Все стихи про моду

Найдено стихов - 21

Илья Сельвинский

Сонет (Обыватель верит моде)

Обыватель верит моде:
Кто в рекламе, тот и витязь.
Сорок фото на комоде:
«Прорицатель», «Ясновидец»! Дорогой, остановитесь…
Нет, его вы не уймете:
Не мечтает он о меде,
Жидкой патокой насытясь.Но проходит мода скоро.
Где вы, диспуты и споры?
Пустота на ринге.И, увы, предстанут взору
Три-четыре золотинки
И вот сто-олько сору.

Евгений Долматовский

Моих собратьев моды атакуют

Моих собратьев моды атакуют,
Но неохота поддаваться мне.
Остаться старомодным я рискую,
Как пограничник на коне.Почувствовав, как целится мне в спину
С той стороны потомок басмача,
Я первым карабин старинный вскину
И выпущу обойму сгоряча.И в зарослях запутаюсь, как в сплетнях.
А если ранят, опаленным ртом
Я крикну: — Приложи траву-столетник,
А все антибиотики потом.Увидеть бы склоненным над собою
Прекрасное лицо…
И сквозь века
Услышать: «Мой любимый, что с тобою?»
Новее слов как будто нет пока.

Владимир Высоцкий

Всё с себя снимаю, слишком душно

Всё с себя снимаю — слишком душно,
За погодой следую послушно,
Но… всё долой — нельзя ж! Значит за погодой не угнаться —
Дальше невозможно раздеваться!
Да! Это же не пляж! Что-то с нашей модой стало ныне:
Потеснили «макси» — снова «мини»,
Вновь, вновь переворот! Право, мне за модой не угнаться —
Дальше невозможно раздеваться,
Но — и наоборот! Скучно каждый вечер слушать речи.
У меня за вечер по две встречи!
Тот и другой не прост.Значит мне приходится стараться…
Но нельзя ж всё время раздеваться —
Вот, вот ведь в чём вопрос!

Александр Блок

Там дамы щеголяют модами…

Там дамы щеголяют модами,
Там всякий лицеист остер —
Над скукой дач, над огородами,
Над пылью солнечных озер.
Туда манит перстами алыми
И дачников волнует зря
Над запыленными вокзалами
Недостижимая заря.
Там, где скучаю так мучительно,
Ко мне приходит иногда
Она — бесстыдно упоительна
И унизительно горда.
За толстыми пивными кружками,
За сном привычной суеты
Сквозит вуаль, покрытый мушками,
Глаза и мелкие черты.
Чего же жду я, очарованный
Моей счастливою звездой,
И оглушенный и взволнованный
Вином, зарею и тобой?
Вздыхая древними поверьями,
Шелками черными шумна,
Под шлемом с траурными перьями
И ты вином оглушена?
Средь этой пошлости таинственной,
Скажи, что делать мне с тобой —
Недостижимой и единственной,
Как вечер дымно-голубой? Апрель 1906 — 28 апреля 1911

Владимир Бенедиктов

Владычество моды

Пятнадцатый век еще юношей был,
Стоял на своем он семнадцатом годе,
Париж и тогда хоть свободу любил,
Но слепо во всем раболепствовал моде.
Король и характер и волю имел,
А моды уставов нарушить не смел, И мод образцом королева сама
Венсенского замка в обители царской
Служила… Поклонников-рыцарей тьма
(Теснилась вокруг Изабеллы Баварской.
Что ж в моде? — За пиром блистательный пир,
Интрига, любовь, поединок, турнир. Поутру — охота в Венсенском лесу,
Рога и собаки, олени и козы.
На дню — сто забав, сто затей на часу,
А вечером — бал, упоение, розы
И тайных свиданий условленный час…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . И мода сердиться мужьям не велит, —
На шалости жен они смотрят без гнева.
На съездах придворных — толпа волокит, —
Их дерзости терпит сама королева,
По общей покатости века скользя.
Король недоволен, но… мода! — Нельзя! Тут любят по моде, любовь тут — не страсть,
Прилично ли делать скандал из пустого?
Конечно, он может… сильна его власть,
Но — что потом скажут про Карла Шестого! ,
‘Какой же он рыцарь? ’ — толпа закричит.
И сжался король, притаился, молчит. Но как-то — красавец Людовик Бурбон
Не вздумал, мечтая о прелести женской,
Отдать королю надлежащий поклон,
Летя к королеве дорогой венсенской,
И так его рыцарский жар увлекал,
Что мимо он гордо вгалоп проскакал. Король посмотрел и подумал: ‘Сверх мер
Влюблен этот рыцарь. По пылкой природе
Пускай он как модный спешит кавалер.
Но быть так невежливым — это не в моде!
Недаром король я. Ему ж на беду,
Постой-ка, я новую моду введу! ’ Сквозь чащу Венсенского леса, к реке
Шли люди потом возвестить эту моду —
И в полночь, при факелах, в черном мешке
Какая-то тяжесть опущена в воду;
Мешок тот воде поручила земля
С короткою надписью: ‘Суд короля’. Поклонников рой с той поры всё редел
Вокруг Изабеллы. Промчалися годы —
И всё изменилось. Таков уж удел
Всего в этом мире! Меняются моды:
Что прежде блестело — наполнилось тьмой,
И замок Венсенский явился тюрьмой.

Иван Иванович Хемницер

Земля хромоногих и картавых

Не помню, где-то я читал,
Что в старину была землица небольшая,
И мода там была такая,
Которой каждый подражал,
Что не было ни человека,
Который бы, по обыча́ю века,
Прихрамывая не ходил
И не картавя говорил;
А это все тогда искусством называлось
И красотой считалось.

Проезжий из земли чужой,
Но не картавый, не хромой,
Приехавши туда, дивится моде той
И говорит: «Возможно ль статься,
Чтоб красоту в том находить —
Хромым ходить
И все картавя говорить?
Нет, надобно стараться
Такую глупость выводить».
И вздумал было всех учить,
Чтоб так, как надобно, ходить
И чисто говорить.
Однако, как он ни старался,
Всяк при своем обычае остался;
И закричали все: «Тебе ли нас учить?
Что на него смотреть, робята, все пустое!
Хоть худо ль, хорошо ль умеем мы ходить
И говорить,
Однако не ему уж нас перемудрить;
Да кстати ли теперь поверье отменить
Старинное такое?»

Владимир Высоцкий

Субботник

Гули-гули-гуленьки,
Девоньки-девуленьки!
Вы оставьте мне на память
В сердце загогулинки.Не гляди, что я сердит:
По тебе же сохну-то!
Я не с фронта инвалид,
Я — любовью трёхнутый.Выходите к Ванечке,
Да Манечки-мотанечки!
Вы что стоите, как старушки —
Божьи одуванчики? Милый мой — каменотёс,
Сильный он да ласковый,
Он мне с Англии привёз
Лифчик пенопластовый.Здеся мода отстаёт.
Вот у нас, в Австралии,
Очень в моде в этот год
В три обхвата талии.Уж не знаю я, как тут,
А, к примеру, в Дании
Девок в загсы волокут
При втором свидании.Я не знаю, как у вас,
А у нас во Франции
Замуж можно десять раз —
И все без регистрации.Ой! Табань, табань, табань,
А то в берег врежемся.
Не вставай в такую рань,
Давай ещё понежимся! Без ушка иголочка,
Оля! Ольга, Олечка,
Ты поднеси-ка инвалиду
Столько да полстолечка.На пути, на перепутье
Молодуху сватал дед,
Сперва думали, что шутит,
Оказалося, что — нет.Мой милёнок всё допил
Дочисту и допьяна,
Потому и наступил
В мире кризис топливный.Ты не вой, не ной, не ной —
Этот кризис нефтяной,
Надо больше опасаться,
Что наступит спиртовой! Гляну я — одна семья
На таком воскреснике:
Да все друг другу сыновья
Али даже крестники.

