Монах всегда молчал
Тускнели очи странно
Белела строго панна
От розовых начал.
Кружилась ночь вокруг,
Бросая покрывала.
Живой, родной супруг,
Родник, двойник металла.
Кругом, как сон, как мгла
Весна жила, плясала…
Отшельник из металла
Стоял в уюте зла.
Все образует в жизни круг —
Слиянье уст, пожатье рук. Закату вслед встает восход,
Роняет осень зрелый плод. Танцуем легкий танец мы,
При свете ламп — не видим тьмы. Равно — лужайка иль паркет —
Танцуй, монах, танцуй, поэт. А ты, амур, стрелами рань —
Везде сердца — куда ни глянь. И пастухи и колдуны
Стремленью сладкому верны. Весь мир — влюбленные одни.
Гасите медленно огни… Пусть образует тайный круг —
Слиянье уст, пожатье рук.
В таверне воровская шайка
Всю ночь играла в домино.
Пришла с яичницей хозяйка,
Монахи выпили вино.
На башне спорили химеры:
Которая из них урод?
А утром проповедник серый
В палатки призывал народ.
На рынке возятся собаки,
Менялы щелкает замок,
У вечности ворует всякий,
А вечность — как морской песок:
Он осыпается с телеги,
Не хватит на мешки рогож —
И, недовольный, о ночлеге
Монах разсказывает ложь.
Зачем стоишь ты одинок
И грустно смотришь в даль?
Скажи, открой мне, пастушок:
О чем твоя печаль?
Ах, я грущу все об одном:
Увял мой бедный луг;
Нигде цветочка нет на нем,
И мрачно все вокруг!
Забудь печаль, мой юный друг,
Как сон, она пройдет:
С весною твой любимый луг
Роскошней разцветет.
Но видишь крест? там иногда
Я плачу о былом:
Не разцветет он никогда
На холме гробовом!
Аймек-гуарузим — долина роз.
Еврейка — испанский гранд.
И ты, семилетний, очами врос
В истрепанный фолиант.От розовых, розовых, райских чащ
Какой-то пожар в глазах.
Луна Сарагоссы — и черный плащ.
Шаль — до полу — и монах.Еврейская девушка — меж невест —
Что роза среди ракит!
И старый серебряный дедов крест
Сменен на Давидов щит.От черного взора и красных кос
В глазах твоих — темный круг.
И целое дерево райских роз
Цветет меж библейских букв.Аймек-гуарузим — так в первый раз
Предстала тебе любовь.
Так первая книга твоя звалась,
Так тигр почуял кровь.И, стройное тело собрав в прыжок,
Читаешь — черно в глазах! —
Как в черную полночь потом их сжег
На красном костре — монах.18 сентября 1917
Глаза, опущенные скромно,
Плечо, закрытое фатой…
Ты многим кажешься святой,
Но ты, Мария, вероломна…
Быть с девой — быть во власти ночи,
Качаться на морских волнах…
И не напрасно эти очи
К мирянам ревновал монах:
Он в нише сумрачной церковной
Поставил с братией ее —
Подальше от мечты греховной,
В молитвенное забытье…
Однако, братьям надоелоКонец преданьям и туманам!
Теперь — во всех церквах она
Равно — монахам и мирянам
На поруганье предана…
Но есть один вздыхатель тайный
Красы божественной — поэт…
Он видит твой необычайный,
Немеркнущий, Мария, свет!
Он на коленях в нише темной
Замолит страстные грехи,
Замолит свой восторг нескромный,
Свои греховные стихи!
И ты, чье сердце благосклонно,
Не гневайся и не дивись,
Что взглянет он порой влюбленно
В твою ласкающую высь! 12 июня 1909
На поле жизненного боя,
Где Рок влечет нас, как самум, —
Душа возжаждала покоя,
Молитв и одиноких дум!
И вот, презрев соблазн свободы
И мира призрачную ширь,
Сошел я под глухие своды,
В твои затворы, монастырь!
Вне стен — и ужас и веселье,
Пиры любви и красоты.
Но здесь хранит ревниво келья
Всегда спокойные мечты.
Я жизни иноческой свято
Блюду определенный чин,
И дни, с восхода до заката, —
Как ряд медлительных годин.
Люблю я благовест рассвета,
Церковной службы череду,
Степенность братского привета,
Ночь, посвященную труду.
Мне хорошо, под буйство бури,
При кротком блеске ночника,
На тщательной миниатюре
Чертить узоры лепестка;
Иль, не спеша слагая главы
И им не ведая конца,
Припоминать о жажде славы,
В миру сжигающей сердца.
Веществ во мне немало,
Во мне текут жиры,
Я сделан из крахмала,
Я соткан из икры.Но есть икра другая,
Другая, не моя,
Другая, дорогая…
Одним словом — твоя.Икра твоя роскошна,
Но есть ее нельзя.
Ее лишь трогать можно,
Безнравственно скользя.Икра твоя гнездится
В хорошеньких ногах,
Под платьицем из ситца
Скрываясь, как монах.Монахов нам не надо!
Религию долой!
Для пламенного взгляда
Икру свою открой.Чтоб солнце освещало
Вместилище страстей,
Чтоб ножка не увяла
И ты совместно с ней.Дитя, страшися тлена!
Да здравствует нога,
Вспорхнувшая из плена
На вешние луга! Шипит в стекле напиток.
Поднимем вверх его
И выпьем за избыток
Строенья твоего! За юбки до колена!
За то, чтобы в чулках
Икра, а не гангрена
Сияла бы в веках! Теперь тебе понятно
Значение икры:
Она — не для разврата,
Она — не для игры.
Стою пред образом Мадонны:
Его писал Монах святой,
Старинный мастер, не ученый;
Видна в нем робость, стиль сухой;
Но робость кисти лишь сугубит
Величье девы: так она
Вам сострадает, так вас любит,
Такою благостью полна,
Что веришь, как гласит преданье,
Перед художником святым
Сама пречистая в сиянье
Являлась, видима лишь им…
Измучен подвигом духовным,
Постом суровым изнурен,
Не раз на помосте церковном
Был поднят иноками он, —
И, призван к жизни их мольбами,
Еще глаза открыть боясь,
Он братью раздвигал руками
И шел к холсту, душой молясь.
Брался за кисть, и в умиленье
Он кистью то изображал,
Что от небесного виденья
В воспоминаньи сохранял, —
И слезы тихие катились
Вдоль бледных щек… И, страх тая,
Монахи вкруг него молились
И плакали — как плачу я…
Берегись! Берегись! Над бургосским путемСидит один черный монах;
Он бормочет молитву во мраке ночном,
Панихиду о прошлых годах.
Когда Мавр пришел в наш родимый дол, Оскверняючи церкви порог,
Он без дальних слов выгнал всех чернецов;
Одного только выгнать не мог.
Для добра или зла (я слыхал не один,
И не мне бы о том говорить),
Когда возвратился тех мест господин,
Он никак не хотел уходить.
Хоть никто не видал, как по замку блуждал
Монах, но зачем возражать?
Ибо слышал не раз я старинный рассказ,
Который страшусь повторять.
Рождался ли сын, он рыдал в тишине,
Когда ж прекратился сей род,
Он по звучным полам при бледной луне
Бродил и взад и вперед. Бургос — город в Испании, в средние века — важный транзитный пункт.«Когда Мавр пришел» — Испания в начале VIII в. была завоевана арабами.
Монахи, слышится в охрипшем вашем пенье
Прилив и вновь отлив вечернего томленья.
Когда за пологом, в постели ледяной
Свою последнюю мольбу твердит больной;
Когда безумие в лунатиках пылает,
А кашель за гортань чахоточных хватает;
Когда мучительно глядит предсмертный взгляд,
Полн мыслей о червях, — на розовый закат;
Когда могильщики, внимая звон унылый,
Бредут покойникам на завтра рыть могилы;
Когда стихает всё, но в запертых домах
Тяжелые гроба уже стучат в сенях;
Когда по лестнице влекут гроба, уныло
Шурша веревками о тесные перила;
Когда покойникам кладут крестом в гробах
Их саван на руках, а руки на сердцах;
Когда колоколов последнее гуденье,
Как голос меркнущий, стихает в отдаленьи;
Когда опустит ночь, вступая в сонный круг,
Ресницы темные на всякий свет и звук, —
Монахи, слышится в охрипшем вашем пенье
Прилив и вновь отлив вечернего томленья.
На той поляне, что зовут Погостом, —
Прошла ли там война или чума, —
Есть грубый пень, узлистый и корнистый,
И в разные часы из-под него
Монах являлся. Выходил он малым,
Но, чуть вставал, велик был рост его.
Показывался в разных он фигурах,
Но чаще — в белом, или в клобуке.
Не только слухи. Можно было видеть,
Как в воду он входил, распростирал
Монашеский клобук, и становился
Все меньше, меньше, — меньше, — исчезал.
То кающийся был монах какой-то,
Который из обители бежал,
И был убит разбойниками злыми.
Как женщину его видали также,
В шляхетском одеянии. Ничего
Не говорил, и никому не сделал
Чего-нибудь дурного. Человек,
Что здесь его в последний раз увидел,
Испуганный виденьем, закричал:
«Да хвалит Бога каждое дыханье».
А он сказал: «И я Его хвалю».
Сказав, исчез, и был с тех пор невидим.
А ежели когда еще являлся,
Коль спрашивали, он не отвечал,
Лишь головой кивал или рукою.
От Люксембурга до Бастильи,
Еретикам на вечный страх,
Герольды папские трубили
На всех парижских площадях:
— Мы, добрый папа Лев четвертый,
Скорбим о дщери Анж-Питу,
Продавшей явно душу черту
За неземную красоту.
