Феб и Диана владычица-дева лесная,
Светлых небес украшенье! Вы целой вселенной
Чтимые! дайте о чем мы вас молим, взывая
В день сей священный.
В книгах Сивиллиных, должному нас научивших,
Сказано мальчикам чистым да избранным девам
Ныне беcсмертных семь наших холмов облюбивших
Славить напевом.
Солнце кормилец! ты день с колесницей летучей
Кажешь и прячешь, о, пусть возрождаясь незримо
Вечное ты ничего не увидишь могучей
Города Рима.
О, Илития! родов безувечных причина,
Крепко храни матерей, как всегда охраняла,
Будет ли имя твое на молитве Люцина
Иль Генитала.
Вырости отроков, благослови совещанье
Наших отцов, что судьбу обеспечило женам,
В новом обильном потомстве пошли оправданье
Новым законам.
Каждыя сто десять лет неизменной чредою
Пусть к нам веселыя игры и песни приходят,
Светлых три дня пусть нам столько ж ночей за собою
Сладких приводят.
Вы же, правдиво поющие Парки, внемлите!
Рок оправдал приговор ваш незыблемой волей,
Все, что для нас совершилось—в грядущем продлите
Счастливой долей.
Пусть умножая плоды и стада, возлагает
Почва на кудри Цереры венок колосистый.
Ветер Зевеса пусть юным полям навевает
Дождик росистый.
О, Аполлон! опуская и стрелы и очи,
Кроток и милостив, мальчиков внемли моленьям.
Внемли Луна, властелинка двурогая ночи,
Дев песнопеньям.
Если вы создали Рим и велели вы сами
По морю плыть, направляясь к земле Итальянской,
Отческих Лар заменяя иными богами,
Горсти троянской,
Той, средь которой, прошедши горящую Трою,
Родины гибель увидя, Эней непорочный
Путь проложил, заменяя утраты судьбою
Более прочной.
Боги! возвысьте в понятливой юности нравы!
Боги! вы старость святой тишиной окружите!
Ромула внукам потомства, богатства и славы
Громкой пошлите.
Кто ублажает вас, белых быков закалая,
Славный праправнук Анхизы и светлой Киприды,
Миром да правит на гибель врагам, но прощая
Падшим обиды.
Море и суша в деснице его. Ужь Мидийцы
Видят готовую кару в албанской секире,
Скифы надменные ждут приговоров, Индийцы
Молят о мире.
С древней Стыдливостью, с Миром и Честью дерзает
Доблесть забытая вновь появляться меж нами,
Снова Довольство отрадное всем рассыпает
Рог свой с дарами.
О, прорицатель! украшенный луком блестящим,
Феб Аполлон! Девяти драгоценный Каменам!
Чье благотворное знанье целебно болящим,
Слабнущим членам.
Если ты видишь с любовью алтарь Палатинской,
Римскую жизнь и красу итальянскаго края,
Дай, чтобы счастье неслось над землею Латинской,
Век возрастая.
Ты же царишь ли на Алгиде иль Авентине,
Видишь, Диана, пятнадцать мужей пред тобою;
Ты их услышь, и взывающих мальчиков ныне
Тронься мольбою.
С полною верою в то, что понравилась Небу
Песня моя, возвращаюсь домой умиленный,
В хоре священном хвалу и Диане и Фебу
Петь наученный.
Свидетели явлений настоящих,
Мы видим целый ряд перед собой
Событий вопиющих, говорящих,
Как много в жизни плачущих, скорбящях,
Неволю, нищету не выносящих,
До дикого безумья доходящих,
Со дня рожденья проклятых судьбой.
Под тучею невидимого гнета,
Как ошалелый, мечется народ:
Что делает — не отдает отчета;
В веселье общем чуется забота,
Звучит всегда болезненная нота;
Жить, даже жить пропала в нас охота,
И в воздухе зловещее есть что-то,
Поющее про роковой исход.
***
Нет дня почти, чтоб весть не приходила,
Волнующая каждого из нас.
Какая-то таинственная сила,
Холодная, как самая могила,
Сердца людей, которым все постыло,
Самоубийства призраком смутила
И обрекла на жертву, каждый раз
Победой упиваясь с наслажденьем.
Под чарами той силы, человек
С горячечным, тоскливым исступленьем
Кончает жизнь безумным преступленьем,
Считая смерть единственным спасеньем,
Пускает пулю в лоб, иль по каменьям
Скользя, летит с крутых обрывов рек…
А этот мальчик бедный!.. Если слезы
Не выдумки поэтов, не удел
Лишь слабонервных женщин и не грезы
Мечтателей, и если кто кипел
Хоть раз один той злобой благородной,
В которой скрыта жгучая любовь,
То эта рано пролитая кровь
По прихоти судьбины безысходной
Иль в каждом злое чувство возродит,
Или заставит плакать всех навзрыд.
***
Он только начал жить и развиваться,
Несчастный этот мальчик… Детским снам,
Казалось бы, не должен был являться
Кровавый призрак смерти по ночам;
Но юноша ему сопротивляться
Не мог — и выстрел должен был раздаться…
Уж если дети начали стреляться,
То каково на свете жить всем нам!
***
Пусть разяснять стараются причины
Безвременной, насильственной кончины
Умы, всегда холодные… К чему?
Возврата в мир нет более ему,
Не оживут подкошенные силы
От размышлений мудрости седой;
Но из его вновь вырытой могилы
Протест мы слышим жизни молодой,
Проклятие всему, что в вихре света
Мешает мыслить, чувствовать, дышать,
И заставляет юность прибегать
К веревке или к дулу пистолета.
***
Куда ж бежать? Где скрыться, наконец,
От призрака зловещего? Напрасно!
Надевши свой отравленный венец,
За нами неотвязчиво и страстно
Следить он будет всюду, ежечасно,
Как женщина ревнивая, как тень,
Мозг воспалит, волнуя ночь и день,
Сумеет в душу каждого ворваться,
Самосознанье всякое губя,
И станет тихо, молча, дожидаться…
Уж если дети начали стреляться,
То как же нам ручаться за себя?!..
Под окном чулок старушка
Вяжет в комнатке уютной
И в очки свои большие
Смотрит в угол поминутно.
А в углу кудрявый мальчик
Молча к стенке прислонился;
На лице его забота,
Взгляд на что-то устремился.
«Что сидишь всё дома, внучек?
Шел бы в сад, копал бы грядки
Или кликнул бы сестренку,
Поиграл бы с ней в лошадки.
Кабы силы да здоровье,
И сама бы с вами, детки,
Побрела я на лужайку;
Дни такие стали редки.
Уж трава желтеет в поле,
Листья падают сухие;
Скоро птички-щебетуньи
Улетят в края чужие!
Присмирел ты что-то, Ваня,
Всё стоишь сложивши ручки;
Посмотри, как светит солнце,
Ни одной на небе тучки!
Что за тишь! Не клонит ветер
Ни былинки, ни цветочка.
Не дождешься ты такого
Благодатного денечка!»
Подошел к старушке внучек
И головкою курчавой
К ней припал; глаза большие
На нее глядят лукаво…
«Знать, гостинцу захотелось?
Винных ягод, винограда?
Ну поди возьми в комоде».