Владимир Высоцкий

О вкусах не спорят

О вкусах не спорят, есть тысяча мнений —
Я этот закон на себе испытал.
Ведь даже Эйнштейн — физический гений —
Весьма относительно всё понимал.Оделся по моде, как требует век, —
Вы скажете сами:
«Да это же просто другой человек!..»
А я — тот же самый.Вот уж действительно:
Всё относительно.
Всё-всё! Набедренный пояс из шкуры пантеры.
О да! Неприлично! Согласен! Ей-ей!
Но так одевались все до нашей эры,
А до нашей эры им было видней.Оделся по моде, как в каменный век, —
Вы скажете сами:
«Да это же просто другой человек!»
А я — тот же самый.Вот уж действительно:
Всё относительно.
Всё-всё! Оденусь — как рыцарь я после турнира:
Знакомые вряд ли узнают меня;
И крикну, как Ричард, я (в драме Шекспира):
«Коня мне! Полцарства даю за коня!»Но вот усмехнётся и скажет сквозь смех
Ценитель упрямый:
«Да это же просто другой человек!»
А я — тот же самый.Вот уж действительно:
Всё относительно.
Всё-всё! Вот трость, канотье — я из нэпа. Похоже?
Не надо оваций — к чему лишний шум?
Ах, в этом костюме узнали? Ну что же —
Тогда я одену последний костюм.Долой канотье, вместо тросточки — стек.
И шепчутся дамы:
«Да это же просто другой человек!»
А я — тот же самый.Вот уж действительно:
Всё относительно.
Всё-всё!
Будьте же бдительны —
Всё относительно!
Всё-всё! Всё!

Александр Сергеевич Пушкин

Скажи, какой судьбой друг другу мы попались

— Скажи, какой судьбой друг другу мы попались?
В одном углу живем, а месяц не видались.
Откуда и куда?— Я шел к тебе, сестра.
Хотелось мне с тобой увидеться.— Пора.
— Ей-богу, занят был.— Да чем: делами, службой?—
— Я, право, дорожу, сестра, твоею дружбой.
Люблю тебя душой, и рад бы иногда
С тобою посидеть… Но, видишь ли, беда —
Ты дома — я в гостях, я дома — ты в карете —
Никак не седемся.— Но мы могли бы в свете
Видаться каждый день.— Конечно! я бы мог
Пуститься в свет, как ты. Нет, нет, избави бог!
По счастью, модный круг совсем теперь не в моде.
Мы, знаешь ли, мы жить привыкли на свободе.
Не ездим в общества, не знаем наших дам.
Мы их оставили на жертву старикам,
Любезным баловням осьмнадцатого века.
А впрочем, не найдешь живого человека
В отборном обществе.— Хвалиться есть ли чем?
Что тут хорошего? Ну, я прощаю тем,
Которые, пустясь в пятнадцать лет на волю,
Привыкли — как же быть?— лишь к пороху да к полю.
Казармы нравятся им больше наших зал.
Но ты, который в век в биваках не бывал.
Который не видал походной пыли сроду…
Зачем перенимать у них пустую моду?
Какая нужда в том?— В кругу своем они
О дельном говорят, читают Жомини.
— Да ты не читывал с тех пор, как ты родился.
Ты шлафорком одним да трубкою пленился.
Ты жить не можешь там, где должен быть одет,
Где вечно не курят, где только банка нет —

Владимир Маяковский

Последний крик

О, сколько
                женского народу
по магазинам
                     рыскают
и ищут моду,
                  просят моду,
последнюю
                  парижскую.
Стихи поэта
                  к вам
                           нежны,
дочки
         и мамаши.
Я понимаю —
                   вам нужны
чулки,
         платки,
                    гамаши.
Склонились
                  над прилавком ивой,
перебирают
                  пальцы
                              платьице,
чтоб очень
                было бы
                             красивое
и чтоб
         совсем не очень
                                  тратиться,
Но несмотря
                   на нежность сильную,
остановлю вас,
                       тих
                              и едок:
— Оно
         на даму
                      на субтильную,
для
      буржуазных дармоедок.
А с нашей
               красотой суровою
костюм
            к лицу
                       не всякий ляжет,
мы
     часто
                выглядим коровою
в купальных трусиках
                                 на пляже.
Мы выглядим
                     в атласах —
                                       репою…
Забудьте моду!
                      К черту вздорную!
Одежду
            в Москвошвее
                                  требуй
простую,
              легкую,
                          просторную.
Чтоб Москвошвей
                           ответил:
                                        «Нате!
Одежду
            не найдете проще —
прекрасная
                  и для занятий
и для гуляний
                     с милым
                                   в роще».

Владимир Маяковский

Критика самокритики

Модою —
     объяты все:
и размашисто
       и куцо,
словно
    белка в колесе
каждый
    самокритикуется.
Сам себя
     совбюрократ
бьет
   в чиновничие перси.
«Я
  всегда
     советам рад.
Критикуйте!
      Я —
        без спеси.
Но…
  стенгазное мычанье…
Где
  в рабкоре
       толку статься?
Вы
  пишите замечания
и пускайте
      по инстанциям».
Самокритик
      совдурак
рассуждает,
      помпадурясь:
«Я же ж
    критике
        не враг.
Но рабкорь —
       разводит дурость.
Критикуйте!
      Не обижен.
Здравым
     мыслям
         сердце радо.
Но…
  чтоб критик
        был
          не ниже,
чем
  семнадцтого разряда».
Сладкогласый
       и ретивый
критикует подхалим.
С этой
   самой
      директивы
не был
    им
      никто
         хвалим.
Сутки
   сряду
      могут крыть
тех,
  кого
    покрыли свыше,
чтоб начальник,
        видя прыть,
их
  из штатов бы
         не вышиб.
Важно
   пялят
      взор спецы́
на критическую моду, —
дескать —
     пойте,
        крит-певцы,
языком
    толчите воду.
Много
   было
      каждый год
разударнейших кампаний.
Быть
   тебе
      в архиве мод —
мода
   на самокопанье.
А рабкор?
     Рабкор —
          смотрите! —
приуныл
     и смотрит криво:
от подобных
      самокритик
у него
   трещит загривок.
Безработные ручища
тычет
   зря
     в карманы он.
Он —
  обдернут,
       он —
         прочищен,
он зажат
     и сокращен.
Лава фраз —
      не выплыть вплавь.
Где размашисто,
        где куцо,
модный
    лозунг
       оседлав,
каждый —
     самокритикуется.
Граждане,
     вы не врите-ка,
что это —
     самокритика!
Покамест
     точат начальники
демократические лясы,
меж нами
     живут молчальники —
овцы
   рабочего класса.
А пока
    молчим по-рабьи,
бывших
    белых
       крепнут орды —
рвут,
   насилуют
        и грабят,
непокорным —
       плющат морды.
Молчалиных
      кожа
устроена хи́тро:
плюнут им
     в рожу —
рожу вытрут.
«Не по рылу грохот нам,
где ж нам
     жаловаться?
Не прощаться ж
        с крохотным
с нашим
    с жалованьицем».
Полчаса
    в кутке
        покипят,
чтоб снова
     дрожать начать.
Эй,
  проснитесь, которые спят!
Разоблачай
      с головы до пят.
Товарищ,
    не смей молчать!

