Я в горы ушел изумрудною ночью,
В безмолвье снегов и опаловых льдин...
И в небе кружились жемчужные клочья,
И прыгать мешал на ремне карабин...
Меж сумрачных пихт и берез шелестящих
На лыжах скользил я по тусклому льду,
Где гномы свозили на тачках скрипящих
Из каменных шахт золотую руду...
Я видел на глине осыпанных щебней
Медвежьих следов перевитый узор,
Хрустальные башни изломанных гребней
И синие платья застывших озер...
И мерзлое небо спускалось все ниже,
И месяц был льдиной над глыбами льдин,
Но резко шипели шершавые лыжи,
И мерно дрожал на ремне карабин...
В морозном ущелье три зимних недели
Я тяжкой киркою граниты взрывал,
Пока над обрывом, у сломанной ели,
В рассыпанном кварце зажегся металл...
И гасли полярных огней ожерелья,
Когда я ушел на далекий Восток...
И встал, колыхаясь, над мглою ущелья
Прозрачной весны изумрудный дымок...
Я в город пришел в ускользающем мраке,
Где падал на улицы тающий лед.
Я в лужи ступал. И рычали собаки
Из ветхих конур, у гниющих ворот...
И там, где фонарь над дощатым забором
Колышется в луже, как желтая тень,
Начерчены были шершавым узором
На вывеске буквы «Бегущий Олень».
И там, где плетет серебристые сетки
Над визгом оркестра табачный дымок,
Я бросил у круга безумной рулетки
На зелень сукна золотистый песок...
А утром, от солнца пьяна и туманна,
Огромные бедра вздымала земля...
Но шею сжимала безмолвно и странно
Холодной змеею тугая петля.
Я в горы ушел до рассвета: —
Все выше, туда, к ледникам,
Где ласка горячего лета
Лишь снится предвечным снегам, —
Туда, где холодные волны
Еще нерожденных ключей
Бледнеют, кристально-безмолвны,
И грезят о чарах лучей, —
Где белые призраки дремлют,
Где Время сдержало полет,
И ветру звенящему внемлют
Лишь звезды, да тучи, да лед.
Я знал, что века пролетели,
Для сердца Земля умерла.
Давно возвестили метели
О гибели Блага и Зла.
Еще малодушные люди
Цепей не хотели стряхнуть.
Но с думой о сказочном чуде
Я к Небу направил свой путь.
И топот шагов неустанных
Окрестное эхо будил,
И в откликах звучных и странных
Я грезам ответ находил.
И слышал я сагу седую,
Пропетую Гением гор,
Я видел Звезду Золотую,
С безмолвием вел разговор.
Достиг высочайшей вершины,
И вдруг мне послышался гул: —
Домчавшийся ветер долины
Печальную песню шепнул.
Он пел мне: «Безумный! безумный!
Я — ветер долин и полей,
Там праздник, веселый и шумный,
Там воздух нежней и теплей».
Он пел мне: «Ты ищешь Лазури?
Как тучка растаешь во мгле!
И вечно небесные бури
Стремятся к зеленой Земле».
«Прощай!» говорил он. «Хочу я
К долинам уйти с высоты, —
Там ждут моего поцелуя,
Там дышат живые цветы».
«У каждого дом есть уютный,
Открытый дневному лучу.
Прощай, пилигрим бесприютный,
Спешу… Убегаю… Лечу!»
Все смолкло. Снега холодели
В мерцаньи вечерних лучей.
И крупные звезды блестели
Печалью нездешних очей.
Далекое Небо вздымалось,
Ревнивую тайну храня.
И что-то в душе оборвалось,
И льды усыпили меня.
Мне чудилось: Колокол дальний
С лазурного Неба гудел,
Все тише, нежней и печальней, —
Он что-то напомнить хотел.
И, видя хребты ледяные,
Я понял в тот призрачный миг,
Что, бросив обманы земные,
Я правды Небес не достиг.
Доринде! что меня сожгати,
бывати в пепел последи?
Тебя я мо́гу нарицати
Свирепу, хоть смеешься ты.
Почасте ты рожам подобна,
Почасте и кропивам ровна.
Твой глаз магнит в себе имеет,
а ум так твердый бут алмаз;
Лицо твое огнем блистает,
а сердце лед есть и мороз.
Твой взор (тебя живописати)
Похочет василиск бывати.
Не осуди, хоть согрешаю!
любовь зело ся заблудит.
Хоть жестоко я отвещаю,
твердость твоя то сотворит.
Твою же упрямость премногу
Подумай, побеждать не могу.
На мягком мехе и на пухе
кремни твердые разбиют;
раздаются часто жемчуги,
как крепкий уксус налиют;
А ты недвидна будешь, чаю,
Хоть и слезный дождь злияю.
Доринде, буди милостива,
не буди мне убиица.
Меня что мучит лесть спесива,
стени уподобляюся.
Не буди лед, но применися,
С моим огнем же единися.
Почту тебя, будто богиню,
во жертву сердце принимай,
Не сделай мне нову кручину,
но как любити созерцай.
Так ты, что солнце учинити,
Чернити можешь и белити.
Умом тебя поцелеваю,
а умом что мне пользует;
В сонех тебя я обнимаю,
а соние что пособствует.
Мечтание пройдет напрасно,
Веселье есть только образно.
По стени так всегда хватаю,
Доринде же меня дразнит,
Во мне несчислени премены,
печаль меня всегда стучит.
Желанье сердце поедает,
Отчаянье во гроб метает.
Умру и лучше умирати,
неж без Доринде долго жить:
Тому и лучше погибати,
кто того счастья получит.
А по моеи смерти, чаю,
Приидет жаль тебе за мною.
Не ведется в доме разговоров
про давно минувшие дела,
желтый снимок — пароход «Суворов»
выцветает в ящике стола.
Попытаюсь все-таки вглядеться
пристальней в туман минувших лет,
увидать далекий город детства,
где родились мой отец и дед.
Утро шло и мглою к горлу липло,
салом шелестело по бортам…
Кашлял продолжительно и хрипло
досиня багровый капитан.
Докурив, в карманы руки прятал
и в белесом мареве зари
всматривался в узенький фарватер
Волги, обмелевшей у Твери.И возникал перед глазами
причал на стынущей воде
и домик в городе Казани,
в Адмиралтейской слободе.
Судьбу бродяжью проклиная,
он ждет — скорей бы ледостав…
Но сам не свой в начале мая,
когда вода растет в кустах
и подступает к трем оконцам
в густых гераневых огнях,
и, ослепленный мир обняв,
весь день роскошествует солнце;
когда прозрачен лед небес,
а лед земной тяжел и порист,
и в синем пламени по пояс
бредет красно-лиловый лес…
Горчащий дух набрякших почек,
колючий, клейкий, спиртовой,
и запах просмоленных бочек
и дегтя… и десятки прочих
тяжеловесною волной
текут с причалов, с неба, с Волги,
туманя кровь, сбивая с ног,
и в мир вторгается свисток —
привычный, хрипловатый, долгий…
Волны медлительный разбег
на камни расстилает пену,
и осточертевают стены,
и дом бросает человек…
С трехлетним черноглазым сыном
стоит на берегу жена…
Даль будто бы растворена,
расплавлена в сиянье синем.
Гремят булыжником ободья
тяжелых кованых телег…
А пароход — как первый снег,
как лебедь в блеске половодья…
Пар вырывается, свистя,
лениво шлепаются плицы…
…Почти полсотни лет спустя
такое утро сыну снится.
Проснувшись, он к рулю идет,
не видя волн беспечной пляски,
и вниз уводит пароход
защитной, пасмурной окраски.
Бегут домишки по пятам,
и, бакен огибая круто,
отцовский домик капитан
как будто видит на минуту.
Но со штурвала своего
потом уже не сводит взгляда,
и на ресницах у него
тяжелый пепел Сталинграда.
В этих краях седых,
Как ледяная тьма,
Ночь караулит льды,
Дням приказав дремать.
Не сосчитать часов,
Чтобы увидеть день…
В шуме полярных сов
Клонит рога олень.
Волк, человек, песцы.
Каждый другому – враг,
Зверя во все концы: –
На четырех ногах!..
Зверю резец и клык
Заострены ножом,
А человек велик
Страшным своим ружьем.
Слаб человек в руках,
Ног – не четыре, две;
А в голубых снегах
Бегает быстро зверь.
У человека нет
Волчьих зубов во рту,
Шерсти звериной нет,
Хоть замерзает ртуть.
Но перед зверем – пас
В силе и на бегу,
Не погасил он глаз
На голубом снегу.
Ноги сменил ему
Быстрый олений бег…
Сани бороли тьму
И бездорожный снег.
В тундре, в железных льдах,
Где тосковать – зиме, –
Зверя в его следах
Он проследить сумел…
Зверю резец и клык
Заострены ножом,
А человек велик
Страшным своим ружьем.
Просто ружье на вид:
Дуло, замок, приклад.
Щелкнет и – загремит
Выкинутый заряд.
В тундровой тишине
Ярок ружейный гром.
Зверю – оцепенеть,
Не затаясь в сугроб.
ИИ
Волку голодный час
Делает зубы злей.
Зоркий звериный глаз
Видит: идет олень.
Он от пути устал,
И человек в санях.
Думает волк спроста
Голод оленем унять.
Снег, расскрипевшись, смолк,
Сани ушли едва.
Взвыл отощавший волк,
Чтобы других позвать.
ИИИ
Ночь – в голубых снегах.
Тундра. Грусть. Человек.
Звезды в оленьих рогах
Путаются средь ветвей.
Не убыстряет мгла
Ровный олений шаг,
Но по следам стремглав
Волки к саням спешат.
Заледенела ширь.
Заледенела тьма.
К смерти олень спешит,
Насторожась впотьмах.
Сани… Олень… Зверей
Голод острее жжет.
Не разогнав саней,
Взял человек ружье.
Щелкнув курком, гроза
Вытолкнула заряд.
Полузакрыв глаза,
Первый упал назад.
Взвыл и… упал совсем,
Перепугав других,
И затаились все,
И человек затих.
Трусости не одолеть.
Как под свинцом ступать?
Вдруг задрожал олень
И в темноте пропал.
ИV
Зверю – резец и клык
Заострены ножом.
А человек велик
Страшным своим ружьем.
Тундра, снега и льды.
Жить – убивать и есть.
В этих краях седых:
Волк, человек, песец.
Здесь, в голубых снегах, –
Ночь, грусть, человек.
Звезды в оленьих рогах
Путаются средь ветвей.
Пусть человек угрюм,
Крепче камней и льда –
От молчаливых дум
Он не привык рыдать.
Нету воды у рек,
Вымерла сплошь до дна…
Северный человек!
Северная страна!..
…………………………….
В этих краях седых,
Как ледяная тьма,
Ночь караулит льды,
Дням приказав дремать.
Железносонный, обвитый
Спектрами пляшущих молний,
Полярною ночью безмолвней
Обгладывает тундры Океан Ледовитый.
И сквозь ляпис-лазурные льды,
На белом погосте,
Где так редки песцов и медведей следы,
Томятся о пламени — залежи руды,
И о плоти — мамонтов желтые кости.
Но еще не затих
Таящийся в прибое лиственниц и пихт
Отгул отошедших веков, когда
Ржавокосмых слонов многоплодные стада,
За вожаком прорезывая кипящую пену,
Что взбил в студеной воде лосось,
Относимые напором и теченьем, вкось
Медленно переплывали золотоносную Лену.
И, вылезая, отряхивались и уходили в тайгу.
А длинношерстный носорог на бегу,
Обшаривая кровавыми глазками веки,
Доламывал проложенные мамонтом просеки.
И колыхался и перекатывался на коротких стопах.
И в реке, опиваясь влагой сладкой,
Освежал болтающийся пудовой складкой
Слепнями облепленный воспаленный пах…
А в июньскую полночь, когда размолот
И расправлен сумрак, и мягко кует
Светозарного солнца электрический молот
На зеленые глыбы крошащийся лед, -
Грезится Полюсу, что вновь к нему
Ластятся, покидая подводную тьму,
Девственных архипелагов коралловые ожерелья,
И ночами в теплой лагунной воде
Дремлют, устав от прожорливого веселья,
Плезиозавры,
Чудовищные подобия черных лебедей.
И, освещая молнией их змеиные глаза,
В пучину ливнями еще не канув,
Силится притушить, надвигаясь, гроза
Взрывы лихорадочно пульсирующих вулканов…
Знать, не зря,
Когда от ливонских поморий
Самого грозного царя
Отодвинул Стефан Баторий, -
Не захотелось на Красной площади в Москве
Лечь под топор удалой голове,
И по студеным омутам Иртыша
Предсмертной тоскою заныла душа…
Сгинул Ермак,
Но, как путь и варяг в греки,
Стлали за волоком волок,
К полюсу огненный полог
Текущие разливами реки.
И с таежных дебрей и тундровых полей
Собирала мерзлая земля земля ясак —
Золото, мамонтову кость, соболей.
Необъятная! Пало на долю твою —
Рас и пустынь вскорчевать целину,
Европу и Азию спаять в одну
Евразию — народовластий семью.
Вставай же, вставай,
Как мамонт, воскресший алою льдиной,
К незакатному солнцу на зов лебединый,
Ледовитым океаном взлелеянный край!
Скоро двенадцатый час.
Дышат морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: «Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах — рассказ.
Нужно расслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.»
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные — вместе. Бессильный — один.
Слабые — вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободные пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце — двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом — кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малые птицы людские смеются под рокотом пуль.
Сад — в щебетании малых детей.
Точно — горячий Июль.
Точно — не льдяный Январь.
«Царь!» — припевают они и хохочут над страшными. «Царь!»
