Корабли постоят и ложатся на курс,
Но они возвращаются сквозь непогоду…
Не пройдёт и полгода — и я появлюсь,
Чтобы снова уйти,
чтобы снова уйти на полгода.
Возвращаются все, кроме лучших друзей,
Кроме самых любимых и преданных женщин.
Возвращаются все, — кроме тех, кто нужней.
Я не верю судьбе,
я не верю судьбе, а себе — ещё меньше.
И мне хочется верить, что это не так,
Что сжигать корабли скоро выйдет из моды.
Я, конечно, вернусь — весь в друзьях и в мечтах,
Я, конечно, спою — не пройдёт и полгода.
О как мне мил кольцеобразный дым!
Отсутствие заботы, власти.
Какое поощренье грусти.
Я полюбил свой деревянный дом.
Закат ласкает табуретку, печь,
зажавшие окурок пальцы.
И синий дым нанизывает кольца
на яркий безымянный луч.
За что нас любят? За богатство, за
глаза и за избыток мощи.
А я люблю безжизненные вещи
за кружевные очертанья их.
Одушевлённый мир не мой кумир.
Недвижимость — она ничем не хуже.
Особенно, когда она похожа
на движимость.
Не правда ли, Амур,
когда табачный дым вступает в брак,
барак приобретает сходство с храмом.
Но не понять невесте в платье скромном,
куда стремится будущий супруг.
I
И с Матреной наш Яким
Потянулся прямо в Крым.
II
Все бобрами завелись,
У Фаге все завились —
И пошли через Неву,
Как чрез мягку мураву.
III
Да здравствует нежинская бурса!
Севрюгин, Билевич и Урсо,
Студенты первого курса,
И прочие курсы все также.
Без них обойтиться как же?!
Не все они теперь в Петербурге:
В карете в Стамбул уехал один, другой в Оренбурге,
А те же, что прочих здоровьем пожиже,
Всё лето водами лечились, а зиму проводят в Париже.
Женились одни и в сладком дремлют покое,
Учители в корпусе двое,
Известный лгунишка бумаги в юстиции пишет, —
(Чорт его колышет!)Артистов, поэтов меж них есть довольно,
Читаешь, сердцу становится больно.
А те, что в гусарах, не храброго люди десятку —
Коней объезжают в манеже, гнут короля и десятку.
Иосиф Массальский родился в первых годах нашего столетия в Игуменском уезде, Минской губернии. По окончании курса в местной гимназии, он поступил в Виленский университет, в котором занимался преимущественно литературой. Песни и басни—были всегда любимейшею формою, в которую он облекал свои поэтическия произведения. Еще до окончания курса в университете, он был внезапно арестован и увезен в Варшаву, где был определен в один из квартировавших там полков рядовым. Носились слухи, что причиной его арестования было какое-то письмо, написанное им на имя великаго князя Константина Павловича. Впоследствии, уволенный из военной службы, Массальский поселился в Волынской губернии и там женился. Стихотворения его были изданы в двух томах в Вильне, еще во время его студенчества. Писал ли он после—неизвестно. Массальский умер на Волыни несколько лет тому назад.
ПРАВО МАМЕНЬКЕ СКАЖУ.
Что такое это значит:
Как одна я с ним сижу,
Все тоскует он и плачет?
Право, маменьке скажу!
Я ему одна забота,
Но в душе моей, вишь, лед,
И глаза мои за что-то
Он кинжалами зовет.
Вишь, резва я, непослушна,
Ни на миг не посижу…
Право мне уж это скушно,
Право, маменьке скажу!
Под окном моим все бродит,
Сам с собою говорит;
Как одна—он глаз не сводит,
А при людях—не глядит.
Но порой, как с ним бываю,
И сама я вся дрожу,
И смущаюсь, и пылаю…
Право, маменьке скажу!
Пусть она о том разсудит;
Вот ужо я погляжу,
Что-то с ним, с бедняжкой будет?
Нет, ужь лучше не скажу!
Н. Берг.
Тут был либеральный профессор,
Нарядная, пухлая дама;
Тут был адвокатик, болтавший
Направо, налево и прямо;
Тут был петербургский чиновник —
Отродье чухонца и немца,
Поэт белокурый и грустный,
Два громко сморкавшихся земца.