И вот, в знак милости господней,
К ней, пребывающей во зле,
Казнить ее велел сегодня
Наместник Бога на земле!
И к Анж-Питу в час утра ранний
С молитвой кроткой на устах
И с папской буллою в кармане
Пришел напутственный монах.
Она приподняла ресницы:
— Ах, как безжалостны все вы!
На небо к господу явиться
Я не могу без головы!
Казни меня, но без увечья!
Должна же я, пойми, монах,
С моим возлюбленным при встрече
Поцеловаться в небесах!
Из Байрона
Берегись! берегись! Над бургосским путем
Сидит один черный монах;
Он бормочет молитву во мраке ночном,
Панихиду о прошлых годах.
Когда мавр пришел в наш родимый дол,
Оскверняючи церкви порог,
Он без дальних слов выгнал всех чернецов,
Одного только выгнать не мог.
Для добра или зла (я слыхал не один,
И не мне бы о том говорить),
Когда возвратился тех мест господин,
Он никак не хотел уходить.
Хоть никто не видал, как по замку блуждал
Монах, но зачем возражать?
Ибо слышал не раз я старинный рассказ,
Который страшусь повторять.
Рождался ли сын, он рыдал в тишине;
Когда ж прекратился сей род,
Он по звучным полам при бледной луне
Бродил и взад и вперед.
Не имея сил физических
Посетить сегодня вас,
В выраженьях поэтических
Я поздравлю вас сейчас.
Вам во-первых я желаю
День рождения провесть,
В танцах весело летая,
Не имея время сесть.
И на многие вам лета
Всяких благ желаю я.
Не желающий вам это,
На мой взгляд, свиньей свинья.
Принимайте поздравления,
Как привычную вам дань,
И танцуйте в день рождения
Целый вечер Па д'Эспань.
Мне идеи богословские
Давят слабый ум теперь,
И на мысли философские
Все наводит, даже дверь.
Но не мог забыть того я,
Что вы нынче родились,
И недружною толпою
Рифмы вдруг к вам понеслись.
Вышла дикость, вышла каша.
Но судите же добрей.
Я хотел, хотел, Наташа,
Чтобы вышло поскладней.
На поле жизненнаго боя,
Где Рок влечет нас, как самум,
Душа возжаждала покоя,
Молитв и одиноких дум!
И вот презрев соблазн свободы
И мира призрачную ширь,
Сошел я под глухие своды,
В твои затворы, монастырь!
Вне стен — и ужас и веселье,
Пиры любви и красоты.
Но здесь хранит ревниво келья
Всегда спокойныя мечты.
Я жизни иноческой свято
Блюду определенный чин,
И дни, с восхода до заката, —
Как ряд медлительных годин.
Люблю я благовест разсвета,
Церковной службы череду,
Степенность братскаго привета,
Ночь, посвященную труду.
Мне хорошо, под буйство бури,
При кротком блеске ночника,
На тщательной миниатюре
Чертить узоры лепестка;
Иль, не спеша слагая главы,
И им не ведая конца,
Припоминать о жажде славы,
В миру сжигающей сердца.
Там, где бьет источник чистой
В берег светлою волной, —
Там, под рощею тенистой,
С томной, томною душой,
Я грустил уединенный!
Там прекрасную узрел! —
Призрак милый, но мгновенный,
Чуть блеснул и улетел!
Вслед за ним душа умчалась!
С той поры прости, покой!
Жизнь изгнанием казалась, —
Келья бездной гробовой!
О страданье! О мученье!
Сладкий сон, возобновись!
Где ты, райское виденье?..
Ангел Божий, воротись!..
Мир лесов, дубравны сени,
Вечный мрак ужасных стен,
Старцы — горестные тени,
Крест, обеты, сердца плен, —
Вы ли страсти усмиренье?..
Здесь, в могиле дней моих,
В божества изображенье,
На обломках гробовых,
Пред святыней преклоненный,
В самый жертвы страшный час, —
Вижу образ незабвенный,
Слышу милый, милый глас!..
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,
Презрел людей за дьявольские нравы.
Я изобрел пылинку, порох, прах,
Ничтожный порошочек для забавы.
Смеялась надо мной исподтишка
Вся наша уважаемая братья:
«Что может выдумать он, кроме порошка!
Он порох выдумал! Нашел занятье!»
Да, порох, прах, пылинку! Для шутих,
Для фейерверков и для рассыпных
Хвостов павлиньих. Вспыхивает — пых! -
И роем, как с небесной наковальни,
Слетают искры! О, как я люблю
Искр воркованье, света ликованье!..
Но то, что создал я для любованья,
На пагубу похитил сатана.
Да, искры полетели с наковален,
Взревели, как быки, кузнечные меха.
И оказалось, что от смеха до греха,
Не шаг — полшага, два вершка, вершок.
А я — клянусь спасеньем, боже правый! -
Я изобрел всего лишь для забавы
Сей порох, прах, ничтожный порошок!
Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,
Вас спрашиваю, как мне жить на свете?
Ведь я хотел, чтоб радовались дети.
Но создал не на радость, а на страх!
И порошочек мой в тугих стволах
Обрел вдруг сатанинское дыханье…
Я сотворил паденье крепостей,
И смерть солдат, и храмов полыханье.
Моя рука — гляди! — обожжена,
О, господи, тебе, тебе во славу…
Занем дозволил ты, чтоб сатана
Похитил порох, детскую забаву!
Неужто все, чего в тиши ночей
Пытливо достигает наше знанье,
Есть разрушенье, а не созиданье.
Чей умысел здесь? Злобный разум чей?
Кремлевская стена, не ты ль взошла
Зубчатою вершиною в туманы,
Где солнце, купола, колокола,
И птичьи пролетают караваны.
Еще недавно в каменных церквах
Дымился ладан, звякало кадило,
И на кирпичной звоннице монах
Раскачивал медлительное било.
И раскачавшись, размахнувшись, в медь
Толкалось било. И густой, и сонный,
Звон пробужденный начинал гудеть
И вздрагивать струною напряженной.
Развеян ладан, и истлел монах;
Репьем былая разлетелась сила;
В дырявой блузе, в драных сапогах
Иной звонарь раскачивает било.
И звонница расплескивает звон
Чрез города, овраги и озера
В пустую степь, в снега и в волчий гон,
Где конь калмыцкий вымерил просторы.
И звонница взывает и поет.
И звон течет густым и тяжким чадом.
Клокочет голос меди трудовой
В осенний полдень, сумрачный и мглистый,
Над Азией песчаной и сухой,
Над Африкой, горячей и кремнистой.
И погляди: на дальний звон идут
Из городов, из травяных раздолий
Те, чей удел — крутой, жестокий труд,
Чей тяжек шаг и чьи крепки мозоли.
Там, где кирпичная гудит Москва,
Они сойдутся. А на их дороге
Скрежещут рельсы, стелется трава,
Трещат костры и дым клубится строгий.
Суданский негр, ирландский рудокоп,
Фламандский ткач, носильщик из Шанхая
Ваш заскорузлый и широкий лоб
Венчает потом слава трудовая.
Какое слово громом залетит
В пустынный лог, где, матерой и хмурый,
Отживший мир мигает и сопит
И копит жир под всклоченною шкурой.
Разноплеменные. Все та же кровь
Рабочая течет по вашим жилам.
Распаханную засевайте новь
Посевом бурь, посевом легкокрылым.
Заботой дивной ваши дни полны,
И сладкое да не иссякнет пенье,
Пока не вырастет из целины
Святой огонь труда и вдохновенья!..
Гордость, мысль, красота — все об этом давно позабыли.
Все креститься привыкли, всем истина стала ясна…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я один не привык… Свою чашу я выпью до дна… Я для вас ретроград. — То ль душитель рабов и народа,
то ли в шкуры одетый дикарь с придунайских равнин…
Чушь! рабов не душил я — от них защищал я свободу.
И не с ними — со мной гордость Рима и мудрость Афин.Но подчищены книги… И вряд ли уже вам удастся
уяснить, как мы гибли, притворства и лжи не терпя,
чем гордились отцы, как стыдились, что есть еще рабство.
Как мой прадед сенатор скрывал христиан у себя.А они пожалеют меня? — Подтолкнут еще малость!
Что жалеть, если смерть — не конец, а начало судьбы.
Власть всеобщей любви напрочь вывела всякую жалость,
а рабы нынче все. Только власти достигли рабы.В рабстве — равенство их, все — рабы, и никто не в обиде.
Всем подчищенных истин доступна равно простота.
Миром правит Любовь — и Любовью живут, — ненавидя.
Коль Христос есть Любовь, каждый час распиная Христа.Нет, отнюдь не из тех я, кто гнал их к арене и плахе,
кто ревел на трибунах у низменной страсти в плену.
Все такие давно поступили в попы и монахи.
И меня же с амвонов поносят за эту вину.Но в ответ я молчу. Все равно мы над бездной повисли.
Все равно мне конец, все равно я пощаду не жду.
Хоть, последний язычник, смущаюсь я гордою мыслью,
что я ближе монахов к их вечной любви и Христу.Только я — не они, — сам себя не предам никогда я,
и пускай я погибну, но я не завидую им:
То, что вижу я, — вижу. И то, что я знаю, — знаю.
Я последний язычник. Такой, как Афины и Рим.Вижу ночь пред собой. А для всех еще раннее утро.
Но века — это миг. Я провижу дороги судьбы:
Все они превзойдут. Все в них будет: и жалость, и мудрость…
Но тогда, как меня, их потопчут чужие рабы.За чужие грехи и чужое отсутствие меры,
все опять низводя до себя, дух свободы кляня:
против старой Любви, ради новой немыслимой Веры,
ради нового рабства… тогда вы поймете меня.Как хотелось мне жить, хоть о жизни давно отгрустили,
как я смысла искал, как я верил в людей до поры…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я отнюдь не последний, кто видит, как гибнут миры.
