Он незнатной был породы,
Он возрос среди народа,
Но, гонимый местью царской,
Злобной завистью боярской,
Он обрек себя страданью,
Казням, пыткам, истязанью
И пошел вещать народу
Братство, равенство, свободу.И, восстанье начиная,
Он бежал в чужие краи
Из царева каземата,
От кнута, щипцов и ката.
А народ, восстать готовый
Из-под участи суровой,
От Смоленска до Ташкента
С нетерпеньем ждал студента.Ждал его он поголовно,
Чтоб идти беспрекословно
Порешить вконец боярство,
Порешить совсем и царство,
Сделать общими именья
И предать навеки мщенью
Церкви, браки и семейство —
Мира старого злодейство!
Зряще мя безгласна, бездыханна,
с вздутым выражением лица,
не вымайте пулю из нагана,
шкуру не сымайте с жеребца.
Жеребец стоит лиловой глыбой,
пышет из его ноздрей огонь,
он хвостом помахивает, ибо
это преимущественно конь.
Поелику саван я скидаю,
всуе плакать, друзи и родня,
задираю ногу и сидаю
на того арабского коня.
Без разгону на него стрибаю,
зрю на географию страны,
непрерывно шашкою рубаю
личность представителя шпаны.
Я рубаю, и ни в коем разе
промаху рубанье не дает.
Личность упадает прямо наземь,
не подносит и сама не пьет.
Возлегает от меня ощую,
впрочем, на ощую наплевать,
ибо надо самую большую,
безусловно, песню запевать..
Запеваю, ставлю исходящий
номер во главу ее угла
и ховаю одесную в ящик
письменного моего стола.
Я тру
ежедневно
взморщенный лоб
в раздумье
о нашей касте,
и я не знаю:
поэт —
поп,
поп или мастер.
Вокруг меня
толпа малышей, —
едва вкусившие славы,
а во́лос
уже
отрастили до шей
и голос имеют гнусавый.
И, образ подняв,
выходят когда
на толстожурнальный амвон,
я,
каюсь,
во храме
рвусь на скандал,
и крикнуть хочется:
— Вон! —
А вызовут в суд, —
убежденно гудя,
скажу:
— Товарищ судья!
Как знамя,
башку
держу высоко,
ни дух не дрожит,
ни коленки,
хоть я и слыхал
про суровый
закон
от самого
от Крыленки.
Законы
не знают переодевания,
а без
преувеличенности,
хулиганство —
это
озорные деяния,
связанные
с неуважением к личности.
Я знаю
любого закона лютей,
что личность
уважить надо,
ведь масса —
это
много людей,
но масса баранов —
стадо.
Не зря
эту личность
рожает класс,
лелеет
до нужного часа,
и двинет,
и в сердце вложит наказ:
«Иди,
твори,
отличайся!»
Идет
и горит
докрасна́,
добела́…
Да что городить околичность!
Я,
если бы личность у них была,
влюбился б в ихнюю личность.
Но где ж их лицо?
Осмотрите в момент —
без плюсов,
без минусо́в.
Дыра!
Принудительный ассортимент
из глаз,
ушей
и носов!
Я зубы на этом деле сжевал,
я знаю, кому они копия.
В их песнях
поповская служба жива,
они —
зарифмованный опиум.
Для вас
вопрос поэзии —
нов,
но эти,
видите,
молятся.
Задача их —
выделка дьяконов
из лучших комсомольцев.
Скрывает
ученейший их богослов
в туман вдохновения радугу слов,
как чаши
скрывают
церковные.
А я
раскрываю
мое ремесло
как радость,
мастером кованную.
И я,
вскипя
с позора с того,
ругнулся
и плюнул, уйдя.
Но ругань моя —
не озорство,
а долг,
товарищ судья. —
Я сел,
разбивши
доводы глиняные.
И вот
объявляется при́говор,
так сказать,
от самого Калинина,
от самого
товарища Рыкова.