Тут был знаменитый художник,
Писавший «с идеей» пейзажи;
Известный наш критик Экстазов,
В обычном искусственном раже,
Барон Мордохай благородный,
Владелец банкирской конторы,
И Пьер де Кокоткин, на даму
Бросавший влюбленные взоры.
Все громко и строго судили
Отчизны несчастной порядки.
«В России — промолвил профессор —
Права либеральные шатки».
«Еще бы! — вскричал адвокатик —
Чего ж вы хотите иного
В стране, где доселе не могут
Порядка ввести правового?»
Барон Мордохай засюсюскал:
«А курс-то, а курс-то как низок!»
Поэт прошептал с тихой грустью:
«Да, день возрожденья не близок».
«Навоз мой», — заметил художник —
«Из скорби о родине вытек».
«Тузовая вещь по идее!» —
Воскликнул восторженно критик.
«Во всем мы, сказал де-Кокоткин, —
Досель эскимосы, чуваши:
Работы парижской ботинки
Возьмите — и русские наши?!»..
«Конечно, какое ж сравненье!»
Ответила дама, и ножка
Невольно у ней из-под платья
Вперед потянулась немножко.
Сморкнулись два земца, и каждый
Свой нос обстоятельно вытер,
И, что-то промямлив, чиновник
Нахмурился, точно Юпитер.
Пришёл учиться паренёк
Из Холмогорского района,
Все испытанья сдал он в срок,
В глаза Москвы смотря влюблённо.
Он жил как все. Легко одет,
Зимою не ходил, а бегал,
В буфете кислый винегрет
Был каждый день его обедом.
Он с Ньютоном вёл разговор
И с Менделеевым сдружился,
С Лапласом он бросался в спор,
В кольце Сатурна он кружился.
Ему пошёл двадцатый год,
Когда, упрямый и весёлый,
В Марийский край на культпоход
Он был направлен комсомолом.
На месяц или два. Но там
Убит избач в селенье дальнем.
Остаться вызвался он сам
И год провёл в избе-читальне. Вернулся вновь на первый курс.
Он старше всех, — здесь только дети.
Но винегрета кислый вкус
Такой же, как тогда, в буфете.
Он, как тогда, в Москву влюблён,
Сидит над книгами упрямо, —
Но формируют батальон
Студентов-лыжников в Петсамо.
Уходит он, как на зачёт,
В холодный бой, на финский лёд.
Вернулся он в сороковом
На первый курс. Ну что ж, догоним!
Одни лишь юноши кругом,
Но он не будет посторонним.
Зачётов страдная пора…
И вновь июнь. И слышен голос:
«Сегодня в шесть часов утра…»
Война… И юность раскололась.
Сдавай экзамены, студент,
На кафедрах бетонных дотов:
Набивку пулемётных лент,
Прицел гвардейских миномётов…
И вот студенту тридцать лет.
Плывёт навстречу непогодам
Московский университет
И Ломоносов перед входом.
Был памятник недавно сбит
Фашистской бомбой с пьедестала,
Но гордо он опять стоит,
И всё — как в юности — сначала.
Студент с седою головой,
Конспекты в сумке полевой.
Мальчишки, девочки вокруг.
Ты старше всех, и это грустно. Тебя я понимаю, друг,
Я испытал такое чувство.
Ты вновь уходишь на зачёт.
Отчизна терпеливо ждёт:
Ведь и она свой путь прошла
Сквозь вой пурги и свист заносов,
Как шёл когда-то из села
Крестьянский мальчик Ломоносов.
— Лейтенант Плессис де Гренадан,
Из Парижа приказ по радио дан:
Все меры принять немедленно надо,
Чтобы «Диксмюде» в новый рейс
К берегам Алжира отбыл скорей.
— Мой адмирал, мы рискнули уже.
Поверьте, нам было нелегко.
Кровь лилась из ноздрей и ушей,
Газом высот отравлялись легкие.
Над облаками вися в купоросной мгле,
Убаюканы качкою смерти,
Больные, ни пить, ни есть не могли.
Пятеро суток курс держа,
Восемь тысяч километров
Без спуска покрыл дирижабль.
Мой адмирал, я уже доносил:
Нельзя требовать свыше сил.
— Лейтенант, вами дан урок не один
Бошам, как используют их цеппелин.
Я уверен — стихиям наперекор
Вы опять поставите новый рекорд.
— Адмирал, о буре в ближайшие дни
Из Алжира сведенья даны.