— «Нет, гостинца мне не надо!»
— «Уж чего-нибудь да хочешь…
Или, может, напроказил?
Может, сам, когда спала я,
Ты в комод без спросу лазил?
Может, вытащил закладку
Ты из святцев для потехи?
Ну постой же… За проказы
Будет внучку на орехи!»
— «Нет, в комод я твой не лазил;
Не таскал твоей закладки».
— «Так, пожалуй, не задул ли
Перед образом лампадки?»
— «Нет, бабуся, не шалил я;
А вчера, меня целуя,
Ты сказала: «Будешь умник —
Всё тогда тебе куплю я…»»
— «Ишь ведь память-то какая!
Что ж купить тебе? Лошадку?
Оловянную посуду
Или грабли да лопатку?»
— «Нет! уж ты мне покупала
И лошадку, и посуду.
Сумку мне купи, бабуся,
В школу с ней ходить я буду».
— «Ай да Ваня! Хочет в школу,
За букварь да за указку.
Где тебе! Садись-ка лучше,
Расскажу тебе я сказку…»
— «Уж и так мне много сказок
Ты, бабуся, говорила;
Если знаешь, расскажи мне
Лучше то, что вправду было.
Шел вчера я мимо школы.
Сколько там детей, родная!
Как рассказывал учитель,
Долго слушал у окна я.
Слушал я — какие земли
Есть за дальними морями…
Города, леса какие
С злыми, страшными зверями.
Он рассказывал: где жарко,
Где всегда стоят морозы,
Отчего дожди, туманы,
Отчего бывают грозы…
И еще — как люди жили
Прежде нас и чем питались;
Как они не знали бога
И болванам поклонялись.
Рисовали тоже дети,
Много я глядел тетрадок, —
Кто глаза, кто нос выводит,
А кто домик да лошадок.
А как кончилось ученье,
Стали хором петь. В окошко
И меня втащил учитель,
Говорит: «Пой с нами, крошка!
Да проси, чтоб присылали
В школу к нам тебя родные,
Все вы скажете спасибо
Ей, как будете большие».
Отпусти меня! Бабусю
Я за это расцелую
И каких тебе картинок
Распрекрасных нарисую!»
И впились в лицо старушки
Глазки бойкие ребенка;
И морщинистую шею
Обвила его ручонка.
На глазах старушки слезы:
«Это божие внушенье!
Будь по-твоему, голубчик,
Знаю я, что свет — ученье.
Бегай в школу, Ваня; только
Спеси там не набирайся;
Как обучишься наукам,
Темным людом не гнушайся!»
Чуть со стула резвый мальчик
Не стащил ее. Пустился
Вон из комнаты, и мигом
Уж в саду он очутился.
И уж русая головка
В темной зелени мелькает…
А старушка то смеется,
То слезинку утирает.
Памяти А.Н. Толстого, скончавшегося 22 февраля 1945-гоДавность ли тысячелетий,
Давность ли жизни одной
Призваны запечатлеть им, —
Всё засосет глубиной,
Всё зацветет тишиной.
Всё сохранится, что было.
Прошлого мир недвижим.
Сколько бы жизнь не мудрила,
Смерть тебя вновь возвратила
Вновь молодым и моим.I…И снится мне хутор над Волгой,
Киргизская степь, ковыли.
Протяжно рыдая и долго,
Над степью летят журавли.И мальчик глядит босоногий
Вослед им, и машет рукой:
Летите, счастливой дороги!
Ищите весну за рекой! И только по сердцебиенью,
По странной печали во сне
Я вдруг понимаю значенье
Того, что приснилося мне.Твоё это детство степное,
Твои журавли с высоты
Рыдают, летя за весною,
И мальчик босой — это ты.IIЯ вспоминаю берег Трои,
Пустынные солончаки,
Где прах Гомеровых героев
Размыли волны и пески.Замедлив ход, плывем сторонкой,
Дивясь безмолвию земли.
Здесь только ветер вьёт воронки
В сухой кладбищенской пыли, Да в небе коршуны степные
Кружат, сменяясь на лету,
Как в карауле часовые
У древней славы на посту.Пески, пески — конца им нету.
Ты взглядом провожаешь их,
И чтобы вспомнить землю эту,
Гомера вспоминаешь стих.Но всё сбивается гекзаметр
На пароходный ритм винтов…
Бинокль туманится — слезами ль? —
Дымком ли с дальних берегов? Ты говоришь: «Мертва Эллада,
И всё ж не может умереть…»
И странно мне с тобою рядом
В пустыню времени смотреть, Туда, где снова Дарданеллы
Выводят нас на древний путь,
Где Одиссея парус белый
Волны пересекает грудь.IIIЯ жёлтый мак на стол рабочий
В тот день поставила ему.
Сказал: «А знаешь, между прочим,
Цветы вниманью моему
Собраться помогают очень».И поворачивал букет,
На огоньки прищурясь мака.В окно мансарды, на паркет
Плыл Сены отражённый свет,
Павлин кричал в саду Бальзака.И дня рабочего покой,
И милый труд оберегая,
Сидела рядом я с иглой,
Благоговея и мечтая
Над незаконченной канвой.Далекий этот день в Пасси
Ты, память, бережно неси.IVВзлетая на простор покатый,
На дюн песчаную дугу,
Рвал ветер вереск лиловатый
На океанском берегу.Мы слушали, как гул и грохот
Неудержимо нарастал.
Океанид подводный хохот
Нам разговаривать мешал.И чтобы так или иначе
О самом главном досказать,
Пришлось мне на песке горячем
Одно лишь слово написать.И пусть его волной и пеной
Через минуту смыл прилив,
Оно осталось неизменно
На лаве памяти застыв.VТы был мне посохом цветущим,
Мой луч, мой хмель.
И без тебя у дней бегущих
Померкла цель.Куда спешат они, друг с другом
Разрознены?
Гляжу на жизнь свою с испугом
Со стороны.Мне смутен шум её и долог,
Как сон в бреду.
А ночь зовет за тёмный полог.
— Идёшь? — Иду.VIТоржественна и тяжела
Плита, придавившая плоско
Могилу твою, а была
Обещана сердцу берёзка.К ней, к вечно зелёной вдали,
Шли в ногу мы долго и дружно.
Ты помнишь? И вот — не дошли.
Но плакать об этом не нужно, Ведь жизнь мудрена, и труды
Предвижу немалые внукам:
Распутать и наши следы
В хождениях вечных по мукам.VIIМне всё привычней вдовий жребий,
Всё меньше тяготит плечо.
Горит звезда высоко в небе
Заупокойною свечой.И дольний мир с его огнями
Тускнеет пред её огнём.
А расстоянье между нами
Короче, друг мой, с каждым днём.
Есть на энском заводе
товарищ Василий Палыч,
Уважаемая фигура,
серьезнейший гражданин.
Недаром на доску почета
имя его попало,
Недаром воспел его в прозе
проезжий писатель один.
Времени зря не теряют
руки его живые,
Молча он делает дело,
презирая пустые слова.
О нем говорят рабочие
степенные, пожилые:
— Ну, брат, Василий Павлович —
это, брат, голова! —
Газета о нем писала,
его достижениям рада.
