Евг. Иванову
Холодный ветер от лагуны.
Гондол безмолвные гроба.
Я в эту ночь — больной и юный —
Простерт у львиного столба.
На башне, с песнию чугунной,
Гиганты бьют полночный час.
Марк утопил в лагуне лунной
Узорный свой иконостас.
В тени дворцовой галлереи,
Чуть озаренная луной,
Таясь, проходит Саломея
С моей кровавой головой.
Все спит — дворцы, каналы, люди,
Лишь призрака скользящий шаг,
Лишь голова на черном блюде
Глядит с тоской в окрестный мрак.
Цвет живой, как стебель нежный,
Что овеян легкой мглой,
Вышел к Солнцу, в мир безбрежный,
Но взращен он под землей.
Изумруд преображенный,
Словно видимый во сне,
Круглых рифов мир затонный,
В ворожащей тишине.
Здесь не встанет вал, в качаньи
Пенно взвихренных минут,
Он в молитвенном молчаньи,
Просветленный изумруд.
Эта зелень покрывала
Влажно-призрачно светла,
И в него лазурь опала,
Изнутри светясь, вошла.
К лагунам, как fruttи dи marе,
Я крепко и сонно прирос.
Что было — с днем каждым все старей,
Что будет? Мне чужд сей вопрос.
Сегодня второе изданье
Того, что прочел я вчера;
А завтра? Напрасно гаданье!
Еще доживу ль до утра?
А если дожить и придется,
Не сыщется новая цель:
По-прежнему мне приведется
Все ту же тянуть канитель.
Спросите улитку: чего бы
Она пожелала себе?
Страстями любви или злобы
Горит ли, томится ль в борьбе?
Знакома ль ей грусть сожалений?
Надежда — сей призрак в тени?
И мучит ли жажда сомнений
Ее равнодушные дни?
И если ваш розыск подметит
В ней признак и смысл бытия,
И если улитка ответит, —
Быть может, ответ дам и я.
Ведя как бы расплавленным металлом,
Хочу в стихе я вывести узор.
Есть зверь-цветок, зовущийся кораллом.
Цветок с цветком, поет безгласный хор.
Они ростут согласными чертами,
Слагая титанический собор.
На кратере потопшем, чередами,
В столетиях свою свивая цепь,
Восходят звери мерными рядами.
Их мысль, и хоть, и сон, и явь, и лепь
Сцепляются. Их белые скелеты
Лазурь волны преображают в степь.
В лагунах изумрудом млеют светы.
Еще усилье тысячи цветков,
И остров встал, кораллом Солнцу спетый.
Твердыня встала круглых островков,
В их круге тишь зеркальная лагуны,
Псалом, зверями вылепленных, слов.
А Океан кругом рождает струны,
Бросая волны сонмами лавин.
Изваян перстень, вложены в нем руны.
В морях миров ход творчества един.
«Ночь светла; в небесном поле
Ходит Веспер золотой;
Старый дож плывет в гондоле
догарессой молодой…» *Занимает догарессу
Умной речью дож седой…
Слово каждое по весу —
Что червонец дорогой… Тешит он ее картиной,
Как Венеция, тишком,
Весь, как тонкой паутиной,
Мир опутала кругом: «Кто сказал бы в дни Аттилы,
Чтоб из хижин рыбарей
Всплыл на отмели унылой
Этот чудный перл морей! Чтоб, укрывшийся в лагуне,
Лев святого Марка стал
Выше всех владык — и втуне
Рев его не пропадал! Чтоб его тяжелой лапы
Мощь почувствовать могли
Императоры, и папы,
И султан, и короли! Подал знак — гремят перуны,
Всюду смута настает,
А к нему — в его лагуны —
Только золото плывет!..»Кончил он, полусмеяся,
Ждет улыбки — но, глядит,
На плечо его склоняся,
Догаресса — мирно спит!..«Всё дитя еще!» — с укором,
Полным ласки, молвил он,
Только слышит — вскинул взором —
Чье-то пенье… цитры звон… И всё ближе это пенье
К ним несется над водой,
Рассыпаясь в отдаленье
В голубой простор морской… Дожу вспомнилось былое…
Море зыбилось едва…
Тот же Веспер… «Что такое?
Что за глупые слова!» —Вздрогнул он, как от укола
Прямо в сердце… Глядь, плывет,
Обгоняя их, гондола,
Кто-то в маске там поет: «С старым дожем плыть в гондоле.
Быть его — и не любить…
И к другому, в злой неволе,
Тайный помысел стремить… Тот «другой» — о догаресса! -
Самый ад не сладит с ним!