«Сколько нам пляшущих пуль!»
«Царь!» — припевают и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник — для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это — двенадцатый час!
Это — двенадцать часов!
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит. —
Встают. — Сто арф звучат струнами;
Пред ними сто дубов горят;
От чаши круговой зарями
Седые чела в тме блестят.
Но кто там, белых волн туманом
Покрыт по персям, по плечам,
В стальном доспехе светит рдяном,
Подобно синя моря льдам?
Кто, на копье склонясь главою,
Событье слушает времен? —
Не тот ли, древле что войною
Потряс парижских твердость стен?
Так; он пленяется певцами,
Поющими его дела,
Смотря, как блещет битв лучами
Сквозь тму времен его хвала.
Так, он! — Се Рюрик торжествует
В Валкале звук своих побед
И перстом долу показует
На Росса, что по нем идет.
«Се мой», гласит он, «воевода,
Воспитанный в огнях, во льдах,
Вождь бурь полночного народа,
Девятый вал в морских волнах,
Звезда, прешедша мира тропы, —
Которой след огня черты, —
Меч Павлов, щит царей Европы,
Князь славы!» — Се, Суворов, ты!
Се ты, веков явленье чуда !
Сбылось пророчество, сбылось!
Луч, воссиявший из-под спуда,
Герой мой вновь свой лавр вознес!
Уже вступил он в славны следы,
Что древний витязь проложил;
Уж водит за собой победы
И лики сладкогласных лир.
И девятый вал в морских волнах
И вождь воспитанный во льдах,
Затем, что наше дивно чудо,
Как выйдет из-под спуда,
Ушатами и шайкой льет
На свой огонь в Крещенье лед.
Нелепые их рожи
На чучелу похожи;
Чухонский звук имян
В стихах так отвечает,
Как пьяный плошкой ударяет
В пивной пустой дощан.
В Петрополе явился
Парнасский еретик,
Который подрядился
Богов нелепых лик
Стихами воскресить своими
И те места наполнить ими,
Где были Аполлон, Орфей,
Фемида, Марс, Гермес, Морфей.
Как он бывало пел,
Так Грации плясали —
И Грации теперь в печали.
Он шайку Маймистов привел;
Под песни их хрипучи, жалки,
Под заунывный жалкий вой
Не Муз сопляшет строй, —
Кувыркаются Валки.
Бывало храбрых рай он раем называл,
Теперь он в рай нейдет, пусти его в Валкал.
И храбрые души
И нежные уши;
Я слова б не сказал,
Когда, сошедши с трона,
Эрот бы Лелю место дал
Иль Ладе строгая Юнона,
Затем, что били им челом
И доблесть пели наши деды,
А что нам нужды, чьим умом
Юродствовали Ланги, Шведы.
Десятком кораблей
Десятком кораблей меж льдами
Десятком кораблей меж льдами северными
Десятком кораблей меж льдами северными побыли
И возвращаются
И возвращаются с потерей самолетов
И возвращаются с потерей самолетов и людей…
И возвращаются с потерей самолетов и людей… и ног…
Всемирному
Всемирному «перпетуум-Нобиле»
Пора
Пора попробовать
Пора попробовать подвесть итог
Фашистский генерал
Фашистский генерал на полюс
Фашистский генерал на полюс яро лез
На Нобиле —
На Нобиле — благословенье папское.
Не карты полюсов
Не карты полюсов он вез с собой,
Не карты полюсов он вез с собой, а крест,
громаднейший крестище…
громаднейший крестище… и шампанское!
Аэростат погиб.
Аэростат погиб. Спаситель —
Аэростат погиб. Спаситель — самолет.
Отдавши честь
Отдавши честь рукой
Отдавши честь рукой в пуховых варежках,
предав
предав товарищей,
предав товарищей, вонзивших когти в лед,
бежал
бежал фашистский генералишко.
Со скользкой толщи
Со скользкой толщи льдистый
Со скользкой толщи льдистый лез,
вопль о помощи:
вопль о помощи: «Эс-о-Эс!»
Не сговорившись,
Не сговорившись, в спорах покидая порт,
вразброд
вразброд выходят
вразброд выходят иностранные суда.
Одних
Одних ведет
Одних ведет веселый
Одних ведет веселый снежный спорт,
других —
других — самореклама государств.
Европа
Европа гибель
Европа гибель предвещала нам по карте,
мешала,
мешала, врала,
мешала, врала, подхихикивала недоверчиво,
когда
когда в неведомые
когда в неведомые океаны Арктики
железный «Красин»
железный «Красин» лез,
железный «Красин» лез, винты заверчивая.
Советских
Советских летчиков
Советских летчиков впиваются глаза.
Нашли!
Нашли! Разысканы —
Нашли! Разысканы — в туманной яме.
И «Красин»
И «Красин» итальянцев
И «Красин» итальянцев подбирает, показав,
что мы
что мы хозяйничаем
что мы хозяйничаем льдистыми краями.
Теперь
Теперь скажите вы,
Теперь скажите вы, которые летали,
что нахалтурили
что нахалтурили начальники «Италии»?
Не от креста ль
Не от креста ль с шампанским
Не от креста ль с шампанским дирижабля крен?
Мы ждем
Мы ждем от Нобиле
Мы ждем от Нобиле живое слово:
Чего сбежали?
Чего сбежали? Где Мальмгрен?
Он умер?
Он умер? Или бросили живого?
Дивите
Дивите подвигом
Дивите подвигом фашистский мир,
а мы,
в пространство
в пространство врезываясь, в белое
работу
работу делали
работу делали и делаем.
Снова
Снова «Красин»
Снова «Красин» в айсберги вросся.
За Амундсеном!
За Амундсеном! Днями воспользуйся!
Мы
Мы отыщем
Мы отыщем простого матроса,
Победившего
Победившего два полюса!
1928
Откуда к нам пришла зима,
не знаешь ты, никто не знает.
Умолкло все. Она сама
холодных губ не разжимает.
Она молчит. Внезапно, вдруг
упорства ты ее не сломишь.
Вот оттого-то каждый звук
зимою ты так жадно ловишь.
Шуршанье ветра о стволы,
шуршанье крыш под облаками,
потом, как сгнившие полы,
скрипящий снег под башмаками,
а после скрип и стук лопат,
и тусклый дым, и гул рассвета…
Но даже тихий снегопад,
откуда он, не даст ответа.
И ты, входя в свой теплый дом,
взбежав к себе, скажи на милость,
не думал ты хоть раз о том,
что где-то здесь она таилась:
в пролете лестничном, в стене,
меж кирпичей, внизу под складом,
а может быть, в реке, на дне,
куда нельзя проникнуть взглядом.
Быть может, там, в ночных дворах,
на чердаках и в пыльных люстрах,
в забитых досками дверях,
в сырых подвалах, в наших чувствах,
в кладовках тех, где свален хлам…
Но видно, ей там тесно было,
она росла по всем углам
и все заполонила.
Должно быть, это просто вздор,
скопленье дум и слов неясных,
она пришла, должно быть, с гор,
спустилась к нам с вершин прекрасных:
там вечный лед, там вечный снег,
там вечный ветер скалы гложет,
туда не всходит человек,
и сам орел взлететь не может.
Должно быть, так. Не все ль равно,
когда поднять ты должен ворот,
но разве это не одно:
в пролете тень и вечный холод?
Меж ними есть союз и связь
и сходство — пусть совсем немое.
Сойдясь вдвоем, соединясь,
им очень просто стать зимою.
Дела, не знавшие родства,
и облака в небесной сини,
предметы все и вещества
и чувства, разные по силе,
стихии жара и воды,
увлекшись внутренней игрою,
дают со временем плоды,
совсем нежданные порою.
Бывает лед сильней огня,
зима — порой длиннее лета,
бывает ночь длиннее дня
и тьма вдвойне сильнее света;
бывает сад громаден, густ,
а вот плодов совсем не снимешь…
Так берегись холодных чувств,
не то, смотри, застынешь.
И люди все, и все дома,
где есть тепло покуда,
произнесут: пришла зима.
Но не поймут откуда.
Среди зимы, в часы мороза,
Когда во мне вся стынет кровь,
Хочу твою воспета, Роза,
С Зефиром сладкую любовь.
В верхах Парнасских, быстры реки,
Цветов царицу вы навеки
Взнесите шумно в небеса!
Стремитесь, мысленные взоры,
На многие Парнасски горы!
Моря, внимайте, и леса!
Стесненна грудь моя трепещет,
Вселенная дрожит теперь;
Гигант на небо горы мещет, —
К Юпитеру отверзти дверь;
Кавказ на Этну становится,
В сей час со громом гром сразится,
От ада помрачится свет:
Крылатый конь перед богами
Своими бурными ногами
В сей час ударит в вечный лед.
Пекин горит, и Рим пылает,
О светской славы суета!
Троянски стены огнь терзает,
О вы, ужасные места!
Нынь вся вселенна загорелась,
Вспылала, только лишь затлелась,
Всю землю покрывает дым;
Нарцисс любуется собою
Так, Роза, как Зефир тобою.
Пылай, великолепный Рим!
Мятутся ныне все планеты,
И льва пресильною рукой
Свергаются с небес кометы, —
Премены ждал ли кто такой?
Великий Аполлон мятется.
Что лира в руки отдается
Орфею, Амфиону нынь.
Леса, сей песнею наслаждайтесь,
Высоки стены, созидайтесь,
В эфире лед вечный синь.
В безоблачной стране несуся,
Напившись иппокренских вод,
И, их напившися, трясуся,
Производитель громких од!
Ослабли гордые нынь ямбы,
Ослабли пышны дитирамбы,
О Бахус, та ль награда мне?
Орфей, ты больше не трясися;
Возникни, муза, вознесися,
Греми в безоблачной стране!
Род смертных, Пиндара высока
Стремится подражать мой дух.
От запада и от востока
Лечу на север и на юг
И громогласно восклицаю,
Луну и солнце проницаю,
Взлетаю до предальных звезд;
В одну минуту восхищаюсь,
В одну минуту возвращаюсь
До самых преисподних мест.
Там вижу грозного Плутона,
Во мраке мрачный вижу взор.
Узрев меня, бежит он с трона,
А я тогда вспеваю вздор.
Из ада вижу Италию,
Кастильски воды, Остиндию,
Амур-реку и вечный лед.
Прощай, Плутонова держава:
О вечный лед, моя ты слава!
Ты мне всего миляй, мой свет!
Трава зеленою рукою
Покрыла многие места,
Заря багряною ногою
Выводит новые лета.
Вы, тучи, с тучами спирайтесь,
Во громы, громы, ударяйтесь,
Борей, на воздухе шуми.
Пройду нутр горный и вершину,
В морскую свергнуся пучину:
Возникни, муза, и греми!
О Роза, я пою мятежно,
Согласия в сей оде нет.
Целуйся ты с Зефиром нежно,
Но помни то, что я поэт;
Как если ты сие забудешь,
Ты ввек моей злодейкой будешь;
Не стану я хвалить тебя;
А кто поэта раздражает,
Велико войско воружает
Против несчастного себя!
1 Стынь,
Стужа,
Стынь,
Стужа,
стынь,
стынь,
стынь!
День —
ужас,
день —
ужас,
День,
день,
динь!
Это бубен шаманий,
или ветер о льдину лизнул?
Всё равно: он зовет, он заманивает
в бесконечную белизну.
А р р о э!
А р р р о э!
А р р р р о э!
В ушах — полозьев лисий визг,
глазам темно от синих искр,
упрям упряжек поиск —
летит собачий поезд!
А р р о э!
А р р р о э!
А р р р р о э!
А р р р р р о э! 2 На уклонах — нарты швыдче…
Лишь бичей привычный щелк.
Этих мест седой повытчик —
затрубил слезливо волк. И среди пластов скрипучих,
где зрачки сжимает свет,
он — единственный попутчик,
он — ночей щемящий бред.
И он весь —
гремящая песнь
нестихающего отчаяния,
и над ним
полыхают дни
векового молчания!
«Я один на белом свете вою
зазвеневшей древле тетивою!»
— «И я, человек, ловец твой и недруг,
также горюю горючей тоскою
и бедствую в этих беззвучья недрах!»
Стынь,
Стужа,
Стынь,
Стужа,
стынь,
стынь,
стынь!
День —
ужас,
день —
ужас,
День,
день,
динь! 3 Но и здесь, среди криков города,
я дрожу твоей дрожью, волк,
и видна опененная морда
над раздольем Днепров и Волг.
Цепенеет земля от края
и полярным кроется льдом,
и трава замирает сырая
при твоем дыханье седом,
хладнокровьем грозящие зимы
завевают уста в метель…
Как избегнуть — промчаться мимо
вековых ледяных сетей?
Мы застыли
у лица зим.
Иней лют зал —
лаз тюлений.
Заморожен —
нежу розу,
безоружен —
нежу роз зыбь,
околдован:
«На вот локон!»
Скован, схован
у висков он.
Эта песенка — синего Севера тень,
замирающий в сумраке перевертень,
но хотелось весне побороть в ней
безголосых зимы оборотней.
И, глядя на сияние Севера,
на дыхание мертвое света,
я опять в задышавшем напеве рад
раззвенеть, что еще не допето. 4 Глаза слепит от синих искр,
в ушах — полозьев зыбкий свист,
упрям упряжек поиск —
летит собачий поезд!..
Влеки, весна, меня, влеки
туда, где стынут гиляки,
где только тот в зимовья вхож,
кто в шерсти вывернутых кож,
где лед ломается, звеня,
где нет тебя и нет меня,
где всё прошло и стало
блестящим сном кристалла!