И вот, от воздушной тряски
в пути побледнев слегка,
На самолете «Дуглас»
примчал из Москвы оператор
И снял Василия Павловича
непосредственно у станка.
А через короткое время,
в кинотеатре местном
В киножурнале показывали
несколько сцен про него.
Был скромен Василий Палыч,
но все-таки, знаете, лестно
Вдруг на экране театра
увидеть себя самого.
Вышел он из столовой
шагом уверенным, скорым,
Направился к кинотеатру,
но вдруг, — о, позор и стыд!
На этот сеанс вечерний
бездушные контролеры
Его, Василия Павловича,
не захотели пустить.
— В чем дело? — вскричал он гневно.
К чему такие мучения?
Мною заплачены деньги,
куплен законный билет.
— Увы, — контролеры сказали,—
на эти сеансы вечерние
Не допускаются дети
моложе шестнадцати лет.
Ему же было — пятнадцать,
к тому же еще не полных.
А видом он был невзрачен,
четырнадцати не дашь,
Этакий худенький мальчик.
В средней школе, я помню,
У нас таких называли
попросту: карандаш!
И оттого ли, что серые
глаза его загрустили,
Или узнав, что он хочет
себя самого посмотреть,
Но контролеры смягчились
и в зал его пропустили.
Он сел, — и с экрана грянула
военных мелодий медь.
Глядел на себя мальчишка,
глядел задумчивым взором,
До слез ему захотелось,
чтобы вот этот журнал
Где-нибудь там, на фронте,
увидел отец, о котором
Вот уже восемь месяцев
он ничего не знал.
Глядел на экран мальчишка,
нахохлившийся, упрямый,
Какой-то комок непослушный
грудь ему распирал.
Нет, никогда не увидит
его на экране мама,
Убитая бомбой немецкой
по дороге сюда, на Урал.
И все ему вдруг показалось
диковинной, страшной сказкой,
В которой смешался с кровью
недавнего детства снег.
И стал в этот миг ребенком,
маленьким мальчиком Васькой
Товарищ Василий Павлович,
уважаемый человек.
Так ему захотелось
материнскую слышать песню,
Прижаться к кому-то родному
и, может, всплакнуть и сказать,
Что батька не пишет долго,
что в общежитье тесно,
Что вот ему бельишко
некому постирать.
Но свет загорелся в зале,
волшебная тень пропала,
Вновь на мгновение белым
стал экран и пустым.
— Ну как, на себя поглядели,
товарищ Василий Палыч? —
Сказал контролер, тот самый,
что сперва его не пустил.
Поднялся Василий Палыч,
спокойным и твердым шагом,
Как подобает, на улицу
вышел, спокоен вполне.
Побегал с толпой ребятишек
по кустикам, по оврагам.
Лег — и отца, и сражение
видел всю ночь во сне.
И повторял его имя
мальчишескими губами…
Вставал над Уралом погожий,
солнечный, светлый денек.
Отец его в это утро
сражался в низовьях Кубани
И думал: где его мальчик,
где Васька его, сынок?
Отца разлучила с сыном
фашистская сила злая,
Лежал он в степи казачьей
под ливнем кубанским косым,
Сжимал рукой автомат он,
оружье свое, не зная,
Что автомат ему сделал
в тылу, на Урале, — сын.
И.
На краю села, досками
Заколоченный кругом,
Спит покинутый, забытый,
Обветшалый барский дом.
За усадьбою, в избушке
Няня старая живет,
И уж сколько лет — не может
Позабыть своих господ.
Все рассказывает внучку,
Как встречали господа
Новый год, Святую, Святки…
Как кутили иногда,—
И какие доводилось
Ей слыхать в дому у них
Чудодейные сказанья
Про угодников святых…
Позабытая старушка
Пополам с нуждой живет,
За крупу, за хлеб, за масло
Зиму зимнюю прядет.
Внучек мал,— сыра избушка,—
И до самого окна,—
Вплоть до ставня, снежной бурей
С ноября заметена.
ИИ.
Ночь, мороз трещит, все глухо,
Вся деревня спит;— одна
Няни тень торчит за прялкой,—
Пляшет тень веретена.
С догорающей светильней
Сумрак борется ночной,
На полатях под овчиной
Шевелится домовой.
Внук пугливо смотрит с печи,
Он вскосматил волоса,
Поднял худенькие плечи,
Локотками подперся…
— Бабушка!.. — Чего, родимый?
— Наяву или во сне
Про рождественскую елку
Ты рассказывала мне?
Как та елка в барском доме
Просияла,— как на ней
Были звезды золотые
И гостинцы для детей…
Вот бы нам такую елку!
И сочельник не далек.
Только что это за елка?—
Мне все как-то невдомек?
Порвалась у пряхи нитка;
Рассердилась и ворчит:
— Ишь, не спит!.. про елку бредит;
Видно, голоден,— блажит!
Зачадясь, светильня гаснет;
Не жужжит веретено…—
Помолясь, легла старуха;
Ночь белеется в окно.
— Бабушка!.. — Чего родимый?
— Ну, а где она растет,
Эта елка-то? Ты только
Расскажи мне, где растет!..
— Где ж расти,— растет в лесочке,
В ельнике растет… постой!..
Домовой никак проохал…
Тише!.. спи, Господь с тобой!..
ИИИ.
Рождества канун,— сочельник,
Вот, подтибривши топор,
К ночи внучек старой няни
Пробрался в соседний бор.
Тени сосен молча стали
На дорогу выходить…
Он рождественскую елку
Ищет бабушке срубить.
Вот и месяц,— засквозили
Сучьев сети и рога,—
Свет его, как свет лампады,
Лег на бледные снега.
Смотрит мальчик,— что за чудо!
Из-за темного бугра
Вышла, выглянула елка,
Точно вся из серебра.
Бриллианты на рогульках,
В бриллиантах — огоньки.
Дрогнул мальчик,— от натуги
Кровь стучит ему в виски.—
Не звезда ли — эта искра,
Превратившаяся в лед?
Ступит вправо — засверкает,
Ступит влево — пропадет.
Пораженный, умиленный,
Он стоит — и как тут быть!?..
Как рождественскую эту
Елку станет он рубить!?..
Месяц льет свое мерцанье,
В темном лесе — ни гугу!
Опустив топор, присел он
Перед елкой на снегу.
И сидит, и слышит, где-то
Словно колокол гудет.
Это сон? иль это Божья
Смерть под благовест идет?..
И рождественская елка
Перед ним растет, растет…
Лучезарными ветвями
Обняла небесный свод…
По ветвям ее на землю
Сходят ангелы… их клир
Песнь поет о славе Вышних,
Всей земле пророчит мир.
И тьмы-тем огненнокрылых,
Ослепительных детей
Из ветвей глядят на землю
Мириадами очей,—
Словно ждут,— какое миру
Бог готовит торжество…—
Смерть баюкает ребенка.
Сердцу снится Рождество.
И упал из рук топорик,
И заснул бы он навек!
Да случайно мимо лесом
Ехал пьяный дровосек.
Он встряхнул его, ругаясь
И свистя, отвез домой,
И очнулся бедный мальчик
На груди ему родной.
Долго был потом он болен,—
Чем-то смутно потрясен,—
Никому не рассказал он
Сна, который видел он.
