Пусть критика и злобна, и зубаста!
Не тронуть ей меня;
Пегасу я сказал на время — баста,
Сажуся на коня!
Мой критик, ты чутьем прославиться хотел,
Но ты и тут впросак попался:
Ты говоришь, что мой герой …
Ан нет, брат, он …
Короли, герои, папы,
Божий сын и бог отец,
Юбиляры и сатрапы,
Каждый олух и мудрец,
И любой сановник крупный,
И любой правленья строй —
Все для критики доступны,
Кроме критики самой!
Хоть над поэмою и долго ты корпишь,
Красот ей не придашь и не умалишь! —
Браня — всем кажется, ее ты хвалишь;
Хваля — ее бранишь.
Поэт рожден, чтоб жить среди людей виденьем,
В особенной стране, под золотой звездой;
И полон дух его к презрению презреньем,
К любви любовью, и к вражде враждой.
Когда поэт, описывая даму,
Начнет: «Я шла по улице. В бока впился корсет»,
Здесь «я» не понимай, конечно, прямо —
Что, мол, под дамою скрывается поэт.
Я истину тебе по-дружески открою:
Поэт — мужчина. Даже с бородою.
Ах, поглядите-ка! Ах, посмотрите-ка!
Какая глупая в России критика:
Зло насмеялася над «Хабанерою»,
Блеснув вульгарною своей манерою.
В сатире жалящей искала лирики,
Своей бездарности спев панегирики.
И не расслышала (иль то — политика?)
Моей иронии глухая критика…
Осталось звонкими, как солнце, нотами
Смеяться автору над идиотами
Упрекают критики всерьёз
В том, что много мной посажено берёз,
И не только по цветным моим лугам,
А по песням, по частушкам и стихам.
«Ну и что ж, — я отвечаю, — ну и что ж!
Ведь красивы так, что глаз не отведёшь!
Ведь в России где-то часом родились,
Ведь в россии побелились, завились!
И проходят то суглинком, то песком,
А на Север, а на Крайний — лишь ползком!
Барбюс обиделся — чего, мол, ради критики затеяли спор пустой?
Я, говорит, не французский Панаит Истрати, а испанский Лев Толстой.
Говорят, что критики названия растратили — больше сравнивать не с кем!
И балканский Горький — Панаит Истрати будет назван ирландским Достоевским.
Говорят — из-за границы домой попав, после долгих во́льтов,
Маяковский дома поймал «Клопа» и отнес в театр Мейерхольда.
Говорят — за изящную фигуру и лицо, предчувствуя надобность близкую,
Вменяешь в грех ты мне мой темный стих.
Прозрачных мне не надобно твоих:
Ты нищего ручья видал ли жижу?
Видал насквозь, как я весь стих твой вижу.
Бывал ли ты хоть на реке Десне?
Открой же мне: что у нее на дне?
Вменяешь в грех ты мне нечистый стих,
Пречистых мне не надобно твоих:
Вот чистая водица ключевая,
За то, что ходит он в фуражке
И крепко бьет себя по ляжке,
В нем наш Тургенев все замашки
Социалиста отыскал.Но не хотел он верить слуху,
Что демократ сей черств по духу,
Что только к собственному брюху
Он уважение питал.Да! понимая вещи грубо,
Хоть налегает он сугубо
На кухню Английского клуба,
Но сам пиров не задает.И хоть трудится без оглядки,
Не верьте моим фотографиям.
Все фото на свете — ложь.
Да, я не выгляжу графом,
На бурлака непохож.Но я не безликий мужчина.
Очень прошу вас учесть:
У меня, например, морщины,
Слава те господи, есть; Тени — то мягче, то резче.
Впадина, угол, изгиб, -
А тут от немыслимой ретуши
В лице не видно ни зги.Такой фальшивой открытки
С шелковичных червей соберет ли кто мед
Или шелк у пчелы золотистой?
Чувство злобы во мне так же скоро блеснет,
Как под вьюгою ландыш душистый.
Лицемеров, ханжей всей душой ненавидь
Или тех, кто поносит бесчестно;
Равным чувством легко им тебе отплатить,
Им воздушность моя неизвестна.