Я на кладбище в мареве осени,
где скрипят, рассыхаясь, кресты,
моей бабушке — Марье Иосифовне —
у ворот покупаю цветы. Были сложены в эру Ладыниной
косы бабушки строгим венком,
и соседки на кухне продымленной
называли её «военком». Мало била меня моя бабушка.
Жаль, что бить уставала рука,
и, по мненью знакомого банщика,
был достоин я лишь кипятка. Я кота её мучил, блаженствуя,
лишь бы мне не сказали — слабо.
На три тома «Мужчина и женщина»
маханул я Лависса с Рамбо. Золотое кольцо обручальное
спёр, забравшись тайком в шифоньер:
предстояла игра чрезвычайная —
Югославия — СССР. И кольцо это, тяжкое, рыжее,
с пальца деда, которого нет,
перепрыгнуло в лапу барышника
за какой-то стоячий билет. Моя бабушка Марья Иосифовна
закусила лишь краешки губ
так, что суп на столе подморозило —
льдом сибирским подёрнулся суп. У афиши Нечаева с Бунчиковым
в ещё карточные времена,
поскользнувшись на льду возле булочной,
потеряла сознанье она. И с двуперстно подъятыми пальцами,
как Морозова, ликом бела,
лишь одно повторяла в беспамятстве:
«Будь ты проклят!» — и это был я. Я подумал, укрывшись за примусом,
что, наверное, бабка со зла
умирающей только прикинулась…
Наказала меня — умерла. Под пластинку соседскую Лещенки
неподвижно уставилась ввысь,
и меня все родные улещивали:
«Повинись… Повинись… Повинись…» Проклинали меня, бесшабашного,
справа, слева — видал их в гробу!
По меня прокляла моя бабушка.
Только это проклятье на лбу. И кольцо, сквозь суглинок проглядывая,
дразнит, мстит и блестит из костей…
Ты сними с меня, бабка, проклятие,
не меня пожалей, а детей. Я цветы виноватые, кроткие
на могилу кладу в тишине.
То, что стебли их слишком короткие,
не приходит и в голову мне. У надгробного серого камушка,
зная всё, что творится с людьми,
шепчет мать, чтоб не слышала бабушка:
«Здесь воруют цветы… Надломи…» Все мы перепродажей подловлены.
Может быть, я принёс на поклон
те цветы, что однажды надломлены,
но отрезаны там, где надлом. В дрожь бросает в метро и троллейбусе,
если двое — щекою к щеке,
но в кладбищенской глине стебли все
у девчонки в счастливой руке. Всех надломов идёт остригание,
и в тени отошедших теней
страшно и от продажи страдания,
а от перепродажи — страшней. Если есть во мне малость продажного,
я тогда — не из нашей семьи.
Прокляни ещё раз меня, бабушка,
и проклятье уже не сними!
У вод, забурливших в апреле и мае,
Четыре особых дороги я знаю.
Одни
Не успеют разлиться ручьями,
Как солнышко пьет их
Косыми лучами.
Им в небе носиться по белому свету,
И светлой росою качаться на ветках,
И ливнями литься, и сыпаться градом,
И вспыхивать пышными дугами радуг.
И если они проливаются к сроку,
В них радости вдоволь, и силы, и проку.
Лужайки и тракты, леса и поля,
Нигде ни пылинки — сверкает земля!
А часть воды земля сама
Берет в глухие закрома.
И под травою, где темно,
Те воды бродят, как вино.
Они — глухая кровь земли,
Они шумят в цветенье лип.
Их путь земной и прост и тих,
И мед от них, и хлеб от них,
И сосен строгие наряды,
И солнце в гроздьях винограда.А третьи — не мед, и не лес, и не зерна:
Бурливые реки, лесные озера.
Они океанских прибоев удары,
Болотные кочки и шум Ниагары.
Пути их не робки, они величавы,
Днепровская ГЭС и Цимлянская слава.
Из медного крана тугая струя
И в сказочной дымке морские края.
По ним Магеллановы шли корабли.
Они — голубые дороги земли.
Итак:
Над землею проносятся тучи,
И дождь омывает вишневые сучья,
И шлет океан за лавиной лавину,
И хлеб колосится, и пенятся вина.
Живут караси по тенистым прудам,
Высокие токи несут провода.
И к звездам струятся полярные льды…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но есть и четвертая жизнь у воды.
Бывает, что воды уходят туда,
Где нету ни света, ни солнца, ни льда.
Где глина плотнее, а камни упорней,
Куда не доходят древесные корни.
И пусть над землею крутая зима,
Там только прохлада и вечная тьма.
Им мало простору и много работы:
Дворцы сталактитов, подземные гроты…
И путь их неведомый скупо прорезан
И в солях вольфрама, и в рудах железа.
И вот иногда эти темные воды,
Тоскуя по солнцу, идут на свободу!
Веселая струйка, расколотый камень,
И пьют эту воду горстями, руками.
В барханных равнинах, почти что рыдая,
Губами, как к чуду, к воде припадают.
Она в пузырьки одевает траву,
Ее ключевой, родниковой зовут.
То жилою льдистою в грунте застынет,
То вспыхнет оазисом в древней пустыне.
Вода ключевая, зеленое лето,
Вселенская лирика!
Песня планеты!
«Нет, братцы, нет: полусолдат
Тот, у кого есть печь с лежанкой,
Жена, полдюжины ребят,
Да щи, да чарка с запеканкой!
Вы видели: я не боюсь
Ни пуль, ни дротика куртинца;
Лечу стремглав, не дуя в ус,
На нож и шашку кабардинца.
Все так! Но прекратился бой,
Холмы усыпались огнями,
И хохот обуял толпой,
И клики вторятся горами,
И все кипит, и все гремит;
А я, меж вами одинокой,
Немою грустию убит,
Душой и мыслию далеко.
Я не внимаю стуку чаш
И спорам вкруг солдатской каши;
Улыбки нет на хохот ваш;
Нет взгляда на проказы ваши!
Таков ли был я в век златой
На буйной Висле, на Балкане,
На Эльбе, на войне родной,
На льдах Торнео, на Секване?
Бывало, слово: друг, явись!
И уж Денис с коня слезает;
Лишь чашей стукнут — и Денис
Как тут — и чашу осушает.
На скачку, на борьбу готов,
И, чтимый выродком глупцами,
Он, расточитель острых слов,
Им хлещет прозой и стихами.
Иль в карты бьется до утра,
Раскинувшись на горской бурке;
Или вкруг светлого костра
Танцует с девками мазурки.
Нет, братцы, нет: полусолдат
Тот, у кого есть печь с лежанкой,
Жена, полдюжины ребят,
Да щи, да чарка с запеканкой!»
Так говорил наездник наш,
Оторванный судьбы веленьем
От крова мирного — в шалаш,
На сечи, к пламенным сраженьям.
Аракс шумит, Аракс шумит,
Араксу вторит ключ нагорный,
И Алагез, нахмурясь, спит,
И тонет в влаге дол узорный;
И веет с пурпурных садов
Зефир восточным ароматом,
И сквозь сребристых облаков
Луна плывет над Араратом.
Но воин наш не упоен
Ночною роскошью полуденного края…
С Кавказа глаз не сводит он,
Где подпирает небосклон
Казбека груда снеговая…
На нем знакомый вихрь, на нем громады льда,
И над челом его, в тумане мутном,
Как Русь святая, недоступном,
Горит родимая звезда.
Пророк, с душой восторженной поэта,
Чуждавшейся малейшей тени зла,
Один, в ночной тиши, вдали от света,
Молился он, — и Тень к нему пришла.
Святая Тень, которую увидеть
Здесь на земле немногим суждено.
Тем избранным с ней говорить дано,
Что могут бескорыстно ненавидеть
И быть всегда — с Любовью заодно.
И долго Тень безмолвие хранила,
На Данте устремив пытливый взор.
И вот, вздохнув, она заговорила,
И вздох ее речей звучал уныло,
Как ветра шум среди угрюмых гор.
«Зачем зовешь? Зачем меня тревожишь?
Тебе одно могу блаженство дать,
Ты молод, ты понять его не можешь
Блаженство за других душой страдать
Тот путь суров Пустынею безлюдной
Среди песков он странника ведет
Достигнет ли изгнанник цели чудной, —
Иль не дойдя бессильно упадет?
Осмеянный глухой толпой людскою,
Ты станешь ненавидящих любить,
Питаться будешь пламенной тоскою,
Ты будешь слезы собственные пить.
И холодна, как лед, людская злоба!
Пытаясь тщетно цепи тьмы порвать,
Как ложа ласк, ты будешь жаждать гроба,
Ты будешь смерть, как друга, призывать!»
И отвечал мечтатель благородный:
«Не страшен мне бездушной злобы лед,
Любовью я согрею мрак холодный.
Я в путь хочу! Хочу идти вперед!»
И долго Тень безмолвие хранила,
Печальна и страдальчески-бледна.
И в Небесах, из темных туч, уныло
Взошла кроваво-красная Луна.
И говорила Тень:
«Себя отринуть,
Себя забыть — избраннику легко.
Но тех, с кем жизнь связал, навек покинуть,
От них уйти куда-то далеко, —
Навек со всем, что дорого расстаться,
Оставить свой очаг, жену, детей,
И много дней, и много лет скитаться,
В чужой стране, среди чужих людей, —
Какая скорбь! И ты ее узнаешь!
И пусть тебе отчизна дорога,
Пусть ты ее, любя, благословляешь,
Она тебя отвергнет, как врага!
Придет ли день, ты будешь жаждать ночи,
Придет ли ночь, ты будешь ждать утра,
И всюду зло, и нет нигде добра,
И скрыть нельзя заплаканные очи!
И ты поймешь, как горек хлеб чужой,
Как тяжелы чужих домов ступени,
Поднимешься — в борьбе с самим собой,
И вниз пойдешь — своей стыдяся тени.
О, ужас, о, мучительный позор:
Выпрашивает милостыню — Гений!»
И Данте отвечал, потупя взор:
«Я принимаю бремя всех мучений!»
… … … … …
И Тень его отметила перстом,
И вдруг ушла, в беззвучии рыдая,
И Данте в путь пошел, изнемогая
Под никому невидимым крестом.
Ночка сегодня морозная, ясная.
В горе стоит над рекой
Русская девица, девица красная,
Щупает прорубь ногой.
Тонкий ледок под ногою ломается,
Вот на него набежала вода;
Царь водяной из воды появляется,
Шепчет: «Бросайся, бросайся сюда!
Любо здесь!» Девица, зову покорная,
Вся наклонилась к нему.
«Сердце покинет кручинушка черная,
Только разок обойму,
Прянь!..» И руками к ней длинными тянется… Синие льды затрещали кругом,
Дрогнула девица! Ждет — не оглянется —
Кто-то шагает, идет прямиком.«Прянь! Будь царицею царства подводного!..»Тут подошел воевода Мороз:
«Я тебя, я тебя, вора негодного!
Чуть было девку мою не унес!»
Белый старик с бородою пушистою
На воду трижды дохнул,
Прорубь подернулась корочкой льдистою,
Царь водяной подо льдом потонул.Молвил Мороз: «Не топися, красавица!
Слез не осушишь водой,
Жадная рыба, речная пиявица,
Там твой нарушит покой;
Там защекотят тебя водяные,
Раки вопьются в высокую грудь,
Ноги опутают травы речные.
Лучше со мной эту ночку побудь!
К утру я горе твое успокою,
Сладкие грезы его усыпят,
Будешь ты так же пригожа собою,
Только красивее дам я наряд:
В белом венке голова засияет
Завтра, чуть красное солнце взойдет».Девица берег реки покидает,
К темному лесу идет.Села на пень у дороги: ласкается
К ней воевода-старик.
Дрогнется — зубы колотят — зевается —
Вот и закрыла глаза… забывается…
Вдруг разбудил ее Лешего крик: «Девонька! встань ты на резвые ноги,
Долго Морозко тебя протомит.
Спал я и слышал давно: у дороги
Кто-то зубами стучит,
Жалко мне стало. Иди-ка за мною,
Что за охота всю ноченьку ждать!
Да и умрешь — тут не будет покою:
Станут оттаивать, станут качать!
Я заведу тебя в чащу лесную,
Где никому до тебя не дойти,
Выберем, девонька, сосну любую…»Девица с Лешим решилась идти.Идут. Навстречу медведь попадается,
Девица вскрикнула — страх обуял.
Хохотом Лешего лес наполняется:
«Смерть не страшна, а медведь испугал!
Экой лесок, что ни дерево — чудо!
Девонька! глянь-ка, какие стволы!
Глянь на вершины — с синицу оттуда
Кажутся спящие летом орлы!
Темень тут вечная, тайна великая,
Солнце сюда не доносит лучей,
Буря взыграет — ревущая, дикая —
Лес не подумает кланяться ей!
Только вершины поропщут тревожно…
Ну, полезай! подсажу осторожно…
Люб тебе, девица, лес вековой!
С каждого дерева броситься можно
Вниз головой!»
Валентину Кривичу
1.
Она простерлась, неживая,
Когда замышлен был набег,
Ее сковали грусть без края
И синий лед, и белый снег.Но и задумчивые ели
В цветах серебряной луны,
Всегда тревожные, хотели
Святой по-новому весны.И над страной лесов и гатей
Сверкнула золотом заря, —
То шли бесчисленные рати
Непобедимого царя.Он жил на сказочных озерах,
Дитя брильянтовых раджей,
И радость светлая во взорах,
И губы лотуса свежей.Но, сына царского, на север
Его таинственно влечет:
Он хочет в поле видеть клевер,
В сосновых рощах желтый мед.Гудит земля, оружье блещет,
Трубят военные слоны,
И сын полуночи трепещет
Пред сыном солнечной страны.Се — царь! Придите и поймите
Его спасающую сеть,
В кипучий вихрь его событий
Спешите кануть и сгореть.Легко сгореть и встать иными,
Ступить на новую межу,
Чтоб встретить в пламени и дыме
Владыку севера, Раджу.