Он безумец, он повеса,
Но он — любит и любим!..»Дож рванул усы седые…
Мысль за мыслью, целый ад,
Словно молний стрелы злые,
Душу мрачную браздят… А она — так ровно дышит,
На плече его лежит…
«Что же?.. Слышит иль не слышит?
Спит она или не спит?!.»
1
С ней уходил я в море,
С ней покидал я берег,
С нею я был далёко,
С нею забыл я близких…
О, красный парус
В зеленой да? ли!
Черный стеклярус
На темной шали!
Идет от сумрачной обедни,
Нет в сердце крови…
Христос, уставший крест нести…
Адриатической любови —
Моей последней —
Прости, прости!
9 мая 19092
Евг. Иванову
Холодный ветер от лагуны.
Гондол безмолвные гроба.
Я в эту ночь — больной и юный —
Простерт у львиного столба.
На башне, с песнию чугунной,
Гиганты бьют полночный час.
Марк утопил в лагуне лунной
Узорный свой иконостас.
В тени дворцовой галлереи,
Чуть озаренная луной,
Таясь, проходит Саломея
С моей кровавой головой.
Всё спит — дворцы, каналы, люди,
Лишь призрака скользящий шаг,
Лишь голова на черном блюде
Глядит с тоской в окрестный мрак.
Август 19093
Слабеет жизни гул упорный.
Уходит вспять прилив забот.
И некий ветр сквозь бархат черный
О жизни будущей поет.
Очнусь ли я в другой отчизне,
Не в этой сумрачной стране?
И памятью об этой жизни
Вздохну ль когда-нибудь во сне?
Кто даст мне жизнь? Потомок дожа,
Купец, рыбак, иль иерей
В грядущем мраке делит ложе
С грядущей матерью моей?
Быть может, венецейской девы
Канцоной нежной слух пленя,
Отец грядущий сквозь напевы
Уже предчувствует меня?
И неужель в грядущем веке
Младенцу мне — велит судьба
Впервые дрогнувшие веки
Открыть у львиного столба?
Мать, что поют глухие струны?
Уж ты мечтаешь, может быть,
Меня от ветра, от лагуны
Священной шалью оградить?
Нет! Всё, что есть, что было, — живо!
Мечты, виденья, думы — прочь!
Волна возвратного прилива
Бросает в бархатную ночь!
И. На улице
Старинный мотив карнавала!
Заигранней нет ничего.
Шарманка гнусила, бывало,
И скрипки терзали его.
Для всех табакерок он сразу
Классическим нумером стал,
И чиж музыкальную фразу
Из клетки своей повторял.
В тени запыленной беседки,
Под звуки его на балу
Кружились комми́ и гризетки
На ветхом дощатом полу.
Слепец на разбитом фаготе
Играет его, и за ним
Собака сорвавшейся ноте
Ворчанием вторит глухим…
И звуки того же мотива
В кафе и публичных садах
Поют гитаристки фальшиво
С улыбкой на бледных губах.
Но вот чародей Паганини,
К нему прикоснувшись жезлом,
Его обессмертил отныне
Своим вдохновенным смычком.
Он, щедро рассыпав по газу
Своих арабесков узор,
Облек обветшалую фразу
В блестящий и новый убор.
ИИ. На лагунах
Собою прабабушек с детства
Пленял этот странный мотив,
Где слышится грусть и кокетство,
Насмешка и нежный призыв.
Когда-то в разгар карнавала
Звучал над лагунами он,
И ветром с Большого канала
Был в оперу к нам занесен.
Когда запоют его струны —
Мне грезятся: месяца свет,
И синие воды лагуны,
И темных гондол силуэт.
Венера над пеной морскою,
Под звук хроматических гамм,
Блистая волшебной красою,
Является нашим глазам.
Под старый мотив серенады
Ласкают морские струи
Дворцов величавых фасады —
И словно поют о любви.
Венеция, город каналов,
Краса Адриатики вод —
С весельем своих карнавалов,
В старинном мотиве живет.
ИИИ. Карнавал
Сегодня — разгар карнавала:
И блеск, и веселье, и шум…
Весь город облечься для бала
Спешит в маскарадный костюм.
Вот там — незнакомый с заботой,
Избранник и друг Коломбин —
Смеется визгливою нотой
И дразнит толпу Арлекин.
Вот Доктор с осанкою важной,
Одетый смешно и пестро,
Его задевает отважно
И локтем толкает Пьеро.
Как будто бы в такт контрабасу,
И там появляясь, и тут,
Бросает в беспечную массу
Насмешкою едкою шут.