Под фирмой иностранной иноземец
Не утаил себя никак –
Бранится пошло: ясно немец,
Похвалит: видно, что поляк.1836 г.Осип Иванович Сенковский (1800–1858) — редактор «Библиотеки для чтения», поляк по национальности. Подписывался псевдонимом «Барон Брамбеус». Эпиграмма, по-видимому, относится к 1836 г.; можно думать, что в ней отразилась полемика вокруг имени Сенковского, которая в это время достигла апогея. По словам Н.В. Гоголя, «критика его была или безусловная похвала, в которой рецензент от всей души тешился собственными фразами, или хула, в которой отзывалось какое-то странное ожесточение… Его собственные сочинения, повести и тому подобное являлись под фирмою Брамбеуса…» (Н. В. Гоголь. Полное собрание сочинений, т. VIII. М., 1952, с. 160–161). Статья Гоголя «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», напечатанная анонимно в первом томе пушкинского «Современника» за 1836 г. и воспринятая некоторыми читателями и критиками как декларация нового издания, вероятно, была замечена Лермонтовым.
Румяной критик мой, насмешник толстопузой,
Готовый век трунить над нашей томной Музой,
Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной,
Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой.
Что ж ты нахмурился? Нельзя ли блажь оставить
И песенкою нас веселой позабавить?
Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогой,
За ними чернозем, равнины скат отлогой,
Над ними серых туч густая полоса.
Где ж нивы светлыя? где темные леса?
Как тебе достало духу
Руси подличать в глаза?
Карамзин тебе даст плюху,
Ломоносов даст туза.Кто ни честен, кто ни славен,
Будет славен сам собой;
Ни Жуковский, ни Державин
Не нуждаются тобой.Будь каких ты хочешь мнений
О России до Петра —
От твоих стихотворений
Не прибудет нам добра.
Румяный критик мой, насмешник толстопузый,
Готовый век трунить над нашей томной музой,
Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной,
Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой.
Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогой,
За ними чернозем, равнины скат отлогой,
Над ними серых туч густая полоса.
Где нивы светлые? где темные леса?
Где речка? На дворе у низкого забора
Два бедных деревца стоят в отраду взора,
Я заклеймен, как некогда Бодлэр;
То — я скорблю, то — мне от смеха душно.
Читаю отзыв, точно ем «эклер»:
Так обо мне рецензия… воздушна.
О, критика — проспавший Шантеклер! —
«Ку-ка-ре-ку!», ведь солнце не послушно.
Светило дня душе своей послушно.
Цветами зла увенчанный Бодлэр,
Сам — лилия… И критик-шантеклер
Сконфуженно бормочет: «Что-то душно»…
В сундуках старух и скупердяев
Лет пятнадцать книги эти кисли…
Сочно философствует Бердяев
О религиозной русской мысли.
Тон задорный, резвый. Неужели
Кто-то спорил, едко возражая?
Критик дерзко пишет о Муйжеле,
Хает повесть «Сны неурожая».
О, скрижали душ интеллигентских,
Ветхий спор о выеденных яйцах.
(М. Дмитриеву, который поместил их в «Москвитянине»)Как тебе достало духу
Руси подличать в глаза?
Карамзин тебе даст плюху,
Ломоносов даст туза.Кто ни честен, кто ни славен,
Будет славен сам собой;
Ни Жуковский, ни Державин
Не нуждаются тобой.Будь каких ты хочешь мнений
О России до Петра —
От твоих стихотворений
Не прибудет нам добра.
Чье сердце злобно,
Того ничем исправить не удобно;
Нравоучением его не претворю;
Злодей, сатиру чтя, злодействие сугубит;
Дурная бабища вить зеркала не любит.
Козицкий! правду ли я это говорю?
Нельзя во злой душе злодействия убавить.
И так же критика несмысленным писцам
Толико нравится, как волк овцам;
Не можно автора безумного исправить:
Брюхато брюхо, — льзя ль по-русски то сказать?
Так брюхо не брюхато,
А чрево не чревато,
Таких не можно слов между собой связать.