Александр Петрович Сумароков

О французском языке

Взращен дитя твое и стал уже детина,
Учился, научен, учился, стал скотина;
К чему, что твой сынок чужой язык постиг,
Когда себе плода не собрал он со книг?
Болтать и попугай, сорока, дрозд умеют,
Но больше ничего они не разумеют.
Французским словом он в речь русскую плывет;
Солому пальею, обжектом вид зовет,
И речи русские ему лишь те прелестны,
Которы на Руси вралям одним известны.
Коль должно молвити о чем или о ком,
«На основании совсем не на таком», —
Он бредит безо сна и без стыда, и смело:
«Не на такой ноге я вижу это дело».
И есть родители, желающи того,
По-русски б дети их не знали ничего
Французски авторы почтенье заслужили,
Честь веку принеся, они в котором жили,
Язык их вычищен, но всяк ли Молиер
Между французами, и всяк ли в них Вольтер?
Во всех землях умы великие родятся,
А глупости всегда ж и более плодятся,
И мода стран чужих России не закон:
Мне мнится, все равно — присядка и поклон.
Об этом инако Екатерина мыслит:
Обряд хороший нам она хорошим числит,
Стремится нас она наукой озарять,
А не в французов нас некстати претворить,
И неоспориму дает на то надежду,
Сама в российскую облекшися одежду.
Безмозглым кажется язык российский туп:
Похлебка ли вкусняй, или вкусняе суп?
Иль соус, просто сос, нам поливки вкусняе?
Или уж наш язык мордовского гнусняе?
Ни шапка, ни картуз, ни шляпа, ни чалма
Не могут умножать нам данного ума.
Темноволосая, равно и белокура,
Когда умна — умна, когда глупа — так дура.
Не в форме истина на свете состоит;
Нас красит вещество, а не по моде вид;
По моде ткут тафты, парчи, обои, штофы,
Однако люди те ткачи, не философы.
А истина нигде еще не знала мод,
Им слепо следует безумный лишь народ.
Разумный моде мнит безделкой быть покорен,
В длине кафтана он со прочими бесспорен,
А в рассуждении он следует себе,
Оставив дурака предписанной судьбе;
Кто русско золото французской медью медит, —
Ругает свой язык и по-французски бредит.
Языки чужды нам потребны для того,
Чтоб мы читали в них, на русском нет чего;
Известно, что еще книг русских очень мало,
Колико их перо развратно ни вломало.
Прекрасен наш язык единой стариной,
Но, глупостью писцов, он ныне стал иной.
И ежели от их он уз не свободится,
Так скоро никуда он больше не годится.
Пиитов на Руси умножилось число,
И все примаются за это ремесло.
Не соловьи поют, кукушки то кукуют,
И врут, и враки те друг друга критикуют;
И только тот из них поменее наврал,
Кто менее еще бумаги замарал.
А твой любезный сын бумаги не марает,
В библиотеку книг себе не собирает.
Похвален он и тем, что бредит на речах,
Парнаса и во сне не видев он в очах.
На русском прежде был языке сын твой шумен;
Французского хватив, он стал совсем безумен.

Игорь Северянин

Поэза упадка

К началу войны европейской
Изысканно тонкий разврат,
От спальни царей до лакейской
Достиг небывалых громад.Как будто Содом и Гоморра
Воскресли, приняв новый вид:
Повальное пьянство. Лень. Ссора.
Зарезан. Повешен. Убит.Художественного салона
И пьяной харчевни стезя
Совпали по сходству уклона.
Их было различить нельзя.Паскудно гремело витийство,
Которым восславлен был грех.
Заразное самоубийство
Едва заглушало свой смех.Дурил хамоватый извозщик,
Как денди эстетный дурил.
Равно среди толстых и тощих
Царили замашки горилл.И то, что расцветом культуры
Казалось, была только гниль,
Утонченно-тонные дуры
Выдумывали новый стиль.Они, кому в нравственном тесно,
Крошили бананы в икру,
Затеивали так эксцессно
Флиртующую игру.Измызганно-плоские фаты,
Потомственные ромали,
Чьи руки торчат, как ухваты,
Напакоститься не могли.Народ, угнетаемый дрянью,
Безмозглой, бездарной, слепой.
Усвоил повадку баранью:
Стал глупый, упрямый, тупой.А царь, алкоголик безвольный,
Уселся на троне втроем:
С царицею самодовольной
И родственным ей мужиком.Был образ правленья беспутен, -
Угрозный пример для корон:
Бесчинствовал пьяный Распутин,
Усевшись с ногами на трон.Упадочные модернисты
Писали ослиным хвостом
Пейзажи, и лишь букинисты
Имели Тургенева том.Свирепствовали декаденты
В поэзии, точно чума,
Дарили такие моменты,
Что люди сбегали с ума.Уродливым кактусом роза
Сменилась для моды. Коза
К любви призывалась. И поза
Назойливо лезла в глаза.Но этого было все мало,
И сытый желудок хотел
Вакхического карнавала
Разнузданных в похоти тел.И люди пустились в эксцессы,
Какие не снились скотам.
Изнервленные поэтессы
Кривлялись юродиво там.Клинки обжигались ликером,
И похоть будили смешки,
И в такт бархатистым рессорам
Качелились в язвах кишки.Живые и сытые трупы,
Без помыслов и без идей,
Ушли в черепашие супы, -
О, люди без сути людей! Им стало филе из лягушки
Дороже пшеницы и ржи,
А яды, наркозы и пушки —
Нужнее, чем лес и стрижи.Как сети, ткать стали интриги
И, ближних опутав, как рыб,
Забыли музеи и книги,
В руке затаили ушиб! Злорадно они ушибали
Того, кто доверился им.
Так все очутились в опале,
Что было правдиво-святым.И впрямь! для чего людям святость?
Для святости — анахорет!
На подвиги, боль и распятость
Отныне наложен запрет.И вряд ли при том современно
Уверовать им в интеллект.
И в Бога. Удел их — надменно
Идти мимо «разных нам сект»…И вот, под влиянием моды,
Святое отринувшей все,
На модных ходулях «комоды»
Вдруг круг завели в колесе.Как следствие чуши и вздора —
Неистово вверглись в войну.
Воскресли Содом и Гоморра,
Покаранные в старину.

Александр Иванович Полежаев

Новая беда

Беда вам, попадьи, поповичи, поповны!
Попались вы под суд и причет весь церковный!
За что ж? За чепчики, за блонды, кружева,
За то, что и у вас завита голова,
За то, что ходите вы в шубах и салопах,
Не в длинных саванах, а в нынешних капотах,
За то, что носите с мирскими наряду
Одежды светлые себе лишь на беду.
А ваши дочери от барынь не отстали —
В корсетах стиснуты, турецки носят шали,
Вы стали их учить искусству танцевать,
Знакомить с музыкой, французский вздор болтать.
К чему отличное давать им воспитанье?
Внушили б им любить свое духовно званье.
К чему их вывозить на балы, на пиры?
Учили б их варить кутью, печь просвиры.
Коль правду вам сказать, вы, матери, не правы,
Что глупой модою лишь портите их нравы.
Что пользы? Вот они, пускаясь в шумный мир,
Глядят уж более на фрак или мундир
Не оттого ль, что их по моде воспитали,
А грамоте учить славянской перестали?
Бывало, знали ль вы, что значит мода, вкус?
А нынче шьют на вас иль немец, иль француз.
Бывало, в простоте, в безмолвии вы жили,
А ныне стали знать мазурку и кадрили.
Ну, право, тяжкий грех, оставьте этот вздор,
Смотрите, вот на вас составлен уж собор.
Вот скоро Фотий сам с вас мерку нову снимет,
Нарядит в кофты всех, а лишнее все скинет.
Вот скоро — дайте лишь собрать владыкам ум —
Они вам выкроят уродливый костюм!
Задача им дана, зарылись все в архивы.
В пыли отцы, в поту! Вот как трудолюбивы:
Один забрался в даль под Авраамов век
Совета требовать от матушек Ревекк,
Другой перечитал обряды назореев,
Исчерпал Флавия о древностях евреев,
Иной всей Греции костюмы перебрал,
Другой славянские уборы отыскал.
Собрали образцы, открыли заседанье
И мнят, какое ж дать поповнам одеянье,
Какое — попадьям, какое — детям их.
Решите же, отцы! Но спор возник у них:
Столь важное для всех, столь чрезвычайно дело
Возможно ль с точностью определить так смело?
Без споров обойтись отцам нельзя никак —
Иначе попадут в грех тяжкий и просак.
О чем же этот спор? Предмет его преважный:
Ходить ли попадьям в материи бумажной,
Иметь ли шелковы на головах платки,
Носить ли на ногах козловы башмаки?
Чтоб роскошь прекратить, столь чуждую их лицам,
Нельзя ли обратить их к древним власяницам,
А чтоб не тратиться по лавкам, по швеям,
Не дать ли им покров пустынный, сродный нам?
Нет нужды, что они в нем будут как шутихи,
Зато узнает всяк, что это не купчихи,
Не модны барыни, а лик церковных жен.
Беда вам, матушки, дождались перемен!
Но успокойтесь, страх велик лишь издали бывает:
Вас Шаликов своей улыбкой ободряет.
«Молчите, — говорит, — я сам войду в синод,
Представлю свой журнал, и, верно, в новый год
Повеет новая приятная погода
Для вашей участи и моего дохода.
Как ни кроить убор на вас святым отцам,
Не быть портными им, коль мысли я не дам».

