Появилась в лавке дама,
Хороша, как муза Жандра,
И нарядна, как реклама
Кача Александра.
Платья моднаго закройка
Ей нужна, —по той причине
Стала рыться дама бойко
В «Модном Магазине.»
Покушав как-то травку,
Зашел слон по делам
В фарфоровую лавку
И повернулся там.
Мораль сей басни впереди,
Она — острей булавки:
Коль ты есть слон, то не ходи
В фарфоровые лавки.
Всего на свете боле
Страшитесь докторов,
Ланцеты все в их воле,
Хоть нет и топоров.Не можно смертных рода
От лавок их оттерть,
На их торговлю мода,
В их лавках жизнь и смерть.
Лишь только жизни вечной
Они не продают.
А жизни скоротечной
Купи хотя сто пуд.
Не можно смертных и проч.
Их меньше гривны точка
В продаже николи,
Их рукописи строчка
Ценою два рубли.
Не можно смертных и проч.
В витрине улитки и рыбки,
И пять попугаев подряд.
Как рано играют на скрипке
И душу с утра ущемятИ бродят мальчишки без дела
По улице нашей с утра.
До смерти мне все надоело,
Все утра и все вечера.Опять он приехал и ходит —
Купить червячков, или рыб.
Словами, как прежде, изводит,
И в море-то он не погиб!«Влечет меня к этому месту,
Но сердце забытой в крови…»
Вчера отравили невесту
На юге, и из-за любви.
«Чем занимается теперь Гизо российской?»
— «Да, верно, тем же все: какой-нибудь подпиской
На книгу новую, которую — Бог даст —
Когда-нибудь и он напишет да издаст!»
«Пусть говорят, что он сплетатель скучных врак,
Но публики никто, как он, не занимает!»
— «Как, публики? Бог весть, кто вкус ее узнает?
У публики — вот это так!»
Жизнь не светлеет, серая и смутная,
И жаль мне каждого схлынувшего часа.
И ради яркости, внешней и минутной,
Перебираю в лавочке лоскутной
Обрезки бархата, меха и атласа.
Я не училась тонким рукодельям
И не сумею по целым неделям
Делать стежки в многоцветном узоре.
Мне лишь напомнит про южное лето
Яркий атлас, солнечного цвета,
Шелк ясно-синий, как небо и море.
Всево на свете боле,
Страшитесь Докторов,
Ланцеты все в их воле,
Хоть нет и топоров.
Не можно смертных рода,
От лавок их оттерть,
На их торговлю мода,
В их лавках жизнь и смерть.
Лишь только жизни вечной,
Они не продают,
А жизни скоротечной,
Купи хотя сто пуд.
Не можно смертных и проч.
Их меньше гривны точка,
В продаже николи,
Их рукописи строчка,
Ценою два рубли.
Не можно смертных и проч.
Каждый день чрез мост Аничков,
Поперек реки Фонтанки,
Шагом медленным проходит
Дева, служащая в банке.
Каждый день на том же месте,
На углу, у лавки книжной,
Чей-то взор она встречает —
Взор горящий и недвижный.
Деве томно, деве странно,
Деве сладостно сугубо:
Снится ей его фигура
И гороховая шуба.
А весной, когда пробилась
В скверах зелень первой травки,
Дева вдруг остановилась
На углу, у книжной лавки.
«Кто ты? — молвила, — откройся!
Хочешь — я запламенею
И мы вместе по закону
Предадимся Гименею?»
Отвечал он: «Недосуг мне.
Я агент. Служу в охранке
И поставлен от начальства,
Чтоб дежурить на Фонтанке».
«Поди-ка, брат Андрей!
Куда ты там запал? Поди сюда, скорей.
Да подивуйся дяде!
Торгуй по-мо́ему, так будешь не в накладе».
Так в лавке говорил племяннику Купец:
«Ты знаешь польского сукна конец,
Который у меня так долго залежался,
Затем, что он и стар, п подмочен, и гнил:
Ведь это я сукно за английское сбыл!
Вот, видишь, сей лишь час взял за него сотняжку:
Бог о́лушка послал».—
«Все это, дядя, так», племянник отвечал:
«Да в олухи-то, я не знаю, кто́ попал:
Вглядись-ко: ты ведь взял фальшивую бумажку».
Обманут! Обманул Купец: в том дива нет;
Но если кто на свет
Повыше лавок взглянет,—
Увидит, что и там на ту же стать идет;
Почти у всех во всем один расчет:
Кого кто лучше проведет,
И кто кого хитрей обманет.
И вот забыв людей коварство,
Вступаем мы в иное царство.Тут тело розовой севрюги,
Прекраснейшей из всех севрюг,
Висело, вытянувши руки,
Хвостом прицеплено на крюк.
Под ней кета пылала мясом,
Угри, подобные колбасам,
В копченой пышности и лени
Дымились, подогнув колени,
И среди них, как желтый клык,
Сиял на блюде царь-балык.О самодержец пышный брюха,
Кишечный бог и властелин,
Руководитель тайный духа
И помыслов архитриклин!
Хочу тебя! Отдайся мне!
Дай жрать тебя до самой глотки!
Мой рот трепещет, весь в огне,
Кишки дрожат, как готтентотки.
Желудок, в страсти напряжен,
Голодный сок струями точит,
То вытянется, как дракон,
То вновь сожмется что есть мочи,
Слюна, клубясь, во рту бормочет,
И сжаты челюсти вдвойне…
Хочу тебя! Отдайся мне! Повсюду гром консервных банок,
Ревут сиги, вскочив в ушат.
Ножи, торчащие из ранок,
Качаются и дребезжат.
Горит садок подводным светом,
Где за стеклянною стеной
Плывут лещи, объяты бредом,
Галлюцинацией, тоской,
Сомненьем, ревностью, тревогой…
И смерть над ними, как торгаш,
Поводит бронзовой острогой.Весы читают «Отче наш»,
Две гирьки, мирно встав на блюдце,
Определяют жизни ход,
И дверь звенит, и рыбы бьются,
И жабры дышат наоборот.
Посвящается П. Н. Батюшкову1Мелькают прохожие, санки…
Идет обыватель из лавки,
весь бритый, старинной осанки…
Должно быть, военный в отставке.
Калошей стучит по панели,
мальчишкам мигает со смехом,
в своей необъятной шинели,
отделанной выцветшим мехом.2Он всюду, где жизнь, — и намедни
Я встретил его у обедни.
По церкви ходил он с тарелкой…
Деньгою позвякивал мелкой…
Все знают: про замысел вражий
он мастер рассказывать страсти…
Дьячки с ним дружатся — и даже
квартальные Пресненской части.
В мясной ему всё без прибавки —
Не то, что другим — отпускают…
И с ним о войне рассуждают
хозяева ситцевой лавки… Приходит, садится у окон
с улыбкой, приветливо ясный…
В огромный фулярово-красный
сморкается громко платок он.
«Китаец дерется с японцем…
В газетах об этом писали…
Ох, что не творится под солнцем.
Недавно… купца обокрали…»3Холодная, зимняя вьюга.
Безрадостно-темные дали.
Ищу незнакомого друга,
исполненный вечной печали…
Вот яростно с крыши железной
рукав серебристый взметнулся,
как будто для жалобы слезной
незримый в хаосе проснулся, —
как будто далекие трубы… Оставленный всеми, как инок,
стоит он средь бледных снежинок,
подняв воротник своей шубы…4Как часто средь белой метели,
детей провожая со смехом,
бродил он в старинной шинели,
отделанной выцветшим мехом…
По мне таланты те негодны,
В которых Свету пользы нет,
Хоть иногда им и дивится Свет.
Купец на ярмарку привез полотны;
Они такой товар, что надобно для всех.
Купцу на торг пожаловаться грех:
Покупщиков отбою нет; у лавки
Доходит иногда до давки.
Увидя, что товар так ходко идет с рук,
Завистливый Паук
На барыши купца прельстился;
Задумал на продажу ткать,
Купца затеял подорвать
И лавочку открыть в окошке сам решился.
Основу основал, проткал насквозь всю ночь,
Поставил свой товар на-диво,
Засел, надувшися, спесиво,
От лавки не отходит прочь
И думает: лишь только день настанет,
То всех покупщиков к себе он переманит.
Вот день настал: но что ж? Проказника метлой
Смели и с лавочкой долой.
Паук мой бесится с досады.
«Вот», говорит: «жди праведной награды!
На весь я свет пошлюсь, чье тонее тканье:
Купцово иль мое?» —
«Твое: кто в этом спорить смеет?»
Пчела ответствует: «известно то давно;
Да что́ в нем проку, коль оно
Не одевает и не греет?»
Жить было душно. Совсем погибал я.
В лес отошел я, и Лиха искал я.
Думу свою словно тяжесть несу.
Шел себе шел, и увидел в лесу
Замок железный. Кругом — черепа, частоколом.
Что-то я в замке найду?
Может, такую беду,
Что навсегда позабуду, как можно быть в жизни веселым?
Все же иду
В замок железный.
Вижу, лежит Великан.
Вид у него затрапезный.
Тучен он, грязен, и нагл, и как будто бы пьян.
Кости людские для мерзкого — ложе.
Лихо! Вокруг него — Злыдни, Журьба.
А по углам, вкруг стола, по стенам, вместо сидений, гроба.
Лихо! Ну что же?
Я Лиха искал.
Страшное Лихо, слепое.
Потчует гостя «Поешь-ка» Мне голову мертвую дал.
Взял я ее да под лавку. Лицо усмехнулось тупое.
«Скушал?» — спросил Великан.
«Скушал». Но Лихо уж знало, какая сноровка
Тех, кто в бесовский заходить туман.
«Где ты, головка-мутовка?»
«Здесь я, под лавкою, здесь».
Жаром и холодом я преисполнился весь.
«Лучше на стол уж, головка-мутовка
Скушай, голубчик, ты будешь, сам будешь, вкусней».
В эту минуту умножилось в мире число побледневших людей.
Поднял я мертвую голову, спрятал на сердце. Уловка
Мне помогла Повторился вопрос и ответ.
«Где ты, головка-мутовка?»
