

Когда ж, вином отягощенный,
С главой, в колени преклоненной,
Захочешь в мире отдохнуть
И, опускаяся в подушку,
Дабы спокойнее заснуть,
Уронишь налитую кружку
На старый бархатный диван,—
Тогда послания, куплеты,
Баллады, басенки, сонеты
Покинут скромный наш карман,
И крепок сон ленивца будет!..
Но рюмок звон тебя разбудит,
Ты вскочишь с бодрой головой,
Оставишь смятую подушку —
Подымешь милую подружку —
И в келье снова пир горой.

О Галич, время невозвратно,
И близок, близок грозный час,
Когда, послыша славы глас,
Покину кельи кров приятный,
Татарский сброшу свой халат.
Простите, девственные музы!
Прости, приют младых отрад!
Надену узкие рейтузы,
Завью в колечки гордый ус,
Заблещет пара эполетов,
И я — питомец важных Муз —
В числе воюющих корнетов!
О Галич, Галич! поспешай!
Тебя зовут и сон ленивый,
И друг ни скромный, ни спесивый,
И кубок полный через край!

Николай Карамзин

К бедному поэту

Престань, мой друг, поэт унылый,
Роптать на скудный жребий свой
И знай, что бедность и покой
Ещё быть могут сердцу милы.
Фортуна-мачеха тебя,
За что-то очень невзлюбя,
Пустой сумою наградила
И в мир с клюкою отпустила;
Но истинно родная мать,
Природа, любит награждать
Несчастных пасынков Фортуны:
Даёт им ум, сердечный жар,
Искусство петь, чудесный дар
Вливать огонь в златые струны,
Сердца гармонией пленять.
Ты сей бесценный дар имеешь;
Стихами чистыми умеешь
Любовь и дружбу прославлять;
Как птичка, в белом свете волен,
Не знаешь клетки, ни оков –
Чего же больше? будь доволен;
Вздыхать, роптать есть страсть глупцов.
Взгляни на солнце, свод небесный,
На свежий луг, для глаз прелестный;
Смотри на быструю реку,
Летящую с сребристой пеной
По светло-желтому песку;
Смотри на лес густой, зеленый
И слушай песни соловья:
Поэт! Натура вся твоя.
В её любезном сердцу лоне
Ты царь на велелепном троне.
Оставь другим носить венец:
Гордися, нежных чувств певец,
Венком, из нежных роз сплетенным,
Тобой от граций полученным!
Тебе никто не хочет льстить:
Что нужды? кто в душе спокоен,
Кто истинной хвалы достоин,
Тому не скучно век прожить
Без шума, без льстецов коварных.
Не можешь ты чинов давать,
Но можешь зернами питать
Семейство птичек благодарных;
Они хвалу тебе споют
Гораздо лучше стиходеев,
Тиранов слуха, лже-Орфеев,
Которых музы в одах лгут
Нескладно-пышными словами.
Мой друг! существенность бедна:
Играй в душе своей мечтами,
Иначе будет жизнь скучна.
Не Крез с мешками, сундуками
Здесь может веселее жить,
Но тот, кто в бедности умеет
Себя богатством веселить;
Кто дар воображать имеет
В кармане тысячу рублей,
Копейки в доме не имея.
Поэт есть хитрый чародей:
Его живая мысль, как фея,
Творит красавиц из цветка;
На сосне розы производит,
В крапиве нежный мирт находит
И строит замки из песка.
Лукуллы в неге утонченной
Напрасно вкус свой притупленный
Хотят чем новым усладить.
Сатрап с Лаисою зевает;
Платок ей бросив, засыпает;
Их жребий: дни считать, не жить;
Душа их в роскоши истлела,
Подобно камню онемела
Для чувства радостей земных.
Избыток благ и наслажденья
Есть хладный гроб воображенья;
В мечтах, в желаниях своих
Мы только счастливы бываем;
Надежда — золото для нас,
Призрак любезнейший для глаз,
В котором счастье лобызаем.

Не сытому хвалить обед,
За коим нимфы, Ганимед
Гостям амврозию разносят,
И не в объятиях Лизет
Певцы красавиц превозносят;
Всё лучше кажется вдали.
Сухими фигами питаясь,
Но в мыслях царски наслаждаясь
Дарами моря и земли,
Зови к себе в стихах игривых
Друзей любезных и счастливых
На сладкий и роскошный пир;
Сбери красоток несравненных,
Веселым чувством оживленных;
Вели им с нежным звуком лир
Петь в громком и приятном хоре,
Летать, подобно Терпсихоре,
При плеске радостных гостей
И милой ласкою своей,
Умильным, сладострастным взором,
Немым, но внятным разговором
Сердца к тому приготовлять,
Чего… в стихах нельзя сказать.
Или, подобно Дон-Кишоту,
Имея к рыцарству охоту,
В шишак и панцирь нарядись,
На борзого коня садись,
Ищи опасных приключений,
Волшебных замков и сражений,
Чтоб добрым принцам помогать
Принцесс от уз освобождать.
Или, Платонов воскрешая
И с ними ум свой изощряя,
Закон республикам давай
И землю в небо превращай.
Или… но как всё то исчислить,
Что может стихотворец мыслить
В укромной хижинке своей?