2.
Он встал на крайнем берегу,
И было хмуро побережье,
Едва чернели на снегу
Следы глубокие, медвежьи.Да в отдаленной полынье
Плескались рыжие тюлени,
Да небо в розовом огне
Бросало ровный свет без тени.Он обернулся… там, во мгле
Дрожали зябнущие парсы
И, обессилев, на земле
Валялись царственные барсы, А дальше падали слоны,
Дрожа, стонали, как гиганты,
И лился мягкий свет луны
На их уборы, их брильянты.Но людям, павшим перед ним,
Царь кинул гордое решенье:
«Мы в царстве снега создадим
Иную Индию… — Виденье».На этот звонкий синий лед
Утесы мрамора не лягут
И лотус здесь не зацветет
Под вековою сенью пагод.Но будет белая заря
Пылать слепительнее вдвое,
Чем у бирманского царя
Костры из мирры и алоэ.Не бойтесь этой наготы
И песен холода и вьюги,
Вы обретете здесь цветы,
Каких не знали бы на юге…».
3.
И древле мертвая страна
С ее нетронутою новью,
Как дева юная, пьяна
Своей великою любовью.Из дивной Галлии воотще
К ней приходили кавалеры,
Красуясь в бархатном плаще,
Манили к тайнам чуждой веры.И Византии строгой речь,
Ее задумчивые книги,
Не заковали этих плеч
В свои тяжелые вериги.Здесь каждый миг была весна
И в каждом взоре жило солнце,
Когда смотрела тишина
Сквозь закоптелое оконце.И каждый мыслил: «Я в бреду,
Я сплю, но радости всё те же,
Вот встану в розовом саду
Над белым мрамором прибрежий.И та, которую люблю,
Придет застенчиво и томно,
Она близка… теперь я сплю
И хорошо, у грезы темной».Живет закон священной лжи
В картине, статуе, поэме —
Мечта великого Раджи,
Благословляемая всеми.
Безмолвно она под землею таится,
Ей Солнце и Небо, там в сумраке, снится,
И нежная к Солнцу сумеет прорыться,
Пещеры сплотит в города.
Застынет, и дремлет, над горной вершиной,
И дрогнет, услышавши возглас звериный,
От крика проснется, сорвется лавиной,
И вихрем несется Беда.
Беззвучна в колодцах, в прозрачных озерах,
Безгласна во влажных ласкающих взорах,
Но в снежных узорах таится в ней шорох
И звонкое вскрытие льда.
Превратившись в снега, заключившись в усладу молчанья,
Расстилаясь застывшей студеной немой пеленой,
От зеленой Луны принимая в снежинки мерцанья,
В первозданность Вода возвращается теплой весной.
И играет волной,
И бежит, и поет.
И горит белизной
Уплывающий лед.
Нарастанием вод
Затопляет луга.
Все победно возьмет,
Все зальет берега.
Как раздольна игра
Водопольной волны.
Но шепнули «Пора!»
Уходящие сны.
И речной глубины
Установлен размер.
Все цветы зажжены,
Пышен праздник Весны,
В нем лучи сплетены
Отдаленнейших сфер.
Все приняло свой вечный вид,
Лик озера зеркально спит,
Безгласно дремлет гладь затона.
О бесконечности услад
Поет бессмертный водопад,
Ключи бегут по скатам склона.
И рек причудливый узор
Лелейной сказкой нежит взор,
Их вид спокоен и беззвучен,
И тот узор светло сплетен,
В серебряный, в хрустальный сон,
Среди уклончивых излучин.
И без конца поют ручьи,
И нежат душу в забытьи
Воздушно-сладкою тоскою.
Как разность ярко здесь видна,
Как ясно, что Вода — одна:
Ручей различно-схож с рекою.
И нам преданья говорят:
Ручей с рекой — сестра и брат.
Ручей ласкает слух, влечет нас в отдаленье,
Ручей журчит, звучит, баюкает, поет.
Река лелеет глаз, дает успокоенье
Движеньем медленным безмолвствующих вод.
Ручей, как чаровник, дремотно шепчет, манит,
Ручей гадает нам, и вкрадчиво зовет.
Река наш зыбкий дух яснит, а не туманит
Успокоительным теченьем светлых вод.
Ручей нам говорит: «Люби! Люби! Люби же!»
Но в нем не отражен глубокий небосвод.
Кто в реку заглянул, тот Небо видит ближе,
Лазури хочется безмолвствующих вод.
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают всю длительность мира,
Помнят, что было безветрие в щели, в царство глухого Имира.
В ночи безжизненно-злого Имира был Дымосвод, мглистый дом,
Был Искросвет, против Севера к Югу, весь распаленный огнем.
Щель была острая возле простора холода, льдов, и мятели,
Против которых, в багряных узорах, капли пожара кипели.
Выдыхи снега, несомые вьюгой, мчались до щели пустой,
Рдяные вскипы, лизнувши те хлопья, пали, в капели, водой.
Так из касания пламени с влагой вышли все разности мира,
Юноша Месяц и Девушка Солнце помнят рожденье Имира.
Капля за каплей сложили огромность больше всех гор и долин,
Лег над провальною щелью тяжелый льдов и снегов исполин.
Не было Моря, ни трав, ни песчинок, все было мертвой пустыней,
Лишь белоснежная диво-корова фыркала, нюхая иней.
Стала лизать она иней соленый, всюду был снег широко,
Вымя надулось, рекой четверною в мир потекло молоко.
Пил, упивался Имир неподвижный, рос от обильнаго пира,
После, из всех его членов разятых, выросли области мира.
Диво-корова лизала снежинки, соль ледовитую гор,
В снеге означились первые люди, Бурэ и сын его Бор.
Дети красиваго Бора убили злого снегов исполина,
Кости Имира остались как горы, плоть его стала равнина.
Мозг его тучи, и кровь его Море, череп его небосвод,
Брови угрознаго стали Мидгардом, это Срединный Оплот.
Прежде все было безтравно, безводно, не было зверя, ни птицы,
Раньше без тропок толкались, бродили спутанно звезд вереницы.
Дети же Бора, что стали богами, Один, и Виле, и Ве,
Звездам велели, сплетаясь в узоры, лить серебро по траве.
Радуга стала Дрожащей Дорогой для проходящих по выси,
В чащах явились медведи и волки и остроглазыя рыси.
Ясень с осиной, дрожа, обнимались, лист лепетал до листа,
Один велел им быть мужем с женою, первая встала чета.
Корни свои чрез миры простирая, высится ствол Игдразила,
Люди как листья, увянут, и снова сочная тешится сила.
Быстрая белка мелькает по веткам, снов паутинится нить,
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают, как любо любить.
Прежде чем душа найдет возможность постигать, и дерзнет припоминать, она должна соединиться с Безмолвным Глаголом, — и тогда для внутреннего слуха будет говорить Голос Молчания…
Из Индийской Мудрости
1
Между льдов затерты, спят в тиши морей
Остовы немые мертвых кораблей.
Ветер быстролетный, тронув паруса,
Прочь спешит в испуге, мчится в небеса.
Мчится — и не смеет бить дыханьем твердь,
Всюду видя только — бледность, холод, смерть.
Точно саркофаги, глыбистые льды
Длинною толпою встали из воды.
Белый снег ложится, вьется над волной,
Воздух заполняя мертвой белизной.
Вьются хлопья, вьются, точно стаи птиц.
Царству белой смерти нет нигде границ.
Что ж вы здесь искали, выброски зыбей,
Остовы немые мертвых кораблей?
2
«На Полюс! На Полюс! Бежим, поспешим,
И новые тайны откроем!
Там, верно, есть остров — красив, недвижим,
Окован пленительным зноем!
Нам скучны пределы родимых полей,
Изведанных дум и желаний.
Мы жаждем качанья немых кораблей,
Мы жаждем далеких скитаний.
В безвестном — услада тревожной души,
В туманностях манят зарницы.
И сердцу рокочут приливы: „Спеши!“
И дразнят свободные птицы.
Нам ветер бездомный шепнул в полусне,
Что сбудутся наши надежды:
Для нового Солнца, в цветущей стране,
Проснувшись, откроем мы вежды.
Мы гордо раздвинем пределы Земли,
Нам светит наш разум стоокий.
Плывите, плывите скорей, корабли,
Плывите на Полюс далекий!»
3
Солнце свершает
Скучный свой путь.
Что-то мешает
Сердцу вздохнуть.
В море приливы
Шумно растут.
Мирные нивы
Где-то цветут.
Пенясь, про негу
Шепчет вода.
Где-то к ночлегу
Гонят стада.
4
Грусть утихает:
С другом легко.
Кто-то вздыхает —
Там — далеко.
Счастлив, кто мирной
Долей живет.
Кто-то в обширной
Бездне плывет.
Нежная ива
Спит и молчит.
Где-то тоскливо
Чайка кричит.
5
«Мы плыли — все дальше — мы плыли,
Мы плыли не день и не два.
От влажной крутящейся пыли
Кружилась не раз голова.
Туманы клубились густые,
Вставал и гудел Океан, —
Как будто бы ведьмы седые
Раскинули вражеский стан.
И туча бежала за тучей,
За валом мятежился вал.
Встречали мы остров плавучий,
Но он от очей ускользал.
И там, где из водного плена
На миг восставали цветы,
Крутилась лишь белая пена,
Сверкая среди темноты.
И дерзко смеялись зарницы,
Манившие миром чудес.
Кружились зловещие птицы
Под склепом пустынных Небес.
Буруны закрыли со стоном
Сверканье Полярной Звезды.
И вот уж с пророческим звоном
Идут, надвигаются льды.
Так что ж, и для нас развернула
Свой свиток седая печаль?
Так, значит, и нас обманула
Богатая сказками даль?
Мы отданы белым пустыням,
Мы тризну свершаем на льдах,
Мы тонем, мы гаснем, мы стынем
С проклятьем на бледных устах!»
6
Скрипя, бежит среди валов,
Гигантский гроб, скелет плавучий.
В телах обманутых пловцов
Иссяк светильник жизни жгучей.
Огромный остов корабля
В пустыне Моря быстро мчится,
Как будто где-то есть земля,
К которой жадно он стремится.
За ним, скрипя, среди зыбей
Несутся бешено другие,
И привиденья кораблей
Тревожат области морские.
И шепчут волны меж собой,
Что дальше их пускать не надо, —
И встала белою толпой
Снегов и льдистых глыб громада.
И песни им надгробной нет,
Бездушен мир пустыни сонной,
И только Солнца красный свет
Горит, как факел похоронный.
7
Да легкие хлопья летают,
И беззвучную сказку поют,
И белые ткани сплетают,
Созидают для Смерти приют.
И шепчут: «Мы — дети Эфира,
Мы — любимцы немой тишины,
Враги беспокойного мира,
Мы — пушистые чистые сны.
Мы падаем в синее Море,
Мы по воздуху молча плывем,
И мчимся в безбрежном просторе,
И к покою друг друга зовем.
И вечно мы, вечно летаем,
И не нужно нам шума земли,
Мы вьемся, бежим, пропадаем,
И летаем, и таем вдали…»
ВИДЕНИЕ
Пророк, с душой восторженной поэта,
Чуждавшейся малейшей тени зла,
Один, в ночной тиши, вдали от света,
Молился он, — и Тень к нему пришла.
Святая Тень, которую увидеть
Здесь на земле немногим суждено.
Тем избранным с ней говорить дано,
Что могут бескорыстно ненавидеть
И быть всегда — с Любовью заодно.
И долго Тень безмолвие хранила,
На Данте устремив пытливый взор.
И вот, вздохнув, она заговорила,
И вздох ее речей звучал уныло,
Как ветра шум среди угрюмых гор.
«Зачем зовешь? Зачем меня тревожишь?
Тебе одно могу блаженство дать.
Ты молод, ты понять его не можешь:
Блаженство за других душой страдать.
Тот путь суров. Пустынею безлюдной
Среди песков он странника ведет.
Достигнет ли изгнанник цели чудной, —
Иль не дойдя бессильно упадет?
Осмеянный глухой толпой людскою,
Ты станешь ненавидящих любить.
Питаться будешь пламенной тоскою,
Ты будешь слезы собственные пить.
И холодна, как лед, людская злоба!
Пытаясь тщетно цепи тьмы порвать,
Как ложа ласк, ты будешь жаждать гроба,
Ты будешь смерть, как друга, призывать!»
И отвечал мечтатель благородный:
«Не страшен мне бездушной злобы лед,
Любовью я согрею мрак холодный.
Я в путь хочу! Хочу идти вперед!»
И долго Тень безмолвие хранила,
Печальна и страдальчески-бледна.
И в Небесах, из темных туч, уныло
Взошла кроваво-красная Луна.
И говорила Тень:
«Себя отринуть,
Себя забыть — избраннику легко.
Но тех, с кем жизнь связал, навек покинуть,
От них уйти куда-то далеко, —
Навек со всем, что дорого расстаться,
Оставить свой очаг, жену, детей,
И много дней, и много лет скитаться,
В чужой стране, среди чужих людей, —
Какая скорбь! И ты ее узнаешь!
И пусть тебе отчизна дорога,
Пусть ты ее, любя, благословляешь,
Она тебя отвергнет, как врага!
Придет ли день, ты будешь жаждать ночи,
Придет ли ночь, ты будешь ждать утра,
И всюду зло, и нет нигде добра,
И скрыть нельзя заплаканные очи!