Над морем ночью вдали от баз
В такой ураган мы попали раз.
Порвалась связь, не работало радио,
Электрический свет погасили динамо.
Барабанили тучи шрапнелью града,
И снаряды молний рвались под нами.
Кашалотом в облачный бурун
Мчался «Диксмюде» ночь целую,
Боясь, что молнийный гарпун
Врежется взрывом в целлулоид.
Адмирал, в середине декабря
Дирижабль погубит такая буря.
— Лейтенант, на новый год уже
В палату депутатов внесен бюджет.
Для шести дирижаблей «Societe Anonyme
De Navigation Aerienne» испрошен кредит.
Рекорд ваш лишний не повредит,
Для шести ведь можно рискнуть одним…
И, слегка побледнев, лейтенант умолк:
— Адмирал, команда выполнит долг.
Улетели, а в ночь налетел ураган,
И вернуться приказ по радио дан.
Слишком поздно! Пропал дирижабль без следа,
Умоляя по молнийному излому
Безмолвно: «Диксмюде» всем судам…
На помощь… на помощь… на помощь…
После бури декабрьская теплынь.
Из пятидесяти двух командир один
В сеть рыбаков мертвецом доплыл
С донесением, что погиб цеппелин:
Стрелками вставших часов два слова
Рапортовал: половина второго!
С берегов Сицилии в этот час
Ночью был виден на небе взрыв,
Метеор огромный, тучи разрыв,
Разорван надвое, в море исчез.
Но на крейсере, как на лафете, в Тулон
Увозимый, в лентах, в цветах утопая,
Лейтенант Гренадан, видел ли он,
В гробу металлическом запаян:
Как вдали, на полночь курс держа,
Целлулоидной оболочкой на солнце горя,
На закате облачный дирижабль
Выплыл из огненного ангара.
Дом стоит у Токаревской кошки.
В берег бьет здесь взмыленный прибой,
Брызгами швыряется в окошко
Океанский ветер штормовой.
Корабли выходят из Босфора,
В дым на миг окутавши Скрыплев.
И спешат с уловом свежим в город
Легкие моторки рыбаков.
Все здесь мне любимо и знакомо —
Вся родная гавань на виду,
И, наверное, другого дома
Я нигде такого не найду!
И сосед мой лучше всех на свете,
Хоть в порту зовут его «чудак».
Он встает с постели на рассвете
И над крышей поднимает флаг.
А над мачтой рында судовая,
Медная, тяжелая висит.
Склянки ежечасно отбивая,
Будто бы на вахте он стоит...
Мой сосед гуляет по «спардеку»
(Так террасу называет он),
Старому соседу человеку
Отдают прохожие поклон.
А потом к себе забравшись в «рубку»
(Или просто — в тесный кабинет),
Старую раскуривает трубку
Под прибойный грохот мой сосед.
И вздыхая запах терпкой гари,
Мой сосед похвастаться любил:
— Эту трубку, брат, при Трафальгаре
Однорукий адмирал курил.
И когда сидел он на диване
С адмиральской трубкою в зубах,
Перед ним в сиреневым тумане
Корабли качались на волнах.
Только бредил он не Трафальгаром,
Только мысли курсом шли другим.
Океан его был другом старым,
Грозным, ласковым и дорогим.
Временами же казалось (странно!),
Будто скучно плавать, скучно жить,
Потому что никакие страны
Не придется никогда открыть.
Проплывают пароходы мимо,
Земли все известны и скучны,
Как морщинки на лице любимой,
Но уже стареющей жены.
И тогда, как будто для аврала,
Он трезвонить в рынду выбегал,
Чем окрестных жителей немало
И смешил, и злил, и оглушал!
Но его мальчишки полюбили,
Пялились под окнами все дни.
Эти приходили и просили:
— Ты погромче, дядя, позвони!
Сорок лет проплавал и по вкусу
Отличить мог воды всех морей.
Сбить его не в силах были с курса
Ни туман, ни яростный Борей.
А поди ж ты — припекло такое:
Сердце, почки... в общем доктора
Прописали года два покоя,
Намекнули, дескать, вам пора...
Он в проклятьях — молнии и громе
Утешенье первое нашел.
Уступив потом, порядки в доме
У себя морские он завел.
О привычной жизни все ж тоскуя,
Про себя он тихо напевал:
— Уплывет тот скоро в даль морскую,
Кто на мертвый якорь не вставал!