Николай Алексеевич Некрасов

Убогая и нарядная

1
Беспокойная ласковость взгляда,
И поддельная краска ланит,
И убогая роскошь наряда —
Все не в пользу ее говорит.
Но не лучше ли, прежде чем бросим
Мы в нее приговор роковой,
Подзовем-ка ее да расспросим:
«Как дошла ты до жизни такой?»

Не длинен и не нов рассказ:
Отец ее подьячий бедный,
Таскался писарем в Приказ,
Имел порок дурной и вредный —
Запоем пил — и был буян,
Когда домой являлся пьян.
Предвидя роковую схватку,
Жена малютку уведет,
Уложит наскоро в кроватку
И двери поплотней припрет.
Но бедной девочке не спится!
Ей чудится: отец бранится,
Мать плачет. Саша на кровать,
Рукою подпершись, садится,
Стучит в ней сердце… где тут спать?
Раздвинув завесы цветные,
Глядит на двери запертые,
Откуда слышится содом,
Не шевелится и не дремлет.
Так птичка в бурю под кустом
Сидит — и чутко буре внемлет.

Но как ни буен был отец,
Угомонился наконец,
И стало без него им хуже.
Мать умерла в тоске по муже,
А девочку взяла «мадам»
И в магазине поселила.
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила

2
«Впрочем, что ж мы? нас могут заметить,—
Рядом с ней?!..» И отхлынули прочь…
Нет! тебе состраданья не встретить,
Нищеты и несчастия дочь!
Свет тебя предает поруганью
И охотно прощает другой,
Что торгует собой по призванью,
Без нужды, без борьбы роковой;
Что, поднявшись с позорного ложа,
Разоденется, щеки притрет
И летит, соблазнительно лежа
В щегольском экипаже, в народ —
В эту улицу роскоши, моды,
Офицеров, лореток и бар,
Где с полугосударства доходы
Поглощает заморский товар.
Говорят, в этой улице милой
Все, что модного выдумал свет,
Совместилось с волшебною силой,
Ничего только русского нет —
Разве Ванька проедет унылый.
Днем и ночью на ней маскарад,
Ей недаром гордится столица.
На французский, на английский лад
Исковеркав нерусские лица,
Там гуляют они, пустоты вековой
И наследственной праздности дети,
Разодетой, довольной толпой…
Ну, кому же расставишь ты сети?

Вышла ты из коляски своей
И на ленте ведешь собачонку;
Стая модных и глупых людей
Провожает тебя вперегонку.
У прекрасного пола тоска,
Чувство злобы и зависти тайной.
В самом деле, жена бедняка,
Позавидуй! эффект чрезвычайный!
Бриллианты, цветы, кружева,
Доводящие ум до восторга,
И на лбу роковые слова:
«Продается с публичного торга!»
Что, красавица, нагло глядишь?
Чем гордишься? Вот вся твоя повесть:
Ты ребенком попала в Париж,
Потеряла невинность и совесть,
Научилась белиться и лгать
И явилась в наивное царство:
Ты слыхала, легко обирать
Наше будто богатое барство.

Да, не трудно! Но до́лжно входить
В этот избранный мир с аттестатом.
Красотой нас нельзя победить,
Удивить невозможно развратом.
Нам известность, нам мода нужна.
Ты красивей была и моложе,
Но, увы! неизвестна, бедна
И нуждалась сначала… О Боже!
Твой рассказ о купце разрывал
Нам сердца́: по натуре бурлацкой,
Он то ноги твои целовал,
То хлестал тебя плетью казацкой.
Но, по счастию, этот дикарь,
Слабоватый умом и сердечком,
Принялся́ за французский букварь,
Чтоб с тобой обменяться словечком.
Этим временем ты завела
Рысаков, экипажи, наряды
И прославилась — в моду вошла!
Мы знакомству скандальному рады.
Что за дело, что вся дочиста́
Предалась ты постыдной продаже,
Что поддельна твоя красота,
Как гербы на твоем экипаже,
Что глупа ты, жадна и пуста —
Ничего! знатоки вашей нации
Порешили разумным судом,
Что цинизм твой доходит до грации,
Что геройство в бесстыдстве твоем!
Ты у Бога детей не просила,
Но ты женщина тоже была,
Ты со скрежетом сына носила
И с проклятьем его родила;
Он подрос — ты его нарядила
И на Невский с собой повезла.
Ничего! Появленье малютки
Не смутило души никому,
Только вызвало милые шутки,
Дав богатую пищу уму.
Удивлялась вся гвардия наша
(Да и было чему, не шутя),
Что ко всякому с словом «папаша»
Обращалось наивно дитя…

И не кинул никто, негодуя,
Комом грязи в бесстыдную мать!
Чувством матери нагло торгуя,
Пуще стала она обирать.
Бледны, полны тупых сожалений
Потерявшие шик молодцы,—
Вон по Невскому бродят как тени
Разоренные ею глупцы!
И пример никому не наука,
Разорит она сотни других:
Тупоумие, праздность и скука
За нее… Но умолкни, мой стих!
И погромче нас были витии,
Да не сделали пользы пером…
Дураков не убавим в России,
А на умных тоску наведем.