Скрываясь под кружевом маски,
Мелькнуло в толпе домино,
Но эти лукавые глазки
Я, кажется, знаю давно.
Глаза мои верить не смели,
Но только минута одна —
И скрипки воздушные трели
Сказали мне: — Это она! —
ИV. При лунном свете
Задорною гаммою смеха
И тихого рокота струн
Смущает болтливое эхо
Спокойные воды лагун.
Но в звуках веселья, игриво
Несущихся в лунную даль,
Мне чудятся вздохи призыва
И тихая чья-то печаль.
Опять предо мной из тумана
Всплывает былая любовь,
И плохо зажившая рана
В душе раскрывается вновь…
И речи, звучавшие страстно,
Любовь и цветущий апрель —
Напомнил мучительно-ясно
Мне вздохом своим ритурнель.
Так нежно и так своевольно
Звучала в нем квинта одна,
Что голос любимый невольно
Напомнила сразу она.
Звучала она так задорно,
Так лживо, томя и дразня,
И нежности столько притворной
В ней было, и столько огня,
И столько любви беспредельной,
Насмешки такой глубина,
Что в сердце с тоскою смертельной
Восторг пробуждала она…
Старинный мотив карнавала,
Где вторит улыбка слезам —
Как все, что давно миновало,
На память приводишь ты нам!
Старинный мотив карнавала!
Заигранней нет ничего.
Шарманка гнусила, бывало,
И скрипки терзали его.
Для всех табакерок он сразу
Классическим нумером стал,
И чиж музыкальную фразу
Из клетки своей повторял.
В тени запыленной беседки
Под звуки его на балу
Кружились комми и гризетки
На ветхом дощатом полу.
Слепец на разбитом фаготе
Играет его, и за ним
Собака сорвавшейся ноте
Ворчанием вторит глухим…
И звуки того же мотива
В кафе и публичных садах
Поют гитаристки фальшиво
С улыбкой на бледных губах.
Но вот чародей Паганини,
К нему прикоснувшись жезлом,
Его обессмертил отныне
Своим вдохновенным смычком.
Он, щедро рассыпав по газу
Своих арабесок узор,
Облек обветшалую фразу
В блестящий и новый убор.
Собою прабабушек с детства
Пленял этот странный мотив,
Где слышится грусть и кокетство,
Насмешка и нежный призыв.
Когда-то в разгар карнавала
Звучал над лагунами он
И ветром с Большого канала
Был в оперу к нам занесен.
Когда запоют его струны —
Мне грезятся: месяца свет,
И синие воды лагуны,
И темных гондол силуэт.
Венера над пеной морскою,
Под звук хроматических гамм,
Блистая волшебной красою,
Является нашим глазам.
Под старый мотив серенады,
Ласкают морские струи
Дворцов величавых фасады,
И словно поют о любви.
Венеция, город каналов,
Краса Адриатики вод —
С весельем своих карнавалов
В старинном мотиве живет.
Сегодня — разгар карнавала:
И блеск, и веселье, и шум…
Весь город облечься для бала
Спешит в маскарадный костюм.
Вот там — незнакомый с заботой,
Избранник и друг Коломбин —
Смеется визгливою нотой
И дразнит толпу Арлекин.
Вот доктор с осанкою важной,
Одетый смешно и пестро,
Его задевает отважно
И ло́ктем толкает Пьеро.
Как будто бы в такт контрабасу,
И там появляясь, и тут,
Бросает в беспечную массу
Насмешкою едкою шут.
Скрываясь под кружевом маски,
Мелькнуло в толпе домино,
Но эти лукавые глазки
Я, кажется, знаю давно.
Глаза мои верить не смели,
Но только минута одна —
И скрипки воздушные трели
Сказали мне: — Это она! —
Задорною гаммою смеха
И тихого рокота струн
Смущает болтливое эхо
Спокойные воды лагун.
Но в звуках веселья, игриво
Несущихся в лунную даль,
Мне чудятся вздохи призыва
И тихая чья-то печаль.
Опять предо мной из тумана
Всплывает былая любовь,
И плохо зажившая рана
В душе раскрывается вновь…
И речи звучавшие страстно,
Любовь и цветущий апрель —
Напомнил мучительно ясно
Мне вздохом своим ритурнель.
Так нежно и так своевольно
Звучала в нем квинта одна,
Что голос любимый невольно
Напомнила сразу она.