«Здесь я под сердцем». — «Ну, съедена значит», —
подумал дурак-людоед,
«Значит, черед за тобой», — закричало мне Лихо.
Бросились Злыдни слепые ко мне, зашаталась слепая Журьба.
В нежитей черепом тут я ударил, и закипела борьба.
Бились мы. Падал я. Бил их. Убил их.
И в замке железном вдруг сделалось тихо.
Вольно вздохнул я
Да здравствует воля, понявшею чудищ, раба!
(Украинская сказка)
Жить было душно. Совсем погибал я.
В лес отошел я, и Лиха искал я.
Думу свою словно тяжесть несу.
Шел себе шел, и увидел в лесу
Замок железный. Кругом — черепа, частоколом.
Что-то я в замке найду?
Может, такую беду,
Что навсегда позабуду,
как можно быть в жизни веселым?
Все же иду
В замок железный.
Вижу, лежит Великан.
Вид у него затрапезный.
Тучен он, грязен, и нагл, и как будто бы пьян.
Кости людские для мерзкого — ложе.
Лихо! Вокруг него — Злыдни, Журьба.
А по углам, вкруг стола, по стенам,
вместо сидений, гроба.
Лихо! Ну что же?
Я Лиха искал.
Страшное Лихо, слепое.
Потчует гостя «Поешь-ка» Мне голову мертвую дал.
Взял я ее да под лавку. Лицо усмехнулось тупое.
«Скушал?» — спросил Великан.
«Скушал». Но Лихо уж знало, какая сноровка
Тех, кто в бесовский заходить туман.
«Где ты, головка-мутовка?»
«Здесь я, под лавкою, здесь».
Жаром и холодом я преисполнился весь.
«Лучше на стол уж, головка-мутовка
Скушай, голубчик, ты будешь, сам будешь, вкусней».
В эту минуту умножилось в мире число побледневших людей.
Поднял я мертвую голову, спрятал на сердце. Уловка
Мне помогла. Повторился вопрос и ответ.
«Где ты, головка-мутовка?»
«Здесь я под сердцем». — «Ну, съедена значит», —
подумал дурак-людоед,
«Значит, черед за тобой», — закричало мне Лихо.
Бросились Злыдни слепые ко мне, зашаталась слепая Журьба.
В нежитей черепом тут я ударил, и закипела борьба.
Бились мы. Падал я. Бил их. Убил их.
И в замке железном вдруг сделалось тихо.
Вольно вздохнул я
Да здравствует воля, понявшею чудищ, раба!
Мы шатались на Пасху по Москве по церковной,
Ты глядела в то утро на меня одного.
Помню, в лавке Гольдштейна я истратил целковый,
Я купил тебе пряник в форме сердца мово.Музыканты играли невозможное танго
И седой молдаванин нам вина подливал.
Помню, я наклонился, и шепнул тебе: «Танька…»
Вот и все, что в то утро я тебе прошептал.А бежал я из Крыма, и татарин Ахметка
Дал мне женскую кофту и отправил в Стамбул,
А в Стамбуле, опять же, — ипподром да рулетка, —
проигрался вчистую и ремень подтянул.Содержатель кофейни, полюбовник Нинэли, —
Малый, тоже из русских, — дал мне дельный совет:
«Уезжай из Стамбула. Говорят, что в Марселе
полмильона с России, я узнал из газет».И приплыл я в багажном в той Ахметкиной кофте,
Как последнюю память, твое фото храня.
Это фото я выкрал у фотографа Кости,
Это фото в скитаньях утешало меня.Помню, ночью осенней я вскрывал себе вены,
Подобрал меня русский бывший штабс-капитан.
А в июне в Марселе Бог послал мне Елену,
И была она родом из мадьярских цыган.Она пела романсы и страдала чахоткой,
И неслышно угасла среди белого дня.
И была она умной, и была она доброй,
Говорила по-русски, и жалела меня.Я уехал на север, я добрался до Польши,
И на пристани в Гданьске, замерзая в снегу,
Я почувствовал, Танька, не могу я так больше,
Не могу я так больше, больше так не могу.Мы же русские, Танька, мы приходим обратно,
Мы встаем на колени, нам иначе нельзя
Мы же русские, Танька, дураки и паскуды,
Проститутки и воры, шулера и князья.Мы шатались на Пасху по Москве по церковной,
Ты глядела в то утро на меня одного.
Помню, в лавке Гольдштейна я истратил целковый,
Я купил тебе пряник в форме сердца мово.Музыканты играли невозможное танго
И седой молдаванин нам вина подливал.
Помню, я наклонился, и шепнул тебе: «Танька…»
Вот и все, что в то утро я тебе прошептал.
Сын
отцу твердил раз триста,
за покупкою гоня:
— Я расту кавалеристом.
Подавай, отец, коня! —
О чем же долго думать тут?
Игрушек
в лавке
много вам.
И в лавку
сын с отцом идут
купить четвероногого.
В лавке им
такой ответ:
— Лошадей сегодня нет.
Но, конечно,
может мастер
сделать лошадь
всякой масти. —
Вот и мастер. Молвит он:
— Надо
нам
достать картон.
Лошадей подобных тело
из картона надо делать. —
Все пошли походкой важной
к фабрике писчебумажной.
Рабочий спрашивать их стал:
— Вам толстый
или тонкий? —
Спросил
и вынес три листа
отличнейшей картонки.
— Кстати
нате вам и клей.
Чтобы склеить —
клей налей. —
Тот, кто ездил,
знает сам,
нет езды без колеса.
Вот они у столяра.
Им столяр, конечно, рад.
Быстро,
ровно, а не криво,
сделал им колесиков.
Есть колеса,
нету гривы,
нет
на хвост волосиков.
Где же конский хвост найти нам?
Там,
где щетки и щетина.
Щетинщик возражать не стал, —
чтоб лошадь вышла дивной,
дал
конский волос
для хвоста
и гривы лошадиной.
Спохватились —
нет гвоздей.
Гвоздь необходим везде.
Повели они отца
в кузницу кузнеца.
Рад кузнец.
— Пожалте, гости!
Вот вам
самый лучший гвоздик. —
Прежде чем работать сесть,
осмотрели —
всё ли есть?
И в один сказали голос:
— Мало взять картон и волос.
Выйдет лошадь бедная,
скучная и бледная.
Взять художника и краски,
чтоб раскрасил
шерсть и глазки. —
К художнику,
удал и быстр,
вбегает наш кавалерист.
— Товарищ,
вы не можете
покрасить шерсть у лошади?
— Могу. —
И вышел лично
с краскою различной.
Сделали лошажье тело,
дальше дело закипело.
Компания остаток дня
впустую не теряла
и мастерить пошла коня
из лучших матерьялов.
Вместе взялись все за дело.
Режут лист картонки белой,
клеем лист насквозь пропитан.
Сделали коню копыта,
щетинщик вделал хвостик,
кузнец вбивает гвоздик.
Быстра у столяра рука —
столяр колеса остругал.
Художник кистью лазит,
лошадке
глазки красит.
Что за лошадь,
что за конь —
горячей, чем огонь!
Хоть вперед,
хоть назад,
хочешь — в рысь,
хочешь — в скок.
Голубые глаза,
в желтых яблоках бок.
Взнуздан
и оседлан он,
крепко сбруей оплетен.
На спину сплетенному —
помогай Буденному!
Царицын луг. Солнце светит во всем своем
блеске. Хор дворян, купечества, мещан и
почетных граждан.Х о р
Таирова поймали!
Отечество, ликуй!
Конец твоей печали —
Ему отрежут нос! О д и н д в о р я н и Н
Близ лавок и трактиров,
Скрываясь там и сям,
Не раз злодей Таиров
Пугал собою дам.О д и н к у п е ц 1-й
г и л ь д и и
С осанкой благородной,
Бродя средь наших стен,
Таиров……….
Показывал нам…! Х о р
Таирова поймали!
Отечество, ликуй!
Конец твоей печали —
Ему отрежут нос! К у п е ц 2-й г и л ь д и и
«Друзья мои, — к совету,
Вздохнув, Кокошкин рек, -
Здесь бегает по свету
Какой-то человек.Забыл он, видно, веру,
Забыл, бездельник, стыд,
Начальство для примеру
Поймать его велит —Не то, друзья, — на плаху
Нам всем назначен путь —
Нельзя ли хоть для страху
Поймать кого-нибудь?»И вот велит он тайно
Подсматривать везде,
Не узрят ли случайно
Хоть чьи-либо ….Напрасно! Бич злодеев,
Неукротим, как рок,
Полковник Трубачеев
Увидеть их не мог.Близ лавок и трактиров,
Скрываясь там и сям,
По-прежнему Таиров
Пугал собою дам.Мы все были готовы
Бежать куда кто знал… К в, а р т, а л ь н ы й 2-й
а д м и н и с т р, а т и в н о й ч, а с т и
(перебивает купца 2-й гильдии)Потише! Что вы? Что вы?
Услышит генерал! Х о р
(перебивает квартального 2-й административной части)
Таирова поймали!
Отечество, ликуй!
Конец твоей печали —
Ему отрежут нос! К у п е ц 3-й г и л ь д и и
(продолжает рассказ купца 2-й гильдии)
Близ лавок и трактиров,
Скрываясь там и сям,
По-прежнему Таиров
Пугал собою дам.Однажды шел он важно
Вблизи Пяти углов,
Его узрел отважный
Сенатор Муравьев.Узрел лишь и мгновенно
В полицью дал он знать:
Таиров дерзновенный
Явился-де опять.Покинув тотчас съезжу,
Бегут они туда… К в, а р т, а л ь н ы й 2-й
а д м и н и с т р, а т и в н о й ч, а с т и
(перебивает купца 3-й гильдии)
Вот я тебя уж съезжу,
Послушай, борода! Х о р
(перебивает квартального 2-й административной части)
Таирова поймали!
Отечество, ликуй!