Петр Андреевич Вяземский

Прощание с халатом

Прости, халат! товарищ неги праздной,
Досугов друг, свидетель тайных дум!
С тобою знал я мир однообразный,
Но тихий мир, где света блеск и шум
Мне в забытьи не приходил на ум.
Искусства жить недоученный школьник,
На поприще обычаев и мод,
Где прихоть-царь тиранит свой народ,
Кто не вилял? В гостиной я невольник,
В углу своем себе я господин,
Свой меря рост не на чужой аршин.
Как жалкий раб, платящий дань злодею,
И день и ночь, в неволе изнурясь,
Вкушает рай, от уз освободясь,
Так, сдернув с плеч гостиную ливрею
И с ней ярмо взыскательной тщеты,
Я оживал, когда, одет халатом,
Мирился вновь с покинутым Пенатом;
С тобой меня чуждались суеты,
Ласкали сны и нянчили мечты.
У камелька, где яркою струею
Алел огонь, вечернею порою,
Задумчивость, красноречивый друг,
Живила сон моей глубокой лени.
Минувшего проснувшиеся тени
В прозрачной тьме толпилися вокруг;
Иль в будущем, мечтаньем окриленный,
Я рассекал безвестности туман,
Сближая даль, жил в жизни отдаленной
И, с истиной перемешав обман,
Живописал воздушных замков план.
Как я в твоем уступчивом уборе
В движеньях был портного не рабом,
Так мысль моя носилась на просторе
С надеждою и памятью втроем.
В счастливы дни удачных вдохновений,
Когда легко, без ведома труда,
Стих под перо ложился завсегда
И рифма, враг невинных наслаждений,
Хлыстовых бич, была ко мне добра;
Как часто, встав с Морфеева одра,
Шел прямо я к столу, где Муза с лаской
Ждала меня с посланьем или сказкой
И вымыслом, нашептанным вчера.
Домашний мой наряд ей был по нраву:
Прием ее, чужд светскому уставу,
Благоволил небрежности моей.
Стих вылетал свободней и простей;
Писал шутя, и в шутке легкокрылой
Работы след улыбки не пугал.
Как жалок мне любовник муз постылый,
Который нег халата не вкушал!
Поклонник мод, как куколка одетый
И чопорным восторгом подогретый,
В свой кабинет он входит, как на бал.
Его цветы — румяны и белила,
И, обмакнув в душистые чернила
Перо свое, малюет мадригал.
Пусть грация жеманная в уборной
Дарит его улыбкою притворной
За то, что он выказывал в стихах
Слог расписной и музу в завитках;
Но мне пример: бессмертный сей неряха —
Анакреон, друг красоты и Вакха,
Поверьте мне, в халате пил и пел;
Муз баловень, харитами изнежен
И к одному веселию прилежен,
Играя, он бессмертие задел.
Не льщусь его причастником быть славы,
Но в лени я ему не уступлю:
Как он, люблю беспечности забавы,
Как он, досуг и тихий сон люблю.
Но скоро след их у меня простынет:
Забот лихих меня обступит строй,
И ты, халат! товарищ лучший мой,
Прости! Тебя неверный друг покинет.
Теснясь в рядах прислуженцев властей,
Иду тропой заманчивых сетей.
Что ждет меня в пути, где под туманом
Свет истины не различишь с обманом?
Куда, слепец, неопытный слепец,
Я набреду? Где странствию конец?
Как покажусь я перед трон мишурный
Владычицы, из своенравной урны
Кидающей подкупленной рукой
Дары свои на богомольный рой,
Толпящийся с кадилами пред нею?
Заветов я ее не разумею, —
Притворства чужд и принужденья враг,
От юных дней ценитель тихих благ.
В неловкости, пред записным проворством
Искусников, воспитанных притворством,
Изобличит меня мой каждый шаг.
Я новичок еще в науке гибкой:
Всем быть подчас и вместе быть ничем
И шею гнуть с запасною улыбкой
Под золотой, но тягостный ярем;
На поприще, где беспрестанной сшибкой
Волнуются противников ряды,
Оставлю я на торжество вражды,
Быть может, след моей отваги тщетной
И неудач постыдные следы.
О мой халат, как в старину приветный!
Прими тогда в обятия меня.
В тебе найду себе отраду я.
Прими меня с досугами, мечтами,
Венчавшими весну мою цветами.
Сокровище благ прежних возврати;
Дай радость мне, уединясь с тобою,
В тиши страстей, с спокойною душою
И не краснев пред тайным судиею,
Бывалого себя в себе найти.
Согрей во мне в холодном принужденье
Остывший жар к благодеяньям муз,
И гений мой, освободясь от уз,
Уснувшее разбудит вдохновенье.
Пусть прежней вновь я жизнью оживу
И, сладких снов в волшебном упоенье
Переродясь, пусть обрету забвенье
Всего того, что видел наяву.

Александр Петрович Сумароков

Пиит и Друг его

Д. Во упражнении расхаживая здесь,
Вперил, конечно, ты в трагедию ум весь;
В очах, во всем лице теперь твоем премена.
И ясно, что в сей час с тобою Мельпомена.

П. Обманывался, любезный друг, внемли!
Я так далек от ней, как небо от земли.

Д. Эклогу…

П. Пастухи, луга, цветы, зефиры
Толико ж далеки; хочу писать сатиры;
Мой разум весь туда стремительно течет.

Д. Но что от жалостных тебя днесь драм влечет?

П. В Петрополе они всему народу вкусны,
А здесь и городу и мне подобно гнусны:
Там седутся для них внимати и молчать,
А здесь орехи грызть, шумети и кричать,
Благопристойности не допуская в моду,
Во своевольствие преобратя свободу:
За что ж бы, думают, и деньги с нас сбирать,
Коль было бы нельзя срамиться и орать.
Возможно ль автору смотреть на то спокойно:
Для зрителей таких трудиться недостойно.

Д. Не всех мы зрителей сим должны обвинить,
Безумцев надобно одних за то бранить;
Не должно критики употребляти строго.

П. Но зрителей в Москве таких гораздо много, —
Крикун, как колокол, единый оглушит
И автора всего терпения лишит;
А если закричат пять дюжин велегласно,
Разумных зрителей внимание напрасно.

Д. Сатиры пишучи, ты можешь досадить
И сею сам себя досадой повредить.
На что мне льстить тебе? Я в дружбе не таюся.

П. А я невежества и плутней не боюся,
Против прямых людей почтение храня;
Невежи как хотят пускай бранят меня,
Их тестю никогда в сатиру не закиснет,
А брань ни у кого на вороте не виснет.

Д. Не брань одна вредит; побольше брани есть,
Чем можно учинить своей сатире месть:
Лжец вымыслом тебя в народе обесславит,
Судья соперника неправедно оправит,
Озлобясь, межевщик полполя отрядит,
А лавочник не даст товару на кредит,
Со сезжей поберут людей за мостовую,
Кащей тебе с родней испортит мировую.

П. Когда я истину народу возвещу
И несколько людей сатирой просвещу,
Так люди честные, мою зря миру службу,
Против бездельников ко мне умножат дружбу.
Невежество меня ничем не возмутит,
И росская меня Паллада защитит;
Немалая статья ея бессмертной славы,
Чтоб были чищены ея народа нравы.

Д. Но скажет ли судья, винил неправо он?
Он будет говорить: «Винил тебя закон».

П. Пускай винит меня, и что мне он ни скажет,
Из дела выписки он разве не покажет?

Д. Из дела выписки, во четверти земли,
Подьячий нагрузит врак целы корабли,
И разум в деле том он весь переломает;
Поймешь ли ты, чего он сам не понимает?
Удобней проплясать, коль песенка не в такт,
Как мыслям вообразить подьяческий экстракт.
Экстракт тебя одной замучит долготою,
И спросят: «Выпиской доволен ли ты тою?»
Ты будешь отвечать: «Я дела не пойму».
Так скажут: «Дай вину ты слабому уму,
Которым ты с толпой вралей стихи кропаешь
И деловых людей в бесчестии купаешь».
А я даю совет: ты то предупреди
Или, сатирствуя, ты по миру ходи.

П. Где я ни буду жить — в Москве, в лесу иль поле,
Богат или убог, терпеть не буду боле
Без обличения презрительных вещей.
Пускай злодействует бессмертный мне Кащей,
Пускай Кащеиха совсем меня ограбит,
Мое имение и здравие ослабит,
И крючкотворцы все и мыши из архив
Стремятся на меня, доколе буду жив,
Пускай плуты попрут и правду и законы, —
Мне сыщет истина на помощь обороны;
А если и умру от пагубных сетей,
Монархиня по мне покров моих детей.

Д. Бездельство на тебя отраву усугубит:
Изморщенный Кащей вить зеркала не любит.
Старухе, мнящейся блистати, как луна,
Скажи когда-нибудь: изморщилась она
И что ея краса выходит уж из моды;
Скажи слагателю нестройной самой оды,
Чтоб бросил он ее, не напечатав, в печь, —
Скоряе самого тебя он станет жечь.
Неправедным судьям сказать имей отвагу,
Что рушат дерзостно и честность и присягу,
Скажи откупщику жаднейшему: он плут,
И дастся орденам ему ременный жгут.
Скажи картежнику: он обществу отрава, —
Не плутня-де игра, он скажет, но забава.
Спроси, за что душа приказная дерет, —
Он скажет: то за труд из чести он берет.
За что ханжа на всех проклятие бросает, —
Он скажет: души их проклятием спасает.
Противу логики кто станет отвечать,
Такого никогда нельзя изобличать.
А логики у нас и имя редким вестно;
Так трудно доказать, бесчестно что иль честно.

П. Еще трудняй того бездельство зря терпеть
И, видя ясно все, молчати и кипеть.
Доколе дряхлостью иль смертью не увяну,
Против пороков я писать не перестану.