Звучала она так задорно,
Так лживо, томя и дразня,
И нежности столько притворной
В ней было, и столько огня,
И столько любви беспредельной,
Насмешки такой глубина,
Что в сердце с тоскою смертельной
Восторг пробуждала она…
Старинный мотив карнавала,
Где вторит улыбка слезам —
Как все, что давно миновало,
На память приводишь ты нам!
I
Три старухи с вязаньем в глубоких
креслах
толкуют в холле о муках крестных;
пансион «Аккадемиа» вместе со
всей Вселенной плывет к Рождеству под
рокот
телевизора; сунув гроссбух под локоть,
клерк поворачивает колесо.
II
И восходит в свой номер на борт по
трапу
постоялец, несущий в кармане граппу,
совершенный никто, человек в плаще,
потерявший память, отчизну, сына;
по горбу его плачет в лесах осина,
если кто-то плачет о нем вообще.
III
Венецийских церквей, как сервизов
чайных,
слышен звон в коробке из-под случайных
жизней. Бронзовый осьминог
люстры в трельяже, заросшем ряской,
лижет набрякший слезами, лаской,
грязными снами сырой станок.
IV
Адриатика ночью восточным ветром
канал наполняет, как ванну, с верхом,
лодки качает, как люльки; фиш,
а не вол в изголовьи встает ночами,
и звезда морская в окне лучами
штору шевелит, покуда спишь.
V
Так и будем жить, заливая мертвой
водой стеклянной графина мокрый
пламень граппы, кромсая леща, а не
птицу-гуся, чтобы нас насытил
предок хордовый Твой, Спаситель,
зимней ночью в сырой стране.
VI
Рождество без снега, шаров и ели,
у моря, стесненного картой в теле;
створку моллюска пустив ко дну,
пряча лицо, но спиной пленяя,
Время выходит из волн, меняя
стрелку на башне — ее одну.
VII
Тонущий город, где твердый разум
внезапно становится мокрым глазом,
где сфинксов северных южный брат,
знающий грамоте лев крылатый,
книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!»,
в плеске зеркал захлебнуться рад.
VIII
Гондолу бьет о гнилые сваи.
Звук отрицает себя, слова и
слух; а также державу ту,
где руки тянутся хвойным лесом
перед мелким, но хищным бесом
и слюну леденит во рту.
IX
Скрестим же с левой, вобравшей когти,
правую лапу, согнувши в локте;
жест получим, похожий на
молот в серпе, — и, как чорт Солохе,
храбро покажем его эпохе,
принявшей образ дурного сна.
X
Тело в плаще обживает сферы,
где у Софии, Надежды, Веры
и Любви нет грядущего, но всегда
есть настоящее, сколь бы горек
не был вкус поцелуев эбре’ и
гоек,
и города, где стопа следа
XI
не оставляет — как челн на глади
водной, любое пространство сзади,
взятое в цифрах, сводя к нулю –
не оставляет следов глубоких
на площадях, как «прощай» широких,
в улицах узких, как звук «люблю».
XII
Шпили, колонны, резьба, лепнина
арок, мостов и дворцов; взгляни на-
верх: увидишь улыбку льва
на охваченной ветров, как платьем,
башне,
несокрушимой, как злак вне пашни,
с поясом времени вместо рва.
XIII
Ночь на Сан-Марко. Прохожий с мятым
лицом, сравнимым во тьме со снятым
с безымянного пальца кольцом, грызя
ноготь, смотрит, объят покоем,
в то «никуда», задержаться в коем
мысли можно, зрачку — нельзя.
XIV
Там, за нигде, за его пределом
— черным, бесцветным, возможно, белым –
есть какая-то вещь, предмет.
Может быть, тело. В эпоху тренья
скорость света есть скорость зренья;
даже тогда, когда света нет.
Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озарённой,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно всё это было видеть!
Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу, — колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив — и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельём, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И бельё снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!
В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зёрна
Под ногами щедрых форестьеров.
Всё блестело — шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шёлковые зонтики, чтоб шёлком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чём-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далёко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зелёной,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере — тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледяных…
Вечером — туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нём огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжёл и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине, —
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях — ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплётах с золочёной вязью,
С грубыми застёжками… За мною
Девочка пристряла — всё касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал её прелестный
Жаркий взгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?
Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро — вонью скользких
Тёмных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви — бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный чёрный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан — и вырастает,
Стоя на корме её… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжёлых…
В этих коридорах — баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами — сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху — небо,
Лента неба в мелких бледных звёздах…
В полночь спит Венеция, — быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona», —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом тёмном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и мёдом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья — видеть
Слёзы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…
Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!