Над озером, в глухих дубровах,
Спасался некогда монах,
Всегда в занятиях суровых,
В посте, молитве и трудах.
Уже лопаткою смиренной
Себе могилу старец рыл —
И лишь о смерти вожделенной
Святых угодников молил.
Однажды летом у порогу
Поникшей хижины своей
Анахорет молился богу.
Дубравы делались черней;
Туман над озером дымился,
И красный месяц в облаках
Тихонько по небу катился.
На воды стал глядеть монах.
Глядит, невольно страха полный;
Не может сам себя понять…
И видит: закипели волны
И присмирели вдруг опять…
И вдруг… легка, как тень ночная,
Бела, как ранний снег холмов,
Выходит женщина нагая
И молча села у брегов.
Глядит на старого монаха
И чешет влажные власы.
Святой монах дрожит со страха
И смотрит на ее красы.
Она манит его рукою,
Кивает быстро головой…
И вдруг — падучею звездою —
Под сонной скрылася волной.
Всю ночь не спал старик угрюмый
И не молился целый день —
Перед собой с невольной думой
Все видел чудной девы тень.
Дубравы вновь оделись тьмою;
Пошла по облакам луна,
И снова дева над водою
Сидит, прелестна и бледна.
Глядит, кивает головою,
Целует издали шутя,
Играет, плещется волною,
Хохочет, плачет, как дитя,
Зовет монаха, нежно стонет…
«Монах, монах! Ко мне, ко мне!..»
И вдруг в волнах прозрачных тонет;
И все в глубокой тишине.
На третий день отшельник страстный
Близ очарованных брегов
Сидел и девы ждал прекрасной,
А тень ложилась средь дубров…
Заря прогнала тьму ночную:
Монаха не нашли нигде,
И только бороду седую
Мальчишки видели в воде.
Мы дети эпохи.
Атомная копоть,
Рыдают оркестры
На всех площадях.
У этой эпохи
Свирепая похоть —
Все дразнится, морда,
Детей не щадя.
Мы славим страданье,
Боимся успеха.
Нам солнце не в пору
И вьюга не в лад.
У нашего смеха
Печальное эхо,
У нашего счастья
Запуганный взгляд.
Любой зазывала
Ползет в запевалы,
Любой вышибала —
Хранитель огня.
Забыта основа
Веселого слова.
Монахи, монахи,
Простите меня!
Не схимник, а химик
Решает задачу.
Не схема, а тема
Разит дураков.
А если уж схема,
То схема поэмы,
В которой гипотезы
Новых веков.
Простим же двадцатому
Скорость улитки,
Расчеты свои
Проведем на бегу.
Давайте же выпьем
За схему улыбки,
За график удачи
И розы в снегу.
За тех, кто услышал
Трубу на рассвете.
За женщин
Упрямые голоса,
Которые звали нас,
Как Андромеда,
И силой тащили
Нас в небеса.
Полюбим наш век,
Забыв отупенье.
Омоется старость
Живою водой.
От света до тени,
От снеди до денег
Он алый, как парус
Двадцатых годов.
Мы рваное знамя
«Бээфом» заклеим,
Мы выдуем пыль
Из помятой трубы.
И солнце над нами —
Как мячик в алее,
Как бубен удачи
И бубен судьбы.
Давайте же будем
Звенеть в этот бубен,
Наплюнем на драмы
Пустых площадей.
Мы, смертные люди, —
Бессмертные люди!
Не стадо баранов,
А племя вождей!
Отбросим заразу,
Отбросим обузы,
Отбросим игрушки
Сошедших с ума!
Да здравствует разум!
Да здравствуют музы!
Да здравствует Пушкин!
Да скроется тьма!
1Уже дрожит ночей сопутница
Сквозь ветви сосен вековых,
Заговоривших грустным шелестом
Вокруг безмолвия могил.Под сенью сосен заступ светится
В руках монаха — лунный луч
То серебрится вдоль по заступу,
То, чуть блистая, промолчит.Устал монах… Могила вырыта.
Облокотясь на заступ свой,
Внимательно с крутого берега
На Волхов труженик глядит.Проводит взглядом волны темные —
Шумя, пустынные, бегут,
И вновь тяжелый заступ движется,
И вновь расходится земля.Кому могилу за могилою
Готовит старец? На свой труд
Чернец приходит до полуночи,
Уходит в келью до зари.2Не саранчи ли тучи шумные
На нивах поглощают золото?
Не тучи саранчи!
Что голод ли с повальной язвою
По стогнам рыщет, не нарыщет?
Не голод и не мор.Софии поглощает золото,
По стогнам посекает головы
Московский грозный царь.
Незваный гость приехал в Новгород,
К святой Софии в дом разрушенный
И там устроил торг.Он ненасытен: на распутиях,
Вдоль берегов кручинных Волхова,
Во всех пяти концах,
Везде за бойней бойни строятся,
И человечье мясо режется
Для грозного царя.Средь площади, средь волн немеющих
Блестящий круг описан копьями,
Стоит над плахою палач; —
Безмолвно ждут… вдруг площадь вскрикнула,
Глухими отозвалось воплями
Паденье топора.В толпе монах молился шепотом,
В молитвенном самозабвении
Он имя называл.
Взглянул… Палач, покрытый кровию,
Держал отсеченную голову
Над бледною толпой.Он бросил… и толпа отхлынула.
Палач взял плат… отер им медленно
Свой каплющий топор,
И поднял снова… Имя новое
Святой отец прерывным шепотом
В молитве поминал.Он молится, а трупы падают.
Неутолимой жаждой мучится
Московский грозный царь.
Везде за бойней бойни строятся
И мечут ночью в волны Волхова
Безглавые тела.3Что, парус, пена ли белеется
На темных Волхова волнах?
На берег пену с трупом вынесло,
И тень спускается к волнам.Покровом черным труп окинула,
Его взложила на себя
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.И пена вновь плывет вдоль берега
По темным Волхова волнам,
И тихо тень к реке спускается,
Но пена мимо пронеслась.Опять плывет… Во тьме по Волхову
Засребрилася чешуя
Ответно облаку блестящему
В пространном сумраке небес.Сквозь тучи тихий рог прорезался,
И завиднелись на волнах
Тела безглавые, и головы,
Качаясь медленно, плывут.Людей развалины разметаны
По полусумрачной реке, —
Течет живая, полна ласкою,
И трупы трепетно несет.Стоит чернец, склонясь над Волховом,
На плечи он подъемлет труп,
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.
БалладаУмен и учен монах Артамон,
И оптик, и физик, и врач он,
Но вот уж три года бежит его сон,
Три года покой им утрачен.
Глаза его впалы, ужасен их вид,
И как-то он странно на братий глядит.Вот братья по кельям пошли толковать:
«С ума, знать, сошел наш ученый!
Не может он есть, не может он спать,
Всю ночь он стоит пред иконой.
Ужели (господь, отпусти ему грех!)
Он сделаться хочет святее нас всех?»И вот до игумена толки дошли,
Игумен был строгого нрава:
Отца Гавриила моли не моли, -
Ты грешен, с тобой и расправа!
«Монах, — говорит он, — сейчас мне открой,
Что твой отравляет так долго покой?»И инок в ответ: «Отец Гавриил,
Твоей покоряюсь я воле.
Три года я страшную тайну хранил,
Нет силы хранить ее доле!
Хоть тяжко мне будет, но так уж и быть,
Я стану открыто при всех говорить.Я чаю, то знаете все вы, друзья,
Что, сидя один в своей келье,
Давно занимался механикой я
И разные варивал зелья,
Что силою дивных стекол и зеркал
В сосуды я солнца лучи собирал.К несчастью, я раз, недостойный холоп,
В угодность познаний кумиру,
Затеял составить большой телескоп,
Всему в удивление миру.
Двух братьев себе попросил я помочь,
И стали работать мы целую ночь.И множество так мы ночей провели,
Вперед подвигалося дело,
Я лил, и точил, и железо пилил,
Работа не шла, а кипела.
Так, махина наша, честнейший отец,
Поспела, но, ах, не на добрый конец.Чтоб видеть, как силен мой дивный снаряд,
Трубу я направил на гору,
Где башни и стены, белеясь, стоят,
Простому чуть зримые взору.
Обитель святой Анастасии там.
И что же моим показалось очам? С трудом по утесам крутым на коне
Взбирается витязь усталом,
Он в тяжких доспехах, в железной броне,
Шелом с опущенным забралом,
И, стоя с поникшей главой у ворот,
Отшельница юная витязя ждет.И зрел я (хоть слышать речей их не мог),
Как обнял свою он подругу,
И ясно мне было, что шепчет упрек
Она запоздалому другу.
Но вместо ответа железным перстом
На наш указал он отшельнице дом.И кудри вилися его по плечам,
Он поднял забрало стальное,
И ясно узрел я на лбу его шрам,
Добытый средь грозного боя.
Взирая ж на грешницу, думал я, ах,
Зачем я не витязь, а только монах! В ту пору дни на три с мощами к больным
Ты, честный отец, отлучился,
Отсутствием я ободренный твоим
Во храме три дня не молился,
Но до ночи самой на гору смотрел,
Где с юной отшельницей витязь сидел.Помощников двух я своих подозвал,
Мы сменивать стали друг друга.
Такого, каким я в то время сгорал,
Не знал никогда я недуга.
Когда ж возвратился ты в наш монастырь,
По-прежнему начал читать я псалтырь.Но все мне отшельницы чудился лик,
Я чувствовал сердца терзанье,
Товарищей двух ты тогда же расстриг
За малое к службе вниманье,
И я себе той же судьбы ожидал,
Но, знать, я смущенье удачней скрывал.И вот уж три года, лишь только взойдет
На небо дневное светило,
Из церкви меня к телескопу влечет
Какая-то страшная сила.