Александр Петрович Сумароков

Кривой толк

Не видим никогда мы слабостей своих,
Нам мнится все добро, что зрим в себе самих.
Пороки, кои в нас, вменяем в добродетель,
Хотя тому один наш страстный ум свидетель.
Лишь он доводит то, что то, конечно, так,
И добродетелен и мудр на свете всяк.
Пороки отошли, невежество сокрылось,
Иль будет так, когда того еще не зрилось.
Буян закается по улицам летать,
А петиметер вздор пред дамами болтать.
Не будет пьяница пить, кроме только квасу,
Подьячий за письмо просить себе запасу,
Дьячкам, пономарям умерших будет жаль,
Скупой, ущедрившись, состроит госпиталь.
Когда ж надеяться премене быть толикой?
Когда на Яузу сойдет Иван Великой,
И на Неглинной мы увидим корабли,
Волк станет жить в воде, белуга на земли,
И будет, омывать Нева Кремлевы стены.
Но скоро ль таковой дождемся мы премены?
Всяк хочет щеголять достоинством своим,
И думает он: все изящнейшее с ним.
Льстец мыслит никогда, что он безмерно гнусен,
Он мыслит то, что он как жить с людьми искусен.
Коль нужда в комаре, зовет его слоном,
Когда к боярину придет с поклоном в дом,
Сертит пред мухою боярской без препоны
И от жены своей ей делает поклоны.
Скупой с усмешкою надежно говорит:
«Желудку что ни дай, он все равно варит».
Вина не любит он, здоровее-де пиво,
Пить вины фряжские, то очень прихотливо,
Отец-де мой весь век все мед да пиво пил,
Однако он всегда здоров и крепок был.
Безумец, не о том мы речь теперь имеем,
Что мы о здравии и крепости жалеем.
Сокровище свое ты запер в сундуки
И, опираяся, безножен, на клюки,
Забыв, здоров ли ты теперь или ты болен,
Кончая дряхлый век, совсем бы был доволен,
Когда бы чаял ты, как станешь умирать,
Что льзя с собой во гроб богатство все забрать.
Здоровье ли в уме? Мешки ты в мысли числишь,
Не спишь, не ешь, не пьешь, о деньгах только мыслишь,
В которых, коль ты их не тратишь, нужды нет,
Ты мнительно богат; так мысли твой весь свет.
Что ж мыслит о себе безмозглый петиметер?
Где в людях ум живет, в нем тамо пыль и ветер.
Он думает, на том премудрость состоит,
Коль кудри хороши, кафтан по моде сшит,
И что в пустой его главе едина мода,
Отличным чтит себя от подлого народа.
Старуха, своея лишенна красоты,
Ругается, смотря на светски суеты.
Вступила девушка с мужчиной в речь свободно,
Старухе кажется то быть неблагородно.
Ей мнится: «Доведут, до худа те слова.
Я, — мнит, —во младости была не такова».
То станется, что ты поменьше говорила,
Но молча, может быть, и больше что творила.
Невежа говорит: «Я помню, чей я внук,
По-дедовски живу, не надобно наук.
Пускай убытчатся, уча рабяток, моты,
Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты.
Наприклад: о звездах потребны ль вести мне,
Иль знать Ерусалим в которой стороне,
Иль с кем Темираксак имел войны кровавы?
На что мне, чтобы знать чужих народов правы,
Или вперятися в чужие языки?
Как будто без того уж мы и дураки».
Что он невежествен живет, о том не тужит,
И мнит он, то ему еще ко славе служит,
А если, что наук не должно людям дать,
Не вскользь, доводами захочет утверждать,
Тогда он бредит так: «Как может быть известно
Живущим на земли строение небесно?
Кто может то сказать, что на небе бывал?
До солнца и сокол еще не долетал.
О небе разговор ученых очень пышен,
Но что? То только вздор, и весь их толк излишен.
Мы ведаем то все, как верен календар:
От стужи стынет кровь, а там написан жар».
Но ты, не ведая ни малых сил науки,
Лишася и того, что будет честь от скуки?
Ищи тут правды, где не думано о ней,
И проклинай за то ученых ты людей.
О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,
Сплетенны за морем, потребно знать указы».
Не спорю, но когда сидишь судьею где,
Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?
Коль темен разум твой, темно и вображенье,
Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.
Обманщик думает: «То глупый человек,
Который никого не обманул вовек,
Погибнет-де тем честь, да это дело мало,
Во мне-де никогда ея и не бывало.
Когда-де по ея нам правилам ходить,
Так больше нам уже и кур не разводить».
Тот, гордостью надут, людей в ничто вменяет,
В пустой себя главе с Июлием равняет
И мыслит, если б он на свете был его,
Герой бы сей пред ним не стоил ничего.
Что ж гордости сея безмерныя причина?
Не знаю: гордый наш детина как детина.
С чего ж он сходен с ним? На сей скажу вопрос,
Что есть и у него, и в том же месте, нос.
Иному весь титул — что только благороден,
Красися тем, мой друг, что обществу ты годен.
Коль хочешь быть почтен за свой высокий род,
Яви отечеству того достойный плод!
Но, зрящу мне в тебе перед собой урода,
Прилично ли сказать: высокого ты рода?
Ты честью хвалишься, котора не твоя.
Будь пращур мой Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь
И спесью дуешься? Будь правнук, чей ты хочешь,
Родитель твой был Пирр, и Ахиллес твой дед,
Но если их кровей в тебе и знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще обесславишь.
Такой ли, скажут, плод являет нам та кровь!
Посеян ананас, родилася морковь.
Не победителя клячонка возит — воду,
Хоть Буцефалова была б она приплоду.
Но чем уверить нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них?
Ручаешься ли ты за верность их к супругам,
Что не был ни к одной кто сбоку взят к услугам,
Что всякая из них Лукреция была
И каждая поднесь все Пирров род вела?
Прерви свой, муза, глас, престань пустое мыслить!
Удобнее песок на дне морском исчислить,
Как наши дурости подробно перечесть…
Да и на что, когда дается вракам честь?