Конец твоей печали —
Ему отрежут нос! О д и н м е щ, а н и н
(продолжает рассказ купца 3-й гильдии)
И тише сколь возможно,
Лишь кашляя слегка,
Подходят осторожно
Они издалека.«Скажите, вы ль тот дерзкий, -
Все вместе вопиют, -
Который дамам мерзкий
Показывает…?»«Одержим я истомой, -
Таиров им в ответ, -
И … хоть налицо мой,
Но всe равно что нет! Да знает ваша шайка,
Что в нем едва вершок,
А сверх него фуфайка
И носовой платок! Его без телескопа
Не узрят никогда,
Затем что он не…
Прощайте, господа!»О д и н д в о р я н и н
(обращаясь к мещанину)
Уловка помогла ли? О д и н к у п е ц
(обращаясь к дворянину)
Не думаю, навряд!
Один мещанин
(обращаясь к почетному гражданину)
Уловка-то? Едва ли! О д и н г р, а ж д, а н и н
(обращаясь сам к себе)
Хитер ведь, супостат! Х о р п о ч е т н ы х г р, а ж д, а н
Таирова поймали,
Таирова казнят! Х о р к у п ц о в
Прошли наши печали,
Пойдемте в Летний сад! O б щ и й х о р
Таирова поймали!
Отечество, ликуй!
Конец твоей печали —
Ему отрежут нос!
1Затужился, запечалился
Муж Терентий, сокрушается,
Ходит взад-вперед по горенке
Да кручиной убивается.У Терентья, мужа старого,
Злое горе приключилося:
У жены его, красавицы,
Злая немочь расходилася.Началась она с головушки,
Ко белым грудям ударилась,
Разлилась по всем суставчикам…
Брал он знахарку — не справилась.И поили бабу травами,
И в горячей бане парили,
И с угля водою прыскали,
Да злой немочи не сбавили.Немочь, знай, над бабой тешится,
Неподатная, упорная;
Знать, что немочь та не пришлая,
А людями наговорная…2Хороша жена Терентьева:
Заглядишься, залюбуешься;
Немочь злую ее видючи,
Разгрустишься, растоскуешься.Вот лежит она в постелюшке,
Грудь высоко поднимается,
И ее густая косынька
По подушке рассыпается.Жаром пышут щеки белые,
И под длинными ресницами
Очи черные красавицы
Блещут яркими зарницами.Руки полные раскинуты,
Одеяло с груди сбилося,
Прочь с плеча рубашка съехала,
И полгруди обнажилося.«Ox, Терентий-муж, Данилович,
Тяжело мне, нету моченьки! —
Говорит она, вздыхаючи,
На него уставя оченьки.-Ты сходи-ка в ту сторонушку,
Где игрой гусляры славятся;
Пусть меня потешат песнями, -
Может, немочь и убавится».Молодой жене Данилович
Не перечит, собирается;
Взявши шапку, за гуслярами
В дальний город отправляется.3Ходит муж Терентий городом,
Выбивается из моченьки,
А гусляров не видать нигде…
Время близко темной ноченьки.Еле двигает Данилович
Свои ноженьки усталые;
Вот ему навстречу с гуслями
Идут молодцы удалые.Идут молодцы удалые,
На гуслях своих играючи,
Звонкой песнею потешною
Люд честной позабавляючи.Поклонился им Данилович:
«Ой вы, ой, гусляры бравые!
Причинили мне невзгодушку
Люди злые и лукавые.Помогите мне в кручинушке,
Что нежданная случилася:
У жены моей, красавицы,
Злая немочь расходилася».Рассказал им все Данилович,
Как и что с женой случается,
Как она в постеле мечется,
Как огнем вся разгорается.«Да, печаль твоя великая,
Сокрушеньце немалое!..
Что ж, мы немочь бабью вылечим,
Дело это нам бывалое.Полезай в мешок холстиновый
И лежи в нем без движения;
Коль не хочешь — не прогневайся, -
Не возьмемся за лечение.Мы пойдем в твои хоромины,
Словно с ношею тяжелою,
Потешать твою хозяюшку
Пляской бойкою, веселою.Свой мешок под лавку бережно
Сложим мы, как рухлядь мягкую,
Станем петь, а ты смирнехонько
Притаись — лежи под лавкою.Трудно будет мужу корчиться,
Да зато жена поправится,
От своей мудреной немочи
Навсегда она избавится».4Под окном жены Терентьевой
Ходят молодцы, играючи,
Мужа старого, Данилыча,
На плечах в мешке таскаючи.Их игру жена Терентьева
Услыхала, поднимается,
И к окну она из спаленки
Скоро-наскоро бросается.«Ой вы, молодцы удалые!
Вы, гусляры поученые!
Ваши песенки потешные!
Ваши гусли золоченые! Вы Терентья нe видали ли,
Не видали ли немилого,
Мужа старого, Данилыча,
Пса смердящего, постылого?» — «Нe тужи, жена Терентьева,
Что ты старому досталася, -
Me тужи, вернулась волюшка:
Ты одна-одной осталася.Твой Терентий-муж, Данилович,
В чистом поле под ракитою,
Меж колючего репейничка,
С головой лежит пробитою.Над седой его головушкой
Черный ворон увивается,
Да вокруг его пушистая
Ковыль-травонька качается…»5Молода жена с гуслярами
Песней, пляской забавляется,
А Терентий-муж под лавкою
Чуть в мешке не задыхается.Ходит баба вдоль по горенке,
Пол подолом подметаючи,
Мужа старого, Данилыча,
Проклинаючи, ругаючи.«Уж ты старый пес, Данилович,
Спи ты в поле под ракитою!
Я потешусь, молодешенька,
Вспомню молодость забытую! Спи ты, тело твое старое
В чистом поле пусть валяется,
Пусть оно дождями мочится
Да песками засыпается.Загубил мою ты молодость,
Света-волюшки лишаючи,
За дверями, под запорами
Красоту мою скрываючи…» — «Эй, ты слышишь ли, Данилович,
Как жена здесь разгулялася,
Как ей весело да радостно,
Что ей волюшка досталася? Над твоей она над старостью,
Муж немилый, издевается…»
И не вытерпел Данилович —
Из-под лавки поднимается.Молода жена Терентьева
Побелела, зашаталася,
А из спаленки красавицы
Стенкой немочь пробиралася.Миг один — и немочь скрылася…
Не поймаешь вольну пташечку!
Только видел муж Данилович
Кумачевую рубашечку…
1
Была у булочника Надя,
Законная его жена.
На эту Надю мельком глядя,
Вы полагали, кто она…
И, позабыв об идеале
(Ах, идеал не там, где грех!)
Вы моментально постигали,
Что эта женщина — для всех…
Так наряжалась тривиально
В домашнее свое тряпье,
Что постигали моментально
Вы всю испорченность ее…
И, эти свойства постигая,
Вы, если были ловелас,
Давали знак, и к Вам нагая
В указанный являлась час…
От Вашей инициативы
Зависел ход второй главы.
Вам в руки инструмент. Мотивы
Избрать должны, конечно, Вы…
2
В июльский полдень за прилавком
Она читает «La Garconne»,
И мухи ползают по графкам
Расходной книги. В лавке — сон.
Спят нераспроданные булки,
Спит слипшееся монпасье,
Спят ассигнации в шкатулке
И ромовые бабы все.
Спят все эклеры и бриоши,
Тянучки, торты, крендельки,
Спит изумруд поддельной броши,
В глазах — разврата угольки.
Спят крепко сладкие шеренги
Непрезентабельных сластей,
Спят прошлогодние меренги,
Назначенные для гостей…
И Коля за перегородкой
Храпит, как верящий супруг.
Шуршит во сне своей бородкой
О стенки, вздрагивая вдруг.
И кондитрисса спит за чтеньем:
Ей книга мало говорит.
Все в лавке спит, за исключеньем
Живых страничек Маргерит!
3
Вдруг к лавке подъезжает всадник.
Она проснулась и — с крыльца.
Пред нею господин урядник,
Струится пот с его лица:
«Ну и жарища. Дайте квасу…»
Она — за штопор и стакан.
И левый глаз его по мясу
Ее грудей, другой — за стан…
«Что продается в Вашей лавке?»
«Все, что хотите». — «Есть вино?
Я, знаете ли, на поправке…»
«Нам разрешенья не дано…»
«А жаль. Теперь бы выпить — знатно…»
«Еще кваску? Есть лимонад…» —
И улыбнулась так занятно,
Как будто выжала гранат…
«Но для меня, быть может, все же
Найдется рюмочка вина?»
«Не думается. Не похоже», —
Кокетничает с ним она.
«А можно выпить Ваши губки
Взамен вина?» — промолвил чин. —
«Назначу цену без уступки:
Ведь уступать мне нет причин…» —
И засмеялась, заломила,
Как говорят, в три дорога…
Но это было все так мило,
Что он попал к ней на рога…
И порешили в результате,
Что он затеет с нею флирт,
А булочница будет, кстати,
Держать — «сна всякий случай» — спирт…
4
За ним пришел какой-то дачник,
Так, абсолютное ничто.
В руках потрепанный задачник.
Внакидку рваное пальто:
«Две булки по пяти копеек
И на копейку карамель…»
Голодный взгляд противно-клеек,
В мозгу сплошная канитель.
«Извольте, господин ученый», —
Почтительно дает пакет.
Берет он за шнурок крученый:
«Вот это правильно, мой свет!
Но как же это Вы узнали,
Что я в отставке педагог?» —
«А Ваш задачник?..» — И в финале
У них сговор в короткий срок:
Учитель получает булки
И булочницу самое.
За это в смрадном переулке
Дает урок сестре ее.
5
Потом приходит старый доктор:
«Позвольте шоколадный торт». —
«Как поживает Типси?» — «Дог-то?
А чтоб его подрал сам черт!
Сожрал соседских всех индюшек —
Теперь плати огромный куш…
Хе-хе, не жаль за женщин-душек,
Но не за грех собачьих душ!
Вы что-то будто похудели?
Что с Вами, барынька? давно ль?» —
«Мне что-то плохо в самом деле,
И все под ложечкою боль…» —
«Что ж, полечиться не мешало б…»
«Все это так, да денег нет…» —
«Ну уж, пожалуйста, без жалоб:
Я, знаете ли, не аскет:
Не откажусь принять натурой…
Согласны, что ли?» — «Отчего ж…» —
И всей своей дала фигурой
Понять, что план его хорош.