Да и как бы мог он, бедный,
Все то высказать вполне,
Что душе его сказалось
В полусмерти,— в полусне…
Я помню этот мир, утраченный мной с детства,
Как сон непонятый и прерванный, как бред…
Я берегу его — единое наследство
Мной пережитых и забытых лет.
Я помню формы, звуки, запах… О! и запах!
Амбары темные, огромные кули,
Подвалы под полом, в грудях земли,
Со сходами, припрятанными в трапах,
Картинки в рамочках на выцветшей стене,
Старинные скамьи и прочные конторки,
Сквозь пыльное окно какой-то свет незоркий,
Лежащий без теней в ленивой тишине,
И запах надо всем, нежалящие когти
Вонзающий в мечты, в желанья, в речь, во все!
Быть может, выросший в веревках или дегте
Иль вползший, как змея, в безлюдное жилье,
Но царствующий здесь над всем житейским складом,
Проникший все насквозь, держащий все в себе!
О, позабытый мир! и я дышал тем ядом,
И я причастен был твоей судьбе!
Я помню: за окном, за дверью с хриплым блоком
Был плоский и глухой, всегда нечистый двор.
Стеной и вывеской кончался кругозор
(Порой закат блестел на куполе далеком).
И этот старый двор всегда был пуст и тих,
Как заводь сорная, вся в камышах и тине…
Мелькнет монахиня… Купец в поддевке синей…
Поспешно пробегут два юрких половых…
И снова душный сон всех звуков, красок, линий.
Когда въезжал сюда телег тяжелый ряд
С самоуверенным и беспощадным скрипом, —
И дюжим лошадям, и безобразным кипам,
И громким окрикам сам двор казался рад.
Шумели молодцы, стуча вскрывались люки,
Мелькали руки, пахло кумачом…
Но проходил тот час, вновь умирали звуки,
Двор застывал во сне, привычном и немом…
А под вечер опять мелькали половые,
Лениво унося порожние судки…
Но поздно… Главы гаснут золотые.
Углы — приют теней — темны и глубоки.
Уже давно вся жизнь влачится неисправней,
Мигают лампы, пахнет керосин…
И скоро вынесут на волю, к окнам, ставни,
И пропоет замок, и дом заснет — один.Я помню этот мир. И сам я в этом мире
Когда-то был как свой, сливался с ним в одно.
Я мальчиком глядел в то пыльное окно,
У сумрачных весов играл в большие гири
И лазил по мешкам в сараях, где темно.
Мечтанья детские в те дни уже светлели;
Мне снились: рощи пальм, безвестный океан,
И тайны полюсов, и бездны подземелий,
И дерзкие пути междупланетных стран.
Но дряхлый, ветхий мир на все мои химеры
Улыбкой отвечал, как ласковый старик.
И тихо надо мной — ребенком — ник,
Громадный, неподвижный, серый.
И что-то было в нем родным и близким мне.
Он глухо мне шептал, и понимал его я…
И смешивалось все, как в смутном сне:
Мечта о неземном и сладкий мир покоя…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Недавно я прошел знакомым переулком
И не узнал заветных мест совсем.
Тот, мне знакомый, мир был тускл и нем —
Теперь сверкало все, гремело в гуле гулком!
Воздвиглись здания из стали и стекла,
Дворцы огромные, где вольно бродят взоры…
Разрыты навсегда таинственные норы,
Бесстрастный свет вошел туда, где жалась мгла.
И лица новые, и говор чужд… Все ново!
Как сказка смелая — воспоминанья лет!
Нет даже и во мне тогдашнего былого,
Напрасно я ищу в душе желанный след…
В душе все новое, как в городе торговли,
И мысли, и мечты, и чаянья, и страх.
Я мальчиком мечтал о будущих годах:
И вот они пришли… Ну, что же? Я таков ли,
Каким желал я быть? Добыл ли я венец?
Иль эти здания, все из стекла и стали,
Восставшие в душе, как призрачный дворец,
Все утоленные восторги и печали,
Все это новое — напрасно взяло верх
Над миром тем, что мне — столетья завещали,
Который был моим, который я отверг!
Мать в письме прочитала:
«Сын ваш, Иван, ранен.
Пуля врага пронзила
могучую грудь бойца.
Был ваш сынок, мамаша,
смелым на поле брани.
Дрался, мамаша, за Родину
сын ваш Иван — до конца».
Охнула мать, письмишко
к старой кофтенке прижала,
Рукой, небольшой, морщинистой,
за спинку стула взялась.
Платок почему-то поправила
и тихо, без слез, без жалоб,
По хмурой осенней улице,
старая, поплелась.
Куда ей от горя деться?
Куда ей от памяти деться?
Улица тихая, темная,
нет ни людей, ни огней.
Но всю ее освещает ‘
далекое Ванино детство,
Что мчалось по этой улице,
звенело и пело на ней.
Вот здесь он учился, — и вспомнила,
как она его одевала,
Рубашки ему выкраивала
из стареньких платьиц своих,
Как чай ему наливала,
как дверь за ним закрывала
И как ей хотелось, чтоб Ваня
был мальчик не хуже других.
Вот она дома. Дома.
Ой, как тихо в квартире.
Спой что-нибудь, радио,
пусть умрет тишина,
А то ведь матери кажется,
будто в целом мире
Осталась одна квартира,
а в этой квартире — она.
Вот он стоит, столик,
столик мирного времени,
Скатерть его накрыла
белым своим крылом.
Когда-то сюда слетались
птенцы могучего племени,
Когда-то внуки шумели
за светлым ее столом.
Вот уж она не думала,
что будет такою старость!..
Осень шумит за окошком,
и нет на деревьях листвы.
Дочь далеко на Востоке.
Одна она здесь осталась.
Не захотела уехать
из жизни своей, из Москвы.
А ветер шумит за окошком,
и дождик в Москве начинается,
И гнутся в лесах Подмосковья
ветви берез и осин.
Мать встает и к окошку
лицом она прижимается,
И шепчет куда-то далеко,
в туманную осень: — Сын!
Сын, ты лежал в долине,
с небес опускался вечер,
И кровь твоя, мне родная,
текла по земле сырой.
Сын, тебя родила я, —
чем я тебе отвечу?
Сын, я тебя вскормила,
но как я сравняюсь с тобой
Я уже старая, мальчик,
и меня не берут на работы,
Но я пошла добровольно
помогать укрепления рыть,
Чтобы твой труд тяжелый,
горести и заботы
По-матерински, мальчик,
все с тобой разделить.
Воздушные налеты
стелились угрюмым дымом.
Я во дворе дежурила;
звенела, гудела мгла.
Нет, сынок, не квартиру,
а город, твой город любимый
Для твоего возвращенья,
для радости я берегла.
Я картошку сажала,
грядки я поливала,
Силы-то, знаешь, мало,
придешь — и не чувствуешь ног.
И ты надо мной не смейся,
но это я воевала,
Это я воевала
рядом с тобой, сынок.
Капля твоей крови
в сердце мое рвется,
А сколько ты капель пролил,
кто может их сосчитать?.. —
Дождик стучит по крышам,
береза от ветра гнется,
С далеким сыном беседует
простая московская мать.
Будьте благословенны,
хлебнувшие горя и муки
Старые матери наши!