И ты поймешь, как горек хлеб чужой,
Как тяжелы чужих домов ступени,
Поднимешься — в борьбе с самим собой,
И вниз пойдешь — своей стыдяся тени.
О, ужас, о, мучительный позор:
Выпрашивает милостыню — Гений!»
И Данте отвечал, потупя взор:
«Я принимаю бремя всех мучений!»
. . . . . . . . . . . . . . . .
И Тень его отметила перстом,
И вдруг ушла, в беззвучии рыдая,
И Данте в путь пошел, изнемогая
Под никому не видимым крестом.
К чему, скажите ради Бога,
Журнальный Марс восстал с одра
И барабанная тревога
Гусиных витязей пера?
К чему вы тяжко развозились,
За что так на меня озлились,
Мои нежданные враги,
Которых я люблю, как душу?
К чему с плеча и от ноги
Вы через влагу, через сушу,
Чрез влагу пресных эпиграмм,
Чрез сушу прозы вашей пыльной,
Несетесь по моим пятам
Ордой задорной и бессильной?
Спроситесь средств своих и сил,
Себя изведав, осмотритесь,
Одумайтесь, прохолодитесь
Хотя на льду своих чернил.
В вас две причины: хлад и пламень,
Пыл гнева и таланта лед;
Сей в гору сгоряча несет,
Тот сдуру тащит вниз, как камень.
Останьтесь в равновесном сне
И, чувствуя свою природу,
Не обжигайтесь на огне,
Когда вас так и тянет в воду.
И как идти вам на меня?
Неблагодарные! Не я ли
Из хаоса небытия
Вас вывел в жизнь! Вы прозябали,
Вы были мертвы. В добрый час
Не я ли в люди вывел вас
Из глазуновского кладбища,
Живых покойников жилища,
Где вас смертельный сон настиг
И где заглавья многих книг
Гласят в замену эпитафий,
Что тут наборщика рукой
На лобном месте типографий
Казнен иль тот, или другой.
Скажите, скольких мимоходом
Из вас я по́вил пред народом
Под мой насмешливый свисток,
Взлелеял вас под шапкой пестрой
И скольких выкормил я впрок
На копьях эпиграммы острой?
Тогда вас только свет и знал,
В тени таившихся малюток,
Когда под качку резвых шуток
Мой стих вас на смех подымал.
Пигмея выровнил мой хлыстик,
А там под ним, другим в пример,
Свернувшийся в журнальный листик
Развился мелкий эфемер;
Задавленный под глыбой снежной
Своих комедий ледяных,
Иной ждал смерти неизбежной
И костенел уж, как свой стих;
Его отрыл я музой чуткой
И на ноги поднять успел
И раздражительною шуткой
Его оттер и отогрел.
Кто, на стихе моем повиснув,
Вскарабкавшись, с поэмой всплыл;
Кого, живой водою спрыснув,
Я от угара протрезвил.
Калек, замерзших и утопших,
Полуживых, полуусопших,
Слепых, хромых, без рук, без ног,
Расслабленных и слабоумных,
Сухоточных, опухлых, чумных, —
Я призрел всех, я всех сберег.
Без просьбы, без лицеприятья
Имеет вся меньшая братья
Заступника в лице моем:
В моей сатире хлебосольной
Заботой музы сердобольной
Открыт странноприимный дом.
Есть богадельня при больнице;
Дверь настежь: милости прошу,
И тотчас каждого в таблице
С отметкой имя запишу.
И что ж? В угаре своеволья,
Забыв и долг, и честь, и связь,
Против опеки сердоболья
Больница буйно поднялась.
Когда дважды два было только четыре,
Я жил в небольшой коммунальной квартире.
Работал с горшком, и ночник мне светил
Но я был дураком и за свет не платил.
Я грыз те же книжки с чайком вместо сушки,
Мечтал застрелиться при всех из Царь-пушки,
Ломал свою голову ввиде подушки.
Эх, вершки-корешки! От горшка до макушки
Обычный крестовый дурак.
— Твой ход, — из болот зазывали лягушки.
Я пятился задом, как рак.
Я пил проявитель, я пил закрепитель,
Квартиру с утра превращал в вытрезвитель,
Но не утонул ни в стакане, ни в кубке.
Как шило в мешке — два смешка, три насмешки —
Набитый дурак, я смешал в своей трубке
И разом в орла превратился из решки.
И душу с душком, словно тело в тележке,
Катал я и золотом правил орешки,
Но чем-то понравился Любке.
Муку через муку поэты рифмуют.
Она показала, где раки зимуют.
Хоть дело порой доходило до драки —
Я Любку люблю! А подробности — враки.
Она даже верила в это сама.
Мы жили в то время в холерном бараке —
Холерой считалась зима.
И Верка-портниха сняла с Любки мерку —
Хотел я ей на зиму шубу пошить.
Но вдруг оказалось, что шуба — на Верку.
Я ей предложил вместе с нами пожить.
И в картах она разбиралась не в меру —
Ходила с ума эта самая Вера.
Очнулась зима и прогнала холеру.
Короче стал список ночей.
Да Вера была и простой и понятной,
И снегом засыпала белые пятна,
Взяла агитацией в корне наглядной
И воском от тысяч свечей.
И шило в мешке мы пустили на мыло.
Святою водой наш барак затопило.
Уж намылились мы, но святая вода
На метр из святого и твердого льда.
И Вера из шубы скроила одьяло.
В нем дырка была — прям так и сияла.
Закутавшись в дырку, легли на кровать
И стали, как раки, втроем зимовать.
Но воду почуяв — да сном или духом —
В матросской тельняшке явилась Надюха.
Я с нею давно грешным делом матросил,
Два раза матрасил, да струсил и бросил.
Не так молода, но совсем не старуха,
Разбила паркеты из синего льда.
Зашла навсегда попрощаться Надюха,
Да так и осталась у нас навсегда.
Мы прожили зиму активно и дружно.
И главное дело — оно нам было не скучно.
И кто чем богат, тому все были рады.
Но все-таки просто визжали они,
Когда рядом с ритмами светской эстрады
Я сам, наконец, взял гитару в клешни.
Не твистом свистел мой овраг на горе.
Я все отдавал из того, что дано.
И мозг головной вырезал на коре:
Надежда плюс Вера, плюс Саша, плюс Люба
Плюс тетя Сережа, плюс дядя Наташа…
Короче, не все ли равно.
Я пел это в темном холодном бараке,
И он превращался в обычный дворец.
Так вот что весною поделывают раки!
И тут оказалось, что я — рак-отец.
Сижу в своем теле, как будто в вулкане.
Налейте мне свету из дырки окна!
Три грации, словно три грани в стакане.
Три грани в стакане, три разных мамани,
Три разных мамани, а дочка одна.
Но следствия нет без особых причин.
Тем более, вроде не дочка, а сын.
А может — не сын, а может быть — брат,
Сестра или мать или сам я — отец,
А может быть, весь первомайский парад!
А может быть, город весь наш — Ленинград!..
Светает. Гадаю и наоборот.
А может быть — весь наш советский народ.
А может быть, в люльке вся наша страна!
Давайте придумывать ей имена.
Спустил седой Эол Борея
С цепей чугунных из пещер;
Ужасные криле расширя,
Махнул по свету богатырь;
Погнал стадами воздух синий.
Сгустил туманы в облака,
Давнул, — и облака расселись,
Пустился дождь и восшумел.
Уже румяна Осень носит
Снопы златые на гумно,
И роскошь винограду просит
Рукою жадной на вино.
Уже стада толпятся птичьи,
Ковыль сребрится по степям;
Шумящи красно-желты листьи
Расстлались всюду по тропам.
В опушке заяц быстроногий,
Как колпик поседев, лежит;
Ловецки раздаются роги,
И выжлиц лай и гул гремит.
Запасшися крестьянин хлебом,
Ест добры щи и пиво пьет;
Обогащенный щедрым небом,
Блаженство дней своих поет.
Борей на Осень хмурит брови
И Зиму с севера зовет:
Идет седая чародейка,
Косматым машет рукавом;
И снег, и мраз, и иней сыплет
И воды претворяет в льды;
От хладного ее дыханья
Природы взор оцепенел.
Наместо радуг испещренных
Висит по небу мгла вокруг,
А на коврах полей зеленых
Лежит рассыпан белый пух.
Пустыни сетуют и долы,
Голодны волки воют в них;
Древа стоят и холмы голы,
И не пасется стад при них.
Ушел олень на тундры мшисты,
И в логовище лег медведь;
По селам нимфы голосисты
Престали в хороводах петь;
Дымятся серым дымом домы,
Поспешно едет путник в путь,
Небесный Марс оставил громы
И лег в туманы отдохнуть.
Российский только Марс, Потемкин,
Не ужасается зимы:
По развевающим знаменам
Полков, водимых им, орел
Над древним царством Митридата
Летает и темнит луну;
Под звучным крил его мельканьем
То черн, то бледн, то рдян Эвксин.
Огонь, в волнах неугасимый,
Очаковские стены жрет,
Пред ними росс непобедимый
И в мраз зелены лавры жнет;
Седые бури презирает.
На льды, на рвы, на гром летит,
В водах и в пламе помышляет:
Или умрет, иль победит.
Мужайся, твердый росс и верный,
Еще победой возблистать!
Ты не наемник — сын усердный;
Твоя Екатерина мать,
Потемкин — вождь, бог — покровитель;
Твоя геройска грудь — твой щит,
Честь — мзда твоя, вселенна — зритель,
Потомство плесками гремит.
Мужайтесь, росски Ахиллесы,
Богини северной сыны!
Хотя вы в Стикс не погружались.
Но вы бессмертны по делам.
На вас всех мысль, на вас всех взоры.
Дерзайте ваших вслед отцов!
И ты спеши скорей, Голицын!
Принесть в твой дом с оливой лавр.
Твоя супруга златовласа,
Пленира сердцем и лицом.
Давно желанного ждет гласа,
Когда ты к ней приедешь в дом;
Когда с горячностью обнимешь
Ты семерых твоих сынов,
На матерь нежны взоры вскинешь
И в радости не сыщешь слов.
Когда обильными речами
Потом восторг свой изъявишь,
Бесценными побед венцами
Твою супругу удивишь;
Геройские дела расскажешь
Ее ты дяди и отца,
И дух и ум его докажешь
И как к себе он влек сердца.
Спеши, супруг, к супруге верной,
Обрадуй ты, утешь ее;
Она задумчива, печальна,
В простой одежде, и, власы
Рассыпав по челу нестройно,
Сидит за столиком в софе;
И светло-голубые взоры
Ее всечасно слезы льют.
Она к тебе вседневно пишет:
Твердит то славу, то любовь,
То жалостью, то негой дышит,
То страх ее смущает кровь;
То дяде торжества желает,
То жаждет мужниной любви,
Мятется, борется, вещает:
«Коль долг велит, ты лавры рви!»
В чертоге вкруг ее безмолвном
Не смеют нимфы пошептать;
В восторге только музы томном
Осмелились сей стих бряцать.
Румяна Осень! радость мира!
Умножь, умножь еще твой плод!
Приди, желанна весть! — и лира
Любовь и славу воспоет.
Овидий, я живу близ тихих берегов,
Которым изгнанных отеческих богов
Ты некогда принес и пепел свой оставил.
Твой безотрадный плач места сии прославил;
И лиры нежный глас еще не онемел;
Еще твоей молвой наполнен сей предел.
Ты живо впечатлел в моем воображенье
Пустыню мрачную, поэта заточенье,
Туманный свод небес, обычные снега
И краткой теплотой согретые луга.
Как часто, увлечен унылых струн игрою,
Я сердцем следовал, Овидий, за тобою!
Я видел твой корабль игралищем валов
И якорь, верженный близ диких берегов,
Где ждет певца любви жестокая награда.
Там нивы без теней, холмы без винограда;
Рожденные в снегах для ужасов войны,
Там хладной Скифии свирепые сыны,
За Истром утаясь, добычи ожидают
И селам каждый миг набегом угрожают.
Преграды нет для них: в волнах они плывут
И по́ льду звучному бестрепетно идут.
Ты сам (дивись, Назон, дивись судьбе превратной!),
Ты, с юных лет презрев волненье жизни ратной,
Привыкнув розами венчать свои власы
И в неге провождать беспечные часы,
Ты будешь принужден взложить и шлем тяжелый,
И грозный меч хранить близ лиры оробелой.
Ни дочерь, ни жена, ни верный сонм друзей,
Ни музы, легкие подруги прежних дней,
Изгнанного певца не усладят печали.
Напрасно грации стихи твои венчали,
Напрасно юноши их помнят наизусть:
Ни слава, ни лета, ни жалобы, ни грусть,
Ни песни робкие Октавия не тронут;
Дни старости твоей в забвении потонут.
Златой Италии роскошный гражданин,
В отчизне варваров безвестен и один,
Ты звуков родины вокруг себя не слышишь;
Ты в тяжкой горести далекой дружбе пишешь:
«О, возвратите мне священный град отцов
И тени мирные наследственных садов!
О други, Августу мольбы мои несите,
Карающую длань слезами отклоните,
Но если гневный бог досель неумолим
И век мне не видать тебя, великий Рим, —
Последнею мольбой смягчая рок ужасный,
Приближьте хоть мой гроб к Италии прекрасной!»
Чье сердце хладное, презревшее харит,
Твое уныние и слезы укорит?
Кто в грубой гордости прочтет без умиленья
Сии элегии, последние творенья,
Где ты свой тщетный стон потомству передал?
Суровый славянин, я слез не проливал,
Но понимаю их; изгнанник самовольный,
И светом, и собой, и жизнью недовольный,
С душой задумчивой, я ныне посетил
Страну, где грустный век ты некогда влачил.