6
Но этих всех Надюше мало,
Всех этих, взятых «в переплет»:
Вот из бульварного журнала
Косноязычный виршеплет.
Костюм последней моды в Пинске
И в волосах фиксатуар,
Эпилептизм, а la Вертинский,
И романтизм аla Нуар!..
«Божественная продавщица,
Мне ромовых десяток баб;
Pardon, не баба, а девица:
Девиц десяток с ромом!» — Цап
Своей рукой и в рот поспешно
Одну из девок ромовых.
Надюша ежится усмешно
И говорит: «Черкните стих
И обо мне: мне будет лестно
Прочесть в журналах о себе».
И виршеплет вопит: «Прелестно!
Но вот условия тебе:
За каждую строку по бабе,
Pardon, по девке ромовой!»
Смеется Наденька: «Ограбит
Пиит с дороги столбовой!
За каждое стихотворенье,
Что ты напишешь обо мне,
Зову тебя на чай с вареньем…»
«Наедине?» — «Наедине».
7
При посещеньи покупальцев
В кондитерской нарушен сон
От опытных хозяйских пальцев
До покупательских кальсон…
Вмиг просыпаются ватрушки,
Гато, и кухен, и пти-шу,
И, вторя разбитной вострушке,
Твердят: «Попробуйте, прошу…»
Всех пламенно влечет к Мамоне,
И, покупальцев теребя,
Жена и хлеб на кордомоне —
Все просят пробовать себя…
Когда ж приходит в лавку Коля,
Ее почтительный супруг,
Она, его усердно школя
(Хотя он к колкостям упруг!),
Дает понять ему, что свято
Она ведет торговый дом…
И рожа мужа глупо смята
Непостижимым торжеством!..
«Ну сто́ит ли богатым быть,
Чтоб вкусно никогда ни сесть, ни спить
И только деньги лишь копить?
Да и на что? Умрем, ведь все оставим.
Мы только лишь себя и мучим, и бесславим.
Нет, если б мне далось богатство на удел,
Не только бы рубля, я б тысяч не жалел,
Чтоб жить роскошно, пышно,
И о моих пирах далеко б было слышно;
Я, даже, делал бы добро другим.
А богачей скупых на муку жизнь похожа».
Так рассуждал Бедняк с собой самим,
В лачужке низменной, на голой лавке лежа;
Как вдруг к нему сквозь щелочку пролез,
Кто говорит — колдун, кто говорит — что бес,
Последнее едва ли не вернее:
Из дела будет то виднее,
Предстал — и начал так: «Ты хочешь быть богат,
Я слышал, для чего; служить я другу рад.
Вот кошелек тебе: червонец в нем, не боле;
Но вынешь лишь один, уж там готов другой.
Итак, приятель мой,
Разбогатеть теперь в твоей лишь воле.
Возьми ж — и из него без счету вынимай,
Доколе будешь ты доволен;
Но только знай:
Истратить одного червонца ты не волен,
Пока в реку не бросишь кошелька».
Сказал — и с кошельком оставил Бедняка.
Бедняк от радости едва не помешался;
Но лишь опомнился, за кошелек принялся,
И что́ ж?— Чуть верится ему, что то не сон:
Едва червонец вынет он,
Уж в кошельке другой червонец шевелится.
«Ах, пусть лишь до утра мне счастие продлится!»
Бедняк мой говорит:
«Червонцев я себе повытаскаю груду;
Так, завтра же богат я буду —
И заживу, как сибарит».
Однако ж поутру он думает другое.
«То правда», говорит; «теперь я стал богат;
Да кто́ ж добру не рад!
И почему бы мне не быть богаче вдвое?
Неужто лень
Над кошельком еще провесть хоть день!
Вот на дом у меня, на экипаж, на дачу,
Но если накупить могу я деревень,
Не глупо ли, когда случай к тому утрачу?
Так, удержу чудесный кошелек:
Уж так и быть, еще я поговею
Один денек,
А, впрочем, ведь пожить всегда успею».
Но что́ ж? Проходит день, неделя, месяц, год —
Бедняк мой потерял давно в червонцах счет;
Меж тем он скудно ест и скудно пьет;
Но чуть лишь день, а он опять за ту ж работу.
День кончится, и, по его расчету,
Ему всегда чего-нибудь недостает.
Лишь кошелек нести сберется,
То сердце у него сожмется:
Придет к реке,— воротится опять.
«Как можно», говорит: «от кошелька отстать,
Когда мне золото рекою са́мо льется?»
И, наконец, Бедняк мой поседел,
Бедняк мой похудел;
Как золото его, Бедняк мой пожелтел.
Уж и о пышности он боле не смекает:
Он стал и слаб, и хил; здоровье и покой,
Утратил все; но все дрожащею рукой
Из кошелька червонцы вон таскает.
Таскал, таскал... и чем же кончил он?
На лавке, где своим богатством любовался,
На той же лавке он скончался,
Досчитывая свой девятый миллион.
У Петровой
у Надежды
не имеется одежды.
Чтоб купить
(пришли деньки!),
не имеется деньги́.
Ей
в расцвете юных лет
растекаться в слезной слизи ли?
Не упадочница,
нет!
Ждет,
чтоб цены снизили.
Стонет
улица
от рева.
В восхищеньи хижины.
— Выходи скорей, Петрова, —
в лавке
цены снижены.
Можешь
в платьицах носиться
хошь с цветком,
хошь с мушкою.
Снизили
с аршина ситца
ровно
грош с осьмушкою.
Радуйтесь!
Не жизнь —
малина.
Можете
блестеть, как лак.
На коробке
гуталина
цены
ниже на пятак.
Наконец!
Греми, рулада!
На тоску,
на горечь плюньте! —
В лавке
цены мармелада
вдвое снижены на фунте.
Словно ведьма
в лампах сцены,
веником
укрывши тело,
баба
грустно
смотрит в цены.
Как ей быть?
и что ей делать?
И взяла,
обдумав длинно,
тряпку ситца
(на образчик),
две коробки гуталина,
мармелада —
ящик.
Баба села.
Масса дела.
Баба мыслит,
травки тише,
как ей
скрыть от срама
тело…
Наконец
у бабы вышел
из клочка
с полсотней точек
на одну ноздрю платочек.
Работает,
не ленится,
сияет именинницей, —
до самого коленца
сидит
и гуталинится.
Гуталин не погиб.
Ярким светом о́жил.
На ногах
сапоги
собственной кожи.
Час за часом катится,
баба
красит платьице
в розаны
в разные,
гуталином вмазанные.
Ходит баба
в дождь
и в зной,
искрясь
горной голизной.
Но зато
у этой Нади
нос
и губы
в мармеладе.
Ходит гуталинный чад
улицей
и пахотцей.
Все коровы
мычат,
и быки
шарахаются.
И орет
детишек банда:
— Негритянка
из джаз-банда! —
И даже
ноту
Чемберлен
прислал
колючую от терний:
что мы-де
негров
взяли в плен
и
возбуждаем в Коминтерне.
В стихах
читатель
ждет морали.
Изволь:
чтоб бабы не марались,
таких купцов,
как в строчке этой,
из-за прилавка
надо вымести,
и снизить
цены
на предметы
огромнейшей необходимости.
На каждом веке отпечаток
Каких-нибудь причуд в чести;
Одна стареется, в задаток
Спешит другая подрасти.
Державин, веку дав заглавье,
Сказал: «Весь век стал бригадир».
Теперь заброшен на бесславье
Высокородия кумир,
И бригадирство не в помине;
Но в свой черед мы скажем ныне:
Литографирован весь мир.
Теперь кто только нос имеет
Посереди лица, тот сплошь
Его прославить не робеет,
Хотя будь нос и нехорош.
Не мудрено тут вывесть справку:
Взойти в кондитерскую лавку
Иль в лавку к Сленину — кругом
Висят бессмертья кандидаты,
Кто с шпагою, а кто с пером,
А кто и так, из малой платы.
То своекоштный кандидат,
В рядах бессмертья рекрут вольный:
На камне, взятом напрокат,
Он камень свой краеугольный
Во храме славы основал
И в лица без лица попал.
Какие личные загадки
Археологам дальних дней!
И те, чьи рожи — опечатки
В живом издании людей,
Теперь благим изобретеньем
В свет изданы вторым тисненьем,
Хотя и первое внаклад.
Тем лучше! Выдумке я рад.
В наш век народность, повсеместность,
Молва и слава дешева;
И на всемирную известность
В наш век доступнее права.
Бывало, слава — монополья
Немногих лиц, немногих дел;
Теперь мы дождались раздолья,
И славу каждый подсмотрел.
Век литографий, пароходов,
Fac sиmиlе, Записок век!
В тебе и без больших расходов
Десятерится человек.
Сосредоточилось все в мире,
Везде удобства и успех,
И жизнь, как дважды два четыре,
Задача легкая для всех.
Я рад, что мне судьбы велели
Родиться в выгодные дни,
Когда желанья ближе к цели
И тайны счастья не в тени.
Когда нет мер людским границам
И, мастерство благодаря,
Под стать неживописным лицам,
Литографирован и я.
Вы мой портрет иметь хотите,
Подарок этот в прибыль мне:
Не в памяти, так на стене
Мой образ дома утвердите.
Ценить умею эту честь
Умом и чувством непритворно
И своего лица покорно
Спешу вам экземпляр поднесть.
Мне извинительно пристрастье
К литографическим трудам,
Когда иметь я буду счастье
Быть и заочно близок к вам.
В ваш кабинет сей дар смиренный
Не много блеска принесет
И вам на ум ваш просвещенный
Высоких дум не наведет;
Он чародейством благосклонным
Не расщекотит головы,
Ни славы дымом благовонным,
Ни сладким запахом молвы.
Нет! Этот лоскуток бумажный,
Где личное мое клеймо,
Будь вам хоть акт и маловажный
Или заемное письмо
В моем воспоминанье нежном,
В желанье видеть, слышать вас,
И в уваженье, с дружбой смежном,
Когда мне в дружбе не отказ;
А что сей вексель не обманчив,
Порука вы: веселый нрав,
Ваш взор, который так приманчив,
И ум, так запросто лукав.