Мы слышим ваш голос родной
Над черной долиной сражений
вы простираете руки,
Сынов своих благословляя
на справедливый бой…
А утром той матери старой
выписали бумаги.
Вошла она в дальний поезд,
села она у окна.
И за окном замелькали
речки, кусты, овраги —
Милая нашему сердцу
русская сторона.
У светлых ворот госпиталя
сестра ее встречала.
Поцеловала сына
осторожно и тихо мать.
Села тихонько рядом
и целый день промолчала,
Старалась не шевелиться,
раненому не мешать.
Несколько раз поправила
сехавшее одеяло,
Застегнула рубашку
на впалой сыновней груди.
У сына горели раны,
он говорил мало,
Лишь повторял он изредка:
— Посиди еще, посиди…
Ему мерещилось детство,
теплый и смутный вечер,
Тихая песня матери,
обрывки далеких дней,
Весна, Москва и деревья…
А жизнь в нем боролась со смертью,
И эти воспоминанья
в борьбе помогали ей.
А мать — мать сидела молча,
чуть склонясь к изголовью,
Сгоняла с лица сына
смерти тяжелый дым,
Лечила своим страданьем,
лечила своей любовью,
Сердцем своим московским,
материнским сердцем своим.
Как наша графиня?
Слаба, — судьба.
А маленький графчик наш?
Графчик — спит.
Сыт и спит, — и такой красавчик!
Ну хоть сейчас под стекло — и в шкафчик!
Ангел!
А сам?
Не сболтни при ком!
Вижу я это — бочком, бочком —
С требником, — даром что нам неровня!
В черную дверку…
Никак в часовню?
И о сю пору там.
Ну, дела!
А как в уборной его мела,
Под шифоньеркою — царь небесный! —
Весь-то в клочочках — парик воскресный!
Еле опомнилась.
Знать, любил,
Коли парик из-за них сгубил.
Жалко графинюшку.
Сущий ангел!
Ни о каком-то там ихнем ранге
Сроду не знала, — шалит, поет,
Старою мамой меня зовет.
«С первым сынком вас», — я ей намедни,
«С первым-то графа, меня — с последним».
И зарыдала. Потом меня
Пальчиком манит: «Ему коня,
Няня, купи, да из жести шпагу.
Да ни на шаг от него! Ни шагу!
Вырасти верного мне слугу.
Господу Богу и королю».
Даже и сонный смеется! Живчик!
Ангельчик! В маму пошел! Счастливчик!
Ротик-то! Носик-то! — Весь с кулак!
Так бы и села тебя! Уж как
С ней мы мечтали об этом сыне!
Всех-то невест…
Отошла графиня.
Царствие божье!
Венец. Конец.
Я ж снаряжала их под венец!
Солнышко! Боженька! Ангел кроткий!
Вот мы с тобою, сынок, сиротки.
Спи, богоданный сыночек мой!
Я побаюкаю, — не впервой…
Люлька вправо,
Люлька влево.
А у нас с короной — метки.
Будем мы, как наши предки,
С королем ходить на приступ,
И на бал — с королевой.
— Люлька вправо,
Люлька влево. —
С королем — на охоту,
С королевой — на ужин.
А кому мальчик нужен?
— Люлька вправо,
Люлька влево. —
Королевам он нужен,
Королям, королевам.
Даст ему королева
С бел-груди своей розу.
«Вспомяни мою розу».
— Люлька вправо,
Люлька влево. —
«Как настанет час грозный
Королям, королевам…»
Люлька вправо — и влево,
Люлька вправо — и влево…
Все спят, одна в ночи спешит
Моя крылатая стопа.
Как райские врата — мой взгляд,
А говорят, что я слепа.
Здравствуй, дитя!
Царствуй, дитя!
Нянька спит, мамка спит,
Мать лежит, не дыша.
Но Фортуна пришла, —
Будешь цел, будешь сыт!
По кустам — терновника
Смело беги — босым!
Ты Фортуны сын
И любовник.
Розовой пылью
Глазки тебе засыплю,
Розовой цепью
Ножки тебе опутаю…
Рог изобилия — взвейся!
Лейтесь рдяным потоком
Розы в сию колыбель.
Роза, роза,
Спрячь занозу!
Мальчик, бойся
Тронной розы!
Роза — кровь,
Роза — плен,
Роза — рок непреклонный!
Рви все розы, но тронной
Розы — бойся, Лозэн!
Может стать
В страшный час
Роза — смертною ризой…
Что, няня, выспались?
Святой Исус! Маркиза
Де Помпадур! А я-то без чепца!
Пока вы спали, вашего птенца
Я побаюкала…
Скончалась наша мама.
Да, знаю, знаю, потому и прямо
Сюда прошла, минуя смерть —
На жизнь
Полюбоваться. Будущее наше
Что будет — здравствуй! Что прошло — прости!
Прекрасное дитя! Дай Бог расти
Вам и цвести — златого утра краше!
Прощайте, нянюшка!
А хлеб и соль?
А на покойницу взглянуть?
На слезы?
Нет, не охотница — и ждет король.
Ах, я рассыпала все розы!
Несчастному вдовцу и всем родным
Мой вздох и соболезнованья…
Тебе ж Фортуны поцелуй — и с ним
Страшнейший из даров — очарованье!
На белом свете жил да был
Один король когда-то.
В дела он царства не входил,
Но наряжаться так любил
Роскошно и богато,
Что в день раз двадцать пять
Привык костюм менять.
О нем не толковали:
Король стал заниматься,
А прямо обясняли:
„Изволит одеваться.“
Раз в городе пронесся слух,
Прошел и в царской свите —
(Ведь к разным сплетням кто же глух?)
О везде в город чудных двух
Ткачей, и что ткачи те
Скорей, чем в пять минут,
Такие ткани ткут,
Что от начала света
Подобных не бывало,
Но только платье это
Секрет один скрывало:
Кто был способен и умен,
Тот видел это платье,
Но если же, к несчастью, он
Был в этоть мир глупцом рожден,
То было вероятье,
Что для того глупца
С изнанки и лица
Та ткань совсем незрима,
Хотя смотри он в оба
На ткань неутонимо
До самой двери гроба.
Король, узнав о том, и дня
Прожить не мог в покое:
— "Будь это платье у меня,
Весь дворь по платью оценя,
Я знал бы, что такое
Весь мой придворный штат:
Ведь глупых, говорят,
И близ меня есть много…
Избавлюсь от заразы.“
И приказал он строго
Ткачам послать заказы.
Взглянуть на ткань, в немой борьбе,
Король желал ужасно;
Хоть он уверен был в себе
И в избранной своей судьбе,
Но — все-таки опасно.
„Пошлю, подумал он,
Министра: он умен,
Он служит мне примерно,
И знаю я заране,
Оценит он наверно
Достоинства той ткани.“
Министр к обманщикам ткачам
Явился и — ужасно! —
Ткань не видна его очам,
Лишь хитрым он внимал речам:
„Не правда ли, прекрасно?“
Ну, что он мог сказать,
Чтоб чести не ронять?
О тупости министра
Весь край бы вдруг услышал…
И стал хвалить он быстро:
„Рисунок дивный вышел!..“
Весь двор у плутов побывал,
Чтоб тканью любоваться,
Но каждый скрыл среди похвал,
Что ничего он не видал…
Как в глупости сознаться?