Судьей,
расцветшим розой в саду,
объявлено
тоном парадным:
— Маяковского
по суду
считать
безусловно оправданным!
Все говорят:
"Его талант -от бога!"
А ежели -от черта?
Что тогда?..
Выстраиваясь медленно в эпоху,
ни шатко и ни валко
шли года.
И жил талант.
Больной.
Нелепый.
Хмурый.
Всего Гомера знавший назубок.,
Его считал
своею креатурой
тогда еще существовавший
бог.
Бог находил, что слог его прекрасен,
что на земле таких -
наперечет!..
Но с богом был, конечно, не согласен
тогда еще не отмененный
черт.
Таланту черт шептал:
"Опомнись,
бездарь!
Кому теперь стихи твои нужны?!
Ведь ты, как все,
погибнешь в адской бездне.
Расслабься!
Не отягощай вины".
И шел талант в кабак.
И -
расслаблялся.
Он пил всерьез!
Он вдохновенно
пил!
Так пил,
что черт глядел и умилялся.
талант
себя талантливо
губил!..
Бог
тоже не дремал!
В каморке утлой,
где -стол,
перо
и пузырек чернил,
бог возникал
раскаяньем наутро,
загадочными строчками
дразнил…
Вставал талант,
почесываясь сонно.
Утерянную личность
обретал.
И банка
огуречного рассола
была ему нужнее,
чем нектар…
Небритый.
С пересохшими губами.
Упрямо ждал он
часа своего…
И стант,
почесываясь сонно.
Утерянную личность
обретал.
И банка
огуречного рассола
была ему нужнее,
чем нектар…
Небритый.
С пересохшими губами.
Упрямо ждал он
часа своего…
И строки
на бумаге
проступали,
как письмена, -
отдельно от него.
И было столько гнева и напора
в самом возникновенье
этих строк!..
Талант, как на медведя,
шел
на бога!
И черта
скручивал
в бараний рог!..
Талант работал.
Зло.
Ожесточенно.
Перо макая
в собственную боль.
Теперь он богом был!
И был он чертом!
А это значит:
был
самим собой.
И восходило солнце
над строкою!..
Крестился черт.
И чертыхался бог.
"Да как же смог он
написать
такое?!"
…А он
еще и не такое
мог.
Себя от надоевшей славы спрятав,
В одном из их Соединённых Штатов,
В глуши и в дебрях чуждых нам систем
Жил-был известный больше чем Иуда
Живое порожденье Голливуда —
Артист, Джеймс Бонд, шпион, агент ноль семь.Был этот самый парень —
Звезда ни дать ни взять —
Настолько популярен,
Что страшно рассказать.Да шуточное ль дело —
Почти что полубог!
Известный всем Марчелло
В сравненье с им — щенок.Он на своей на загородной вилле
Скрывался, чтоб его не подловили,
И умирал от скуки и тоски.
А то, бывало, встретят у квартиры —
Набросятся и рвут на сувениры
Последние штаны и пиджаки.Вот так и жил как в клетке,
Ну, а в кино — потел:
Различные разведки
Дурачил как хотел.То ходит в чьей-то шкуре,
То в пепельнице спит,
А то на абажуре
Кого-нибудь соблазнит.И вот артиста этого — Джеймс Бонда —
Товарищи из Госафильмофонда
В совместную картину к нам зовут.
Чтоб граждане его не узнавали,
Он к нам решил приехать в одеяле:
Мол, всё равно, говорит, на клочья разорвут.Вы посудите сами:
На проводах в ЮСА
Все хиппи с волосами
Побрили волоса; С него сорвали свитер,
Отгрызли вмиг часы
И растащили плиты
Прям со взлётной полосы.И вот в Москве нисходит он по трапу,
Даёт доллар носильщику на лапу
И прикрывает личность на ходу.