Александр Петрович Сумароков

Кто в самой глубине безумства пребывает

Кто в самой глубине безумства пребывает,
И тот себя между разумными считает:
Не видим никогда мы слабостей своих,
Все мнится хорошо, что зрим в себе самих.
Пороки, кои в нас, вменяем в добродетель,
Хотя тому один наш страстный ум свидетель;
Лишь он доводит то, что то, конечно, так:
И добродетелен и мудр на свете всяк.
Пороки отошли, невежество сокрылось,
Иль будет так, когда еще не учинилось.
Буян закается бороться и скакать,
А петиметер вздор пред дамами болтать,
Не будет пьяница пить кроме только квасу,
Подьячий за письмо просить себе запасу,
Дьячкам, пономарям умерших будет жаль,
Скупой, ущедрившись, состроит госпиталь.
Когда ж надеяться премене быть толикой?
Когда на Яузу сойдет Иван Великий
И на Неглинной мы увидим корабли,
Волк станет жить в воде, белуга на земли,
И будет омывать Нева Кремлевы стены.
Но скоро ль таковой дождемся мы премены?
Всяк хочет щеголять достоинством своим
И думает, что все, что хорошо, то с ним.
Не мыслит льстец того, что он безмерно гнусен,
И мнит он то, что он как жить с людьми искусен:
Коль нужда в комаре, зовет его слоном,
Когда к боярину придет с поклоном в дом,
Сертит пред мухою боярской без препоны
И от жены своей ей делает поклоны.
Скупой с усмешкою надежно говорит:
«Желудку что ни дай, он все равно варит».
Вина не любит он, здоровее-де пиво,
Пить вины фряжские, то очень прихотливо:
«Отец-де мой весь век все мед да пиво пил,
Однако он всегда здоров и крепок был».
Безумец, не о том мы речь теперь имеем,
Что мы о здравии и крепости жалеем.
Ты б с радостью всю жизнь горячкой пролежал,
Когда бы деньги кто за то тебе давал.
Не здравие тебе быть кажется полезно —
Сокровище твое хранить тебе любезно,
Которо запер ты безвинно в сундуки,
И, опирался — безножен — на клюки,
Забыв, здоров ли ты теперь или ты болен,
Кончая дряхлый век, совсем бы был доволен,
Когда бы чаял ты, как станешь умирать,
Что будет льзя с собой во гроб богатство взять.
Здоровье ли в уме? Мешки лишь в мысли числишь,
Не спишь, ни ешь, ни пьешь, о деньгах только мыслишь,
В которых, коль ты их не тратишь, нужды нет;
Ты мнительно богат, так мни, что твой весь свет.
Что ж мыслишь о себе, безмозглый петиметер?
Где в людях ум живет, набит в нем тамо ветер.
Он думает, что в том премудрость состоит,
Коль кудри хороши, кафтан по моде сшит
И что в пустой его главе едина мода
Отличным чтить себя от подлого народа.
Какой нелепый ты плетешь себе обман,
Что отделит тебя от подлости кафтан?
Как Солон и Ликург законы составляли,
Картезий и Невтон системы вымышляли,
Не умствовали так, как петиметр тогда,
Как платье шить дает иль рядится когда,
Что все на щеголе играет и трясется.
Велика польза тем народу принесется?
Старуха, своея лишенна красоты,
Ругается, смотря на светски суеты.
Вступила девушка с мужчиной в речь свободно,
Старухе кажется то быть неблагородно.
Ей мнится: «Доведут до худа те слова.
Я, — мыслит, — в младости была не такова».
То станется, что ты поменьше говорила,
Но, молча, может быть, и больше что творила.
Невежа говорит: «Я помню, чей я внук;
По-дедовски живу, не надобно наук;
Пусть разоряются, уча рабяток, моты,
Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты.
Наприклад: о звездах потребно ль ведать мне,
Иль знать, Ерусалим в которой стороне,
Иль с кем Темираксак имел войны кровавы?
На что мне чтобы знать чужих народов правы,
Или стараться знать чужие языки?
Как будто без того уж мы и дураки».
Что он в незнании живет, о том не тужит,
И мнит, что то ему еще и к славе служит.
А если, что наук не надобно нам знать,
Не вскользь, доводами захочет утверждать,
Тогда он бредит так: «Как может быть известно
Живущим на земли строение небесно?
Кто может то сказать, что на небе бывал?
До солнца и сокол еще не долетал.
О небе разговор ученых очень пышен;
Но что? Один лишь вздор в пустых речах их слышен.
Уж насмотрелись мы, как верен календар,
От стужи стынет кровь, а там написан жар».
Но ты, не знаючи ни малых сил науки,
Коль не писать того, что будет честь от скуки?
Ищи тут правды, где не думано о ней,
И проклинай за то ученых ты людей.
О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,
Что за морем плетут, — потребно знать указы.
Не спорю, но когда сидишь судьею где».
Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?
Коль темен разум твой, приказ тебе мученье,
Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.
Обманщик думает: «Тот добрый человек,
Который никого не обманул вовек».
Но добрым у него несмысленный зовется,
А он умом своим до самых звезд несется:
«Не надобно ума, что взять и не отдать,
Что вверено кому, то можно удержать.
Погибнет-де тем честь, да это дело мало,
Во мне-де никогда ея и не бывало.
Когда-де по ея нам правилам ходить,
Так, в свете живучи, и кур не разводить».
Тот, гордостью надут, людей уничтожает,
В пустой себя главе с Июлием равняет
И мыслит: если б он на месте был его,
То б сей герой пред ним не стоил ничего.
Что ж гордости сея безмерныя причина?
Не знаю: гордый наш — детина как детина.
С чего ж он сходен с ним? На сей скажу вопрос:
Что есть и у него, и в том же месте нос.
Иному весь титул, что только благороден,
Красися тем, мой друг, что обществу ты годен.
Коль хочешь быть почтен за свой высокий род,
Яви отечеству того достойный плод!
Но если только ты о том лишь помышляешь,
Как волосы подвить, как шляпу надеваешь,
Как златом и сребром тягчить свои плеча,
И знаешь, почему где купится парча,
Как дамы рядятся, котора как танцует,
Как ходит, как сидит, впоследок как и плюет;
Коль емлешь женский вид и купидонов взор,
Коль бредишь безо сна и мелешь только вздор, —
Такого видя мне перед собой урода,
Прилично ли сказать, что ты высока рода?
Ты честью хвалишься, котора не твоя:
Будь пращур мне Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь
И спесью дуешься? Будь правнук чей ты хочешь:
Родитель твой был Пирр, и Ахиллес твой дед,
Но если их в тебе достоинств знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще лишь бесславишь.
«Такой ли, —скажут, — плод являет нам та кровь?
Посеян ананас, родилася морковь.
Не победителя — клячонка возит воду,
Хоть Буцефалова была б она приплоду,
Но чем уверишь нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них?
Ручаешься ли ты за верность их к супругам,
Что не был ни к одной кто сбоку взят к услугам,
Что всякая из них Лукреция была,
И каждая поднесь все Пирров род вела?»
Прерви свой, муза, глас, престань пустое мыслить!
Удобнее песок на дне морском исчислить,
Как наши дурости подробно перечесть,
Да и на что, когда дается вракам честь?

Яков Петрович Полонский

Живая статуя

Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?



Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,

Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,

И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают

Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:

Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?