Все, что сказал нелицемерно,
Пусть подтвердит вам мой портрет,
И я за скрепой сердца вслед
Прибавлю: с подлинником верно.
<1828>
Удар за ударом,
Полуночный гром,
Полнеба пожаром
Горит над селом.
И дождь поливает,
И буря шумит,
Избушку шатает,
В оконце стучит.
Ночник одиноко
В избушке горит;
На лавке широкой
Кудесник сидит.
Сидит он — колдует
Над чашкой с водой,
То на воду дует,
То шепчет порой.
На лбу бороздами
Морщины лежат,
Глаза под бровями
Как угли горят.
У притолки парень
В халате стоит:
Он, бедный, печален
И в землю глядит.
Лицо некрасиво,
На вид простоват,
Но сложен на диво
От плеч и до пят.
«Ну, слушай: готово!
Хоть труд мой велик, —
Промолвил сурово
Кудесник-старик, —
Я сделаю дело:
Красотка твоя
И душу и тело
Отдаст за тебя!
Ты сам уж, вестимо,
Зевать — не зевай:
Без ласки ей мимо
Пройти не давай…»
— «Спасибо, кормилец!
За все заплачу;
Поможешь — гостинец
С поклоном вручу.
Крупы, коли скажешь, —
Мешок нипочем!
А денег прикажешь —
И денег найдем».
И с радости дома
Так парень мой спал,
Что бури и грома
Всю ночь не слыхал.
Пять дней пролетело…
Вот раз вечерком
На лавке без дела
Лежит он ничком.
На крепкие руки
Припав головой,
Колотит от скуки
Об лавку ногой.
И вдруг повернулся,
Плечо почесал,
Зевнул, потянулся
И громко сказал:
«Слышь, мамушка! бают,
У нас в деревнях,
Вишь, доки бывают, —
И верить-то страх!
Кого, вишь, присушат,
Немил станет свет:
Тоска так и душит!..
Что — правда аль нет?»
— «Бывают, вестимо, —
Ответила мать. —
Не дай Бог, родимый,
Их видеть и знать!..»
«Ну правда — так ладно! —
Сын думал. — Дождусь!..
Эх, жить будет славно,
Коли я женюсь!..»
Но, видно, напрасно
Кудесник шептал
И девице красной
Тоской угрожал:
Другого красотка
Любила тайком
За песни, походку
И кудри кольцом…
А парень гуляет,
Как праздник придет,
Лицо умывает
И гребень берет,
И кудри направо,
Налево завьет,
Подумает: «Браво!» —
И пальцем щелкнет.
Как снег в чистом поле,
Рубашка на нем,
Кумач на подоле
Краснеет огнем;
На шляпе высокой,
Меж плисовых лент,
Горит одиноко
Витой позумент.
Онучи обвиты
Кругом бечевой,
И лапти прошиты
Суровой пенькой.
Тряхнет волосами,
Идет в хоровод.
«Ну вот, дескать, нами
Любуйся, народ!»
Как встретился с милой —
Ни слов, ни речей:
Что в памяти было —
Забыл, хоть убей!
Вдруг правда случайно
До парня дошла:
Уж девкина тайна
Не тайной была…
Вся кровь закипела
В бедняге… «Так вот, —
Он думал, — в чем дело!
Кудесник-ат врет.
Не грех ему палкой
Бока обломать,
Обманщику… Жалко
Мне руки марать!»
И два дня угрюмый,
Убитый тоской,
Все думал он думу
В избушке родной.
На третий, лишь только
Отправилась мать
На речку в ведерко
Водицы набрать, —
С гвоздя торопливо
Котомку он снял;
«Пойду, мол!..» — и живо
Ремни развязал.
В тряпице рубашку
В нее положил
И с ложкою чашку
Туда ж опустил,
Халат для дороги
Про непогодь взял…
Мать входит — он в ноги
Ей пал и сказал;
«Ну, мамушка, горько,
Признаться, идти
С родимой сторонки…
А видно, прости!»
Мать так и завыла:
«Касатик ты мой!
Ах, крестная сила!
Что это с тобой?»
— «Да что тут мне биться
Как рыбе об лед!
Пойду потрудиться,
Что Бог ни пошлет.
И тут жил трудами,
Талана, вишь, нет…»
Старушка руками
Всплеснула в ответ:
«Да как же под старость
Мне жить-то одной?
Ведь ты моя радость,
Кормилец родной!»
И к сыну припала
На грудь головой
И все повторяла:
«Кормилец родной!»
Сын крепко рукою
Хватил себя в лоб
И думал с собою:
«Прямой остолоп!
Ну, вот тебе, здравствуй!..
Наладилось мне:
Иди, малый! царствуй
В чужой стороне!
А стало — старушке
Одной пропадать:
Казны-то полушки
Ей негде достать».
И парень украдкой
Лицо отвернул
И старую шапку
На лавку швырнул.
«Ну полно, родная!
Я в шутку… пройдет…
Все доля дурная…
Наука вперед».
Румяное солнце
К полям подошло,
В избушке оконце
Огнем залило,
Румянит, золотит
Лесок в стороне.
Мой парень молотит
Овес на гумне.
Тяжелые муки
В душе улеглись,
Могучие руки
За труд принялись.
Цеп так и летает,
Как молния, жжет,
На сноп упадает,
По колосу бьет.
Бог помочь, детина!
Давно б так пора!..
Долой ты, кручина,
Долой со двора!
Поэма Валентину Михайловичу Белогородскому
Будет, будет стократы
Изба с матицей пузатой,
С лежанкой-единорогом,
В углу с урожайным Богом:
У Бога по блину глазища, —
И под лавкой грешника сыщет,
Писан Бог зографом Климом
Киноварью да златным дымом.
Лавицы — сидеть Святогорам,
Кот с потёмным дозором,
В шелому чтоб роились звёзды…
Вот они, отчие борозды —
Посеешь усатое жито,
А вырастет песен сыта!
На обраду баба с пузаном —
Не укрыть извозным кафтаном,
Полгода, а с тёлку весом.
За оконцами тучи с лесом,
Всё кондовым да заруделым…
Будет, будет русское дело, —
Объявится Иван Третий
Попрать татарские плети,
Ясак с ордынской басмою
Сметёт мужик бородою!
Нам любы Бухары, Алтаи, —
Не тесно в родимом крае,
Шумит Куликово поле
Ковыльной залётной долей.
По Волге, по ясной Оби,
На всяком лазе, сугробе,
Рубили мы избы, детинцы,
Чтоб ели внуки гостинцы,
Чтоб девки гуляли в бусах,
Не в чужих косоглазых улусах!
Ах девки — калина с малиной,
Хороши вы за прялкой с лучиной,
Когда вихорь синебородый
Заметает пути и броды!
Вон Полоцкая Ефросинья,
Ярославна — зегзица с Путивля,
Евдокию — Донского ладу
Узнаю по тихому взгляду!
Ах парни — Буслаевы Васьки,
Жильцы из разбойной сказки,
Всё лететь бы голью на Буяны
Добывать золотые кафтаны!
Эво, как схож с Коловратом,
Кучерявый, плечо с накатом,
Видно, у матери груди —
Ковши на серебряном блюде!
Ах, матери — трудницы наши,
В лапотцах, а яблони краше,
На каждой, как тихий привет,
Почил немерцающий свет!
Ах, деды — овинов владыки,
Ржаные, ячменные лики,
Глядишь и не знаешь — сыр-бор
Иль лунный в сединах дозор!
Ты Рассея, Рассея матка,
Чаровая, заклятая кадка!
Что там, кровь или жемчуга,
Иль лысого чорта рога?
Рогатиной иль каноном
Открыть наговорный чан?
Мы расстались с Саровским звоном —
Утолением плача и ран.
Мы новгородскому Никите
Оголили трухлявый срам, —
Отчего же на белой раките
Не поют щеглы по утрам?
Мы тонули в крови до пуза,
В огонь бросали детей, —
Отчего же небесный кузов
На лучи и зори скупей?
Маята как змея одолела,
Голову бы под топор…
И Сибирь, и земля Карела
Чутко слушают вьюжный хор.
А вьюга скрипит заслонкой,
Чернит сажей горшки…
Знаем, бешеной самогонкой
Не насытить волчьей тоски!
Ты Рассея, Рассея матка,
На мирской смилосердись гам:
С жемчугами иль с кровью кадка,
Окаянным поведай нам!
На деревню привезен трактор —
Морж в людское жильё.
В волсовете баяли: «Фактор,
Что машина… Она тоё…»
У завалин молчали бабы,
Детвору окутала сонь,
Как в поле межою рябой
Железный двинулся конь.
Желты пески расступитесь,
Прошуми на последках полынь!
Полюбил стальногрудый витязь
Полевую плакучую синь!
Только видел рыбак Кондратий,
Как прибрежьем, не глядя назад,
Утопиться в окуньей гати
Бежали берёзки в ряд.
За ними с пригорка ёлки
Раздрали ноженьки в кровь…
От ковриг надломятся полки,
Как взойдёт железная новь.
Только ласточки по сараям
Разбили гнёзда в куски.
Видно к хлебушку с новым раем
Посошку пути не легки!
Ой ты каша, да щи с мозгами —
Каргопольской ложке родня!
Черноземье с сибиряками
В пупыре захотело огня!
Лучина отплакала смолью,
Ендова показала течь,
И на гостя с тупою болью
Дымоходом воззрилась печь.
А гость, как оса в сетчатке,
В стекольчатом пузыре…
Теперь бы книжку Васятке
О Ленине и о царе.
И Вася читает книжку,
Синеглазый как василёк.
Пятясь, охая, на сынишку
Избяной дивится восток.
У прялки сломило шейку,
Разбранились с бёрдами льны,
В низколобую коробейку
Улеглись загадки и сны.
Как белица, платок по брови,
Туда, где лесная мгла,
От полавочных изголовий
Неслышно сказка ушла.
Домовые, нежити, мавки —
Только сор, заскорузлый прах…
Глядь, и дед улёгся на лавке
Со свечечкой в жёлтых перстах.
А гость, как оса в сетчатке,
Зенков не смежит на миг…
Начитаются всласть Васятки
Голубых задумчивых книг.