Вдруг ктой-то шасть на «газике» к агенту,
И — киноленту
вместо документу,
Что, мол, свои, мол, хау ду ю ду! Огромная колонна
Стоит сама в себе,
Но встречает чемпиона
По стендовой стрельбе.Попал во всё, что было,
Тот выстрелом с руки —
По нём ну всё с ума сходило,
И тоже мужики.Довольный, что его не узнавали,
Он одеяло снял в «Национале»,
Но, несмотря на личность и акцент,
Его там обозвали оборванцем,
Который притворялся иностранцем
И заявлял, что, дескать, он агент.Швейцар его — за ворот.
Ну, тут решил открыться он,
Говорит: «Ноль семь я!» — «Вам межгород —
Так надо взять талон!»
Во рту скопилась пена
И горькая слюна,
И в позе супермена
Он уселся у окна.Но вот киношестёрки прибежали,
И недоразумение замяли,
И разменяли фунты на рубли.
…Уборщица ворчала: «Вот же пройда!
Подумаешь — агентишка какой-то!
У нас в девятом — принц из Сомали!»
Люблю вас, баденские тени,
Когда чуть явится весна
И, мать сердечных снов и лени,
Еще в вас дремлет тишина;
Когда вы скромно и безлюдно
Своей красою хороши
И жизнь лелеют обоюдно
Природы мир и мир души.
Кругом благоухает радость,
И средь улыбчивых картин
Зеленых рощей блещет младость
В виду развалин и седин.
Теперь досужно и свободно
Прогулкам, чтенью и мечтам:
Иди — куда глазам угодно,
И делай, что захочешь сам.
Уму легко теперь — и груди
Дышать просторно и свежо;
А все испортят эти люди,
Которые придут ужо.
Тогда Париж и Лондон рыжий,
Капернаум и Вавилон,
На Баден мой направив лыжи,
Стеснят его со всех сторон.
Тогда от Сены, Темзы, Тибра
Нахлынет стоком мутных вод
Разнонародного калибра
Праздношатающийся сброд:
Дюшессы, виконтессы, леди,
Гурт лордов тучных и сухих,
Маркиз Г***, принцесса В***,
А лучше бы не ведать их;
И кавалеры-апокрифы
Собственноручных орденов,
И гофкикиморы, и мифы
Мифологических дворов;
И рыцари слепой рулетки
За сбором золотых крупиц,
Сукна зеленого наседки,
В надежде золотых яиц;
Фортуны олухи и плуты,
Карикатур различных смесь:
Здесь — важностью пузырь надутый,
Там — накрахмаленная спесь.
Вот знатью так и пышет личность,
А если ближе разберешь:
Вся эта личность и наличность —
И медный лоб, и медный грош.
Вот разрумяненные львицы
И львы с козлиной бородой,
Вот доморощенные птицы
И клев орлиный наклейной.
Давно известные кокетки,
Здесь выставляющие вновь
Свои прорвавшиеся сетки
И допотопную любовь.
Всех бывших мятежей потомки,
Отцы всех мятежей других,
От разных баррикад обломки
Булыжных буйных мостовых.
Все залежавшиеся в лавке
Невесты, славы и умы,
Все знаменитости в отставке,
Все соискатели тюрьмы.
И Баден мой, где я, как инок,
Весь в созерцанье погружен,
Уж завтра будет — шумный рынок, —
Дом сумасшедших и притон.
Я помню этот дом, я помню этот сад:
Хозяин их всегда гостям своим был рад,
И ждали каждого, с радушьем теплой встречи,
Улыбка светлая и прелесть умной речи.
Он в свете был министр, а у себя поэт,
Отрекшийся от всех соблазнов и сует;
Пред старшими был горд заслуженным почетом:
Он шел прямым путем и вывел честным счетом
Итог своих чинов и почестей своих.
Он правильную жизнь и правильный свой стих
Мог выставить в пример вельможам и поэтам,
Но с младшими ему по чину и по летам
Спесь щекотливую охотно забывал;
Он ум отыскивал, талант разузнавал,
И где их находил — там, радуясь успеху,
Не спрашивал: каких чинов они иль цеху?