Увы, уж ничто не поможет мне ныне,
Одно лишь осталось: спасаться в пустыне».Так рек Артамон, и торжественно ждет
В молчанье глубоком собранье,
Какому игумен его обречет
В пример для других наказанью.
Но, брови нахмурив, игумен молчит,
Он то на монаха, то в землю глядит.Вдруг снял он клобук, и рассеченный лоб
Собранью всему показался.
«Хорош твой, монах, — он сказал, — телескоп,
Я в вражии сети попался!
Отныне игуменом будет другой,
Я ж должен в пустыне спасаться с тобой».
(Гробокопатель)1Уже дрожит ночей сопутница
Сквозь ветви сосен вековых,
Заговоривших грустным шелестом
Вокруг безмолвия могил.Под сенью сосен заступ светится
В руках монаха — лунный луч
То серебрится вдоль по заступу,
То, чуть блистая, промолчит.Устал монах… Могила вырыта.
Облокотясь на заступ свой,
Внимательно с крутого берега
На Волхов труженик глядит.Проводит взглядом волны темные —
Шумя, пустынные, бегут,
И вновь тяжелый заступ движется.
И вновь расходится земля.Кому могилу за могилою
Готовит старец? На свой труд
Чернец приходит до полуночи,
Уходит в келью до зари.2Не саранчи ли тучи шумные
На нивах поглощают золото?
Не тучи саранчи!
Что голод ли с повальной язвою
По стогнам рыщет, не нарыщет?
Не голод и не мор.Соф_и_и поглощает золото,
По стогнам посекает головы
Московский грозный царь.
Незваный гость приехал в Новгород,
К святой Софии в дом разрушенный
И там устроил торг.Он ненасытен: на распутиях,
Вдоль берегов кручинных Волхова,
Во всех пяти концах,
Везде за бойней бойни строятся,
И человечье мясо режется
Для грозного царя.Средь площади, средь волн немеющих
Блестящий круг описан копьями,
Стоит над плахою палач; —
Безмолвно ждут… вдруг площадь вскрикнула,
Глухими отозвалось воплями
Паденье топора.В толпе монах молился шепотом,
В молитвенном самозабвении
Он имя называл.
Взглянул… Палач, покрытый кровию,
Держал отсеченную голову
Над бледною толпой.Он бросил… и толпа отхлынула.
Палач взял плат… отер им медленно
Свой каплющий топор,
И поднял снова… Имя новое
Святой отец прерывным шепотом
В молитве поминал.Он молится, а трупы падают.
Неутолимой жаждой мучится
Московский грозный царь.
Везде за бойней бойни строятся
И мечут ночью в волны Волхова
Безглавые тела.3Что, парус, пена ли белеется
На темных Волхова волнах?
На берег пену с трупом вынесло,
И тень спускается к волнам.Покровом черным труп окинула,
Его взложила на себя
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.И пена вновь плывет вдоль берега
По темным Волхова волнам,
И тихо тень к реке спускается,
Но пена мимо пронеслась.Опять плывет… Во тьме по Волхову
Засребрилася чешуя
Ответно облаку блестящему
В пространном сумраке небес.Сквозь тучи тихий рог прорезался,
И завиднелись на волнах
Тела безглавые, и головы,
Качаясь медленно, плывут.Людей развалины разметаны
По полусумрачной реке, -
Течет живая, полна ласкою,
И трупы трепетно несет.Стоит чернец, склонясь над Волховом,
На плечи он подъемлет труп,
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.1829 или 1830ст. 7 Когда вздохнет по казням Новгород? В стихотворении (как и в «Кутье») имеются в виду массовые казни 1570 г. в Новгороде. В основе стихотворения лежит, возможно, упоминание в «Истории…» H. M. Карамзина о нищем старце Иоанне Жгальцо, который «один с молитвою предавал мертвых земле в сие ужасное время» (см. H. M. Карамзин. История государства Российского, кн.
3.
СПб., 1845, стлб. 89).
Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.
Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»
В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!
О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.
Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!
Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!
Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.
Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.
Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»
Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:
«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.
Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.
Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.
Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.
Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».
Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!
Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!
Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».
Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.
Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.
Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.
Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.
Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.
В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.
Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!
Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…
Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.
Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.
Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.
В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.
И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.
И
Обедать я у вас готов —
Да дело в том, что нездоров:
Я болен болью головной,
Сижу, хожу, как сам не свой,
Я дома скучен, как монах,
И уверяю, что в гостях
Я буду вчетверо скучней:
Теперь мой разум — без мыслей,
Глаза все на землю глядят,
Язык молчит, хоть и не рад,
И даже громкие слова
Расслышать я могу едва.
Причина этому ясна
И для меня весьма важна:
Теперь я телом и душой
Неинтересный и плохой.
Итак меня простите вы,
Что по причине головы
Я не могу вас посетить.
Вас слушать, с вами говорить
Мне очень весело всегда —
Да не гожуся никуда,
А в состоянии таком
Кто ходит в ваш приятный дом?
И не подумайте, что лгу:
Я точно доказать могу
Всю справедливость этих слов.
Притом вам скажет Киселев
(Он будет к вам — так быть должно,—
Я это угадал давно),
Что видел сам, как у меня
Уж голова болит три дня;
Но если скажет Киселев,
Что я сегодня уж здоров,
Вы не поверьте — это ложь:
Я и сегодня, право, тож,
Что был вчера. И так… и так —
Я не могу никак, никак
Быть сотоварищем ему.
Мне это больно самому,
Но что же делать? У судьбы
Нет либералов: все рабы.
ИИ
Вы извините, что я вас
Своею просьбой беспокою.
И признаюсь: на этот раз
Я недоволен сам собою.
Но делать нечего: судьбою
Теперь мне дан такой указ.
Притом я сам обеспокоен:
Во мне восторг почти погас,
Мой ум чувствительно расстроен,
И задичился мой Пегас,
Я ничего не сочиняю,
Я даже писем не пишу —
И потому-то вас прошу,
Могу сказать, вас умоляю
Поэта искренность простить
И сострадательной рукою
Мои финансы оживить,
Давно рассеянные мною.
Я знаю: деньги — суета;
И для неложного монаха
Они едва ль дороже праха,
Душа не ими занята;
Но человеку в здешнем мире
Они так нужны, как в трактире,
Где в долг не любят никого.
Я ж человек — итак желаю,
Но вы уж знаете чего, —
И, уповая, умолкаю.
ИИИ
Благословенному царю
Не так за ленту благодарен
Ее не стоющий боярин:
Я вас душой благодарю.
Вы мне веселость оживили,
Моей мечты прогнали мрак
И вновь поэту возвратили
Свободу, музу и табак.
Была пора — я помню живо:
Свеча задумчиво горит,
Сижу с тоскою молчаливой,
Гляжу к земле, перо лежит,
Лишь изредка возьму бумагу,
Означу месяц, день;— но вдруг
Я вспомню денежный недуг,
И на ладонь главою лягу,
И томно очи затворю…
Не вы ли мне возможность дали
Укоротить мои печали?
Благодарю, благодарю!
Глубоко вздыхает Вальтгэмский аббат.
Скорбит в нем душа поневоле:
Услышал он весть, что отважный Гарольд
Пал в битве, на Гастингском поле.
И тотчас же шлет двух монахов аббат
На место, где битва кипела,
Веля отыскать им межь грудами тел
Гарольда убитаго тело.
Монахи с печалию в сердце пошли,
С печалью они воротились:
"Увы!—говорят—преподобный отец,
Мы с счастием нашим простились!
"Погиб наилучший из саксов: его
Сразил проходимец безродный;
Разбойники делят родную страну;
В раба превратился свободный.
"Нормандская сволочь над нами царит:
Все это—бродяги да воры.
Я видел—какой-то портной из Байе
Надел золоченыя шпоры.
"О, горе тому, кого саксом зовут!
И вы, что в небесном сияньи
Живете, патроны саксонской земли,
Постигло и вас поруганье.
"Теперь-то мы знаем, что значила та
Комета, что ныньче являлась,
Красна точно кровь, и на небе ночном
Метлой из огня разстилалась.
«То знаменье было—и вот для него
Настало теперь исполненье.
Мы в Гастингсе были и все обошли
Кровавое поле сраженья.
Мы всех осмотрели погибших бойцов,
Мы долго и всюду искали,
Но тела Гарольда мы там не нашли —
И наши надежды пропали.»
Так Асгод и Альрик давали отчет.
Аббат ломал руки, внимая;
Потом он задумался—и наконец
Сказал им, глубоко вздыхая:
"В стране Грендельфильда, где ветер шумит,
Над темными соснами вея,
Средь леса, в убогой избушке, живет
Эдиѳь Лебединая Шея.
"Прекрасною белою шеей своей
Известна была она свету,
И в прежнее время король наш Гарольд
Влюблен был в красавицу эту.
"Любил он ее, цаловал, миловал,
Но страсть его скоро пропала.
Он бросил Эдиѳь и забыл, и с-тех-пор
Шестнадцать ужь лет миновало.
"Ступайте вы к ней и ведите се
На поле сраженья: быть-может,
Взор женщины, нежно любившей его,
Найти нам Гарольда поможет.
«Затем его тело несите сюда,
И здесь мы. с рыданьем и пеньем,
Молясь о душе своего короля,
Почтем его прах погребеньем.»
К полночи они до избушки дошли.
Стучатся своими клюками:
"Эдиѳь Лебединая Шея. проснись
И следуй, но медля, за нами!
"Нормандский воитель страну покорил;
Свободные саксы—в неволе:
Король наш Гарольд без дыханья лежит
Убитый на Гастингском поле.