Здесь, оживив тобой мечты воображенья,
Я повторил твои, Овидий, песнопенья
И их печальные картины поверял;
Но взор обманутым мечтаньям изменял.
Изгнание твое пленяло втайне очи,
Привыкшие к снегам угрюмой полуночи.
Здесь долго светится небесная лазурь;
Здесь кратко царствует жестокость зимних бурь.
На скифских берегах переселенец новый,
Сын юга, виноград блистает пурпуровый.
Уж пасмурный декабрь на русские луга
Слоями расстилал пушистые снега;
Зима дышала там — а с вешней теплотою
Здесь солнце ясное катилось надо мною;
Младою зеленью пестрел увядший луг;
Свободные поля взрывал уж ранний плуг;
Чуть веял ветерок, под вечер холодея;
Едва прозрачный лед, над озером тускнея,
Кристаллом покрывал недвижные струи.
Я вспомнил опыты несмелые твои,
Сей день, замеченный крылатым вдохновеньем,
Когда ты в первый раз вверял с недоуменьем
Шаги свои волнам, окованным зимой…
И по́ льду новому, казалось, предо мной
Скользила тень твоя, и жалобные звуки
Неслися издали, как томный стон разлуки.
Утешься; не увял Овидиев венец!
Увы, среди толпы затерянный певец,
Безвестен буду я для новых поколений,
И, жертва темная, умрет мой слабый гений
С печальной жизнию, с минутною молвой…
Но если, обо мне потомок поздний мой
Узнав, придет искать в стране сей отдаленной
Близ праха славного мой след уединенный —
Брегов забвения оставя хладну сень,
К нему слетит моя признательная тень,
И будет мило мне его воспоминанье.
Да сохранится же заветное преданье:
Как ты, враждующей покорствуя судьбе,
Не славой — участью я равен был тебе.
Здесь, лирой северной пустыни оглашая,
Скитался я в те дни, как на брега Дуная
Великодушный грек свободу вызывал,
И ни единый друг мне в мире не внимал;
Но чуждые холмы, поля и рощи сонны,
И музы мирные мне были благосклонны.
Смягчи, о боже! гнев твой ярый,
Вины души моей забудь;
И молний уклони удары,
В мою направленные грудь!
Престани в тучах, в облистаньях
И в бурных пламенных дыханьях
Являть, колико суд твой строг;
Пролей надежду в грудь унылу,
Яви свою во благе силу
И буди в милостях мне бог!
Стрелами острыми твоими
Мне сердце все изязвлено
И, раздираемое ими,
Горит, как в пламени, оно;
Свои счисляя преступленьи,
В стыде, в болезни, в изумленьи,
Смыкаю я смущенный взор.
Нет предо мною света дневна —
На мне твоя десница гневна,
Хладнее льдов, тягчее гор.
Все скорби на меня зияют
И плоть мою себе делят.
Как воск, во мне так кости тают,
И кровь моя, как острый яд;
Как трость ломка во время зною,
Как ломок лед в реках весною,
Так ломки ноги подо мной.
Все множит мне печалей бремя;
Остановилось само время,
Чтобы продлить мой жребий злой.
В сем зле, как в треволненном море,
Собрав остаток слабый сил,—
В отчаяньи, в надежде, в горе,
К творцу миров я возопил,
Воззвал и сердцем встрепетался;
То луч надежды мне являлся,
То, вспомянув мои вины,
Терял я из очей свет красный:
Меч видел мщения ужасный
И видел ада глубины.
Вкруг моего собравшись ложа,
С унылой жалостью друзья,
Моей кончины ужас множа,
Казалось, взорами меня
Во гроб холодный провождали;
Притворным плачем мне стужали
Враги сокрыты дней моих;
А я, как мертв, среди смятенья
Лежал без слуха, без движенья
И уст не отверзал своих.
Но в страшную сию минуту,
В сей час, ужасный бытию,
Зря под ногами бездну люту,
А пред очами смерть мою,—
Надеждой на тебя отрадной,
Как в жар поля росой прохладной,
Мой слабый дух себя питал.
Хоть телом упадал я в бездны,
Но духом за пространства звездны
К тебе с молитвой возлетал.
Нет!— рек я в глубине сердечной,
Нет, не погибну я, стеня;
Исторгнет бог мой сильный, вечный
Из смертных челюстей меня
И дух мой не отдаст он аду
Неправедным врагам в отраду;
Их не свершится торжество;
Не посмеется мне их злоба,
Что у дверей ужасных гроба
Помочь бессильно божество.
Творец! Внемли мое моленье
И гласу сердца ты внемли:
Хотя ничтожное творенье,
Я прах, не видный на земли;
Но что есть мало, что презренно,
Тобою, боже, сотворенно?
Прекрасен звездный твой чертог;
Ты в солнцах, ты во громах чуден,—
Но где ты чудесами скуден?—
Ты и в пылинке тот же бог!
И я к тебе, надежды полный,
Свой простираю томный глас:
Смири страстей свирепых волны,
В которых духом я погряз!
Мои велики преступленья:
Их сердцу страшно исчисленье,—
Но в судие я зрю отца.
Мой страшен грех, но он конечен,—
А ты, мой бог, ты силен, вечен;
Твоим щедротам нет конца.
Все так же ютится
Все так же ютится простуда у рам,
Так же песни мои
Так же песни мои заштрихованы сном,
Так же ночью озноб,
Так же ночью озноб, так же дрожь по утрам,
Так же горло ручьев
Так же горло ручьев переедено льдом.
Но уже тротуар
Но уже тротуар чернотою оброс,
Снова солнечный лак
Снова солнечный лак прилипает к земле.
И, как сказочный бред,
И, как сказочный бред, забывая мороз,
Обессиленный градусник
Обессиленный градусник спит на нуле.
Я стою на крыльце,
Я стою на крыльце, я у солнца в плену.
Мне весна тишиной
Мне весна тишиной обвязала висок,
Надо мной в высоте,
Надо мной в высоте, повторив тишину,
Голубого окна
Голубого окна притаился зрачок.
В переулке заря,
В переулке заря, перекличка колес,
Торопливость воды
Торопливость воды и людей кутерьма,
И коробками разных сортов папирос
В докипающем дне
В докипающем дне притаились дома.
Я слежу, как трамвай
Я слежу, как трамвай совершает полет,
Как на лужах горит
Как на лужах горит от зари позумент,
И как нэпман тяжелой сигарой плывет,
И как тоненькой «Басмой» ныряет студент.
И туда, где окно,
И туда, где окно, где, льда голубей,
Обложки у крыш
Обложки у крыш оплела бирюза,
Где порхающий дым,
Где порхающий дым, где фарфор голубей,
Как на синий экран
Как на синий экран поднимаю глаза.
Там ветер,
Там ветер, там небо,
Там ветер, там небо, там пятый этаж,
Там зайцем по комнате
Там зайцем по комнате бродит тепло,
Там ленивостью дней
Там ленивостью дней заболел карандаш,
И у форточки там
И у форточки там отстегнулось крыло.
Я стою,
Я стою, я ловлю
Я стою, я ловлю уплывающий свет,
Опьяняясь пространством,
Опьяняясь пространством, как лирикой сна.
И дым папиросы,
И дым папиросы, как первый букет,
У меня на руке
У меня на руке забывает весна.
Но это не сон –
Но это не сон – это доза тепла,
Это первый простор
Это первый простор для взлетающих глаз,
Это холод, дыханьем
Это холод, дыханьем сожженный дотла,
Это дым вдохновенья,
Это дым вдохновенья, пришедший на час.
Это все для того,
Это все для того, чтобы вовсе не так
Возвратившийся служащий
Возвратившийся служащий встретил жену,
Чтобы скряга отдал
Чтобы скряга отдал за букет четвертак,
Чтобы снова Жюль Верн
Чтобы снова Жюль Верн полетел на Луну.
Чтоб мое бытие
Чтоб мое бытие окрылилось на миг
И неведомых дней
И неведомых дней недоступная мгла
Сквозь страницы еще
Сквозь страницы еще недочитанных книг
Проступила ясней
Проступила ясней и лицо обожгла.
Чтобы с ранним огнем
Чтобы с ранним огнем и усталостью рам
Ваша зимняя комната
Ваша зимняя комната стала тесна.
И чтоб песня,
И чтоб песня, которая поймана там,
Еще раз на лету
Еще раз на лету повторила – весна.
То не странник идет, не гроза гремит,
Не поземка пылит в глаза ему,—
То приехал в Кремль бородатый Шмидт
К самому Большому Хозяину.
И сказал ему тот: «Снарядить вели
Самолет, коль саньми не едется.
Полетай ты на Север, на пуп земли,
Там живет госпожа ведмедица.
Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.
Оттого где не надо идут дожди,
А где надобен дождь, там засуха.
Ты к ведмедице той долети-дойди
И котел этот спрячь за пазуху».
Возле пупа земли на плавучий лед
Опускался с неба туманного
Краснокрылый конь — гидросамолет
Михаила свет Водопьянова.
Выползал на снега голубой песец,
Говорил человечьим голосом:
«Не довольно ли вам в облаках висеть?
Не зазорно ль шуметь над полюсом?
Подобру говорю: убирайтесь прочь! —
Лаял, злобно наморщив усики. —
Напущу я на вас на полгода ночь,
Поглядим тогда, как вы струсите!»
Отвечал Водопьянов: «Уймись, дружок!
На полгода ночь? Эка невидаль! —
На борту самолета фонарь зажег:
— Вишь, мы солнце поймали неводом».
Выплывал тогда из моря кит-кашалот,
Говорил человечьим голосом:
«Это кто в окиян опускает лот,
Колет льдину киркой над полюсом?
Полно в море вымеривать глубину!
Я незваных гостей не жалую,
Я хвостом махну — целый дом сомну,
А не то вашу льдину малую!»
Тут, картечною пулей заряжено,
Громыхнуло ружье Папанина.
Охнул кит-кашалот и ушел на дно,
Меткой пулей под сердце раненный.
И пошли они, и пришли они
На огонь, что в сугробах светится.
Под скалой ледяной в голубой тени
Там сидит госпожа ведмедица.
Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби,
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.
Увидала людей госпожа ведмедь,
Говорит человечьим голосом:
«Понапрасну вы вздумали володеть
Моей вотчиной — белым полюсом.
Я хозяйка тут ровно тыщу лет.
Против белых стуж вам не выстоять:
У вас шерсти нет, у вас реву нет,
У вас нет в ногах бегу быстрого.
Чтоб никто из вас мне попенять не мог,
По угодьям моим немереным
Вы поспорьте-ка быстротою ног
С моей лошадью — ветром северным.
Как стрелу, я спущу его с тетивы,
С золотого лука-оружия,
И назавтра в железную дверь Москвы
Он задует дождем и стужею».
«Коли после его хоть на миг придешь —
Признавай тогда мою волю сам,
А скорее его добежишь — ну-к што ж! —
Володей тогда белым полюсом!»
Не окончила старая похвальбы,
Ан глядит: через миг без малого
Над плавучею льдиною из Москвы
Загудела машина Чкалова.
«Это кто же над полюсом в аккурат
Пролетел, не причалив к берегу?»
Отвечает Папанин: «Молодший брат
Погулять полетел в Америку».
«Снимем, — просит ведмедь, — мой заклад с коня,
А давай-ка поспорим голосом:
Коли ежели крикнешь громчей меня,
Володей тогда белым полюсом!»
Пасть раскрыла ведмедица, как жерло…
Тут, не знаю — с небес, со стенки ли,
Точно гром, раскатилось: «Алло! Алло!»
То Москва вызывала Кренкеля.
«Это кто же такой великан большой,
Да и где он у вас хоронится?»
— «Из кремлевской палаты мой брат старшой
Запросил об моем здоровьице».
«Ну, — сказала ведмедица, — голос — да!
А давай же поспорим волосом:
У кого повальяжнее борода,
Так тому володеть и полюсом!»
Тут на лед из палатки выходит Шмидт.
Что ведмежий мех? Так, безделица.
Борода у него на ветру дымит,
Развороченным флагом стелется!
Взял в кулак свою крепкую седину,
Осрамил ведмедицу белую:
«Вот сейчас, — говорит, — бородой тряхну,
Так такую ль бурю изделаю!
Что ты есть? — говорит. — Ничего! Ведмедь!
Так тебе ль верховодить полюсом?
Не умеешь ни бегать, а ни реветь,
Ни умом не вышла, ни волосом!
Уходи-ка, убогая, от греха.
Ведь игра-то велась по правилам?..»
И ушла ведмедь. Даже впопыхах
Колдовской котелок оставила.
А на льдине плавучей маяк зажгли,
Засиял он звездою белою.
Там Папанин сидит на пупу земли,
Он сидит и погоду делает.
Перед ним костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
Он и ведро варит, и дожди варит,
И туман пущает из проруби.
Если тучу сварит — путевой листок
Нацепляет на брюхо сразу ей:
«Полетай, мол, ты, облако, на Восток,
Покропи над Середней Азией».
Если сварится ведро — Папанин рад.
Направляет он светлым донышком
На далекий на город на Ленинград
Золотое красное солнышко.
И пылает маяк на пупу земли,
Будто острый алмаз отточенный,
И плывут на огонь его корабли
По морям нашей вольной вотчины!
I
Октябрь уж наступил — уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей;
Дохнул осенний хлад — дорога промерзает.
Журча еще бежит за мельницу ручей,
Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает
В отъезжие поля с охотою своей,
И страждут озими от бешеной забавы,
И будит лай собак уснувшие дубравы.
II
Теперь моя пора: я не люблю весны;
Скучна мне оттепель; вонь, грязь — весной я болен;
Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены.