Но настежь растворял и душу им, и дом.
Заранее в цветке любуяся плодом,
Ласкал он молодежь, любил ее порывы,
Но не был он пред ней низкопоклонник льстивый,
Не закупал ценой хвалебных ей речей
Прощенья седине и доблести своей.
Вниманьем ласковым, судом бесстрастно-строгим
Он был доступен всем и верный кормчий многим.
Зато в глупцов метка была его стрела!
Жужжащий враль, комар с замашками орла,
Чужих достоинств враг, за неименьем личных;
Поэт ли, образец поэтов горемычных;
Надутый самохвал, сыгравший жизнь вничью,
Влюбленный по уши в посредственность свою
(А уши у него Мидасовых не хуже);
Профессор ли вранья и наглости к тому же;
Пролаз ли с сладенькой улыбкою ханжи;
Болтун ли, вестовщик, разносчик всякой лжи;
Ласкатель ли в глаза, а клеветник заочно, —
Кто б ни задел его, случайно иль нарочно,
Кто б ни был из среды сей пестрой и смешной,
Он каждого колол незлобивой рукой,
Болячку подсыпал аттическою солью —
И с неизгладимой царапиной и болью
Пойдет на весь свой век отмеченный бедняк
И понесет тавро: подлец или дурак.
Под римской тогою наружности холодной,
Он с любящей душой ум острый и свободный
Соединял; в своих он мненьях был упрям,
Но и простор давать любил чужим речам.
Тип самобытности, он самобытность ту же
Не только допускал, но уважал и вчуже;
Ни пред собою он, ни пред людьми не лгал.
Власть моды на дела и платья отвергал:
Когда все были сплошь под черный цвет одеты,
Он и зеленый фрак, и пестрые жилеты
Носил; на свой покрой он жизнь свою кроил.
Сын века своего и вместе старожил,
Хоть он Карамзина предпочитал Шишкову,
Но тот же старовер, любви к родному слову,
Наречием чужим прельстясь, не оскорблял
И русским русский ум по-русски заявлял.
Притом, храня во всем рассудка толк и меру,
Петрова он любил, но не в ущерб Вольтеру,
За Лафонтеном вслед он вымысла цветы,
С оттенком свежести и блеском красоты,
На почву русскую переносил удачно.
И плавный стих его, струящийся прозрачно,
Как в зеркале и мысль и чувство отражал.
Лабазным словарем он стих свой не ссужал,
Но кистью верною художника-поэта
Изящно подбирал он краски для предмета:
И смотрят у него, как будто с полотна,
Воинственный Ермак и Модная жена.
Случайно ль заглянусь на дом сей мимоходом —
Скользят за мыслью мысль и год за дальним годом,
Прозрачен здесь поток и сумрак дней былых:
Здесь память с стаею заветных снов своих
Свила себе гнездо под этим милым кровом;
Картина старины, всегда во блеске новом,
Рисуется моим внимательным глазам,
С приветом ласковым улыбке иль слезам.
Как много вечеров, без светских развлечений,
Но полных прелести и мудрых поучений,
Здесь с старцем я провел; его живой рассказ
Ушам был музыка и живопись для глаз.
Давно минувших дней то Рембрандт, то Светоний,
Гражданских доблестей и наглых беззаконий
Он краской яркою картину согревал.
Под кисть на голос свой он лица вызывал
С их бытом, нравами, одеждой, обстановкой;
Он личность каждую скрепит чертою ловкой
И в метком слове даст портрет и приговор.
Екатерины век, ее роскошный двор,
Созвездие имен сопутников Фелицы,
Народной повести блестящие страницы,
Сановники, вожди, хор избранных певцов,
Глашатаи побед Державин и Петров —
Все облекалось в жизнь, в движенье и в глаголы.