Мудрец, который знал людей,
Сказал, что мир стоит обманом;
Мы все, мой друг, лжецы:
Простые люди, мудрецы;
Непроницаемым туманом
Покрыта истина для нас.
Кто может вымышлять приятно,
Стихами, прозой, — в добрый час!
Лишь только б было вероятно.
Что есть поэт? искусный лжец:
Ему и слава и венец!

Александр Пушкин

Сказка о золотом петушке

Негде, в тридевятом царстве,
В тридесятом государстве,
Жил-был славный царь Дадон.
С молоду был грозен он
И соседям то и дело
Наносил обиды смело;
Но под старость захотел
Отдохнуть от ратных дел
И покой себе устроить.
Тут соседи беспокоить
Стали старого царя,
Страшный вред ему творя.
Чтоб концы своих владений
Охранять от нападений,
Должен был он содержать
Многочисленную рать.
Воеводы не дремали,
Но никак не успевали:
Ждут, бывало, с юга, глядь, —
Ан с востока лезет рать.
Справят здесь, — лихие гости
Идут от моря. Со злости
Инда плакал царь Дадон,
Инда забывал и сон.
Что и жизнь в такой тревоге!
Вот он с просьбой о помоге
Обратился к мудрецу,
Звездочету и скопцу.
Шлет за ним гонца с поклоном.

Вот мудрец перед Дадоном
Стал и вынул из мешка
Золотого петушка.
«Посади ты эту птицу, —
Молвил он царю, — на спицу;
Петушок мой золотой
Будет верный сторож твой:
Коль кругом все будет мирно,
Так сидеть он будет смирно;
Но лишь чуть со стороны
Ожидать тебе войны,
Иль набега силы бранной,
Иль другой беды незваной,
Вмиг тогда мой петушок
Приподымет гребешок,
Закричит и встрепенется
И в то место обернется».
Царь скопца благодарит,
Горы золота сулит.
«За такое одолженье, —
Говорит он в восхищенье, —
Волю первую твою
Я исполню, как мою».

Петушок с высокой спицы
Стал стеречь его границы.
Чуть опасность где видна,
Верный сторож как со сна
Шевельнется, встрепенется,
К той сторонке обернется
И кричит: «Кири-ку-ку.
Царствуй, лежа на боку!»
И соседи присмирели,
Воевать уже не смели:
Таковой им царь Дадон
Дал отпор со всех сторон!

Год, другой проходит мирно;
Петушок сидит все смирно.
Вот однажды царь Дадон
Страшным шумом пробужден:
«Царь ты наш! отец народа! —
Возглашает воевода, —
Государь! проснись! беда!»
— Что такое, господа? —
Говорит Дадон, зевая: —
А?.. Кто там?.. беда какая? —
Воевода говорит:
«Петушок опять кричит;
Страх и шум во всей столице».
Царь к окошку, — ан на спице,
Видит, бьется петушок,
Обратившись на восток.
Медлить нечего: «Скорее!
Люди, на конь! Эй, живее!»
Царь к востоку войско шлет,
Старший сын его ведет.
Петушок угомонился,
Шум утих, и царь забылся.

Вот проходит восемь дней,
А от войска нет вестей;
Было ль, не было ль сраженья, —
Нет Дадону донесенья.
Петушок кричит опять.
Кличет царь другую рать;
Сына он теперь меньшого
Шлет на выручку большого;
Петушок опять утих.
Снова вести нет от них!
Снова восемь дней проходят;
Люди в страхе дни проводят;
Петушок кричит опять,
Царь скликает третью рать
И ведет ее к востоку, —
Сам не зная, быть ли проку.

Войска идут день и ночь;
Им становится невмочь.
Ни побоища, ни стана,
Ни надгробного кургана
Не встречает царь Дадон.
«Что за чудо?» — мыслит он.
Вот осьмой уж день проходит,
Войско в горы царь приводит
И промеж высоких гор
Видит шелковый шатер.
Все в безмолвии чудесном
Вкруг шатра; в ущелье тесном
Рать побитая лежит.
Царь Дадон к шатру спешит…
Что за страшная картина!
Перед ним его два сына
Без шеломов и без лат
Оба мертвые лежат,
Меч вонзивши друг во друга.
Бродят кони их средь луга,
По притоптанной траве,
По кровавой мураве…
Царь завыл: «Ох дети, дети!
Горе мне! попались в сети
Оба наши сокола!
Горе! смерть моя пришла».
Все завыли за Дадоном,
Застонала тяжким стоном
Глубь долин, и сердце гор
Потряслося. Вдруг шатер
Распахнулся… и девица,
Шамаханская царица,
Вся сияя как заря,
Тихо встретила царя.
Как пред солнцем птица ночи,
Царь умолк, ей глядя в очи,
И забыл он перед ней
Смерть обоих сыновей.
И она перед Дадоном
Улыбнулась — и с поклоном
Его за руку взяла
И в шатер свой увела.
Там за стол его сажала,
Всяким яством угощала;
Уложила отдыхать
На парчовую кровать.
И потом, неделю ровно,
Покорясь ей безусловно,
Околдован, восхищен,
Пировал у ней Дадон.