Суровою зимой я более доволен,
Люблю ее снега; в присутствии луны
Как легкий бег саней с подругой быстр и волен,
Когда под соболем, согрета и свежа,
Она вам руку жмет, пылая и дрожа!
III
Как весело, обув железом острым ноги,
Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек!
А зимних праздников блестящие тревоги?..
Но надо знать и честь; полгода снег да снег,
Ведь это наконец и жителю берлоги,
Медведю, надоест. Нельзя же целый век
Кататься нам в санях с Армидами младыми
Иль киснуть у печей за стеклами двойными.
IV
Ох, лето красное! любил бы я тебя,
Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи.
Ты, все душевные способности губя,
Нас мучишь; как поля, мы страждем от засухи;
Лишь как бы напоить, да освежить себя —
Иной в нас мысли нет, и жаль зимы старухи,
И, проводив ее блинами и вином,
Поминки ей творим мороженым и льдом.
V
Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно.
Так нелюбимое дитя в семье родной
К себе меня влечет. Сказать вам откровенно,
Из годовых времен я рад лишь ей одной,
В ней много доброго; любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел мечтою своенравной.
VI
Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
Улыбка на устах увянувших видна;
Могильной пропасти она не слышит зева;
Играет на лице еще багровый цвет.
Она жива еще сегодня, завтра нет.
VII
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.
VIII
И с каждой осенью я расцветаю вновь;
Здоровью моему полезен русской холод;
К привычкам бытия вновь чувствую любовь:
Чредой слетает сон, чредой находит голод;
Легко и радостно играет в сердце кровь,
Желания кипят — я снова счастлив, молод,
Я снова жизни полн — таков мой организм
(Извольте мне простить ненужный прозаизм).
IX
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
Махая гривою, он всадника несет,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промерзлый дол и трескается лед.
Но гаснет краткий день, и в камельке забытом
Огонь опять горит — то яркий свет лиет,
То тлеет медленно — а я пред ним читаю
Иль думы долгие в душе моей питаю.
X
И забываю мир — и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем —
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
XI
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута — и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
XII
Плывет. Куда ж нам плыть?..
Я полагал, с либерального
Есть направленья барыш —
Больше, чем с места квартального.
Что ж оказалося — шиш!
Бог меня свел с нигилистами,
Сами ленятся писать,
Платят все деньгами чистыми.
Пробовал я убеждать:
«Мне бы хоть десять копеечек
С пренумеранта извлечь:
Ведь даровых-то статеечек
Много… куда их беречь?
Нужно во всем беспристрастие:
Вы их смешайте, друзья,
Да и берите на счастие…
Верьте, любая статья
Встретит горячих хвалителей,
Каждую будут бранить…"
Тщетно! моих разорителей
Я не успел убедить!
Часто, взбираясь на лесенку,
Где мой редактор живет,
Слышал я грозную песенку,
Вот вам ее перевод:
— Из уваженья к читателю,
Из уваженья к себе,
Нет снисхожденья к издателю —
Гибель, несчастный, тебе!..—
«Но не хочу я погибели
(Я ему). Друг-нигилист!
Лучше хотел бы я прибыли».
Он же пускается в свист.
Выслушав эти нелепости,
Я от него убегал
И по мосткам против крепости
Обыкновенно гулял.
Там я бродил в меланхолии,
Там я любил размышлять,
Что не могу уже более
«Аргуса» я издавать.
Чин мой оставя в забвении
И не щадя седины,
Эти великие гении
Снять с меня рады штаны!
Лучше идти в переписчики,
Чем убиваться внаклад.
Бросишь изданье — подписчики
Скажут: дай деньги назад!
Что же мне делать, несчастному?
Благо, хоть совесть чиста:
Либерализму опасному
В сети попал я спроста…
Так по мосткам против крепости
Я в размышленье гулял.
Полный нежданной свирепости,
Лед на мостки набежал.
С треском они расскочилися,
Нас по Неве понесло;
Все пешеходы смутилися,
Каждому плохо пришло!
Словно близ дома питейного,
Крики носились кругом.
Смотрим — нет моста Литейного!
Весь разнесло его льдом.
Вот, погоняемый льдинами,
Мчится на нас плашкоут,
Ропот прошел меж мужчинами,
Женщины волосы рвут!
Тут человек либерального
Образа мыслей, и тот
Звал на защиту квартального…
Я лишь был хладен как лед!
Что тут борьба со стихиею,
Если подорван кредит,
Если над собственной выею
Меч дамоклесов висит?..
Общее было смятение,
Я же на льдине стоял
И умолял провидение,
Чтоб запретили журнал…
Вышло б судеб покровительство!
Честь бы и деньги я спас,
Но не умеет правительство
В пору быть строгим у нас…
Нет, не оттуда желанное
Мне избавленье пришло —
Чудо свершилось нежданное:
На небе стало светло,
Вижу, на льдине сверкающей…
Вижу, является вдруг
Мертвые души скупающий
Чичиков! «Здравствуй, мой друг!
Ты приищи покупателя!» —
Он прокричал — и исчез!..
Благословляя Создателя,
Мокрый, я на берег влез…
Всю эту бурю ужасную
Век сохраню я в душе —
Мысль получивши прекрасную,
Я же теперь в барыше!
Нет рокового издания!
Самая мысль о нем — прочь!..
Поздно, в трактире «Германия»,
В ту же ужасную ночь,
Греясь, сушась, за бутылкою
Сбыл я подписчиков, сбыл,
Сбыл их совсем — с пересылкою,
Сбыл — и барыш получил!..
Словно змеею укушенный,
Впрочем, легок и счастлив,
Я убежал из Конюшенной,
Этот пассаж совершив.
Чудилось мне, что нахальные
Мчатся подписчики вслед,
«Дай нам статьи либеральные! —
Хором кричат.— Дармоед!»
И ведь какие подписчики!
Их и продать-то не жаль.
Аптекаря, переписчики —
Словом, ужасная шваль!
Знай, что такая компания
Будет (и все в кураже!..),
Не начинал бы издания:
Аристократ я в душе.
Впрочем, средь бабьих передников
И неуклюжих лаптей —
Трое действительных статских советников,
Двое армянских князей!
Публика все чрезвычайная,
Даже чиновников нет.
Охтинка — чтица случайная
(Втер ей за сливки билет),
Дьякон какой-то, с рассрочкою
(Басом, разбойник, кричит),
Страж департаментский с дочкою —
Все догоняет, шумит!
С хохотом, с грохотом, с гиканьем
Мчатся густою толпой;
Визгами, свистом и шиканьем
Слух надрывается мой.
Верите ль? даже квартальные,
Взявшие даром билет,
«Дай нам статьи либеральные!» —
Хором кричат. Я в ответ:
«Полноте, други любезные,
Либерализм вам не впрок!»
Сам же в ворота железные
Прыг,— и защелкнул замок!
«Ну! отвязались, ракалии!..»
Тут я в квартиру нырнул
И, покуривши регалии,
Благополучно заснул.
Жаль мне редактора бедного!
Долго он будет грустить,
Что направления вредного
Негде ему проводить.
Встретились мы: я почтительно
Шляпу ему приподнял,
Он улыбнулся язвительно
И засвистал, засвистал!
1
Кто эта слезная тоскунья?
Кто эта дева, мальва льда?
Как ей идет горжетка кунья
И шлем тонов «pastиllеs valda»…
Блистальна глаз шатенки прорезь,
Сверкальны стальные коньки,
Когда в фигурах разузорясь,
Она стремглавит вдоль реки.
Глаза, коньки и лед — все стально,
Студено, хрустко и блистально.
Но кто ж она? но кто ж она?
Омальвенная конькобежка?
Японка? полька? иль норвежка?
Ах, чья невеста? чья жена?
Ничья жена, ничья невеста,
Корнета русского вдова,
Погибшего у Бухареста
Назад, пожалуй, года два,
В дни социального протеста.
Сама не ведая — зачем,
Она бежала за границу
И обреклась мытарствам всем,
Присущим беженцам. Страницу
Пустую жизни дневника
Тоской бесправья испещрила,
И рожа жизни, как горилла,
Ей глянула в лицо. Тоска
Тягучая ее обяла…
О, было много, стало мало
Беспечных и сердечных дней.
Старушка-мать больная с ней,
Отец, измайловский полковник,
И брата старшего вдова
С девизом в жизни: «Трын-трава»
И «каждый ухажер — любовник»…
«О, Гриппе легче жить, чем мне, —
Над ней задумывалась Липа, —
Она не видит слез и всхлипа
И видит лишь фонарь в луне…
Ей не дано в луне планету
Почувствовать, ей не дано…
Ее игривому лорнету
Все одинаково равно,
Будь то луна иль Кордильеры…
И если это не форшмак,
Не розы и не гондольеры,
Какой бы ты там ни был маг,
Ты сердцем Гриппы не омагишь
И перед нею в лужу „лягешь“
И легши, в слезах „потекешь“…»
2
Читатель! Кстати: где найдешь
Такую ты интеллигентку,
Окончившую институт,
Чтоб грамотной была! На стенку
Не лезь, обиженная: тут
Преувеличенного мало…
Не ты одна, поверь, ломала,
Коверкая, родной язык…
Предслышу я злорадный зык
Своих критических кретинов,
Что я не меньше Гриппы сам
Повинен в этой ломке… Гам
Их пустозвончатый откинув,
Им в назиданье преподам
Урок: не лаять скверной моськой
На величавого слона.
Послушай, критика! Ты брось-ка
Вести себя, как девка Фроська:
По существу соль солона!..
И как атласист лоский лацкан
И аморальна «фея тьмы»,
Так критика всегда дурацка:
Над этим думали ведь мы…
О, «девка Фроська»! Просто здесь-ка
Ты символ критики шальной.
Продумай термин мой и взвесь-ка
Его значенье, шут хмельной.
Попутно критике дав бокса,
От темы сильно я отвлекся,
И, Липу с Гриппой позабыв,
Впал в свой излюбленный мотив.
Мне в оправданье то, что силе
Моей мешали эти тли:
О, как они мне насолили!
Как оскорбляли! Поносили!
И довели бы до петли, —
До смерти, — если б дерзновенен
И смел я не был, как орел.
Убил же Надсона Буренин,
Безвременно в могилу свел…
Я не был никогда поклонник
Стереотипного нытья
И сладковатого питья,
Что горестный односторонник,
«Студенческий поручик» вам,
Сородичи, давал! Но сам,
Как человек кристально честный,
Бездарный Надсон был, и я
Разгневан травлей неуместной
Нововременского враля.
3
Когда разгромленный Юденич
В Прибалтику их приволок,
Полковник Александр Евгеньич
С женою вместе в тифе слег.
Да, тиф, свирепствовавший в Нарве
От Гунгенбурга и до Ярви,
Порядочно людей скосил
Слезами горести и скорби.
Его бациллы разносил
Бедняк — в узле, крестьянин — в торбе,
Вагон — в скамейках, по полям
И деревням болтливый ветер…
Тиф только Орро не заметил
И прикоснуться к тополям
Не смел своей гребучей лапой.
Как малярия под Анапой,
Так тиф — под Орро… Без гроша
В кармане Липа, пореша
Спасти родителей от смерти,
Истратив бывшее в конверте,
Продать решилась кое-что
Из наспех взятого: пальто
Каракулевое, браслетку,
Часы и ценный адамант.
Недаром ибсеновский Бранд
Закаливал тридцатилетку:
Ее заботы и уход
За страждущими не пропали, —
И вот отец уже встает
С постели в беженской опале;
За ним поправилась и мать,
Благодаря стараньям Липы.
Поэтому легко понять,
Что в этот год особо липы
Благоуханные цветут,
И чуждая ей деревушка
Совсем особенный уют
Таит в себе. И мать-старушка,
К весне восставшая с одра
Болезни, ей еще дороже…
Как с Липою она добра!
И папа, милый папа, — тоже!..
«Ведь вот как нищие живут:
Недоедая, прозябая,
Справляют непривычный труд,
Ан, глядь, не сдохнут, не умрут!» —
Соседка молвила рябая.
4
Увлекся Липою матрос,
Двадцатилетний иноземец:
Ей приносил букеты роз,
А иногда и целый хлебец.
Он был хороший мальчуган,
Шикарь, кокет, поэт немного,
Но он был скользким, как минога,
В нее влюбленный Иоганн…
Его сменил приват-доцент
Гусь-Уткин, с рыжей ражей рожей,
Он ей дарил аршины лент
И туфли с лаковою кожей,
И шоколад, и пепермент…
За этим репортер прохожий
Увлекся Липой, но без крыл
И без бумажника в кармане,
В пустячном, проходном романе
Он ничего ей не дарил…
Была ли Липа с ним близка?
Но не были они ей близки.
Ей эта жизнь была узка:
Грязь, нищета, нужда, тоска
И эти жалкие огрызки…
Немудрено, когда хромой
Сын лавочника, рослый Дмитрий,
Игравший с огоньком на цитре,
К ней начал свататься зимой,
Она без долгих размышлений,
Уставшая от оскорблений,
Метнулась в брачную петлю,
Забыв сказать ему «люблю»…
Переход на страницу аудио-файла.
Чего в мой дремлющий тогда не входит ум?
Державин.
И
Октябрь уж наступил—уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей;
Дохнул осенний хлад—дорога промерзает.
Журча еще бежит за мельницу ручей,
Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает
В отезжие поля с охотою своей,
И страждут озими от бешеной забавы,
И будит лай собак уснувшие дубравы.
ИИ
Теперь моя пора: я не люблю весны;
Скучна мне оттепель; вонь, грязь—весной я болен;
Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены.