«Иди с нами вместе скорее гуда,
Где было кровавое дело,
Гарольда искать: нам аббат приказал
В аббатство принесть его тело.»
Эдиѳь не сказала ни слова в ответ.
Но тотчас пошла она с ними.
Порывистый ветер, бушуя, играл
Ея волосами седыми.
По мхам, и болотам колючим кустам
Она босиком пробиралась
И к утру ужь Гастингса поле вдали,
Межь скал меловых, показалось.
Разсеялся белый туман—и оно
Явилось в величии диком:
Вороны и галки летали над ним
С своим отвратительным криком.
Там несколько тысяч погибших бойцов
На почве кровавой лежали:
Истерзаны, наги, в пыли и в крови,
Все поле они покрывали.
Эдиѳь Лебединая Шея глядит
На эту кровавую груду,
Идет среди трупов и взоры ея
Как стрелы вонзаются всюду.
Терзает убитых бойцов и коней
Прожорливых воронов стая;
Внимательно смотрит и ищет Эдиѳь,
С трудом их от тел отгоняя.
И ищет напрасно она целый день;
Вот вечер уже наступает,
Как вдруг из груди бедной женщины крик,
Пронзительный крик вылетает.
Нашла Лебединая Шея того,
Кого так усердно искала;
Без слов и без слез, без рыданий она
На тело Гарольда упала.
И крепко, с безумной любовью, прильнув
К его недвижимому стану,
Она цаловала и губы, и лоб,
И кровью покрытую рану.
И три небольшие рубца на плече:
Сама Лебединая Шея
Когда-то оставила эти следы,
Восторгом любви пламенея.
Монахи носилки из сучьев сплели,
Гарольда на них положили,
В аббатство свое короля понесли
И тихо молитву творили.
Всю землю покрыла глубокая тьма,
Все больше и больше густея.
Печально за милым ей прахом пошла
Эдиѳь Лебединая Шея.
И пела надгробные гимны, свой долг
Ему отдавая прощальный:
Уныло звучал средь ночной тишины
Напев литии погребальной.
Под липами дом старомодный
Стоит словно в старческой лени;
А там, по песчаным дорожкам,
Играют широкия тени.
И вижу—порывистым ветром
Вдруг в детской окно распахнуло.
Да личиков детских не видно
За спинкой высокаго стула.
Понурившись, пес их домашний
Стоит у ворот,—и сдается,
Что ждет он товарищей резвых.
Да нет! никогда не дождется.
Не бегать им вместе под липой,
Ловя на песке свет и тени.
Молчанье повисло над домом,
Угрюмы широкия сени.
Приветливо птицы на веткахь
Щебечут… Стоишь и не дышишь…
Ведь в детской-то звонкия песни
Во сне только разве услышишь!
Шел мальчик…. и верно не понял
Мою молчаливую муку;
Не понял, зачем я так крепко
Пожал его детскую руку.
В. Костомаров.
Тень ночи спустилась на горы и дол —
В деревню альпийскую юноша шел:
Какое-то знамя держал он в руке,
С девизом на звучном, чужом языке: —
Еxcеlsиor!
В глубокую думу он был погружен,
Сверкали глаза, как мечи из ножон;
Не звуки рогов по горам раздались,
Звучал непонятный и странный девиз: —
Еxcеlsиor!
В снегу по колена он входит в село —
Там в избах счастливых уютно, светло:
Гора жь ледяная как призрак стоит…
Как вопль непонятное слово звучит: —
Еxcеlsиor!
«Останься!»—сказал ему горец—«глубок
И темен, и страшен в ущельи поток;
Повис над долиной гремучий обвал…»
Но юноша внятно ему отвечал: —
Еxcеlsиor!
Вот дева ему говорит: «не ходи,
Ты здесь отдохнешь у меня на груди…»
Закапали слезы из синих очей,
Но тихо, вздыхая, ответил он ей: —
Еxcеlsиor!
«Напрасно идешь ты в ущелья один,
Опасен там путь между сосен и льдин.»
Старик-поселянин кричал ему вслед.
Далеко, с вершины, раздался ответ: —
Еxcеlsиor!
Когда луч разсвета скользнул по горам,
Сзывая монахов в заоблачный храм,
Раздался в обители набожный звон,
В удушливом воздухе слышался стон: —
Еxcеlsиor!
С собакой на поиски послан монах —
И к вечеру путник был найден в снегах.
Он знамя держал в посинелой руке,
С девизом на звучном, чужом языке:
Еxcеlsиor!
Там в сумерки юноша очи смежил —
И, мертвый, живаго прекраснее был.
А с неба как будто скатилась звезда —
Так громко в выси прозвучало тогда:
Еxcеlsиor!
Всев. Костомаров
У несжатаго риса лежит он и серп
Стиснул крепко в усталой руке;
Грудь открыта—и чорныя кудри раба
Утонули в горячем песке —
О, опять сквозь туманы отраднаго сна
На отчизну глядит он в тоске.
Широко, по картине туманнаго сна
Величавыя реки текло:
Он сидит под алоэ, и шумно народ
Избирает его в короли…
Вот, звонками гремя, тихо, сводит с горы
Караван, чуть синея в дали…
Он король… Королева подходит к нему,
Шумно дети навстречу бегут,
Обнимают его и целуют в чело,
И ласкаясь, за руки берут…
И на жолтый песок из закрытых ресниц
У невольника слезы текут.
Вот помчался потом он в зеленую степь:
Степи чудной не видно конца,
И гремит и звенит золотая узда,
Стремена—два стальныя кольца;
И при каждом прыжке сабля звонко бренчит,
Ударяясь о бок жеребца.
Перед ним, как застывшая красная кровь,
Быстроногий Фламингос бежал,
И его по равнине, где рос тамаринд,
Он до самаго вечера гнал…
Вот деревня… и тихо у берега спят
Океана пурпуровый вал.
Ночь темна… Заревели в оазисе львы
И заплакал голодный шакал,
Бегемот шелестил тростником,—и как сталь,
Межь осокою Нигер сверкал…
И на быстром коне, как под звуки трубы,
С торжеством он сквозь грезу скакал.
Миллионами звуков звучала вся степь,
О свободе запели леса;
Вольный ветер от моря подул и пошли
По пустыне гудеть голоса…
Встрепенулся во сне он… и люба ему
Величавая степи краса.
И не чувствовал он, как плантатора бичь
Над его головой просвистел…
Смерть взяла его в смертныя области сна,
И безжизненный труп коченел
В узах рабства; но дух эти узы разбил
И, свободный, с земли улетел.
В. КОСТОМАРОВ.
В тумане лики строгих башен,
Все очертанья неясны,
А дали дымны и красны,
И вид огней в предместьях страшен.
Весь изогнувшись, виадук
Над грустною рекой вздымался,
Громадный поезд удалялся
И дрбезжал, скользил,—и вдруг
Вдали рождал усталый звук.
Как звук рожка, свист пароходов…
И вот по улицам, мостам,
По переулкам, площадям
Толпы спешащих пешеходов
Скользят, как в вихре суеты,
На фоне мрачной пустоты,
Как тени, призрачные тени.
А запах нефти, запах серы
Ползет над городом без меры.
Душе людей теперь желанно,
Что невозможно и что странно,
И скрыты в блеске украшений
Следы добра и преступлений.
Кругом, закутавшись в туманы,
Грустят на площади фонтаны.
Колонна золотая, белеющий фронтон—
Как чей-то вечно мертвый, всегда гигантский сон.
На город давит мощь столетий,
И мигом прошлое восстанет,
И обольстит, и нас обманет,
И тени прошлого пройдут.
Мы в лоне прошлого, как дети;
На город давит мощь столетий,
Века, века парят над ним,
Живут бессмертием своим,
Всегда могучим и преступным,
И в преступленьях вечно крупным;
И каждый дом и каждый камень
Живит страстей безумный пламень.
Сначала хижины и несколько монахов…
Убежище для всех и церковь вся в тиши,
Что льет наивность в полумрак души
И теплый свет бесспорного ученья,
Как жизнь, как цель, как утешенье.
Вот замки в кружевах, массивные дворцы
Монахи, приоры, бароны и вилланы,
Вот митры золотые, каски и султаны.
Борьба влечений без борьбы души;
Хоругви развеваются в тиши;
Монархов на войну влечет кичливость;
Вот лилии фальшивых луидоров,
Чтоб скрыть грабеж страны от смелых взоров.
Мечом они ваяют справедливость,
И преступленье здесь одно: «трусливость».
Но вот рождается наш город современный,
На праве хочет он воздвигнуться, нетленный;
Народов когти, челюсти царей;
Чудовища тревожат сон ночей;
Подземный гул могучего стремленья
Несется к идеалам вожделенья;
А вечером здесь слышен стон набата,
Душа пожаром разума обята
И речи воли радостно твердит,
А сзади Революция стоит;
И книги новые стремительно хватают,
Как предки библию, их с жадностью читают
И ими жгут сердца свои.
Потоки крови потекли,
Катятся головы, вот строят эшафоты,
Душа у всех полна властительной заботы;
Но несмотря на казни и пожары
В сердцах сверкают те же чары.
На город давит мощь столетий,
Но город вечно тот же, тот,
Хотя на штурм пойдет народ
И будет поджигать убийственные мины.
Свидетелем Он будет мировой кончины,
И будет город жить, как в час свой первый.
Какое море дух его! Какая буря его нервы!
Влечений узел—жизни тайна
В нем усложняется случайно.
Всю землю лапою железной
В своей победе он займет
И в поражении найдет
Весь мир своею бездной.
И города могучий свет
Доходит даже до планет.
Века, века парят над ним.
В клубах туманов и паров
Его Душа блуждает утром,
Заря дарит их перламутром,
Грустит Душа безумных городов.