Наконец и в путь обратный
Со своею силой ратной
И с девицей молодой
Царь отправился домой.
Перед ним молва бежала,
Быль и небыль разглашала.
Под столицей, близ ворот,
С шумом встретил их народ, —
Все бегут за колесницей,
За Дадоном и царицей;
Всех приветствует Дадон…
Вдруг в толпе увидел он,
В сарачинской шапке белой,
Весь как лебедь поседелый,
Старый друг его, скопец.
«А, здорово, мой отец, —
Молвил царь ему, — что скажешь?
Подь поближе! Что прикажешь?»
— Царь! — ответствует мудрец, —
Разочтемся наконец.
Помнишь? за мою услугу
Обещался мне, как другу,
Волю первую мою
Ты исполнить, как свою.
Подари ж ты мне девицу,
Шамаханскую царицу. —
Крайне царь был изумлен.
«Что ты? — старцу молвил он, —
Или бес в тебя ввернулся,
Или ты с ума рехнулся?
Что ты в голову забрал?
Я, конечно, обещал,
Но всему же есть граница.
И зачем тебе девица?
Полно, знаешь ли кто я?
Попроси ты от меня
Хоть казну, хоть чин боярской,
Хоть коня с конюшни царской,
Хоть пол-царства моего».
— Не хочу я ничего!
Подари ты мне девицу,
Шамаханскую царицу, —
Говорит мудрец в ответ.
Плюнул царь: «Так лих же: нет!
Ничего ты не получишь.
Сам себя ты, грешник, мучишь;
Убирайся, цел пока;
Оттащите старика!»
Старичок хотел заспорить,
Но с иным накладно вздорить;
Царь хватил его жезлом
По лбу; тот упал ничком,
Да и дух вон. — Вся столица
Содрогнулась, а девица —
Хи-хи-хи! да ха-ха-ха!
Не боится, знать, греха.
Царь, хоть был встревожен сильно,
Усмехнулся ей умильно.
Вот — въезжает в город он…
Вдруг раздался легкой звон,
И в глазах у всей столицы
Петушок спорхнул со спицы,
К колеснице полетел
И царю на темя сел,
Встрепенулся, клюнул в темя
И взвился… и в то же время
С колесницы пал Дадон —
Охнул раз, — и умер он.
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывало.
Сказка ложь, да в ней намек!
Добрым молодцам урок.

Александр Пушкин

Послание Дельвигу

Прими сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Тебе поведаю, барон,
Его готическую славу.

Почтенный череп сей не раз
Парами Вакха нагревался;
Литовский меч в недобрый час
По нем со звоном ударялся;
Сквозь эту кость не проходил
Луч животворный Аполлона;
Ну словом, череп сей хранил
Тяжеловесный мозг барона,
Барона Дельвига. Барон
Конечно был охотник славный,
Наездник, чаши друг исправный,
Гроза вассалов и их жен.
Мой друг, таков был век суровый,
И предок твой крепкоголовый
Смутился б рыцарской душой,
Когда б тебя перед собой
Увидел без одежды бранной,
С главою, миртами венчанной,
В очках и с лирой золотой.

Покойником в церковной книге
Уж был давно записан он,
И с предками своими в Риге
Вкушал непробудимый сон.
Барон в обители печальной
Доволен, впрочем, был судьбой,
Пастора лестью погребальной,
Гербом гробницы феодальной
И эпитафией плохой.
Но в наши беспокойны годы
Покойникам покоя нет.
Косматый баловень природы,
И математик, и поэт,
Буян задумчивый и важный,
Хирург, юрист, физиолог,
Идеолог и филолог,
Короче вам — студент присяжный,
С витою трубкою в зубах,
В плаще, с дубиной и в усах
Явился в Риге. Там спесиво
В трактирах стал он пенить пиво,
В дыму табачных облаков;
Бродить над берегами моря,
Мечтать об Лотхен, или с горя
Стихи писать да бить жидов.
Студент под лестницей трактира
В каморке темной жил один;
Там, в виде зеркал и картин,
Короткий плащ, картуз, рапира
Висели на стене рядком.
Полуизмаранный альбом,
Творенья Фихте и Платона
Да два восточных лексикона
Под паутиною в углу
Лежали грудой на полу, —
Предмет занятий разнородных
Ученого да крыс голодных.
Мы знаем: роскоши пустой
Почтенный мыслитель не ищет;
Смеясь над глупой суетой,
В чулане он беспечно свищет.
Умеренность, вещал мудрец,
Сердец высоких отпечаток.
Студент, однако ж, наконец
Заметил важный недостаток
В своем быту: ему предмет
Необходимый был… скелет,
Предмет, философам любезный,
Предмет приятный и полезный
Для глаз и сердца, слова нет;
Но где достанет он скелет?
Вот он однажды в воскресенье
Сошелся с кистером градским
И, тотчас взяв в соображенье
Его характер и служенье,
Решился подружиться с ним.
За кружкой пива мой мечтатель
Открылся кистеру душой
И говорит: «Нельзя ль, приятель,
Тебе досужною порой
Свести меня в подвал могильный,
Костями праздными обильный,
И между тем один скелет
Помочь мне вынести на свет?
Клянусь тебе айдесским богом:
Он будет дружбы мне залогом
И до моих последних дней
Красой обители моей».
Смутился кистер изумленный.
«Что за желанье? что за страсть?
Идти в подвал уединенный,
Встревожить мертвых сонм почтенный
И одного из них украсть!
И кто же?.. Он, гробов хранитель!
Что скажут мертвые потом?»
Но пиво, страха усыпитель
И гневной совести смиритель,
Сомненья разрешило в нем.
Ну, так и быть! Дает он слово,
Что к ночи будет все готово,
И другу назначает час.
Они расстались.
День угас;
Настала ночь. Плащом покрытый,
Стоит герой наш знаменитый
У галереи гробовой,
И с ним преступный кистер мой,
Держа в руке фонарь разбитый,
Готов на подвиг роковой.
И вот визжит замок заржавый,
Визжит предательская дверь —
И сходят витязи теперь
Во мрак подвала величавый;
Сияньем тощим фонаря
Глухие своды озаря,
Идут — и эхо гробовое,
Смущенное в своем покое,
Протяжно вторит звук шагов.
Пред ними длинный ряд гробов;
Везде щиты, гербы, короны;
В тщеславном тлении кругом
Почиют непробудным сном
Высокородные бароны…