Антиох Дмитриевич Кантемир

На состояние сего света. К солнцу

На состояние сего света
К солнцу

Солнце! Хотя существо твое столь есть чудно,
Что ему в век довольно удивиться трудно —
В чем нам и свидетельство древни показали,
Когда тебя за бога чрез то почитали, —
Однако мог бы я то признать несомненно,
Что было б ты в дивности твоей переменно,
Если б ты в себе живость и чувства имело,
Чем бы могло всякое в свете познать дело.
Буде б честь от нас богу ты узнать желало —
В-первых, бы суеверий бездну тут сыскало.
Мужик, который соху оставил недавно,
Аза в глаза не знает и болтнуть исправно,
А прислушайся, что врет и что его вздоры!
Ведь не то, как на Волге разбивают воры.
Да что ж? Он ти воротит богословски речи:
Какие пред иконы должно ставить свечи,
Что теперь в церквах вошло старине противно;
Как брадобритье терпит бог, то ему дивно.
На что, бает, библию отдают в печати,
Котору христианам больно грешно знати?
Вон иной, зачитавшись, да ереси сеет;
Говорит: «Не грешен тот, кто бороду бреет».
Парики — уж всяк знает, что дьявольско дело,
А он, что то не грешно, одно спорит смело;
Платье немецко носит, да притом манжеты;
Кто их назовет добром? все — адски приметы;
А таки сказуют, что то не противно богу.
Ох! как страшно и слышать таку хулу многу!
Все ж то се нет ничего; вон услышишь новый
От него тверд документ, давно уж готовый.
«Как, — говорит, — библию не грешно читати,
Что она вся держится на жидовской стати?
Вон де за то одного и сожгли недавно,
Что, зачитавшись там, стал Христа хулить явно.
Ой нет, надо библии отбегать как можно,
Бо, зачитавшись в ней, пропадешь безбожно.
Есть и без нея что честь, лишь была б охота,
Вот, полно, мне мешает домашня забота,
А то б я купил книгу, котору, не знаю
Какой, пустынник писал, да Семик быть, чаю.
Так то-то уже книга, что аж уши вянут,
Как было грамотники у нас читать станут!
Там писано, как земля четырьмя китами
Стоит, которы ее подперли спинами;
Сколько Солнце всякий день миллионов ходит,
И где оно в палаты в отдышку заходит;
Как в нынешнее время не будут являться
Святцы и богатыри; что люди мерзятся
Брадобритием и всем бусурманским нравом,
Не ходят в старом отцов предании правом.
Все там есть о старине. С мала до велика
Сказать мне все подробну не станет языка».
Все ж то се еще сошник плесть безмозгло смеет;
Все врет, хоть слова складно молвить не сумеет.
Кто ж опишет которы по грамоте бродят?
Те-то суеверие все в народе родят;
От сих безмозглых голов родятся расколы;
Всякий простонародный в них корень крамолы;
Что же пьянство, то у них в самом живом цвете.
Тая-то вещь им мнится всех шятейша в свете.
Ну-тко скажи такому, что всяк день воскресный
Не в пьянстве должно справлять во всей поднебесной,
Но лучше б в учениях церковных медлети,
Неж на кабаках пьяным бесчинно шумети, —
То уж он ти понесет представлять резоны,
Что с ума тя собьет, хоть ты как будь ученый.
Выймет тебе с сундука тетради цвелые,
Предложит истории все сполна святые,
Не минет и своего отца Аввакума —
Так его запальчивость тут возьмет угрюма.
И тотчас, те предложив, начнет уличати:
«Грешно-де весь день будет богу докучати;
Смотри, что истории в себе заключают:
Ведь и в небе обедни в часы отпевают,
А не весь день по-вашему в молитве трудятся;
Отпев час урочный там, с богом веселятся».
Сей-то муж в философии живет ненарушно:
Признают то пьяницы все единодушно;
Сей и Аристотелю не больно уступит,
Паче когда к мудрости вина кружку купит.
Да что ж сим дивиться? Вон на пастырей взглянем,
Так тут-то уже разве, дивяся, устанем;
Хочет ли кто божьих слов в церкви поучиться
От пастыря, то я в том готов поручиться,
Что, ходя в церковь, не раз по́том обольется,
А чуть ли о том от них и слова добьется.
Если ж бы он подошел к попу на кружало,
То уж там одних ушей будет ему мало,
Не переслушаешь речь его медоточну:
Опишет он там кругом церковь всю восточну.
Да как? Не учением ведь здравым и умным,
Но суеверным мозгом своим, с вина шумным,
Плетет тут без рассмотру и без стыда враки;
В-первых, как он искусен все совершать браки,
Сколько раз коло стола обводити знает
И какой стих за всяким ходом припевает.
То, все это рассказав, станет поучати,
Как с честью его руку должно целовати.
«Не знаю, — говорит, — как те люди спасутся,
Что давать нам на церковь и с деньгами жмутся.
Ведь вот не с добра моя в заплатах-де ряса;
Вон дома на завтра нет купить на что мяса;
Все-де черт склонил людей и с немцами знаться.
О, проклятые! Зачем нас дарить скупятся?
Как такие исцелят души своей раны,
Что не трепещут смело знаться с бусурманы?
Каки б они ни были, да только не русски;
Надобно б их отбегать: уж в них путь не узкий,
Но широкие врата к пагубе доводят,
Они ж, несмотря на то, смело туда входят!
А нам-де уже затем пересеклась дача,
И с просфирами, увы! бедств, достойных плача!»
Но ежели те речи поверстать бы в дело,
То б казанье написал с залишком всецело.
Как же, на таких смотря, уж простолюдины
К заблуждению себе не возьмут причины?
Все ж то это мелкоту я здесь предлагаю,
Которую по силе могу знать и знаю;
Высших же рассуждений чрезмерну примету
О боге суеверий списать силы столько нету.
Такие-то виды суть нашей к богу чести,
Не поминая чудес притворных и лести.
Не думай же, что все тут; нет тысячной части:
Списать то все как надо — в обмороке пасти.
Довольно и сих тебе я собрал к примеру.
Еще мало посмотрим нашу к властям веру.
Смотри: купец украшен в пояс бородою,
В святом и платье ходит, только не с клюкою,
Во всем правдив, набожен: прийдет до иконы —
Пол весь заставит дрожать, как кладет поклоны!
И чаял бы ты, что он весь в правости важен;
Погляди ж завтра аж где? — Уж в тюрьме посажен.
Спросишь: «За что тут муж сидит святой и старый?» —
Воровством без пошлины провозил товары.
Этакой святец! Вот что делает, безгрешный!
К богу лицемер, к власти вор и хищник спешный!
Да что ж над сим дивиться, сей обычной моды?
Вон дивись, как учений заводят заводы:
Строят безмерным коштом тут палаты славны,
Славят, что учения будут тамо главны;
Тщатся хотя именем умножить к ним чести
(Коли не делом); пишут печатные вести:
«Вот завтра учения высоки зачнутся,
Вот уж и учители заморски сберутся:
Пусть как можно скоро всяк о себе радеет,
Кто оных обучаться охоту имеет».
Иной бедный, кто сердцем учиться желает,
Всеми силами к тому скоро поспешает,
А пришел — комплиментов увидит немало,
Высоких же наук там стени не бывало.
А деньги хоть точатся тут бесперерывно,
Так комплиментов много с них — то и не дивно.
Где если то мне о сем все сполна писати,
То книгу превелику надобно сшивати.
Полно, и так можно знать, как то сего много;
Добра мало, а полно во всем свете злого.
Смотри, и летописцы ведь толсты недаром,
Все почти нагружены этим же товаром.
Что ж уж сказать о нашем житье межусобном?
Как мы живем друг к другу в всяком деле злобном?
Тут глаза потемнеют, голова вкруг ходит,
Рука с пером от жалю как курица бродит.
Грозят нам права земски, но бог правосудный —
Чтоб богатый не был прав, а обижен скудный,
Не судило б нас сребро, но правда святая,
Винным казнь, а правым милость подавая.
Мы ж то помним и знаем, как сребра не видим,
И клянемся богу, что бедных не обидим,
Но в правости все будем о душах радети,
А на лица и сребро не станем смотрети.
Когда ж несут подарки, где злато блистает,
То вся та мысль за сто верСт. от нас отбегает.
Где божий и земский страх? Даром наши души,
Как звонят серебряным колокольцем в уши;
Подьячий ходит сух, худ, лишь кожа да кости,
Ведь не с труда ссох — с коварств да завистной злости,
Что ему не удастся драть так, как другому;
Нет чем жену потешить, как придет до дому;
Лучше б он изволил тут смерть перетерпети,
Нежель над чиим делом без взятки сидети.
Вон иному, хоть деньги он с казны считает,
А не взять ему гривны — душа смертно тает.
Так-то мы милостивы, к бедным правосуды:
Выше душ ставим деньги, не плоше Иуды.
Что ж когда еще глубже мы в свет сей заглянем?
Везде без удовольства удивляться станем.
Философ деревенский оброс сединами,
Сладкими рассуждает о свете речами.
«Как, — говорит он, — теперь черт показал моду
Грех велик творить, то есть табак пить народу,
От которого весь ум человечь темнеет
И мозг в голове весьма из дня на день тлеет;
Уж мы-де таких много образцов видали,
Что многие из того люди пропадали».
То он же обличает в людях моду грубу,
А себе четвериком сам валит за губу.
Так-то людей осуждать мы тотчас готовы,
Людей видим больных, а сами не здоровы:
Так вот иной хвастает, что славы не любит,
А сам за самое то с света людей губит;
Говорит: лицемерство ему неприятно,
А самим делом держать то внушает внятно.
Теперь в свете сем буде кто пожить желает,
Пускай правды далеко во всем отбегает.
Инако бо нельзя двум господам служити,
Нельзя богу и свету вместе угодити.
Так-то сей свет состоит, так всем злым причастный,
Всех бедств, мерзостей полон, во всем суестрастный.
Еще ж то тут у нас нет миллионной доли,
Ибо тое все списать нет силы и воли.
Что ж, Солнце? Погрешил ли я, так рассуждая,
Что если б ощущало ты в свете вся злая,
По-человечески бы могло премениться.
И, право, не престану я о сем дивиться,
Как так ти дана воля сиять терпеливно
На нас бедных, столь богу живущих противно.
Больше с удивления не могу писати,
И хоть не в пору, да уж принужден кончати.