Назваться дураком?..
И над пустым станком,
Где не было ни нитки,
Художников искусство
Хвалили все в избытке
Восторженного чувства.
К ткачам король явился сам
И слышал толки в свите:
«Вот подивитесь чудесам!
Что за узор!.. Вот здесь… а там…
Король, сюда взгляните…»
Король же думал так:
„Неужли я дурак?
Лишен совсем понятья?
Не вижу эту ткань я…“
Но высказал желанье
Иметь такое платье.
Король, ткачей своих хваля,
К ним приезжает снова,
Ждет платья, деньги им суля,
И плуты тешут короля,
Что платье уж готово:
— „Примерить ваш наряд
Извольте“, говорят:
„Разденьтесь и примерьте…“
Разделся, мальчик словно,
Напуганный до смерти,
Король беспрекословно.
Пришел в восторг весь круг вельмож
Пред королем раздетым:
(Раздетый, чувствовал он дрожь)
— „Смотрите, как король хорош
В наряде новом этом!..
Что за фасон притон!..
По городу пойдем,
Все ставут удивляться…“
Король промолвил слово:
— „Что ж, можно отправляться?“
— „Извольте! все готово!!“
Король по улицам идет
Под балдахином пышным,
А вкруг него бежит народ,
Хвалу одежде воздает
С приветом, ясно слышным:
„Позволь взглянуть! Позволь!“
И думает король:
„На что ж это похоже?..
Мне за себя обидно:
Все видят то, о Боже,
Что мне совсем не видно!..“
Из окон, точно как из лож,
Смотрели дамы, молодежь,
Крича единогласно:
— „О, как наряд его хорош!
И как он сшит прекрасно!..“
Но мимо мальчик шел:
— „Да он почти что гол!..“
Ребенок кликнул звонко…
И поняли все разом,
Что только у ребенка
Нашелся здравый разум.
Известно ли Вам, о мой друг, что в Бретани
Нет лучше — хоть камни спроси! —
Нет лучше средь божьих созданий
Графини Эллен де Курси?
Все, что творится в мире,
Мы видеть и слышать должны,
Для этого нам добрым богом
Глаза и уши даны.
Из замка она выплывает, как лебедь,
К подъемному мосту идет.
Солнце смеется в небе.
Нищий стоит у ворот.
Но если случится — излишне
Остер и зорок глаз,
Тогда это значит — Всевышний
Хочет помучить нас.
Влюбленные очи поднять не дерзая,
За ней юный паж по следам,
А также собака борзая —
Любимица доброй madame.
Мы знаем — не редко собака
Любимого друга честней,
И приятно любить собаку —
Никто не ревнует к ней!
Скажу Вам, что нищий был молод и строен
И — был он слеп, как поэт.
Но — разве слепой не достоин
Внимания дамы, — нет?
Слепой завидует зрячим.
О, если б он знал, сколько мы
В душе нашей тайно прячем
Тяжелой и страшной тьмы!
Вздрогнуло сердце графини, в котором
Любовь обитала всегда,
Бретонка окинула нищего взором:
«Достоин внимания, да!»
У всех есть мысли сердца, —
У льва, у тебя, у змеи.
Но — кто эти мысли знает?
И — знаешь ли ты свои?
И вот говорит она нищему: «Слушай!
С тобою — графиня Эллен!
Мне жаль твою темную душу.
Чем я облегчу ее плен?»
Когда ты почувствуешь в сердце
Избыток меда иль яда,
Отдай его ближним скорее —
Зачем тебе лишнее надо?
Madame, — отвечает ей нищий покорно, —
Моя дорогая madame
Все дни моей жизни черной
За Ваш поцелуй я отдам!»
О правде красивой тоскуя,
Так жадно душой ее ждешь,
Что любишь безумно, как правду,
Тобой же рожденную ложь.
«Мой маленький, ты отвернись немного, —
Сказала графиня пажу, —
Для славы доброго бога
Я скромность мою не щажу!»
Как всё — и женщина тоже
Игрушка в божьих руках!
Подумаем лучше о детях,
О ласточках, о мотыльках.
Слепой обнимает стан гордой графини,
Устами прижался к устам,
Туманится взор ее синий,
Сгибается тонкий стан.
Друзья! Да здравствует счастье!
Что ж, — пусть его жизнь только миг!
Но мудрости в счастье больше,
Чем в сотне толстых книг.
Тут гордость графини вдруг страсть одолела.
Румяней вечерней зари,
Бретонка пажу повелела:
«Этьен, о дитя, не смотри!»
Враги наши — чорт и случай —
Всегда побеждают нас,
И так ты себя не мучай —
Греха неизбежен час!
Потом, поднимаясь с земли утомленно,
«Убей» — приказала пажу.
И радостно мальчик влюбленный
Дал волю руке и ножу.
Кто пьет из единой чаши
Любовь и ревность вместе, —
Тот неизбежно выпьет
Красный напиток мести.
Вот, влажные губы платком стирая,
Графиня сказала Христу:
«Тебе, повелитель рая,
Дала я мою чистоту!»
О том, куда ветер дует,
Нам честно былинка скажет,
Но то, чего женщина хочет —
Сам бог не знает даже!
А мальчика нежно и кротко спросила:
«Не правда ли, как я добра?
О чем же ты плачешь, милый?
Идем, нам домой пора!»
Любовь возникает, как пламя,
И мы, сгорая в нем,
Чудесно становимся сами
Прекрасным и ярким огнем.
Он ей не ответил, он только беретом
Смахнул капли слез со щек,
Но тяжкого вздоха при этом
Этьен удержать не мог.
Мы щедро жизнь одаряем!
Ведь каждый в нее принес
Немножко веселого смеха
И полное сердце слез.
Нахмурила черные брови бретонка
И, злые сдержав слова,
Сбросила с моста ребенка
В зеленую воду рва.
Если мы строго осудим
Всех, кто достоин кары, —
Мы счастливей не будем,
Но — опустеет мир старый!
И вновь свои гордые, синие очи
Эллен в небеса подняла,
«Будь мне судьею, отче,
Будь добр, как я была!»
Мы знаем: грехи красоток —
Не больше, как милые шутки.
А бог — так добр и кроток,
А он такой мягкий и чуткий!
Ночью графиня, позвав аббата,
Рассказала грехи свои.
И были с души ее сняты
Грехи за пятнадцать луи.
Все, что творится в мире,
Мы видеть и слышать должны,
Для этого нам добрым богом
Глаза и уши даны.
Все это для мира осталось бы тайной,
Не знал бы об этом свет,
Но — в лепту попало случайно
Девять фальшивых монет.
Но если бывает — излишне
Остер и зорок глаз,
Тогда это значит — Всевышний
Хочет помучить нас.
И вот, раздавая их бедным вилланам,
Монах позлословить рад —
Нескромность его и дала нам
Одну из прекрасных баллад.
Мучительны сердца скорби, —
И часто помочь ему нечем, —
Тогда мы забавной шуткой
Боль сердца успешно лечим!
Ты все спала. Все кислого хотела..
Все плакала. И скоро поняла,
Что и медлительна и полнотела
Вдруг стала оттого, что — тяжела.