Я бы никак не осмелился оставить рифмы в эту поэтическую минуту, если бы твой прадед, коего гроб попался под руку студента, вздумал за себя вступиться, ухватя его за ворот, или погрозив ему костяным кулаком, или как-нибудь иначе оказав свое неудовольствие; к несчастию, похищенье совершилось благополучно. Студент по частям разобрал всего барона и набил карманы костями его. Возвратясь домой, он очень искусно связал их проволокою и таким образом составил себе скелет очень порядочный. Но вскоре молва о перенесении бароновых костей из погреба в трактирный чулан разнеслася по городу. Преступный кистер лишился места, а студент принужден был бежать из Риги, и как обстоятельства не позволяли ему брать с собою будущего, то, разобрав опять барона, раздарил он его своим друзьям. Большая часть высокородных костей досталась аптекарю. Мой приятель Вульф получил в подарок череп и держал в нем табак. Он рассказал мне его историю и, зная, сколько я тебя люблю, уступил мне череп одного из тех, которым обязан я твоим существованием.

Прими ж сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Обделай ты его, барон,
В благопристойную оправу.
Изделье гроба преврати
В увеселительную чашу,
Вином кипящим освяти
Да запивай уху да кашу.
Певцу Корсара подражай
И скандинавов рай воинский
В пирах домашних воскрешай,
Или как Гамлет-Баратынский
Над ним задумчиво мечтай:
О жизни мертвый проповедник,
Вином ли полный, иль пустой,
Для мудреца, как собеседник,
Он стоит головы живой.

Иван Андреевич Крылов

Водолазы

Какой-то древний царь впал в страшное сомненье:
Не более ль вреда, чем пользы, от наук?
Не расслабляет ли сердец и рук
Ученье?
И не разумнее ль поступит он,
Когда ученых всех из царства вышлет вон?
Но так как этот царь, свой украшая трон,
Душою всей радел своих народов счастью
И для того
Не делал ничего
По прихоти, иль по пристрастью,—
То приказал собрать совет,
В котором всякий бы, хоть слогом не кудрявым,
Но с толком лишь согласно здравым
Свое представил: да, иль нет;
То есть, ученым вон из царства убираться,
Или попрежнему в том царстве оставаться?
Однако ж как совет ни толковал:
Кто сам свой голос подавал,
Кто голос подавал работы секретарской,
Всяк только дело затемнял
И в нерешимости запутывал ум царской.
Кто говорил, что неученье тьма;
Что не дал бы нам бог ума,
Ни дара постигать вещей небесных,
Когда бы он хотел.
Чтоб человек не боле разумел
Животных бессловесных,
И что, согласно с целью сей,
Ученье к счастию ведет людей.
Другие утверждали,
Что люди от наук лишь только хуже стали:
Что все ученье бред,
Что от него лишь нравам вред,
И что, за просвещеньем вслед,
Сильнейшие на свете царства пали.
Короче: с обеи́х сторон,
И дело выводя и вздоры,
Бумаги исписали горы,
А о науках спор остался не решен;
Царь сделал более. Созвав отвсюду он
Разумников, из них установил собранье
И о науках спор им предложил на суд.
Но способ был и этот худ,
Затем, что царь им дал большое содержанье:
Так в голосах между собой разлад
Для них был настоящий клад;
И если бы им волю дали,
Они б доныне толковали
Да жалованье брали.
Но так как царь казною не шутил,
То он, приметя то, их скоро распустил.
Меж тем час-от-часу впадал в сомненье боле.
Вот как-то вышел он, сей мыслью занят, в поле,
И видит пред собой
Пустынника, с седою бородой
И с книгою в руках большой.
Пустынник важный взор имел, но не угрюмый;
Приветливость и доброта
Улыбкою его украсили уста,
А на челе следы глубокой видны думы.
Монарх с пустынником вступает в разговор
И, видя в нем познания несчетны,
Он просит мудреца решить тот важный спор:
Науки более ль полезны или вредны?
«Царь!» старец отвечал: «позволь, чтоб пред тобой
Открыл я притчею простой,
Что́ размышленья мне внушили многолетны».
И, с мыслями собравшись, начал так:
«На берегу, близ моря,
Жил в Индии рыбак;
Проведши долгий век и бедности, и горя,
Он умер и троих оставил сыновей.
Но дети, видя,
Что с нуждою они кормились от сетей
И ремесло отцовско ненавидя,
Брать дань богатее задумали с морей,
Не рыбой,— жемчугами;
И, зная плавать и нырять,
Ту подать доправлять
Пустились сами.
Однако ж был успех различен всех троих:
Один, ленивее других,
Всегда по берегу скитался;
Он даже не хотел ни ног мочить своих
И жемчугу того лишь дожидался,
Что выбросит к нему волной:
А с леностью такой
Едва-едва питался.
Другой,
Трудов нимало не жалея,
И выбирать умея
Себе по силе глубину,
Богатых жемчугов нырял искать по дну:
И жил, всечасно богатея.
Но третий, алчностью к сокровищам томим,
Так рассуждал с собой самим:
«Хоть жемчуг находить близ берега и можно,
Но, кажется, каких сокровищ ждать не должно,
Когда бы удалося мне
Достать морское дно на самой глубине?
Там горы, может быть, богатств несчетных:
Кораллов, жемчугу и камней самоцветных,
Которы стоит лишь достать
И взять».
Сей мыслию пленясь, безумец вскоре
В открытое пустился море,
И, выбрав, где была чернее глубина,
В пучину кинулся; но, поглощенный ею,
За дерзость, не доставши дна,
Он жизнью заплатил своею.
«О, царь!» примолвил тут мудрец:
«Хотя в ученьи зрим мы многих благ причину,
Но дерзкий ум находит в нем пучину
И свой погибельный конец,
Лишь с разницею тою
Что часто в гибель он других влечет с собою».