Душа пустынна, как соборы,
Что сквозь туманы бросят взоры;
Его Душа блуждает в тенях
На этих мраморных ступенях;
В душе прохожего нависли
Лишь города больные мысли;
В ночной и дремлющей тиши
Услышь конвульсию души.
И мир восстал от долгой спячки,
Свое дыханье затаив,
Он сохраняет свой порыв,
Охвачен грезами горячки;
Порыв к тому, что невозможно,
Что только больно и тревожно;
И правят здесь землей законы золотые,
Их откопав во мгле, на алтари пустые,
Где больше нет кумира,
Мы возведем Законы Мира.
Века, века парят над ним.
Но умер старый Сон, еще не скован новый,
Еще дымится он в поту, в мечте суровой
Тех гордых сил, которым имя: труд;
Проклятья в горле их властительно встают,
Чтоб этот плач и этот крик
До неба ясного проник.
И отовсюду, отовсюду
К нему идут толпы людей,
Откроет в пасти он своей
Приют оторванному люду;
Покинув слободы, деревни,
Поля и дали, храм свой древний,
Они идут, идут к нему,
Как в безнадежную тюрьму.
Растет прилив людского моря,
И ритм мы слышим на просторе,
И он течет, как в жилах кровь,
Все вновь и вновь.
Наш сон вздымается здесь выше,
Чем дым, стелящийся по крыше
И отравляющий простор,
Куда бы ни проникнул взор.
Он всюду здесь: в тоске, и скуке,
И в страхе беспредельной муки.
Что значит зло часов безумных,
Порок в своих берлогах шумных,
Когда разверзнется стихия,
И новый явится Мессия,
Чтоб человечество крестить,
Звездою новой озарить?
Город вечный! Город славный!
Представитель всех властей!
Вождь когда-то своенравный,
Мощный царь самоуправный
Всех подлунных областей!
Рим — отчизна Сципионов,
Рим — метатель легионов,
Рим — величья образец,
В дивной кузнице законов
С страшным молотом кузнец!
Полон силы исполинской,
Ты рубил весь мир сплеча
И являл в руке воинской
Всемогущество меча.
Что же? С властию толикой
Как судьба тебя вела?
Не твоим ли, Рим великой.
Лошадь консулом была?
Не средь этого ль Сената — В сем чертоге высших дел —
Круг распутниц, жриц разврата
Меж сенаторов сидел?
И не твой ли венценосный
Царь — певун звонкоголосный
Щеки красил и белил,
И, рядясь женообразно,
Средь всеобщего соблазна
Гордо замуж выходил,
Хохотал, и пел, и пил,
И при песнях, и при смехе
Жег тебя, и для потехи,
В Тибре твой смиряя пыл,
Недожженного топил,
И, стреляя в ускользнувших,
Добивал недотонувших,
Недостреленных травил?
Страшен был ты, Рим великой,
Но не спасся, сын времен,
Ты от силы полудикой
Грозных севера племен.
Из лесов в твои границы
Гость косматый забежал —
И воскормленник волчицы
Под мечом медвежьим пал. Город вечный! Город славный!
Крепкий меч твой, меч державный
Не успел гиганта спасть, —
Меч рассыпался на части, —
Но взамен стальной сей власти
Ты явил другую власть.
Невещественная сила —
Сила Римского двора
Ключ от рая захватила
У апостола Петра.
Новый Рим стал с небом рядом,
Стал он пастырем земли,
Целый мир ему был стадом,
И паслись с поникшим взглядом
В этой пастве короли
И, клонясь челом к подножью
Властелина своего,
С праха туфли у него
Принимали милость божью
Иль тряслись морозной дрожью
Под анафемой его.
Гроб господен указуя,
И гремя, и торжествуя,
Он сказал Европе: ‘Встань!
Крест на плечи! меч во длань! ’
И Европа шла на брань
В Азию, подобно стаду,
Гибнуть с верою немой
Под мечом и под чумой.
Мнится, папа, взяв громаду
Всей Европы вперегиб,
Эту ношу к небу вскинул,
И на Азию низринул,
И об гроб Христов расшиб;
Но расшибенное тело,
Исцеляясь, закипело
Новой жизнию, — а он
Сам собой был изнурен —
Этот Рим. — С грозой знакомый,
Мир узрел свой тщетный страх:
Неуместны божьи громы
В человеческих руках.
Пред очами света, явно,
Римских пап в тройном венце —
Пировал разврат державный
В грязном Борджиа лице.
Долго в пасть любостяжаний
Рим хватал земные дани
И тучнел от дольних благ,
За даянья отпирая
Для дающих двери рая.
Всё молчало, — встал монах,
Слабый ратник августинской,
Против силы исполинской,
И сильней была, чем меч,
Ополчившегося речь, —
И, ревнуя к божьей славе,
Рек он: ‘Божью благодать
Пастырь душ людских не вправе
Грешным людям продавать’.
Полный гнева, полный страха,
Рим заслышал речь монаха,
И проклятьем громовым
Грозно грянул он над ним;
Но неправды обличитель
Вновь восстал, чтобы сказать:
‘Нам божественный учитель
Не дал права проклинать’. Город вечный! — Чем же ныне,
Новой властию какой —
Ты мечом иль всесвятыней
Покоряешь мир людской?
Нет! пленять наш ум и чувства
Призван к мирной ты судьбе,
Воссияла мощь искусства,
Власть изящного в тебе.
В Капитолий свой всечтимый
На руках ты Тасса мчал
И бессмертья диадимой
Полумертвого венчал.
Твой гигант Микель-Анжело
Купол неба вдвинул смело
В купол храма — в твой венец.
Брал он творческий резец —
И, приемля все изгибы
И величия печать, —
Беломраморные глыбы
Начинали вдруг дышать;
Кисть хватал — и в дивном блеске
Глас: ‘Да будет! ’ — эта кисть
Превращала через фрески
В изумительное: ‘Бысть’.
Здесь твой вечный труд хранится,
Перуджино ученик,
Что писал не кистью, мнится,
Но молитвой божий лик;
Мнится, ангел, вея лаской,
С растворенной, небом краской
С высоты к нему спорхнул —
И художник зачерпнул
Смесь из радуг и тумана
И на стены Ватикана,
Посвященный в чудеса,
Взял и бросил небеса. Рим! ты много крови пролил
И проклятий расточил,
Но творец тебе дозволил,
Чтоб, бессмертный, ты почил
На изящном, на прекрасном,
В сфере творческих чудес.
Отдыхай под этим ясным,
Чудным куполом небес!
И показывай вселенной,
Как непрочны все мечи,
Как опасен дух надменный, —
И учи ее, учи!
Покажи ей с умиленьем
Santo padre {*} своего,
{* отец (итал.). — Ред.}
Как святым благословеньем
Поднята рука его!
Прах развалин Колизея
Чужеземцу укажи:
‘Вот он — прах теперь! — скажи. —
Слава богу! ’ — Мирно тлея,
Бойня дикая молчит.
Как прекрасен этот вид,
Потому, что он печален
И безжизнен, — потому,
Что безмолвный вид развалин
Так приличен здесь всему,
В чем, не в честь былого века,
Видно зверство человека.
Пылью древности своей,
Рим, о прошлом проповедуй,
И о смерти тех людей
Наставительной беседой
Жить нас в мире научи,
Покажи свои три власти,
И, смирив нам злые страсти,
Наше сердце умягчи!
Чтоб открыть нам благость божью,
Дать нам видеть божество, —
Покажи над бурной ложью
Кротких истин торжество!
До рассвета поднявшись, коня оседлал
Знаменитый Смальгольмский барон;
И без отдыха гнал, меж утесов и скал,
Он коня, торопясь в Бротерстон.Не с могучим Боклю совокупно спешил
На военное дело барон;
Не в кровавом бою переведаться мнил
За Шотландию с Англией он; Но в железной броне он сидит на коне;
Наточил он свой меч боевой;
И покрыт он щитом; и топор за седлом
Укреплен двадцатифунтовой.Через три дни домой возвратился барон,
Отуманен и бледен лицом;
Через силу и конь, опенен, запылен,
Под тяжелым ступал седоком.Анкрамморския битвы барон не видал,
Где потоками кровь их лилась,
Где на Эверса грозно Боклю напирал,
Где за родину бился Дуглас; Но железный шелом был иссечен на нем,
Был изрублен и панцирь и щит,
Был недавнею кровью топор за седлом,
Но не английской кровью покрыт.Соскочив у часовни с коня за стеной,
Притаяся в кустах, он стоял;
И три раза он свистнул — и паж молодой
На условленный свист прибежал.«Подойди, мой малютка, мой паж молодой,
И присядь на колена мои;
Ты младенец, но ты откровенен душой,
И слова непритворны твои.Я в отлучке был три дни, мой паж молодой;
Мне теперь ты всю правду скажи:
Что заметил? Что было с твоей госпожой?