И. На улице
Есть ария одна в народе,
Ее на скрипке пилит всяк,
Шарманки все ее выводят,
Терзая воющих собак.
И табакерке музыкальной
Она известна, как своя,
Ее щебечет чиж нахальный,
И помнит бабушка моя.
Лишь ею флейты и пистоны
В беседках пыльных на балу
Зовут гризеток в вальс влюбленных
И беспокоят птиц в углу.
О захудалые харчевни,
Где вьется жимолость и хмель,
О дни воскресные в деревне,
Когда горланит ритурнель!
Слепой, что ноет на фаготе
И ставит пальцы не туда,
Собака, что стоит в заботе
С тарелкой, лая иногда.
И маленькие гитаристы,
Что, робко кутаясь в тряпье,
В кафешантанах голосисто
У всех столов визжат ее.
Но Паганини фантастичный
Однажды ночью, как крючком,
Поддел искусно ритм обычный
Своим божественным смычком.
И, восхищенный прежним блеском,
Он воскресил его опять,
Дав золотистым арабескам,
По старой фразе пробежать.
ИИ. На лагунах
Не знает кто у нас мотива:
Тра-ля, тра-ля, ля-ля, ля-лэр?
Сумел он нравиться, счастливый,
Мамашам нашим, например.
Венецианских карнавалов
Напев излюбленнейший, он
Как легким ветерком с каналов
Теперь в балет перенесен.
Я вижу вновь, ему внимая,
Что в голубых волнах бегут
Гондолы, плавно колыхая
Свой нос, как шейка скрипки, гнут.
В волненьи легкого размера
Лагун я вижу зеркала,
Где Адриатики Венера
Смеется розово-бела.
Соборы средь морских безлюдий
В теченьи музыкальных фраз
Поднялись, как девичьи груди,
Когда волнует их экстаз.
Челнок пристал с колонной рядом,
Закинув за нее канат,
Пред розовеющим фасадом
Я прохожу ступеней ряд.
О, да! С гондолами, с палаццо
И с маскарадами средь вод,
С тоской любви, с игрой паяца
Здесь вся Венеция живет.
И воскрешает в пиччикато
Одна дрожащая струна
Смеющуюся, как когда-то,
Столицу песен и вина.
ИИИ. Карнавал
Столица дожей одевает
Все блестки звездные на бал,
Кипит, смеется и болтает,
Сверкает пестрый карнавал.
Вот Арлекин под маской черной,
Как жар горит его тряпье,
Кассандру нотою задорной
Он бьет, посмешище свое.
Весь белый, словно большеротый
Пингвин над северной скалой,
Пьеро в просвете круглой ноты
Покачивает головой.
Болонский доктор обсуждает
В басах понятный всем вопрос,
Полишинель, сердясь, сгибает
Осьмушкой нотной длинный нос.
Отталкивая Тривелина,
Сморкающегося трубой,
У Скарамуша Коломбина
Берет с улыбкой веер свой.
Звучит каданс, и скоро, скоро
В толпе проходит домино,
Но в прорези лукавства взора
Прикрыть ресницам не дано.
О тонкая бородка кружев,
Что вздох колышет, легче сна,
Мне, тотчас тайну обнаружив,
Поет арпеджио: — она!
И я узнал влюбленным слухом
Под страшной маскою губу,
Как слива с золотистым пухом,
И мушку черную на лбу.
ИV. Сантиментальный свет луны
Средь шума, криков, что упрямо
На Лидо площадь Марка шлет,
Одна взнеслась ракетой гамма,
Как в лунном блеске водомет.
В напев веселый и влюбленный,
Гудящий с четырех сторон,
Упрек, как голубь истомленный,
Порой примешивает стон.
Во мгле туманно-серебристой,
Как сон забытый, мне горят
Глаза еще печальной, чистой,
Той, что любил я год назад.
И вспомнила душа в печали
Апрель и рощу, где, ища
Фиалок ранних, мы сжимали
Друг другу руку средь плюща.
И эта нота квинты звонкой,
Поющей, нежа и маня,
Ведь этот голос детский, тонкий,
Стрела, что ранила меня.
Так много скрыто в этом звуке,
Так нежен он и так жесток,
Так жгуч, так холоден, что муки
И счастье слить в себе он мог.
И, точно своды над цистерной,
Что точат воду вновь и вновь,
Пусть сердце с музыкой размерной
За каплей каплю точит кровь.
Веселый и меланхоличный,
Сюжет старинный, где слиты
С одной слезою смех обычный,
Как больно делаешь мне ты!