Константин Николаевич Батюшков

Послание к Н. И. Гнедичу

Что делаешь, мой друг, в Полтавских ты степях
И что в стихах
Украдкой от друзей на лире воспеваешь?
С Фингаловым певцом мечтаешь
Иль резвою рукой
Венок красавице сплетаешь?
Поешь мечты, любовь покой.
Улыбку томныя Корины
Иль страстный поцалуй шалуньи Зефирины?
Все, словом, прелести Цитерских уз —
Они так дороги воспитаннику Муз —
Поешь теперь, а твой на Севере приятель,
Веселий и любви своей летописатель,
Беспечность полюбя, забыл и Геликон.
Терпенье и труды ведь любит Аполлон —
А друг твой славой не прельщался.
За бабочкой смеясь, гонялся,
Красавицам стихи любовные шептал
И, глядя на людей — на пестрых кукл — мечтал:
«Без скуки без забот не лучше ль жить с друзьями.
Смеяться с ними и шутить,
Чем исполинскими шагами
За славой побежать и в яму поскользить?»
Охоты, право не имею
Чрез то я сделаться смешным
И умным, и глупцам, и злым,
Иль, громку лиру взяв, пойти вослед Алкею,
Надувшись пузырем, родить один лишь дым,
Как Рифмин, закричать: «Ликуй, земля со мною!
Воспряньте камни, лес! Зрю Муз перед собою!
Восторг! Лечу на Пинд!.. Простите что упал:
Ведь я Пиндару подражал!»
Что в громких песнях мне? Доволен я мечтами
В покойном уголке тихонько притаясь
Но с светом вовсе не простясь!
Играя мыслями, я властвую духами

Мы право не живем
На месте все одном,
Но мыслями летаем;
То в Африку плывем,
То на развалинах Пальмиры побываем,
То трубку выкурим с султаном иль пашой.
Или, пленяся вдруг султановой женой,
Фатимой томной, молодой,
Тотчас дарим его рогами;
Смеемся муфтию, деремся с визирями,
И после, убежав (кто в мыслях не колдун?), —
Увидим стройных Нимф, услышим звуки струн.
И где ж очутимся? На бале и в Париже!
И так мечтанием бываем к счастью ближе,
А счастие лишь там живет,
Где нас, безумных, нет.
Мы сказки любим все, мы — дети, но большие.
Что в истине пустой? Она лишь ум сушит,
Мечта все в мире золотит,
И от печали злыя
Мечта нам щит.
Ах, должно ль запретить и сердцу забываться,
Поэтов променя на скучных мудрецов!
Поэты не дают с фантазией расстаться,
Мы с ними посреди Армидиных садов,
В прохладе рощ тенистых
Внимаем пению Орфеев голосистых.
При шуме ветерков на розах нежных спим
И возле Нимф вздыхаем,
С богами даже говорим,
А с мудрецами лишь болтаем,
Браним несчастный мир да рассердясь… зеваем.

Так сердце может лишь мечтою услаждаться!
Оно все хочет оживить:
В лесу на утлом пне друидов находить,
Укрывшихся под ель, рукой времян согбенну,
Услышать Барда песнь священну,
С Мальвиною вздохнуть на берегу морском
О ратнике младом.
Все сердцу в мире сем вещает.
И гроб безмолвен не бывает,
И камень иногда пустынный говорит:
Герой здесь спит!

Так сердцем рождена Поэзия любезна,
Как нектар сладостный, приятна и полезна.
Язык ее — язык богов;
Им дивный говорил Омир, отец стихов.
Язык сей у творца берет Протея виды.
Иной поет любовь: любимец Афротиды,
С свирелью тихою, с увенчанной главой,
Вкушает лишь покой,
Лишь радости одни встречает
И розами стезю сей жизни устилает.
Другой,
Как славный Тасс, волшебною рукой
Являет дивный храм природы
И всех чудес ее тьмочисленные роды:
Я зрю то мрачный ад,
То счастия чертог, Армидин дивный сад;
Когда же он дела героев прославляет
И битвы воспевает,
Я слышу треск и гром я слышу стон и крик…
Таков Поэзии язык!