Была война. Ты, трудно подбоченясь,
Несла ведро. Шла огород копать.
Твой бородатый ратник-ополченец
Шагал по взгорьям ледяных Карпат.
Как было тяжело и как несладко!
Все на тебя легло: топор, игла,
Корыто, печь… Но ты была солдаткой,
Великорусской женщиной была,
Могучей, умной, терпеливой бабой
С нечастыми сединками в косе…
Родился мальчик. Он был теплый, слабый,
Пискливый, красный, маленький, как все.
Как было хорошо меж сонных губок
Вложить ему коричневый сосок
Набухшей груди, полной, словно кубок,
На темени пригладить волосок,
Прислушаться, как он сосет, перхая,
Уставившись неведомо куда,
И нянчиться с мальчишкой, отдыхая
От женского нелегкого труда…
А жизнь тебе готовила отместку:
Из волостной управы понятой
В осенний день принес в избу повестку.
Дурная весть была в повестке той!
В ней говорилось, что в снегах горбатых,
Зарыт в могилу братскую, лежит,
Германцами убитый на Карпатах,
Твой работящий пожилой мужик.
Как убивалась ты! Как голосила!..
И все-таки, хоть было тяжело,
Мальчишка рос. Он наливался силой,
Тянулся вверх, всем горестям назло.
А время было трудное!.. Бывало,
Стирала ты при свете ночника
И что могла для сына отрывала
От своего убогого пайка.
Всем волновалась: ртом полуоткрытым,
Горячим лбом, испариной во сне.
А он хворал. Краснухой. Дифтеритом.
С другими малышами наравне.
Порою из рогатки бил окошки,
И люди говорили: "Ох, бедов!"
Порою с ходу прыгал на подножки —
Мимо идущих скорых поездов…
Мальчишка вырос шустрый, словно чижик,
Он в школу не ходил, а несся вскачь.
Ах, эта радость первых детских книжек
И горечь первых школьных неудач!
А жизнь вперед катилась час за часом.
И вот однажды, раннею весной,
Ломающимся юношеским басом
Заговорил парнишка озорной.
И все былое горе — малой тучкой
Представилось тебе, когда сынок
Принес, богатый первою получкой,
Тебе в подарок кубовый платок.
Ты стала дряхлая, совсем седая…
Тогда ухватами в твоей избе
Загрохала невестка молодая.
Вот и нашлась помощница тебе!
А в уши все нашептывает кто-то,
Что краток день счастливой тишины:
Есть материнства женская работа
И есть мужской тяжелый труд войны.
Недаром сердце ныло, беспокоясь:
Она пришла, военная страда.
Сынка призвали. Дымный красный поезд
Увез его неведомо куда.
В тот день в прощальной суете вокзала,
Простоволоса и как мел бела,
Твоя сноха всплакнула и сказала,
Что от него под сердцем понесла.
А ты, очки связав суровой ниткой,
Гадала: мертвый он или живой?
И подолгу сидела над открыткой
С неясным штампом почты полевой.
Но сын умолк. Он в воду канул будто!
Что говорить? Беда приходит вдруг!
Какой фашист перечеркнул в минуту
Все двадцать лет твоих надежд и мук?
Твой мертвый сын лежит в могиле братской,
Весной ковыль начнет над ним расти.
И внятный голос с хрипотцой солдатской
Меня ночами просит: "Отомсти!"
За то, что в землю ржавою лопатой
Зарыта юность жаркая моя,
За старика, Что умер на Карпатах
От той же самой пули, что и я.
За мать, что двадцать лет, себе на горе,
Промаялась бесплодной маетой,
За будущего мальчика, что вскоре
На белый свет родится сиротой!
Ей будет нелегко его баюкать:
Она одна. Нет мужа. Сына нет…
Разбойники! Они убьют и внука —
Не через год, так через двадцать лет!..
И все орудья фронта, каждый воин,
Все бессемеры тыла, как один,
Солдату отвечают: "Будь спокоен!
Мы отомстим! Он будет жить, твой сын!
Он будет жить! В его могучем теле
Безоблачно продлится жизнь твоя.
Ты пал, чтоб матери не сиротели
И в землю не ложились сыновья!"
На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей
Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей!
Смотри закачались в хмеле трубы — те!
Бледнели в ужасе заики губы
И взор прикован к высоте.
Что? мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: — какие страшные
скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные
на болоте выпи
Когда опасность миновала.
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
Но что же? скачет вдоль реки в каком-то вихре
Железный, кисти руки подобный крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще
силой
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги, в каком-то
яростном пожаре,
Как пламень возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движеньям подражая червяка игривей в шалости
котят.
Тогда части поездов с надписью «для некурящих»
и «для служилых»
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот и вот плывет по волнам, как порог
Как Неясыть иль грозный Детинец от берегов
отпавшийся Тучков!
О Род Людской! Ты был как мякоть
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть
Плывут восстанием на тя, иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желёз.
Прямо летящие, в изгибе ль,
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! поют:
Змее с смертельным поцелуем была людская грудь
уют.
Злей не был и кощей
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?
Вспенив поверхность вод
Плывет наперекорь волне железно стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна черна,
Разверсся в осень плод
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня —
длинную пушку,
Птицы образует душку.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумнее, летя. И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим островом,
Кричит безумный «упаду».
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба
В дожде летящих в небе дуг.
Летят как листья в непогоду
Трубы сохраняя дым и числа года.
Мост который гиератическим стихом
Висел над шумным городом,
Обяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита
золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И может быть то был спасшийся из воды в рубахе
красной и лаптях волгарь,
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым
зверем только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием
вызвать крушенье поезда соблазнится.
Много — сколько мелких глаз в глазе стрекозы —
оконные
Дома образуют род ужасной селезенки.
Зеленно грязный цвет ее исконный.
И где-то внутри их просыпаясь дитя оттирает глазенки.
Мотри! Мотри! дитя,
Глаза, протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки — листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути, в диком росте,
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости.
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки
Покрытые точками точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки
Летели труб изогнутых пиявки,
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды, длинные как ветра сил напевы.
Какая-то птица шагая по небу ногами могильного
холма
С восьмиконечными крестами
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет
И в свете том яснеют толпы мертвецов
В союз спешащие вступить с вещами.
Могучий созидался остов.
Вещи выполняли какой-то давнишний замысел,
Следуя старинным предначертаниям.
Они торопились, как заговорщики,
Возвести на престол: кто изнемог в скитаниях,
Кто обещал:
«Я лалы городов вам дам и сел,
Лишь выполните, что я вам возвещал».
К нему слетались мертвецы из кладбищ
И плотью одевали остов железный.
Ванюша Цветочкин, то Незабудкин бишь
Старушка уверяла: «он летит болезный».
Изменники живых,
Трупы злорадно улыбались,
И их ряды, как ряды строевых,
Над площадью желчно колебались.
Полувеликан, полужуравель
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем.
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Свершился переворот. Жизнь уступила власть
Союзу трупа и вещи.
О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал убийца и советчик сразу,
Дух жизни в вещи влей!
Ты расплескал безумно разум.
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам,
Дома в стиле ренессанс и рококо,
Только ягель покрывший болото.