Суровою зимой я более доволен,
Люблю ее снега; в присутствии луны
Как легкий бег саней с подругой быстр и волен,
Когда под соболем, согрета и свежа,
Она вам руку жмет, пылая и дрожа!
ИИИ
Как весело, обув железом острым ноги,
Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек!
А зимних праздников блестящие тревоги?..
Но надо знать и честь; полгода снег да снег,
Ведь это наконец и жителю берлоги,
Медведю, надоест. Нельзя же целый век
Кататься нам в санях с Армидами младыми
Иль киснуть у печей за стеклами двойными.
ИV
Ох, лето красное! любил бы я тебя,
Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи.
Ты, все душевные способности губя,
Нас мучишь; как поля, мы страждем от засухи;
Лишь как бы напоить, да освежить себя —
Иной в нас мысли нет, и жаль зимы старухи,
И, проводив ее блинами и вином,
Поминки ей творим мороженым и льдом.
V
Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно.
Так нелюбимое дитя в семье родной
К себе меня влечет. Сказать вам откровенно,
Из годовых времен я рад лишь ей одной,
В ней много доброго; любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел мечтою своенравной.
VИ
Как это обяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
Улыбка на устах увянувших видна;
Могильной пропасти она не слышит зева;
Играет на лице еще багровый цвет.
Она жива еще сегодня, завтра нет.
VИИ
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.
VИИИ
И с каждой осенью я расцветаю вновь;
Здоровью моему полезен русской холод;
К привычкам бытия вновь чувствую любовь:
Чредой слетает сон, чредой находит голод;
Легко и радостно играет в сердце кровь,
Желания кипят—я снова счастлив, молод,
Я снова жизни полн—таков мой организм
(Извольте мне простить ненужный прозаизм).
ИX
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
Махая гривою, он всадника несет,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промерзлый дол и трескается лед.
Но гаснет краткий день, и в камельке забытом
Огонь опять горит—то яркий свет лиет,
То тлеет медленно—а я пред ним читаю
Иль думы долгие в душе моей питаю.
X
И забываю мир—и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем —
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
XИ
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута—и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу!—матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз—и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
XИИ
Плывет. Куда ж нам плыть?. . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Переход на страницу аудио-файла.
Осень (Отрывок) (стр. 379). После стихов —
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей. —
в рукописи следовала октава, исключенная из окончательного текста:
Стальные рыцари, угрюмые султаны,
Монахи, карлики, арапские цари,
Гречанки с четками, корсары, богдыханы,
Испанцы в епанчах, жиды, богатыри,
Царевны пленные и злые великаны.
И вы, любимицы златой моей зари, —
Вы, барышни мои, с открытыми плечами,
С висками гладкими и томными очами.
Последняя строфа в черновом автографе была доведена шестого стиха:
Ура!.. куда же плыть?.. какие берега
Теперь мы посетим: Кавказ ли колоссальный,
Иль опаленные Молдавии луга,
Иль скалы дикие Шотландии печальной,
Или Нормандии блестящие снега,
Или Швейцарии ландшафт пирамидальный?
Переход на страницу аудио-файла.
Жил старик со старухой, и был у них сын,
Но мать прокляла его в чреве.
Дьявол часто бывает над нашею волей сполна властелин,
А женщина, сына проклявшая,
Силу слова не знавшая,
Часто бывала в слепящем сознание гневе.
Если Дьявол попутал, лишь Бог тут поможет один.
Сын все же у этой безумной родился,
Вырос большой, и женился.
Но он не был как все, в дни когда он был мал.
Правда, шутил он, играл, веселился,
Но минутами слишком задумчив бывал.
Он не был как все, в день когда он женился.
Правда, весь светлый он был под венцом,
Но что-то в нем есть нелюдское — мать говорила с отцом.
И точно, жену он любил, с ней он спал,
Ласково с ней говорил,
Да, любил,
И любился,
Только по свадьбе-то вскорости вдруг он без вести пропал.
Искали его, и молебны служили,
Нет его, словно он в воду упал.
Дни миновали, и месяцы смену времен сторожили,
Меняли одежду лесов и долин.
Где он? Нечистой то ведомо силе.
И если Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один.
В дремучем лесу стояла сторожка.
Зашел ночевать туда нищий старик,
Чтоб в лачуге пустой отдохнуть хоть немножко,
Хоть на час, хоть на миг.
Лег он на печку. Вдруг конский послышался топот.
Ближе. Вот кто-то слезает с коня.
В сторожку вошел. Помолился. И слышится жалостный шепот:
«Бог суди мою матушку — прокляла до рожденья меня!»
Удаляется.
Утром нищий в деревню пришел, к старику со старухой на двор.
«Уж не ваш ли сынок, говорит, обявляется?»
И старик собрался на дозор,
На разведку он в лес отправляется.
За печкой, в сторожке, он спрятался, ждет.
Снова неведомый кто-то в сторожку идет.
Молится. Сетует. Молится. Шепчет. Дрожит, как виденье.
«Бог суди мою мать, что меня прокляла до рожденья!»
Сына старик узнает.
Выскочил он. «Уж теперь от тебя не отстану!
Насилу тебя я нашел. Мой сынок! Ах, сынок!» — говорит.
Странный у сына безмолвного вид.
Молча глядит на отца. Ждет. «Ну, пойдем». И выходят навстречу туману,
Теплому, зимнему, первому в зимней ночи пред весной.
Сын говорит: «Ты пришел? Так за мной!»
Сел на коня, и поехал куда-то.
И тем же отец поспешает путем.
Прорубь пред ними, он в прорубь с конем,
Так и пропал, без возврата.
Там, где-то там, в глубине.
Старик постоял-постоял возле проруби, тускло мерцавшей при мартовской желтой Луне.
Домой воротился.
Говорит помертвевшей жене:
«Сына сыскал я, да выручить трудно, наш сын подо льдом очутился.
Живет он в воде, между льдин.
Что нам поделать? Раз Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один».
Ночь наступила другая.
В полночь, в лесную сторожку старуха, вздыхая, пошла.
Вьюга свистела в лесу, не смолкая,
Вьюга была и сердита и зла,
Плакалась, точно у ней — и у ней — есть на сердце кручина.
Спряталась мать, поджидает, — увидит ли сына?
Снова и снова. Сошел он с коня.
Снова и снова молился с тоскою.
«Мать, почему ж прокляла ты меня?»
Снова копыто, подковой звеня,
Мерно стучит над замерзшей рекою.
Искрятся блестки на льду.
«Так. Ты пришла. Так иди же за мною».
«Сын мой, иду!»
Прорубь страшна. Конь со всадником скрылся.
Мартовский месяц в высотах светился.
Мать содрогнулась над прорубью. Стынет. Горит, как в бреду.
«Сын мой, иду!» Но какою-то силой
Словно отброшена, вьюжной дорогою к дому идет.
Месяц зловещий над влажной разятой могилой
Золотом матовым красит студености вод.
Призрак! Какую-то душу когда-то с любовью ты назвал здесь милой!
Третья приблизилась полночь. Кто третий к сторожке идет?
Мать ли опять? Или, может, какая старуха святая?
Старый ли снова отец?
Нет, наконец,
Это жена молодая.
Раньше пошла бы — не смела, ждала
Старших, черед соблюдая.
Ночь молчала, светла,
С Месяцем порванным, словно глядящим,
Вниз, к этим снежно-белеющим чащам.
Топот. О, топот! Весь мир пробужден
Этой звенящей подковой!
Он! Неужели же он!
«Милый! Желанный! Мой прежний! Мой новый!»
«Милая, ты?» — «Я, желанный!» — «3а мной!»
«Всюду!» — «Так в прорубь». — «Конечно, родной!
В рай или в ад, но с тобою.
О, не с чужими людьми!»
«Падай же в воду, а крест свой сними».
Месяц был весь золотой над пустыней Небес голубою.
В бездне глубокой, в подводном дворце, очутились и муж и жена.
Прорубь высоко-высоко сияет, как будто венец. И душе поневоле
Жутко и сладко. На льдяном престоле
Светлый пред ними сидит Сатана.
Призраки возле различные светятся зыбкой и бледной толпою.
«Кто здесь с тобою?»
«Любовь. Мой закон».
«Если закон, так изыди с ним вон.
Нам нарушать невозможно закона».
В это мгновение, в музыке звона,
В гуле весенних ликующих сил,
Льды разломились.
Мартовский Месяц победно светил.
Милый и милая вместе вверху очутились.
Звезды отдельные в небе над ними светились,
Словно мерцанья церковных кадил.
Веяло теплой весною.
Звоны и всплески неслись от расторгнутых льдин.
«О, наконец я с тобой!» — «Наконец ты со мною!»
Если попутает Дьявол, так Бог лишь поможет один.
По морям промчался Аттис на летучем, легком челне,
Поспешил проворным бегом в ту ли глушь фригийских лесов,
В те ли дебри рощ дремучих, ко святым богини местам.
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян,
Оскопил он острым камнем молодое тело свое.
И себя почуял легким, ощутив безмужнюю плоть,
Окропляя теплой кровью кремнистый выжженный луг.
Он взмахнул в руке девичьей полнозвучный гулкий тимпан.
Это твой тимпан, Кибела, твой святой, о матерь, тимпан!
В кожу бычью впились пальцы. Под ладонью бубен запел.
Завопив, к друзьям послушным исступленный голос воззвал:
«В горы, Галлы! В лес Кибелы! В дебри рощ спешите толпой!
В горы, Галлы, Диндимены госпожи покорная тварь!
Рой изгнанников, за мной понеслись вы к чужим краям,
По следам моим промчавшись, повинуясь речи моей.
Не страшил нас вал соленый, не смутила зыбкая хлябь.
Презирая дар Венеры, оскопили вы свою плоть.
Веселитесь, быстро мчитесь, пусть взыграет сердце в груди!
Порадейте в честь богини! Поспешите, Галлы, за мной!
В лес фригийский! В дом Кибелы! Ко святым фригийским местам?
Там рокочет гулко бубен, там кимвалы звонко звенят.
Там Менад, плющом увитых, хороводы топчут траву.
Восклицают там Менады, в исступленной пляске кружась:
Там безумствует богини вдохновенно-буйная рать!
Нам туда помчаться надо! Нас туда желания зовут!»
Дева телом, бледный Аттис так вопил, сзывая друзей.
Отвечал мгновенным воплем одержимый, бешеный сонм,
Зазвенела медь кимвалов. Загудел протяжно тимпан.
По хребтам зеленой Иды полетел, спеша, хоровод.
Ударяет в бубен Аттис, задыхаясь, хрипло кричит.
Обезумев, мчится Аттис через дебри, яростный вождь.
Так, упряжки избегая, мчится телка, скинув ярмо.
За вождем, за буйной девой, в исступлении Галлы летят.
И к святилищу Кибелы добежал измученный рой
И уснул в изнеможенье, не вкусив Цереры даров.
Долгий сон тяжелой дремой утомленным веки смежил.
Под покровом тихой лени угасает ярости пыл.
Но когда наутро солнца воссиял сверкающий глаз,
Сквозь эфир, над морем страшным, над пустынным ужасом гор,
И прогнал ночные тени огненосных коней полет,
Тут покинул, вдаль умчавшись, быстролетный Аттиса сон.
В мощном лоне Пасифея приняла крылатого вновь.
Исчезает в сердце ярость, легковейный входит покой.
Все, что сделал, все, что было, вспоминает Аттис дрожа,
Понимает ясным взором, чем он стал, куда залетел.
С потрясенным сердцем снова он идет на берег морской,
Видит волн разбег широкий. Покатились слезы из глаз.
И свою родную землю он призвал с рыданьем в груди.
«Мать моя, страна родная, о моя родная страна!
Я, бедняк, тебя покинул, словно раб и жалкий беглец.
На погибельную Иду ослепленный я убежал.
Здесь хребты сияют снегом. Здесь гнездятся звери во льдах,
В их чудовищные норы я забрел по тайной щели.
Где же ты, страна родная? Как найду далекий мой край?
По тебе душа изныла, по тебе тоскуют глаза.
В этот миг короткий ярость ослабела в сердце моем.
Или мне в лесах скитаться, от друзей и дома вдали,
От тебя вдали, отчизна, вдалеке от милых родных?
Не увижу я гимнасий, площадей и шумных палестр
Я, несчастный, их покинул. Буду снова, снова рыдать.
О, как был я горд и счастлив, о, как много я пережил!
Вот я дева, был мужчиной, был подростком, юношей был,
Был палестры лучшим цветом, первым был на поле борьбы.
От гостей гудели двери, от шагов был теплым порог.
Благовонными венками был украшен милый мой дом.
От постели, вечно весел, подымался я поутру.
И теперь мне стать служанкой, стать Кибелы верной рабой!
Стать Менадой, стать калекой, стать бесплодным, бедным скопцом!
Стать бродягой в дебрях Иды, на хребтах, закованных в лед!
По лесным влачиться щелям во фригийских страшных горах!
Здесь козел живет скакуний, здесь клыкастый бродит кабан!
Ой-ой-ой! Себя сгубил я! Ой-ой-ой! Что сделать я мог!»
Чуть сорвался вопль плачевный с утомленных розовых губ,
Чуть до слуха гор богини долетел раскаянья стон,
Тотчас львов своих Кибела отпрягает, снявши ярмо,
Бычьих стад грозу и гибель, подстрекает левого так:
«Поспеши, мой друг свирепый, в богохульца ужас всели!
Пусть, охвачен темным страхом, возвратится в дебри лесов
Тот безумец, тот несчастный, кто бежал от власти моей.
Выгибай дугою спину, ударяй ужасным хвостом,
Дебри гор наполни ревом, пусть рычанью вторит земля!..»