Не много ли с тобой уж я заговорился?
Я чересчур болтлив: я с Фебом подружился.
А с ним ли бедному поэту сдоброват?
Но чтоб к концу привесть начатое маранье.
Хочу тебе сказать,
Что пременить себя твой друг имел старанье,
Увы и не успел! Прими мое признанье!
Никак я не могу одним доволен быть,
И лучше розы мне на терны пременить,
Чем розами всегда одними восхищаться.
И так, не должно удивляться,
Что ветреный твой друг —
Поэт, любовник вдруг
И через день потом философ с грозным тоном.
А больше дружен с Аполлоном,
Хоть и нейдет за славы громом,
Но пишет все стихи.
Которы за грехи,
Краснеяся, друзьям вполголоса читает
И первый сам от них зевает.

1805

Евгений Абрамович Баратынский

Гнедичу, который советовал сочинителю писать сатиры

Души признательной всегдашний властелин,
Художник лучший наш и лучший гражданин,
Ты даже суетной забаве песнопенья
Общеполезного желаешь назначенья!
Не угодит тебе сладчайший из певцов
Развратной прелестью изнеженных стихов:
Любовь порочная рождает ли участье?
Бесславны в ней беды, еще бесславней счастье!
Безумна сих певцов новейшая орда,
Свой стыд поющая без всякого стыда!
Возвышенную цель Поэт избрать обязан.

К блестящим шалостям, как прежде, не привязан,
Я правилам твоим последовать бы мог,
Но ты ли мне велишь, оставя мирный слог
И едкой желчию напитывая строки,
Сатирою восстать на глупость и пороки?
Не тою, верю я, в какой иной певец,
Француза Буало приняв за образец,
Поклонник набожный его бессмертной славы,
По-русски галльские осмеивает нравы.
Устава нового держась в стихах моих,
Пусть глупость русскую дразнить я буду в них;
Что будет пользы в том? А без особой цели
Согласья легкие затейливой свирели
В неугомонный лай неловко превратя,
Зачем я полк врагов создам себе шутя?
Страшуся наперед я злобы их опасной.

Полезен обществу Сатирик беспристрастный!
Дыша любовию к согражданам своим,
На их дурачества он жалуется им;
Упреков и улик язвительным орудьем —
Клеймит бездельников, забытых правосудьем,
Иль едкой силою забавного словца
Смиряет попыхи надутого глупца;
Личину чуждую срывая с человека,
Являя в наготе уродливости века,
Он исправляет их; и как умом ни быстр,
Едва ль полезней нам Юстиции Министр!

Все так, но, к обществу усердьем пламенея,
Я смею ль указать на всякого злодея?
Гражданского глупца позволено ли мне
С негодным рифмачом цыганить наравне?
И справедливо ли, во смысле прямо здравом,
Кому-либо из нас владеть подобным правом?
Острот затейливых, насмешек едких дар,
Язвительных стихов какой-то злобный жар
И их старательно подобранные звуки —
За беспристрастие забавные поруки!
Но если полную свободу мне дадут,
Того ль я устрашу, кому не страшен кнут?
Кого и Божий гнев в заботу не приводит?
Наместник плох умом и явно сумасбродит —
Положим, что в стихах скажу ему я так:
«Ты добрый человек, но слушай: ты дурак!
Однажды с разумом вступя в очную ставку,
Для общей выгоды нельзя ль подать в отставку?»
Уж он готовился обдумать мой совет;
Но оду чудаку поднес другой поэт,
Где в двадцати строфах взывается бесстыдно,
Сколь зорок ум его, сколь око дальновидно!
Друзья и недруги, я спрашиваю вас:
Кому охотнее поверит он из нас?

Но слушай; человек всегда корысти жадный
Берется ли за труд наверно безнаградный?
Купец расчетливый из добрых барышей
Вверяет свой корабль неверностям морей;
Из платы, сладкую отвергнувши дремоту,
Поденщик до зари выходит на работу;
На славу громкую надеждою согрет
В трудах возвышенных возвышенный поэт,
Но за бесстрашное пороков обличенье
Какое, мыслишь ты, мне будет награжденье?
Не слава-ль громкая? — талантом я убог!
Признательность людей? — людей узнать я мог!
Не обольстит меня газет высокопарность!
Где встречу я порой сограждан благодарность,
Когда сей редкий муж, вельможа-гражданин,
От века славного оставшийся один,
Но смело дух его хранивший в веке новом,
Обширный разумом и сильный, громкий словом,
Любовью к истине и к родине горя,
В советах не робел оспоривать царя,
Когда прекрасному влечению послушный,
Умел ему внимать монарх великодушный,
Что мыслили о нем сограждане тогда:
«Уж он витийствовать радехонек всегда!
Но столь торжественно не попусту хлопочет,
Свой дар ораторский нам выказать он хочет;
Катоном смотрит он, но тонкого льстеца
От нас не утаит под строгостью лица».
Так лучшим подвигам людское развращенье
Придумать низкое умеет побужденье;
Так исключительно посредственность любя,
Спешит высокое унизить до себя;
Так самых доблестей завистливо трепещет,
И, чтоб не верить им, на оные клевещет.