У Коршуна брюшко иль стельно, иль жеребо,
От гордости сей зверь взирает только в небо.
Он стал Павлин. Не скажут ли мне то,
Что Коршун ведь не зверь, но птица?
Не бесконечна ли сей критики граница?
Что
От страсти извозчика и разговорчивой прачки
невзрачный детеныш в результате вытек.
Мальчик — не мусор, не вывезешь на тачке.
Мать поплакала и назвала его: критик.
Отец, в разговорах вспоминая родословные,
любил поспорить о правах материнства.
Такое воспитание, светское и салонное,
оберегало мальчика от уклона в свинство.
Неумолимо Провиденье:
Оно меня за тяжкий грех
Решило, вместо заключенья,
Вписать в литературный цех.
О, Посидаон-колебатель!
Феб лучезарный! Зевс-отец!
Какой, о, боги! я писатель:
Я просто грамотный купец.
Я не бурсацкаго закала,
И нет в родне моей попов,
Не сбылись, мой друг, пророчества
Пылкой юности моей:
Горький жребий одиночества
Мне сужден в кругу людей.Слишком рано мрак таинственный
Опыт грозный разогнал,
Слишком рано, друг единственный,
Я сердца людей узнал.Страшно дней не ведать радостных,
Быть чужим среди своих,
Но ужасней истин тягостных
Быть сосудом с дней младых.С тяжкой грустью, с черной думою
Товарищ Попов
чуть-чуть не от плуга.
Чуть
не от станка
и сохи.
Он —
даже партиец,
но он
перепуган,
брюзжит
Балладу
новую
вытрубить рад.
Внимание!
Уши востри́те!
В одном
учреждении
был бюрократ
и был
рабкор-самокритик.
Модою —
объяты все:
и размашисто
и куцо,
словно
белка в колесе
каждый
самокритикуется.
Сам себя
совбюрократ
Тут был либеральный профессор,
Нарядная, пухлая дама;
Тут был адвокатик, болтавший
Направо, налево и прямо;
Тут был петербургский чиновник —
Отродье чухонца и немца,
Поэт белокурый и грустный,
Два громко сморкавшихся земца.
Между писателем
и читателем
стоят посредники,
и вкус
у посредника
самый средненький.
Этаких
средненьких
из посреднической рати
тыща
Среди поэтов — я политик,
Среди политиков — поэт.
Пусть ужасается эстет
И пусть меня подобный критик
Б прах разнесет, мне горя нет.
Я, братцы, знаю то, что знаю.
Эстету древний мил Парнас,
А для меня (верней, для нас)
Милее путь к горе Синаю:
Парнас есть миф, Синай — закон,
Весенний ветер лезет вон из кожи,
Калиткой щелкает, кусты корежит.
Сырой забор подталкивает в бок
Сосна, как деревянное проклятье,
Железный флюгер, вырезанный ятью
(Смотри мой «папиросный коробок»).
А критик за библейским самоваром,
Винтообразным окружен угаром,
Глядит на чайник, бровью шевеля.
Он тянет с блюдца, — в сторону мизинец, —
А.Н. Плещееву1
Ах! что изгнанье, заточенье!
Захочет — выручит судьба!
Что враг! — возможно примиренье,
Возможна равная борьба; Как гнев его ни беспределен,
Он промахнется в добрый час…
Но той руки удар смертелен,
Которая ласкала нас!.. Один, один!.. А ту, кем полны
Мои ревнивые мечты,
Умчали роковые волны
1
Кто эта слезная тоскунья?
Кто эта дева, мальва льда?
Как ей идет горжетка кунья
И шлем тонов «pastиllеs valda»…
Блистальна глаз шатенки прорезь,
Сверкальны стальные коньки,
Когда в фигурах разузорясь,
Она стремглавит вдоль реки.
Глаза, коньки и лед — все стально,
О мой Ареопаг священной,
С моею музою смиренной
Я преклоняюсь пред тобой!
Публичный обвинитель твой,
Малютка Батюшков, гигант по дарованью,
Уж суд твой моему „Посланью“
В парнасский протокол вписал
За скрепой Аполлона,
И я к подножию божественного трона
С повинной головой предстал,