Ты Рассея, Рассея тёща,
Насолила ты лихо во щи,
Намаслила кровушкой кашу —
Насытишь утробу нашу!
Мы сыты, мать, до печёнок,
Душа — степной жеребёнок
Копытом бьёт о грудину, —
Дескать, выпусти на долину
К резедовым лугам, водопою…
Мы не знаем ныне покою,
Маята-змея одолела
Без сохи, без милого дела,
Без сусальной в углу Пирогощей…
Ты Рассея — лихая тёща!
Только будут, будут стократы
На Дону вишнёвые хаты,
По Сибири лодки из кедра,
Олончане песнями щедры,
Только б месяц, рядяся в дымы,
На реке бродил по налимы,
Да черёмуху в белой шали
Вечера как девку ласкали!
Послание к Русскому Бавию (*) об истинном поете.
О ты, дерзающий, судьбе на перекор,
До старости писать стихами сущий вздор,
Ковачь нелепых слов и оборотов странных,
За деньги славимый в газетах иностранных,
Наш Бавий! за перо берусь я для тебя!
Опомнись! пощади и ближних и себя,
Познай, что все твои посланья, притчи, оды,
Сатиры, мелочи, и даже переводы,
С тех пор как рифмачи здесь стали не в чести,
Лишь могут на тебя безславье навести,
Лишь могут на весах правдивыя Ѳемиды
Поставить на равне с отцем Телемахиды!
Тот жалкой человек, кто ссорится с судьбой!
Так! истинный Поет несходствует с тобой;
Он просто, без хлопот, собою нас пленяет,
На нем с рождения печать небес сияет;
Ему наставник!—Бог, природа—образец;
Он Мудр и всемогущ: он сам другой творец.
Как сладостно внимать его восторгам лирным,
Когда он, пред Царем преклоньшася всемирным,
Приносит от души чистейший фимиам,
Дивится благостям, дивится чудесам,
И вновь о благостях ко смертным умоляет…
Тогда он Божество в самом себе являет!
Иль взоры обратив на сей подлунный свет,
Поет природу нам,—он всюду зрит предмет,
Воспламеняющий его ко песнопенью;
Все силы придает восторгу, вдохновенью, —
Вид гор, полей, лесов, небесная лазѵрь,
Треск грома, молний блеск, свист ветров, ужас бури!
Он мыслью возносясь, тогда ефиром дышет,
И видимое здесь небесной кистью пишет.
Но мир сей мал ему! превыше он парит;
Он в сонме Ангелов себя мгновенно зрит;
Ему открыто все, он все проникнул тайны,
Постиг деяния для смертных чрезвычайны;
Узнал протекшее с рождения Времен
И что назначено для будущих племен.
Тогда, познаньем дел Творца обогращенный,
Возвысив громкий глас—пророческий, священный —
Вливает в души огнь, божественный восторг!
Иль вдруг—преносит нас в волшебный свой чертог,
Куда сопутствует ему воображенье,
Творений выспренних душа и украшенье.
Там вымысл царствует, там произвол—закон,
Здесь в действиях своих Поет-не зрит премен,
Ему возможно все. По сей обширной власти
Он вид и существо дает пороку, страсти,
И добродетели дает приличный вид,
Он фурий и богов и милых нимф творит
И управляет их деяньями всевластно.
Ты, Бавий, не таков! ты мучишься напрасно,
Желая заменить трудом небесный дар,
Приходишь не в восторг, в какой-то жалкой жар,
И в нем беснуяся, уродов пораждаешь,
Которых с радостью на белый свет пускаешь.
Несчастный мученик! ты сколько ни пиши,
Стихи без гения—как тело без души:
Один нахлебников твоих они пленяют;
И те перед тобой украдкою зевают,
Смеются за глаза; а в лавках….. твой портрет
Наслушался, какой дают тебе совет,
О Бавий!—Но позволь теперь с тобой проститься
И к настоящему Поету обратиться,
Сей благодатный сын благих к нему Небес,
Что мыслью запредел вещей себя вознес,
И с нами в дружеском быть хочет сообщенья,
Печется иногда о нашем просвещеньи.
То философии храня святой закон,
Поет нам как Орфей, и мыслит как Платон?
Ему покорены душа и ум и чувства!
То правила дает науки, иль искусства,
И тут приятности стараясь не лишать,
Цветами терние он любит украшать;
Он знает—лишь тебе урок. сей неизвесшен,
Что с мудростью одной не может быть прелестен,
Что страшен и смешон угрюмый педагог
И что важней всего приятный, плавный слог.
Иль свиток древности очами пробегая,
Отличных доблестью героев избирая,
Потомству их дела со славой предает,
И слава их его к безсмертию ведет!
Виргилий меньше ли теперь Енея славен?
В сих повестях Поет всегда предмету равен.
О битвах ли гласит,—тогда от громких струн,
Оружий слышен звук и медных жерл перун!
Любовь ли воспоет,—сердец очарованье, —
Нам слышатся тогда и вздохи и стенанья!
Вот свойства главныя, вот истинный Поет,
Котораго читать и славить будет свет!
Ты, Бавий, смолода на все статьи пустился?
Отважился, дерзнул, запел и—осрамился (**)
О жалкой человек! Имел ли ты друзей,
Могущих обявить о странности твоей,
Могущих ласкою, угрозой, иль советом,
Не дать тебе прослыть за шута, перед светом?
Нет, верно не имел! Но ум тебе был дан;
Ты мог бы сделаться почтен от сограждан
Без притчей и без од!—Взманил, тебя лукавой!
Ты ими захотел знакомиться со славой ----
И тотчас все тесней и полки в кладовых,
Скрыпя, погнулися под тяжестию их;
Все лавки, лавочки, прилавки и окошки,
Мешки разнощиков, на площадях рогожки,
Твоей прилежности наполнились плодом,
Который стал покрыт и пылью и стыдос,
Ты скажешь, может быть; какия в том напасти,
Что так я предаюсь моей стиховной страсти,
И отдавать люблю в печать мои труды? —
Конечно, Бавий, нет великой в том беды,
Закон, правительство не терпят потрясенья,
Но посрамляется век вкуса, просвеиценья,
К томуж, какой пример поетам молодым!
Иной нечаянно пойдет путем твоим,
Не об изящности захочет он стараться,
Захочет книг числом с тобою поравняться,
Прибегнет наконец к издателям газет —
В минуту аксиос—и новой наш Поет,
Дивяся легонькой к безсмертию дороге,
С Державиным себя встречает в каталоге
И мыслит не шутя, что равен стал ему!
Он будет, целой век негоден ни к чему,
И кто же, как не ты, причиною разврата?
Не ты ли нас лишил полезнаго собрата?
Ужель невреден ты?—Но мой напрасен труд!
Потомство даст тебе нелицемерный суд;
Потомства не купить ни завтраком, ни балом!
Услышишь приговор перед его зерцалом,
И знаешь ли какой ужасной приговор?
Ты, Бавий, и тобой произведенный вздор,
Святой Поезии служащий к поношенью?
Во веки преданы не будете забвенью:
Чтоб именем твоим именовать других,
Похожих на тебя товарищей твоих,
Чтобы стихи в пример галиматьи ходили
И все бы наизусть для смеха их твердили.
Вот слава, чем тебя желает увенчать!
Пиши еще, пиши—и отдавай в печать!
(Болесть)
«Сходи-ка, старуха, невестку проведать,
Не стала б она на дворе голосить».
— «А что там я стану с невесткою делать?
Ведь я не могу ей руки подложить.
Вот, нажили, Бог дал, утеху под старость!
Твердила тебе: «Захотел ты, мол, взять,
Старик, белоручку за сына на радость —
Придется тебе на себя попенять».
Вот так и сбылось! Что ни день — с ней забота:
Тут это не так, там вон то не по ней,
То, вишь, не под силу ей в поле работа,
То скажет: в избе зачем держим свиней.
Печь топит — головка от дыму кружится,
Все б ей вот опрятной да чистою быть,
А хлев велишь чистить — ну, тут и ленится,
Чуть станешь бранить — и пошла голосить:
«Их-ох! Их-ох!»
— «Старуха, побойся ты Бога!
Зачем ты об этом кричишь день и ночь?
Ну, знахаря кликни; беды-то немного, —
У бабы ведь порча, ей надо помочь.
А лгать тебе стыдно! она не ленится,
Без дела и часу не станет сидеть;
Бранить ее станешь — ответить боится;
Коли ей уж тошно — уйдет себе в клеть,
И плачет украдкой, и мужу не скажет:
«Зачем, дескать, ссору в семье начинать?»
Гляди же, Господь тебя, право, накажет;
Невестку напрасно не след обижать».
— «Ох, батюшки, кто говорит-то, — досада!
Лежи на печи, коли Бог наказал;
Ослеп и оглох, — ну чего ж тебе надо?
Туда же, жену переучивать стал!
И так у меня от хозяйства по дому,
Хрыч старый, вот эдак идет голова,
Да ты еще вздумал ворчать по-пустому, —
Тьфу! вот тебе что на твои все слова!
Вишь, важное дело, что взял он за сына
Разумную девку, мещанскую дочь, —
Ни платья за нею, казны ни алтына,
Теперь и толкует: «Ей надо помочь!»
Пришла в чужой дом, — и болезни узнала,
Нет, я еще в руки ее не взяла…»
Тут шорох старуха в сенях услыхала
И смолкла. Невестка в избушку вошла.
Лицо у больной было грустно и бледно:
Как видно, на нем положили следы
Тяжелые думы, и труд ежедневный,
И тайные слезы, и горечь нужды.
«Ну, что же, голубушка, спать-то раненько,
Возьми-ка мне на ночь постель приготовь
Да сядь поработай за прялкой маленько» —
Невестке сквозь зубы сказала свекровь.
Невестка за свежей соломой сходила,
На нарах, в сторонке, ее постлала,
К стене в изголовье зипун положила,
Присела на лавку и прясть начала.
В избе было тихо. Лучина пылала,
Старик беззаботно и сладко дремал,
Старуха чугун на полу вытирала,
И только под печью сверчок распевал
Да кот вкруг старухи ходил, увивался
И, щурясь, мурлыкал; но баба ногой
Толкнула его, проворчав: «Разгулялся!