Признаться, в день сто раз бываю я готов
Немного постращать Парнасских чудаков,
Сказать, хоть на ухо, фанатикам журнальным:
Срамите вы себя ругательством нахальным,
Не стыдно ль ум и вкус коверкать на подряд
И травлей авторской смешить гостинный ряд!
Россия в тишине, а с шумом непристойным
Воюет Инвалид с Архивом беспокойным;
Сказать Панаеву: не Музами тебе
Позволено свирель напачкать на гербе;
Сказать Измайлову: болтун еженедельный,
Ты сделал свой журнал Парнасской богадельной,
И в нем ты каждого убогого умом
С любовью жалуешь услужливым листком.
И Цертелев блажной, и Яковлев трахтирный,
И пошлый Федоров, и Сомов безмундирный,
С тобою заключив торжественный союз,
Несут тебе плоды своих лакейских муз;
Тобой предупрежден листов твоих читатель,
Что любит подгулять почтенный их издатель,
А я тебе скажу: по мне, пожалуй, пей,
Но ум не пропивай и дело разумей.
Меж тем иной из них, хотя прозаик вялый,
Хоть плоский рифмоплет — душой предобрый малый!
Измайлов, например, знакомец давний мой,
В Журнале плоский враль, ругатель площадной,
Совсем печатному домашний не подобен,
Он милый хлебосол, он к дружеству способен:
В день Пасхи, Рождества, вином разгорячен,
Целует с нежностью глупца другого он;
Панаев — в обществе любезен без усилий
И верно во сто раз милей своих Идиллий
Их много таковых — за что же голос мой
Нарушит их сердец веселье и покой?
Зачем я сделаю нескромными стихами
Их из простых глупцов сердитыми глупцами?
Нет, нет! мудрец прямой идет путем иным,
И сострадательный ко слабостям людским,
На них указывать не станет он лукаво!
О человечестве судить желая здраво,
Он страсти подавил, лишающие нас
Столь нужной верности и разума и глаз;
В сообщество людей вступивший безусловно,
На их дурачества он смотрит хладнокровно,
Не мысля, чтоб могли кудрявые слова
В них свойство изменить и силу естества.
Из нас, я думаю, не скажет ни единый —
Осине: дубом будь, иль дубу — будь осиной,
Зачем-же: будь умен — он вымолвит глупцу?
Покой, один покой любезен мудрецу.
Не споря без толку с чужим нелепым толком,
Один по-своему он мыслит тихомолком;
Вдали от авторов, злодеев и глупцов,
Мудрец в своем углу не пишет и стихов.

1823

Как русский человек, на праздниках гулял:
Забыл жену, детей — не только что журнал.

Завещание Баратынского
Стихотворенья — доброй Лете.
Мундир мой унтерский царю,
Заимодавцам я дарю
Долги на память о поэте.

Надпись к портрету Баратынского
Он щедро награжден судьбой!
Рифмач безграмотный, но Дельвигом прославлен!
Он унтер-офицер, но от побой
Дворянской грамотой избавлен.

Генри Уодсворт Лонгфелло

Приговор

Была пора, когда, гнездо свивая,
Поют в лесах малиновка и дрозд,
Когда собой дубравы оглашая
Несется песнь весенняя из гнезд,
Когда светлей бывает тьма ночная
И ярче блеск золотооких звезд,
Когда весна развертывает смело,
Как ряд знамен, листочки розы белой…

Была пора, когда на дне долины
Едва блестит серебряный ручей,
Иль, с грохотом дробятся меж камней,
Он падает отвесно со стремнины;
Когда поет с зарею каватины
В тени ветвей зеленых соловей,
И каркает ворон голодных стая,
О пропитанье к небесам взывая…

Через пролив, как шумный караван,
Неслися птиц залетных вереницы,
На языке иных, чудесных стран,
Казалося, болтали эти птицы.
Как моряки, которым отпуск дан,
Бродящие по улицам столицы.
Когда народ, глазеющий на них,
Дивят их речь и вся повадка их.

Так в Киллингсворт явилася весна
Лет сто назад до нынешней эпохи,
Вороний крик в такие времена
У фермеров способен вызвать вздохи.
А птицами кишела вся страна,
И, ратуя о хлебе и горохе,
Решило тут собранье мудрецов
Предать на казнь грабителей певцов.

На головы отважных мародеров
Давно в тиши точилися ножи,
И комитет, без дальних разговоров,
Предупредить решился грабежи,
Известен всем лукавый птичий норов
И подвиги в полях овса и ржи…
Не страшен им ряд пугал в огороде,
Где хитрецы пируют на свободе.

Решили так: помещик величавый
С надменною осанкой и лицом,
А с ним — декан всегда и всюду правый,
Среди села слывущий мудрецом.
Он сыздавна такой покрылся славой,
Что улице, где был декана дом,
Со гражданами было в назиданье
По имени его дано названье.

Тут был пастор — испытанный Немврод,
Зверей и птиц великий истребитель,
Пред кем дрожал их беззащитный род.
Здесь также был идеалист — учитель,
Поэт в душе и юных дум властитель,
Прививший им ученья сладкий плод.
В досуга час; настроив робко лиру,
Он воспевал красавицу Эльмиру.

Собрание открыл помещик сам,
(Он избран был главой единогласно),
В молчании оратора словам
Внимали все кругом подобострастно,
И солоно пришлося тут певцам:
Всем им вина такой казалась ясной,
Что оправдать ничто их не могло;
А если так — с корнями рвите зло!