И кто был у твоей госпожи?»«Госпожа по ночам к отдаленным скалам,
Где маяк, приходила тайком
(Ведь огни по горам зажжены, чтоб врагам
Не прокрасться во мраке ночном).И на первую ночь непогода была,
И без умолку филин кричал;
И она в непогоду ночную пошла
На вершину пустынную скал.Тихомолком подкрался я к ней в темноте;
И сидела одна — я узрел;
Не стоял часовой на пустой высоте;
Одиноко маяк пламенел.На другую же ночь — я за ней по следам
На вершину опять побежал, -
О творец, у огня одинокого там
Мне неведомый рыцарь стоял.Подпершися мечом, он стоял пред огнем,
И беседовал долго он с ней;
Но под шумным дождем, но при ветре ночном
Я расслушать не мог их речей.И последняя ночь безненастна была,
И порывистый ветер молчал;
И к маяку она на свиданье пошла;
У маяка уж рыцарь стоял.И сказала (я слышал): «В полуночный час,
Перед светлым Ивановым днем,
Приходи ты; мой муж не опасен для нас:
Он теперь на свиданье ином; Он с могучим Боклю ополчился теперь:
Он в сраженье забыл про меня —
И тайком отопру я для милого дверь
Накануне Иванова дня».«Я не властен прийти, я не должен прийти,
Я не смею прийти (был ответ);
Пред Ивановым днем одиноким путем
Я пойду… мне товарища нет».«О, сомнение прочь! безмятежная ночь
Пред великим Ивановым днем
И тиxa и темна, и свиданьям она
Благосклонна в молчанье своем.Я собак привяжу, часовых уложу,
Я крыльцо пересыплю травой,
И в приюте моем, пред Ивановым днем,
Безопасен ты будешь со мной».«Пусть собака молчит, часовой не трубит,
И трава не слышна под ногой, -
Но священник есть там; он не спит по ночам;
Он приход мой узнает ночной».«Он уйдет к той поре: в монастырь на горе
Панихиду он позван служить:
Кто-то был умерщвлен; по душе его он
Будет три дни поминки творить».Он нахмурясь глядел, он как мертвый бледнел,
Он ужасен стоял при огне.
«Пусть о том, кто убит, он поминки творит:
То, быть может, поминки по мне.Но полуночный час благосклонен для нас:
Я приду под защитою мглы».
Он сказал… и она… я смотрю… уж одна
У маяка пустынной скалы».И Смальгольмский барон, поражен, раздражен,
И кипел, и горел, и сверкал.
«Но скажи наконец, кто ночной сей пришлец?
Он, клянусь небесами, пропал!»«Показалося мне при блестящем огне:
Был шелом с соколиным пером,
И палаш боевой на цепи золотой,
Три звезды на щите голубом».«Нет, мой паж молодой, ты обманут мечтой;
Сей полуночный мрачный пришлец
Был не властен прийти: он убит на пути;
Он в могилу зарыт, он мертвец».«Нет! не чудилось мне; я стоял при огне,
И увидел, услышал я сам,
Как его обняла, как его назвала:
То был рыцарь Ричард Кольдингам».И Смальгольмский барон, изумлен, поражен
И хладел, и бледнел, и дрожал.
«Нет! в могиле покой; он лежит под землей
Ты неправду мне, паж мой, сказал.Где бежит и шумит меж утесами Твид,
Где подъемлется мрачный Эльдон,
Уж три ночи, как там твой Ричард Кольдингам
Потаенным врагом умерщвлен.Нет! сверканье огня ослепило твой взгляд:
Оглушен был ты бурей ночной;
Уж три ночи, три дня, как поминки творят
Чернецы за его упокой».Он идет в ворота, он уже на крыльце,
Он взошел по крутым ступеням
На площадку, и видит: с печалью в лице,
Одиноко-унылая, тамМолодая жена — и тиха и бледна,
И в мечтании грустном глядит
На поля, небеса, на Мертонски леса,
На прозрачно бегущую Твид.«Я с тобою опять, молодая жена».
«В добрый час, благородный барон.
Что расскажешь ты мне? Решена ли война?
Поразил ли Боклю иль сражен?»«Англичанин разбит; англичанин бежит
С Анкрамморских кровавых полей;
И Боклю наблюдать мне маяк мой велит
И беречься недобрых гостей».При ответе таком изменилась лицом
И ни слова… ни слова и он;
И пошла в свой покой с наклоненной главой,
И за нею суровый барон.Ночь покойна была, но заснуть не дала.
Он вздыхал, он с собой говорил:
«Не пробудится он; не подымется он;
Мертвецы не встают из могил».Уж заря занялась; был таинственный час
Меж рассветом и утренней тьмой;
И глубоким он сном пред Ивановым днем
Вдруг заснул близ жены молодой.Не спалося лишь ей, не смыкала очей…
И бродящим, открытым очам,
При лампадном огне, в шишаке и броне
Вдруг явился Ричард Кольдингам.«Воротись, удалися», — она говорит.
«Я к свиданью тобой приглашен;
Мне известно, кто здесь, неожиданный, спит, -
Не страшись, не услышит нас он.Я во мраке ночном потаенным врагом
На дороге изменой убит;
Уж три ночи, три дня, как монахи меня
Поминают — и труп мой зарыт.Он с тобой, он с тобой, сей убийца ночной!
И ужасный теперь ему сон!
И надолго во мгле на пустынной скале,
Где маяк, я бродить осужден; Где видалися мы под защитою тьмы,
Там скитаюсь теперь мертвецом;
И сюда с высоты не сошел бы… но ты
Заклинала Ивановым днем».Содрогнулась она и, смятенья полна,
Вопросила: «Но что же с тобой?
Дай один мне ответ — ты спасен ли иль нет?.
Он печально потряс головой.«Выкупается кровью пролитая кровь, -
То убийце скажи моему.
Беззаконную небо карает любовь, -
Ты сама будь свидетель тому».Он тяжелою шуйцей коснулся стола;
Ей десницею руку пожал —
И десница как острое пламя была,
И по членам огонь пробежал.И печать роковая в столе возжжена:
Отразилися пальцы на нем;
На руке ж — но таинственно руку она
Закрывала с тех пор полотном.Есть монахиня в древних Драйбургских стенах:
И грустна и на свет не глядит;
Есть в Мельрозской обители мрачный монах:
И дичится людей и молчит.Сей монах молчаливый и мрачный — кто он?
Та монахиня — кто же она?
То убийца, суровый Смальгольмский барон;
То его молодая жена.
Жил-был однажды король, и с ним жила королева,
Оба любили друг друга, и всякий любил их обоих.
Правда, и было за что их любить; бывало, как выйдет
В поле король погулять, набьет он карман пирогами,
Бедного встретит — пирог! «На, брат,— говорит,— на здоровье!»
Бедный поклонится в пояс, а тот пойдет себе дальше.
Часто король возвращался с пустым совершенно карманом.
Также случалось порой, что странник пройдет через город,
Тотчас за странником шлет королева своих скороходов.
«Гей,— говорит,— скороход! Скорей вы его воротите!»
Тот воротится в страхе, прижмется в угол прихожей,
Думает, что-то с ним будет, уж не казнить привели ли?
АН совсем не казнить! Ведут его к королеве.
«Здравствуйте, братец,— ему говорит королева,— присядьте.
Чем бы попотчевать вас? Повара, готовьте закуску!»
Вот повара, поварихи и дети их, поваренки,
Скачут, хлопочут, шумят, и варят, и жарят закуску.
Стол приносят два гайдука с богатым прибором.
Гостя сажают за стол, а сами становятся сзади.
Странник садится, жует да, глотая, вином запивает,
А королева меж тем бранит и порочит закуску:
«Вы,— говорит,— на нас не сердитесь, мы люди простые.
Муж ушел со двора, так повара оплошали!»
Гость же себе на уме: «Добро, королева, спасибо!
Пусть бы везде на дороге так плохо меня угощали!»
Вот как жили король с королевой, и нечего молвить,
Были они добряки, прямые, без всяких претензий…
Кажется, как бы, имея такой счастливый характер,
Им счастливым не быть на земле? Ан вышло иначе!
Помнится, я говорил, что жители все королевства
Страх короля как любили. Все! Одного исключая!
Этот один был монах, не такой, как бывают монахи,
Смирные, скромные, так что и громкого слова не молвят.
Нет, куда! Он первый был в королевстве гуляка!
Тьфу ты! Ужас берет, как подумаешь, что за буян был!
А меж тем такой уж пролаз, такая лисица,
Что, пожалуй, святым прикинется, если захочет.
Дьяком он был при дворе; то есть если какие бумаги
Надобно было писать, то ему их всегда поручали.
Так как король был добряк, то и всех он считал добряками,
Дьяк же то знал, и ему короля удалося уверить,
Что святее его на свете нет человека.
Добрый король с ним всегда и гулял, и спал, и обедал,
«Вот,— говаривал он, на плечо опираясь монаха,—
Вот мой лучший друг, вот мой вернейший товарищ».
Да, хорош был товарищ! Послушайте, что он за друг был!
Раз король на охоте, наскучив быстрою скачкой,
Слез, запыхавшись, с коня и сел отдохнуть под дубочки.
Гаркая, гукая, мимо его пронеслась охота,
Стихли мало-помалу и топот, и лай, и взыванья.
Стал он думать о разных делах в своем королевстве:
Как бы счастливее сделать народ, доходы умножить,
Податей лишних не брать, а требовать то лишь, что можно.
Вдруг шорохнулись кусты, король оглянулся и видит,
С видом смиренным монах стоит, за поясом четки,
«Ваше величество,— он говорит,— давно мне хотелось
Тайно о важном деле с тобою молвить словечко!
Ты мой отец, ты меня и кормишь, и поишь, и кров мне
От непогоды даешь, так как тебя не любить мне!»
В ноги упал лицемер и стал обнимать их, рыдая.
Бедный король прослезился: «Вставай,— говорит он,— вставай, брат!
Все, чего хочешь, проси! Коль только можно, исполню!»
— «Нет, не просить я пришел, уж ты и так мне кормилец!
Хочется чем-нибудь доказать мне свою благодарность.
Слушай, какую тебе я открою дивную тайну!
Если в то самое время, как кто-нибудь умирает,
Сильно ты пожелаешь, душа твоя в труп угнездится,
Тело ж на землю падет и будет лежать без дыханья.
Так ты в теле чужом хозяином сделаться можешь!»
В эту минуту олень, пронзенный пернатой стрелою,
Прямо на них налетел и грянулся мертвый об землю.
«Ну,— воскликнул монах,— теперь смотри в оба глаза».