Гляди, перед порчею, видно, какой».
Вдруг дверь отворилась: стуча сапогами,
Вошел сын старухи, снял шляпу, кафтан,
Ударил их об пол, тряхнул волосами
И крикнул: «Ну, матушка, вот я и пьян!»
— «Что это ты сделал? когда это было?
Ты от роду не пил и капли вина!»
— «Я не пил, когда мое сердце не ныло,
Когда, как былинка, не сохла жена!»
— «Спасибо, сыночек!.. спасибо, беспутный!..
Уж я и ума не могу приложить!
Куда же мне деться теперь, бесприютной?
Невестке что скажешь — начнет голосить,
Не то — сложит руки, и горя ей мало;
Старик только ест да лежит на печи.
А вот и от сына почету не стало, —
Живи — сокрушайся, терпи да молчи!
Ах, Царь мой Небесный! Да это под старость
Хоть руки пришлось на себя наложить!
Взрастила, взлелеяла сына на радость,
Он мать-то уж скоро не станет кормить!»
— «Неправда! я по́ смерть кормить тебя буду!
Я лучше зипун свой последний продам,
Пойду в кабалу, а тебя не забуду
И крошку с тобой разделю пополам!
Ты мною болела, под сердцем носила
Меня, и твоим молоком я вспоен.
Сызмала меня ты к добру приучила, —
И вот тебе честь и земной мой поклон…
Да чем же невестка тебе помешала?
За что на жену-то мою нападать?»
— «Гляди ты, беспутный, пока я не встала, —
Я скоро заставлю тебя замолчать!..»
— «На, бей меня, матушка! бей, чтоб от боли
Я плакал и выплакал горе мое!
Эхма! не далось мне таланта и доли!
Когда ж пропадешь ты, худое житье?»
— «Вот дело-то! жизнь тебе стала постыла!
Ты вздумал вино-то от этого пить?
Так вот же тебе!..»
И старуха вскочила
И кинулась палкою сына учить.
Невестка к ней броситься с лавки хотела,
Но только что вскрикнула: «Сжалься хоть раз!» —
И вдруг пошатнулась назад, побледнела,
И на пол упала.
«Помилуй ты нас,
Царица Небесная, Мать Пресвятая!
Ах, батюшки! — где тут вода-то была?
Что это с тобою, моя золотая?» —
Над бабой свекровь голосить начала.
«Ну, матушка, Бог тебе будет судьею!..» —
Сын тихо промолвил и сам зарыдал.
«Чай, плачут?.. Аль ветер шумит за стеною? —
Проснувшись, старик на печи рассуждал. —
Не слышу… Знать, сын о жене все горюет;
У ней эта порча, тут можно понять,
Старуха не смыслит, свое мне толкует,
А нет, чтобы знахаря к бабе позвать».
Родился я в деревне. Как скончались
Отец и мать, ушел взыскати
Пути спасения в обитель к преподобным
Зосиме и Савватию. Там иноческий образ
Сподобился принять. И попустил Господь
На стол на патриарший наскочити
В те поры Никону. А Никон окаянный
Арсена-жидовина
В печатный двор печатать посадил.
Тот грек и жидовин в трех землях трижды
Отрекся от Христа для мудрости бесовской
И зачал плевелы в церковны книги сеять.
Тут плач и стон в обители пошел:
Увы и горе! Пала наша вера.
В печали и тоске, с благословенья
Отца духовного, взяв книги и иная,
Потребная в молитвах, аз изыдох
В пустыню дальнюю на остров на Виданьской —
От озера Онега двенадцать верст.
Построил келейку безмолвья ради
И жил, молясь, питаясь рукодельем.
О, ты моя прекрасная пустыня!
Раз, надобен от кельи отлучиться,
Я образ Богоматери с Младенцем —
Вольяшный, медный — поставил ко стене:
«Ну, Свет-Христос и Богородица, храните
И образ свой, и нашу с вами келью».
Пришел на третий день и издали увидел
Келейку малую как головню дымящу.
И зачал зря вопить: «Почто презрела
Мое моление? Приказу не послушала? Келейку
Мою и Твоея не сохранила?» Идох
До кельи обгорелой, ан кругом
Сенишко погорело вместе с кровлей,
А в кельи чисто: огнь не смел войти.
И образ на стене стоит — сияет.
В лесу окрест живуще бесы люты.
И стали в келью приходить ночами.
Страшат и давят: сердце замирает,
Власы встают, дрожат и плоть, и кости.
О полночи пришли однажды двое:
Один был наг, другой одет в кафтане.
И, взяв скамью — на ней же почиваю, —
Нача меня качати, как младенца.
Я ж, осерчав, восстал с одра и беса
Взял поперек и бить учал
Бесищем тем о лавку, вопиюще:
«Небесная Царица, помоги мне».
А бес другой к земле прилип от страха,
Не может ног от пола оторвать.
И сам не вем, как бес в руках изгинул.
Возбнухся ото сна — зело устал, — а руки
Мокром мокры от скверного мясища.
В другой же раз, уснуть я не успел —
Сенные двери пылко растворились,
И в келью бес вскочил, что лютый тать,
Согнул меня и сжал так крепко, туго,
Что пикнуть мне не можно, ни дохнуть.
Уж еле-еле пискнул: «Помози ми».
И сгинул бес, а я же со слезами
Глаголю к образу: «Владычица, почто
Не бережешь меня? Ведь в мале-мале
Злодей не погубил». Тут сон нашел
С печали той великия, и вижу,
Что Богородица из образа склонилась,
Руками беса мучает, измяла
Злодея моего и мне дала.
Я с радости учал его крушить и мять,
Как ветошь драную, и выкинул в окошко:
Измучил ты меня и сам пропал.
По долгой по молитве взглянул в окно — светает.
Лежит бесище то, как мокрое тряпье.
Помале дрогнул и ногу подтянул,
А после руку…
И паки ожил. Встал, как будто пьян.
И говорит: «Ужо к тебе не буду, —
Пойду на Вытегру». А я ему: «Не смей
Ходить на Вытегру — там волость людна.
Иди, где нет людей». А он, как сонный,
От келейки по просеке пошел.
Увидел хитрый Дьявол, что не может
Ни сжечь меня, ни силой побороть,
Так насади мне в келию червей,
Рекомых мравии. Начаша мураши
Мне тайны уды ясть, и ничего иного —
Ни рук, ни ног, а токмо тайны уды.
И горько мне и больно — инда плачу.
Аз стал их, грешный, варом обливать,
Рукой ловить, топтать ногой, они же
Под стены проползают. Окопал я
Всю келейку и камнем затолок.
Они ж сквозь камни лезут и под печь.
Кошницею в реке топить носил.
Мешок на уды шил: не помогло — кусают.
Ни рукоделья делать, ни обедать,
Ни правил править. Бесьей той напасти
Три было месяца. На последях
Обедать сел, закутав уды крепко.
Они ж, не вем как, — все-таки кусают.
Не до обеда стало: слезы потекли.
Пречистую тревожить все стеснялся,
А тут взмолился к образу: «Спаси,
Владычица, от бесьей сей напасти».
И вот с того же часа
Мне уды грызть не стали мураши.
Колико немощна вся сила человека.
Худого мравия не может одолеть,
Не токмо Дьявола, без Божьей благодати.
Пока в пустыне с бесами боролся,
Иной великой Дьявол Церковь мучал
И праведную веру искажал,
Как мурашей, святые гнезда шпарил,
Да и до нас дошел.
Отец Илья, игумен Соловецкий,
Велел писать мне книги в обличенье
Антихриста, в спасение Царя.
Никонианцы, взяв меня в пустыне,
В темнице утомили, а потом
Пред всем народом пустозерским руку
На площади мне секли. Внидох паки
В темницу лютую и начал умирать.
Весь был в поту, и внутренность горела.
На лавку лег и руку свесил — думал
Души исходу лучше часа нет.
Темница стала мокрая, а смерть нейдет.
Десятник Симеон засушины отмыл
И серою еловой помазал рану.
И снова маялся я днями на соломе.
На день седьмой на лавку всполз и руку
Отсечену на сердце положил.
И чую: Богородица мне руку
Перстами осязает. Я Ее хотел
За руку удержать, а пальцев нету.
Очнулся, а рука платком повязана.
Ощупал левой сеченую руку:
И пальцев нет, и боли нет, а в сердце радость.
Был на Москве в подворье у Николы
Угрешского. И прискочи тут скоро
Стрелецкий голова — Бухвостов — лют разбойник
И поволок на плаху на Болото.
Язык урезал мне и прочь помчал.
В телеге душу мало не вытряс мне,
Столь боль была люта…
О, горе дней тех! Из моей пустыни
Пошел Царя спасать, а языка не стало.
Что нужного, и то мне молвить нечем.
Вздохнул я к Господу из глубины души:
«О скорого услышанья Христова!»
С того язык от корня и пополз,
И до зубов дошел, и стал глаголить ясно.
Свезли меня в темницу в Пустозерье.
По двух годех пришел ко мне мучитель
Елагин — полуголова стрелецкой,
Чтоб нудить нас отречься веры старой.
И непослушливым велел он паки
Языки резать, руки обрубать.
Пришел ко мне палач с ножом, с клещами
Гортань мне отворять, а я вздохнул
Из сердца умиленно: «Помоги мне».
И в мале ощутил, как бы сквозь сон,
Как мне палач язык под корень резал
И руку правую на плахе отсекал.
(Как впервой резали — что лютый змей кусал.)
До Вологды шла кровь проходом задним.
Теперь в тюрьме три дня я умирал.
Пять дней точилась кровь из сеченой ладони.
Где был язык во рте — слин стало много,
И что под головой — все слинами омочишь,
И ясть нельзя, понеже яди
Во рту вращати нечем.
Егда дадут мне рыбы, щей да хлеба,
Сомну в единый ком, да тако вдруг глотаю.
А по отятии болезни от руки
Я начал правило в уме творити.
Псалмы читаю, а дойду до места:
«Возрадуется мой язык о правде Твоея», —
Вздохну из глубины — слезишка
Из глазу и покатится:
«А мне чем радоваться? Языка и нету».