Когда в конце все высказали мненье,
Учитель встал, трепещущий, как лист,
Поколебать решившись обвиненье,
(Недаром он в душе был гуманист);
От помыслов славолюбивых чист,
Эльмирою прекрасной, без сомненья,
На подвиг свой незримо вдохновлен,
Заговорил красноречиво он:

«Платон, боясь найти судью в поэте
И критика, изгнал их из страны,
И вы сейчас решили в комитете
Убить гонцов, предвестников весны.
Певцов полей, крылатых менестрелей,
Что прелестью своих воздушных трелей
Пленяют нас, когда наш дух скорбит,
Как некогда пленял царя Давид.

Их умертвить! За пригоршню пшеницы,
За зернышко овса иль ячменя,
Которое ногами топчут жницы!
Убыток свой безмерно оценя,
Вы уделить жалеете крупицы
От благ своих певцам смиренным дня, —
Но склеванные ягоды не слаще
Мелодий их, звучащих в темной чаще.

Никто из вас не вспоминал о Том,
Кто создал их, кто даром песнопенья
Их одарил, в котором лишь в одном,
Их дум и чувств — живое выраженье!
Забыли вы в минутном ослепленье,
Что гнезда их там в вышине — звеном,
Невидимым, таинственным, чудесным,
Являются меж дольним и небесным!

Без певчих птиц печален каждый сад
И темные древесные вершины,
Где виден гнезд осиротелых ряд:
В больном мозгу, под слоем паутины
Безумия, порой хранятся так,
Собой сгущая наступивший мрак —
Обрывки слов, утративших значенье,
Бессвязных дум тревожное броженье.

Несчастных птиц названиями: — вор,
Клеймите вы: — и хищник и грабитель,
Но как неправ подобный приговор!
Ведь этот вор — он лучший охранитель
Садов и жатв, — лишь он дает отпор
Их недругам, как грозный истребитель
Всех слизняков, улиток и червей.
Губящих цвет и завязи ветвей.

Ка́к проповедь любви и всепрощенья,
Я повторю моим ученикам,
И к жизни им внушу я уваженье,
Что разлита во всем Его творенье,
И как завет Господень передам
О милости к несчастным беднякам,
Когда отцы, упорно негодуя,
Идут вразрез со всем, чему учу я?»

Учитель смолк, и ропот меж собранья
Вмиг пробежал, как легкий шум листвы,
И многие оратора воззванье
Одобрили кивками головы;
Но тех, кто цель всего существованья
Нашел в уходе за скотом — увы!
Нельзя смягчить… Все слушали охотно,
Но был вопрос решен бесповоротно.

Зато успех иного рода в школе
Стяжал себе защитник бедных птиц;
Овации предметом поневоле
Явившийся со стороны девиц
И юношей, он в новом ореоле
Предстал очам одной из учениц —
Красавицы Эльмиры. Так учитель,
Хоть побежден, был все же победитель!

И начались убийства без числа.
Сады, поля желтеющей пшеницы
Окутала пороховая мгла,
И падали от пули вражьей птицы.
Повсюду кровь невинная текла,
Пятнавшая истории страницы.
Везде тоска и ужас без границ:
Варфоломеевская ночь для птиц!

Прошла весна, и наступило лето,
С небес лились палящие лучи,
И ими так земля была нагрета,
Что даже камни были горячи.
На яблонях погибла масса цвета,
И луг исчез под тучей саранчи,
А рой червей в полях и в огороде
Хозяйничал повсюду на свободе.

Как Ирод, ими пожираем был,
Весь городок за то, что избиенью,
Как этот царь, невинных осудил.
Там, где листва своей манила тенью,
Рой гусениц приют надежный свил,
И, к общему испугу и смущенью,
На головы гуляющих с ветвей
Вдруг падал дождь улиток и червей.

Нашествием ужасных насекомых
Испуганный, задумался народ,
И многие сознали сразу промах;
Произошел в умах переворот;
Кто обвинял начальство и знакомых,
А кто искал желаемый исход,
Но каждый был в смущении немалом,
Как ученик, с дурным пришедший баллом.

И осень к ним явилась в том году,
Не золотом одета и багрянцем, —
Листы, кой-где висевшие в саду
И от стыда сгоравшие румянцем,
Спеша опасть, топилися в пруду
И август им казался самозванцем.
А буйный вихрь на сотни голосов
Оплакивал замолкнувших певцов.

Прошла зима, и вот с весною новой
Был поражен спокойный городок,
(Решили все что случая такого
И старожил запомнить бы не мог).
Большой фургон, род ящика простого,
Везжал туда. Он вдоль и поперек
Уставлен был рядами новых клеток,
Где стаи птиц резвились между веток.

Сюда, со всей окрестной стороны
Собрали их. Открылась дверь темницы
Их временной — и отыскать вольны
Пристанище, взвилися к небу птицы;
И по лесам тотчас их вереницы
Рассеялись, как вестники весны,
А песня их, скажу я между нами,
Насмешкою звучала над властями.

Но радостней на следующий день
Неслися их серебряные трели,
Когда вступал с Эльмирою под сень
Церковную — учитель. Звонко пели
Колокола, из дальних деревень
Спешил народ, и наши менестрели,
К безоблачным взвиваясь небесам,
Их песнею благословляли там!