Стал пред убитым оленем и молча вперил в него очи.
Мало-помалу начал бледнеть, потом зашатался
И без дыхания вдруг как сноп повалился на землю.
В то же мгновенье олень вскочил и проворно запрыгал,
Вкруг короля облетел, подбежал, полизал ему руку,
Стал пред монаховым телом и грянулся б землю мертвый.
Тотчас на ноги вспрянул монах как ни в чем не бывало —
Ахнул добрый король, и вправду дивная тайна!
Он в удивленье вскричал: «Как, братец, это ты сделал?»
— «Ваше величество,— тот отвечал, лишь стоит серьезно
Вам захотеть, так и вы то же самое можете сделать!
Вот, например, посмотри: сквозь лес пробирается серна,
В серну стрелой я пущу, а ты, не теряя минуты,
В тело ее перейди, и будешь на время ты серной».
Тут монах схватил самострел, стрела полетела,
Серна прыгнула вверх и пала без жизни на землю.
Вскоре потом упал и король, а серна вскочила.
То лишь увидел монах, тотчас в королевское тело
Он перешел и рожок поднял с земли королевский.
Начал охоту сзывать, и вмиг прискакала охота.
«Гей, вы, псари!— он вскричал.— Собак спустите со своров,
Серну я подстрелил, спешите, трубите, скачите!»
Прыгнул мнимый король на коня, залаяла стая,
Серна пустилась бежать, и вслед поскакала охота.
Долго несчастный король сквозь чащу легкою серной
Быстро бежал, наконец он видит в сторонке пещеру,
Мигом в нее он влетел, и след его псы потеряли.
Гордо на статном коне в ворота вехал изменник,
Слез на средине двора и прямо идет к королеве.
«Милая ты королева моя,— изменник вещает,—
Солнце ты красное, свет ты очей моих, месяц мой ясный,
Был я сейчас на охоте, невесело что-то мне стало;
Скучно, вишь, без тебя, скорей я домой воротился,
Ах ты, мой перл дорогой, ах ты, мой яхонт бесценный!»
Слышит его королева, и странно ей показалось:
Видит, пред нею король, но что-то другие приемы,
Тот, бывало, придет да скажет: «Здравствуй, хозяйка!»,
Этот же сладкий такой, ну что за сахар медович!
Дня не прошло, в короле заметили все перемену.
Прежде, бывало, придут к нему министры с докладами,
Он переслушает всех, обо всем потолкует, посудит,
Дело, подумав, решит и скажет: «Прощайте, министры!»
Ныне ж, лишь только прийдут, ото всех отберет он бумаги,
Бросит под стол и велит принесть побольше наливки.
Пьет неумеренно сам да министрам своим подливает.
Те из учтивости пьют, а он подливает все больше.
Вот у них зашумит в голове, начнут они спорить,
Он их давай поджигать, от спора дойдет и до драки,
Кто кого за хохол, кто за уши схватит, кто за нос,
Шум подымут, что все прибегут царедворцы,
Видят, что в тронной министры катаются все на паркете,
Сам же на троне король, схватившись за боки, хохочет.
Вот крикунов разоймут, с трудом подымут с паркета,
И на другой день король их улицы мыть отсылает:
«Вы-де пьяницы, я-де вас научу напиваться,
Это-де значит разврат, а я не терплю-де разврата!»
Если ж в другой раз придет к нему с вопросом кухмейстер:
«Сколько прикажешь испечь пирогов сегодня для бедных?»
— «Я тебе дам пирогов,— закричит король в исступленье,—
Я и сам небогат, а то еще бедных кормить мне!
В кухню скорей убирайся, не то тебе розги, разбойник!»
Если же странник пройдет и его позовет королева,
Только о том лишь узнает король, наделает шуму.
«Вон его,— закричит,— в позатыльцы его, в позатыльцы!
Много бродяг есть на свете, еще того и смотри, что
Ложку иль вилку он стянет, а у меня их немного!»
Вот каков был мнимый король, монах-душегубец.
А настоящий король меж тем одинокою серной
Грустно средь леса бродил и лил горячие слезы.
«Что-то,— он думал,— теперь происходит с моей королевой!
Что, удалось ли ее обмануть лицемеру монаху?
Уж не о собственном плачу я горе, уж пусть бы один я
В деле сем пострадал, да жаль мне подданных бедных!»
Так сам с собой рассуждая, скитался в лесу он дремучем,
Серны другие к нему подбегали, но только лишь взглянут
В очи ему, как назад бежать они пустятся в страхе.
Странное дело, что он, когда был еще человеком,
В шорохе листьев, иль в пении птиц, иль в ветре сердитом
Смысла совсем не видал, а слышал простые лишь звуки,
Ныне ж, как сделался серной, то все ему стало понятно:
«Бедный ты, бедный король,— ему говорили деревья,—
Спрячься под ветви ты наши, так дождь тебя не замочит!»
«Бедный ты, бедный король,— говорил ручеек торопливый,—
Выпей струи ты мои, так жажда тебя не измучит!»
«Бедный ты, бедный король,— кричал ему ветер сердитый,—
Ты не бойся дождя, я тучи умчу дождевые!»
Птички порхали вокруг короля и весело пели.
«Бедный король,— они говорили,— мы будем стараться
Песней тебя забавлять, мы рады служить, как умеем!»
Шел однажды король через гущу и видит, на травке
Чижик лежит, умирая, и тяжко, с трудом уже дышит.
Чижик другой для него натаскал зеленого моху,
Стал над головкой его, и начали оба прощаться.
«Ты прощай, мой дружок,— чирикал чижик здоровый,—
Грустно будет мне жить одному, ты сам не поверишь!»
— «Ты прощай, мой дружок,— шептал умирающий чижик,—
Только не плачь обо мне, ведь этим ты мне не поможешь,
Много чижиков есть здесь в лесу, ты к ним приютися!»
— «Полно,— тот отвечал,— за кого ты меня принимаешь!
Может ли чижик чужой родного тебя заменить мне?»
Он еще говорил, а тот уж не мог его слышать!
Тут внезапно счастливая мысль короля поразила.
Стал перед птичкою он, на землю упал и из серны
Сделался чижиком вдруг, вспорхнул, захлопал крылами,
Весело вверх поднялся и прямо из темного леса
В свой дворец полетел.
Сидела одна королева;
В пяльцах она вышивала, и капали слезы на пяльцы.
Чижик в окошко впорхнул и сел на плечо к королеве,
Носиком начал ее целовать и песню запел ей.
Слушая песню, вовсе она позабыла работу.
Голос его как будто бы ей показался знакомым,
Будто она когда-то уже чижика этого знала,
Только припомнить никак не могла, когда это было.
Слушала долго она, и так ее тронула песня,
Что и вдвое сильней потекли из очей ее слезы.
Птичку она приласкала, тихонько прикрыла рукою
И, прижав ко груди, сказала: «Ты будешь моею!»
С этой поры куда ни пойдет королева, а чижик
Так за ней и летит и к ней садится на плечи.
Видя это, король, иль правильней молвить, изменник,
Тотчас смекнул, в чем дело, и говорит королеве:
«Что это, душенька, возле тебя вертится все чижик?
Я их терпеть не могу, они пищат, как котенки,
Сделай ты одолженье, вели его выгнать в окошко!»
— «Нет,— говорит королева,— я с ним ни за что не
— «Ну, так, по крайней мере, вели его ты изжарить.
Пусть мне завтра пораньше его подадут на закуску!»
Страшно сделалось тут королеве, она еще больше
Стала за птичкой смотреть, а тот еще больше сердитый.
Вот пришлось, что соседи войну королю обявили.
Грянули в трубы, забили в щиты, загремели в литавры,
С грозным оружьем к стенам городским подступил неприятель,
Город стал осаждать и стены ломать рычагами.
Вскоре он сделал пролом, и все его воины с криком
Хлынули в город и прямо к дворцу короля побежали.
Входят толпы во дворец, все падают ниц царедворцы.
Просят пощады, кричат, но на них никто и не смотрит,
Ищут все короля и нигде его не находят.
Вот за печку один заглянул, ан глядь!— там, прикрывшись,
Бледный, как тряпка, король сидит и дрожит как осина.
Тотчас схватили его за хохол, тащить его стали,
Но внезапно на них с ужасным визгом и лаем
Бросился старый Полкан, любимый пес королевский.
Смирно лежал он в углу и на все смотрел равнодушно.
Старость давно отняла у Полкана прежнюю ревность,
Но, увидя теперь, что тащат его господина,
Кровь в нем взыграла, он встал, глаза его засверкали,
Хвост закрутился, и он полетел господину на помощь…
Бедный Полкан! Зачем на свою он надеялся силу!
Сильный удар он в грудь получил и мертвый на землю
Грянулся,— тотчас в него перешел трусишка изменник,
Хвост поджал и пустился бежать, бежать без оглядки.
Чижик меж тем сидел на плече у милой хозяйки.
Видя, что мнимый король обратился со страху в Полкана,
В прежнее тело свое он скорей перешел и из птички
Сделался вновь королем. Он первый попавшийся в руки
Меч схватил и громко вскричал: «За мною, ребята!»
Грозно напал на врагов, и враги от него побежали.
Тут, обратившись к народу: «Послушайте, дети,— он молвил,—
Долго монах вас морочил, теперь он достиг наказанья,
Сделался старым он псом, а я королем вашим прежним!»
— «Батюшка!— крикнул народ,— и впрямь ты король наш родимый!»
Все закричали «ура!» и начали гнать супостата.
Вскоре очистился город, король с королевою в церковь
Оба пошли и набожно там помолилися Богу.
После ж обедни король богатый дал праздник народу.
Три дни народ веселился. Достаточно ели и пили,
Всяк короля прославлял и желал ему многие лета.