И паки: «Веселися сердце, радуйся язык».
Я ж, зря на крест, реку: «Куда язык мой дели?
Нет языка в устах, и сердце плачет».
Так больше двух недель прошло, а все молю,
Чтоб Богородица язык мне воротила.
Возлег на одр, заснул и вижу: поле
Великое да светлое — конца нет…
Налево же на воздухе повыше
Лежат два языка мои:
Московский — бледноват, а пустозерской
Зело краснешенек.
Взял на руку красной и зрю прилежно:
Ворошится живой он на ладони,
А я дивлюсь красе и живости его.
Учал его вертеть в руках, расправил
И местом рваным к резаному месту,
Идеже прежде был, его приставил, —
Он к корню и прильни, где рос с рожденья.
Возбнух я радостен: что хочет сие быти?
От времени того по малу-малу
Дойде язык мой паки до зубов
И полон бысть. К яденью и молитве
По-прежнему способен, как в пустыне.
И слин нелепых во устах не стало,
И есть язык, мне Богом данный, — новый —
Короче старого, да мало толще.
И ныне веселюсь, и славлю, и пою
Скорозаступнице, язык мне давшей новой.
Сказанье о кончине
Страдальца Епифания и прочих,
С ним вместе пострадавших в Пустозерске:
Был инок Епифаний положен в сруб,
Обложенный соломой, щепой и берестом
И политый смолою.
А вместе Федор, Аввакум и Лазарь.
Когда костер зажгли, в огне запели дружно:
«Владычица, рабов своих прими!»
С гудением великим огнь, как столб,
Поднялся в воздухе, и видели стрельцы
И люди пустозерские, как инок Епифаний
Поднялся в пламени божественною силой
Вверх к небесам и стал невидим глазу.
Тела и ризы прочих не сгорели,
А Епифания останков не нашли.
Далеко, далеко раскинулось поле,
Покрытое снегом, что белым ковром,
И звезды зажглися, и месяц, что лебедь,
Плывет одиноко над сонным селом.
Бог знает откуда с каким-то товаром
Обоз по дороге пробитой идет:
То взедет он тихо на длинную гору,
То в темной лощине из глаз пропадет.
И вот на дороге он вновь показался
И на гору стал подыматься шажком;
Вот слышно, как снег заскрипел под санями
И кони заржали под самым селом.
В овчинных тулупах, в коломенских шапках,
С обозом, и с правой и с левой руки,
В лаптях и онучах, в больших рукавицах,
Кряхтя, пожимаясь, идут мужики.
Избились их лапти от дальней дороги,
Их жесткие лица мороз заклеймил,
Высокие шапки, усы их, и брови,
И бороды иней пушистый покрыл.
Подходят они ко дворам постоялым;
Навстречу к ним дворник спешит из ворот
И шапку снимает, приветствуя словом:
«Откудова, братцы, Господь вас несет?»
— «Да едем вот с рыбой в Москву из Ростова, —
Передний извозчик ему отвечал, —
А что на дворе-то, не тесно ль нам будет? —
Теперь ты, я чаю, нас вовсе не ждал».
— «Для доброго гостя найдется местечко, —
Приветливо дворник плечистый сказал,
И, рыжую бороду тихо погладив,
Слегка ухмыляясь, опять продолжал: —
Ведь я не таков, как сосед-прощелыга,
Готовый за грош свою душу продать;
Я знаю, как надо с людьми обходиться,
Кого как приветить и чем угощать.
Овес мой — овинный, изба — та же баня,
Не как у соседа, — зубов не сберешь;
И есть где прилечь, посидеть, обсушиться,
А квас, то есть брага, и нехотя пьешь.
Везжайте-ка, братцы; нам стыдно считаться:
Уж я по-приятельски вас угощу,
И встречу, как водится, с хлебом и солью,
И с хлебом и солью с двора отпущу».
Послушались дворника добрые люди:
На двор поместились, коней отпрягли,
К саням привязали, и корму им дали,
И в теплую избу чрез сени вошли.
Сняв шапки, святым образам помолились,
Обчистили иней пушистый с волос,
Разделись, тулупы на нары поклали
И речь завели про суровый мороз.
Погрелись близ печки, и руки помыли,
И, грудь осенивши широким крестом,
Хозяйке хлеб-соль подавать приказали,
И ужинать сели за длинным столом.
И вот, в сарафане, покрытая кичкой,
К гостям молодая хозяйка вошла,
Сказала: «Здорово, родные, здорово!»
И каждому порознь поклон отдала;
По крашеной ложке им всем разложила,
И соли в солонке и хлеб подала,
И в чашке глубокой с надтреснутым краем
Из кухни горячие щи принесла.
И блюдо за блюдом пошла перемена…
Извозчики молча и дружно едят,
И пот начинает с них градом катиться,
Глаза оживились, и лица горят.
«Послушай, хозяюшка! — молвил извозчик,
С трудом проглотивши свинины кусок. —
Нельзя ли найти нам кваску-то получше,
Ведь этот слепому глаза продерет».
— «И, что ты, родимый! квасок-ат что брага,
Его и купцам доводилося пить».
— «Спасибо, хозяйка! — сказал ей извозчик, —
Не скоро нам брагу твою позабыть».
— «Ну, полноте спорить, вишь, с бабой связался! —
Промолвил другой, обтирая усы. —
Аль к теще приехал с женою на праздник?
Что есть, то и ладно, а нет — не проси».
— «Вестимо, Данилыч, — сказал ему третий. —
За хлебом и солью шуметь не рука;
Ведь мы не бояре: что есть, тем и сыты…
А ну-ка, хозяюшка, дай-ка гуська!»
— «Эх, братцы! — рукою расправивши кудри,
Товарищам молвил детина один. —
Раз ездил я летом в Макарьев на тройке,
Нанял меня, знаешь, купеческий сын.
Ну что за раздолье мне было в дороге!
Признаться, уж попил тогда я винца!
Как свистнешь, бывало, и тронешь лошадок,
Захочешь потешить порой молодца, —
И птицей несется залетная тройка,
Лишь пыль подымается черным столбом,
Звенит колокольчик, и версты мелькают,
На небе ни тучки, и поле кругом.
В лицо ветерок подувает навстречу,
И на сердце любо, и пышет лицо…
Приехал в деревню: готова закуска,
И дворника дочка подносит винцо.
А вечером, знаешь, мой купчик удалый,
Как этак порядком уже подгульнет,
На улицу выйдет, вся грудь нараспашку,
Вокруг себя парней толпу соберет,
Оделит деньгами и весело крикнет:
«А ну-ка, валяй: «Не белы-то снеги!..»
И парни затянут, и сам он зальется,
И тут уж его кошелек береги.
Бывало, шепнешь ему: «Яков Петрович!
Припрячь кошелек-то, — ведь спросит отец».
— «Молчи, брат! за словом в карман не полезу!
В товаре убыток — и делу конец».
Так, сидя на лавках за хлебом и солью,
Смеясь, мужички продолжают рассказ,
И, стоя близ печки, качаясь в дремоте,
Их слушает дворник, прищуривши глаз,
И думает сам он с собою спросонок:
«Однако, от этих барыш мне придет!
Овса-то, вот видишь, по мерочке взяли,
А есть — так один за троих уберет.
Куда ж это, Господи, все уложилось!
Баранина, щи, поросенок и гусь,
Лапша, и свинина, и мед на заедки…
Ну, я же по-своему с ними сочтусь».
Вот кончился ужин. Извозчики встали…
Хозяйка мочалкою вытерла стол,
А дворник внес в избу охапку соломы,
Взглянул исподлобья и молча ушел.
Проведав лошадок, сводив их к колодцу,
Извозчики снова все в избу вошли,
Постлали постель, помолилися Богу,
Разделись, разулись и спать залегли.
И все замолчало… Лишь в кухне хозяйка,
Поставив посуду на полку рядком,
Из глиняной чашки, при свете огарка,
Поила теленка густым молоком.
Но вот наконец и она улеглася,
Под голову старый зипун положив,
И крепко на печке горячей заснула,
Все хлопоты кухни своей позабыв.
Все тихо… все спят… и давно уже полночь.
Раскинувши руки, храпят мужики,
Лишь, хрюкая, в кухне больной поросенок
В широкой лоханке сбирает куски…
Светать начинает. Извозчики встали…
Хозяйка остаток огарка зажгла,
Гостям утереться дала полотенце,
Ковшом в рукомойник воды налила.
Умылися гости; пред образом стали,
Молитву, какую умели, прочли
И к спящему дворнику в избу другую
За корм и хлеб-соль рассчитаться вошли.
Сердитый, спросонок глаза протирая,
Поднялся он с лавки и счеты сыскал,
За стол сел, нахмурясь, потер свой затылок
И молвил: «Ну, кто из вас что забирал?»
— «Забор ты наш знаешь: мы поровну брали;
А ты вот за ужин изволь положить
Себе не в обиду и нам не в убыток,
С тобою хлеб-соль нам вперед чтоб водить».
— «Да что же, давай четвертак с человека:
Оно хоть и мало, да так уж и быть».
— «Не много ли будет, почтенный хозяин?
Богат скоро будешь! нельзя ли сложить?»
— «Нет, складки, ребята, не будет и гроша,
И эта цена-то пустяк пустяком;
А будете спорить — заплатите вдвое:
Ворота ведь заперты добрым замком».
Подумав, извозчики крепко вздохнули
И, нехотя вынув свои кошели,
Хозяину деньги сполна отсчитали
И в путь свой, в дорогу сбираться пошли.
Всю выручку в старый сундук положивши,
Хозяин оделся и вышел на двор
И, видя, что гости коней запрягают,
Взял ключ и замок на воротах отпер.
Накинув арканы на шеи лошадок,
Извозчики стали сезжать со двора.
«Спасибо, хозяин! — промолвил последний. —
Смотри, разживайся с чужого добра!»
— «Ну, с Богом, любезный! — сказал ему дворник, —
Еще из-за гроша ты стал толковать!
Вперед, просим милости, к нам заезжайте,
Уж нам не учиться, кого как принять!»