То, возвратясь мечтой в тот возраст свой веселый,
Когда он отроком счастливо расцветал
При матери, в глазах любовь ее читал,
И тайну первых дум и первых вдохновений
Любимцу своему поведал вещий гений, —
Он тут воспоминал родной дубравы тень,
Над светлой Волгою горящий летний день,
На крыльях парусов летящие расшивы,
Златою жатвою струящиеся нивы,
Картины зимние и праздники весны,
И дом родительский, святыню старины,
Куда издалека вторгалась с новым лоском
Жизнь новая, а с ней слетались отголоском
Шум и событья дня, одно другому вслед:
То задунайский гром румянцовских побед,
То весть иных побед миролюбивой славы,
Науки торжество и мудрые уставы,
Забота и плоды державного пера,
То спор временщиков на поприще двора,
То книга новая со сплетнею вчерашней.
Всю эту жизнь среды семейной и домашней,
Весь этот свежий мир поэзии родной,
Еще сочувственный душе его младой,
Умевшей сохранить средь искушений света
Всю впечатлительность и свежесть чувств поэта, —
Все помнил он, умел всему он придавать
Блеск поэтический и местности печать.
Он память вопрошал, и живописью слова
Давал минувшему он плоть и краски снова.
То, Гогарта схватив игривый карандаш
(Который за десять из новых не отдашь),
Он, с русским юмором и напрямик с натуры,
Из глупостей людских кроил карикатуры.
Бесстрастное лицо и медленная речь,
А слушателя он умел с собой увлечь,
И поучал его, и трогал — как придется,
Иль со смеху морил, а сам не улыбнется.
Как живо памятны мне эти вечера:
Сдается, старца я заслушался вчера.
Давно уж нет его в Москве осиротевшей!
С ним светлой личности, в нем резко уцелевшей,
Утрачен навсегда последний образец.
Теперь все под один чекан: один резец
Всем тот же дал обем и вес; мы променяли
На деньги мелкие — старинные медали;
Не выжмешь личности из уровня людей.
Отрекшись от своих кумиров и властей,
Таланта и ума клянем аристократство;
Теперь в большом ходу посредственности братство;
За норму общую — посредственность берем,
Боясь, чтоб кто-нибудь владычества ярем
Не наложил на нас своим авторитетом;
Мы равенством больны и видим здравье в этом.
Нам душно, мысль одна о том нам давит грудь,
Чтоб уважать могли и мы кого-нибудь;
Все говорить спешим, а слушать не умеем;
Мы платонической к себе любовью тлеем,
И на коленях мы — но только пред собой.
В ином и поотстал наш век передовой,
Как ни цени его победы и открытья:
В науке жить умно, в искусстве общежитья,
В сей вежливости форм изящных и простых,
Дававшей людям блеск и мягкость нравам их,
Которая была, в условленных границах, —
Что слог в писателе и миловидность в лицах;
В уживчивости свойств, в терпимости, в любви,
Которую теперь гуманностью зови;
Во всем, чем общество тогда благоухало
И, не стыдясь, свой путь цветами усыпало,
Во всем, чем встарь жилось по вкусу, по душе,
Пред старым — новый век не слишком в барыше.
Тот разговорчив был: средь дружеской беседы
Менялись мыслями и юноши и деды,
Одни с преданьями, плодами дум и лет,
Других манил вперед надежды пышный цвет.
Тут был простор для всех и возрастов, и мнений
И не было вражды у встречных поколений.
Так видим над Невой, в прозрачный летний день,
Заката светлого серебряная тень
Сливается в красе, торжественной и мирной,
С зарею утренней на вышине сафирной:
Здесь вечер в зареве, там утро рассвело.
И вечер так хорош, и утро так светло,
Что радости своей предела ты не знаешь:
Ты провожаешь день, ты новый день встречаешь,
И любишь дня закат, и любишь дня рассвет, —
И осень старости, и весну юных лет.