Он пляшет в небо высоко.
В пляске пьяного сколота.
Кто не умирал от смеха, видя,
Какие выкидывает в пляске журавель коленца.
Но здесь смех приобретал оттенок безумия,
Когда видели исчезающим в клюве младенца.
Матери выводили
Черноволосых и белокурых ребят
И, умирая, во взоре ждали.
О дне от счастия лицо и концы уст зыбят.
Другие, упав на руки, рыдали
Старосты отбирали по жеребьевке детей —
Так важно рассудили старшины
И, набросав их, как золотистые плоды в глубь сетей,
К журавлю подымали в вышины.
Сквозь сетки ячейки
Опускалась головка, колыхая шелком волос.
Журавль, к людским пристрастись обедням,
Младенцем закусывал последним.
Учителя и пророки
Учили молиться, о необоримом говоря роке.
И крыльями протяжно хлопал
И порой людишек скучно лопал.
Он хохот клик вложил
В победное «давлю».
И, напрягая дуги, жил,
Люди молились журавлю.
Журавль пляшет звончее и гольче еще
Он людские крылом разметает полчища,
Он клюв одел остатками людского мяса.
Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса.
Так пляшет дикарь под телом побежденного врага.
О, эта в небо закинутая в веселии нога.
Но однажды он поднялся и улетел в даль.
Больше его не видали.
Красное солнце за́ лесом село.
Длинные тени стелются с гор.
Чистое поле стихло, стемнело;
Страшно чернеет издали бор.
«Отпусти, родная, в поле, —
Просит сын старушку мать, —
Нагулявшись там на воле,
В лес дремучий забежать.
Здесь от жару мне не спится,
Мух здесь рой жужжит в избе;
И во сне гульба все снится,
Вся и дума о гульбе.
Пташечки свили по́ лесу гнезды;
Ягоды спеют, брать их пора.
На́ небе светят месяц и звезды:
Дай нагуляюсь вплоть до утра». —
«Что затеял ты, родимой!
Образумься, Бог с тобой.
В лес идти непроходимой
Можно ль поздной так порой?
Ляг в сенях против окошка,
Если жарко спать в избе:
Ни комар, ни злая мошка
Не влетит туда к тебе.
По́ лесу волки бродят стадами;
Змеи украдкой жалят из нор;
Филины в дебрях воют с совами;
Злой по дорогам кра́дется вор». —
«Твой, родная, страх напрасен,
Страхов нет в лесу глухом.
Если б знала, как прекрасен
Там в глуши чудесный дом!
С золотыми теремами,
Скован весь из серебра:
Перед нашими домами,
Что пред кочкою гора.
Кверху ключами чистые воды
Бьют вкруг накрытых брашном столов;
Девушек красных там хороводы
Пляшут во время сладких пиров.
В доме том хозяин славной,
Добр и ласков для гостей,
Старичок такой забавной,
Друг и баловник детей». —
«Где рассказов ты набрался?» —
«Рассказал все сам он мне». —
«Где же с ним ты повстречался?
Где с ним виделся?» — «Во сне». —
«В руку, знать, сон твой: Леший коварной
Издавна, молвят, житель тех мест;
Манит детей он яствой сахарной,
После ж самих их схватит и сест.
Не ходи к нему, мой милой;
Верь ты матери родной.
Без того уж над могилой
Я стою одной ногой;
Если ж ты, отважась в гости,
Сном прельстясь, да наяву
Попадешься в сети злости,
Я и дня не проживу.
Здесь пред иконой дай же присягу,
Или (что хочешь мне говори)
В страхе разлуки ночь всю не лягу;
Пря́дя, дождуся алой зари».
И ослушный сын божится,
Всуе Господа зовет;
И беспечно мать ложится,
И боязнь ей в ум нейдет. —
«Или малый я ребенок,
Чтоб ходить на помочах?
Я уж вышел из пеленок,
На своих давно ногах.
Мать запрещает: знать, ей обидно
То, что один я в гости иду;
Наше веселье старым завидно:
Всюду нарочно видят беду».
Так он ропчет, и желанье
В нем час от часу сильней;
И забыл он послушанье,
Клятвы долг забыл своей.
И с постели он легонько,
Взяв одежду в руки, слез;
В двери выбрался тихонько,
И давай Бог ноги в лес.
Быстро несутся серые тучи;
В мраке густом их скрылась луна;
Ветер колышет сосны скрыпучи;
Чуть меж деревьев тропка видна.
И по ней идет вначале
Он спокоен, бодр и смел,
В темный лес все дале, дале,
И немножко оробел;
И чем далее, тем гуще
Темный лес в его глазах,
И чем далее, тем пуще
В нем раскаянье и страх.
Молния в небе ярко сверкает;
Издали глухо слышится гром;
В тучах отвсюду дождь набегает;
Бор весь от вихря воет кругом.
И вперед идти робеет,
И назад нет сил идти;
Свет в глазах его темнеет,
И не найдет он пути.
Ищет помощи глазами,
Криком помощи зовет;
Плачет горькими слезами,
И никто к нему нейдет.
Слышит, однако: шорох из рощи;
Мокрый с деревьев сыплется лист;
Месяц во мраке выглянул нощи;
Громкий раздался по лесу свист.
И, нагбенный дров вязанкой,
Старичок идет седой,
Ростом мал, угрюм осанкой,
Вид насмешливый и злой.
И хоть страшно, но подходит
Мальчик с просьбой к старику;
Речь с ним жалобно заводит
Про свою печаль-тоску:
«С вечера в лес я шел, заблудился;
С ветру, с ненастья вымок, продрог.
Дедушка! что б ты в горе вступился,
Мне б на дорогу выйти помог!» —
«Как, детинушка удалой,
Мог сюда ты забрести?
Ты ребенок уж не малой;
Что же бродишь без пути?
Вот, смотри, тебя дорога
Может вывести домой;
Но моли не сбиться Бога,
А не то ты будешь мой».
Узкой дорожкой долго в надежде
Бродит кругом он, прямо и вбок.
Сбился, туда же вышел, где прежде;
Там терпеливый ждет старичок.
«Видно, Бога, светик ясный,
Ты прогневал не шутя.
Плачешь? поздно: труд напрасный;
В путь за мной, мое дитя».
Он послушен поневоле;
К бою рук нет, к бегу ног.
Вдаль ушли, не видны боле;
А куда идут, весть Бог.
В небе денница блещет златая;
Птицы воспели утра восход;
В горы и долы свет разливая,
Тихо выходит солнце из вод.
Вся природа вновь проснулась,
К новым все спешат трудам;
И по смутном сне очнулась
Мать, рожденная к слезам.
Ищет сына, не находит;
Кличет, плачет, сын исчез.
Всей деревне страх наводит,
Все бегут с ней в темный лес.
Смотрят повсюду, бегают, рыщут;
Отзыва нет им, нет им следа.
Тщетно старанье, ищут, не сыщут:
Мальчик исчезнул, знать, навсегда.
Мать несчастная поныне,
Может быть, еще жива;
Сохнет с горести по сыне,
Будто скошенна трава.
С каждым днем безумье то же:
Ищет сына по лесам.
Здесь не найдет; дай ей Боже
С ним увидеться хоть там.