Люди! Над нашим окном
В завтрашний день
Повесим ковер кумачовый,
Где были бы имена Платона и Пугачева.
Пророки, певцы и провидцы!
Глазами великих озер
Будем смотреть на ковер,
Чтоб большинству не ошибиться!
Отвлеченной сложностью персидского ковра,
Суетливой роскошью павлиньего хвоста
В небе расцветают и темнеют вечера.
О, совсем бессмысленно и все же неспроста.Голубая яблоня над кружевом моста
Под прозрачно призрачной верленовской луной
Миллионнолетняя земная красота,
Вечная бессмыслица — она опять со мной.В общем, это правильно, и я еще дышу.
Подвернулась музыка: ее и запишу.
Синей паутиною (хвоста или моста),
Линией павлиньей. И все же неспроста.
В нагорных горнах гул и гул, и гром,
Сквозь груды гор во Мцхетах свечи светят,
Под облачным и пуховым ковром
Глухую бурю, свист и взвизги слышишь?
О, та же гибель и для нас, мой друг,
О так же наш мохнатый дом потонет.
В широкой комнате, где книги и ковры,
Зеленой лампы свет уже не вздрогнет.
Я сплю. А на стене моей ковер.
Он плотно всю затягивает стену.
Я вижу нежных красок перемену.
Деревня. Речка. Лес. Весенний хор.
Там дальше город. Сказочный собор.
Душа глядит. Отдаться рада плену.
В саду качает ветерок вервену.
Луна с звездой ведет переговор.
Сбегает в пропасть влага водопада.
Но пропасть — там. Она ушла за край.
Есть златоосень, если кончен май.
Из белых льдов блистательна ограда.
Она моя. Мне разуметь не надо,
Что там за ней. Я жил. Я сплю. Прощай.
Она спросила прихотливо: —
«Зачем ты любишь так Луну?»
Я отвечал: — «Она красива.
И так бывало в старину,
Что все влюбленные — влюблялись
И в ту, чьим сердцем расцвечались,
И вместе с ней еще в Луну.»
Она сказала: — «Я ревную.»
Я отвечал ей: — «Что ж, ревнуй.
Я ж занавеску расписную
Тебе сотку, — и поцелуй
Любовь нам расцветит двойную.»
Еще какой-то мне укор
Она измыслить захотела.
Но я сказал: — «Пустое дело.»
И, прекративши с нею спор,
Ей лунный стал я ткать ковер.
Улыбнулась и вздохнула,
Догадавшись о покое,
И последний раз взглянула
На ковры и на обои.
Красный шарик уронила
На вино в узорный кубок
И капризно помочила
В нем кораллы нежных губок
И живая тень румянца
Заменилась тенью белой,
И, как в странной позе танца,
Искривясь, поникло тело.
И чужие миру звуки
Издалека набегают,
И незримый бисер руки,
Задрожав, перебирают.
На ковре она трепещет,
Словно белая голубка,
А отравленная блещет
Золотая влага кубка.
сентябрь 1907
Ковры-хоругви. Мир утраченный.
Разлив реки, что будет Сеною.
Челнок, чуть зримо обозначенный,
Бежит, жемчужной взмытый пеною.
Веков столпилась несосчитанность.
Слоны идут гороподобные.
Но в верной есть руке испытанность,
Летят к вам стрелы, звери злобные.
Еще своих Шекспиров ждущие,
Олени бродят круторогие,
Их бег — как вихри, пламень льющие,
И я — не в Дьяволе, не в Боге я.
Я сильный, быстрый, неуклончивый,
И выя тура мною скручена.
Напевы, взвейтесь, пойте звонче вы,
Душа желать — Огнем научена.
Мои прицелы заколдованы,
Мне мамонт даст клыки безмерные,
Моей рукою разрисованы
В горах дома мои пещерные.
Вкруг сада — из рыбьих костей я построил забор.
На них положил изумрудно-сребристый ковер,
Который я сплел из змеиных и рыбьих чешуй.
Приходи, и яви мне свой взор.
Приходи, поцелуй.
Снежащийся свет днем исходит от рыбьих костей,
А в ночь загорается в них словно нежный светляк.
Сказать, почему? Ведь они же из бездны морей.
А Солнце в морях засыпает на время ночей,
И в них спит Луна, перед тем как пробудится мрак.
В ковре серебро, и в ковре золотой изумруд,
Сияний таких ни слова, ни века не сотрут,
И зыбь — без конца в тишине многолиственных струй.
Приходи, о, скорей, я уж тут,
Приходи, поцелуй.
О том, как буду я с тоскою
Дни в Петербурге вспоминать,
Позвольте робкою рукою
В альбоме Вашем начертать.
(О Петербург! О Всадник Медный!
Кузмин! О, песни Кузмина!
Г***, аполлоновец победный!)
О Вера Константинов-на,
Час пятый… Самовар в гостиной
Еще не выпит… По стенам
Нас тени вереницей длинной
Уносят к дальним берегам:
Мы — в облаке… И все в нем тонет —
Гравюры, стены, стол, часы;
А ветер с горизонта гонит
Разлив весенней бирюзы;
И Вячеслав уже в дремоте
Меланхолически вздохнет:
«Михаил Алексеич, спойте!..»
Рояль раскрыт: Кузмин поет.
Проходит ночь… И день встает,
В окно влетает бледной птицей…
Нам кажется, незримый друг
Своей магической десницей
Вокруг очерчивает крут:
Ковер — уж не ковер, а луг —
Цветут цветы, сверкают долы;
Прислушайтесь, — лепечет лес,
И бирюзовые глаголы
К нам ниспадающих небес.
* * *
Все это вспомню я, вздыхая,
Что рок меня от вас умчал,
По мокрым стогнам отъезжая
На Николаевский вокзал.
Это я набросал вам тысячи
Слов нежных, как ковры на тахтах,
И жду пока сумрак высечет
Ваш силуэт на этих коврах.Я жду. Ждет и мрак. Мне смеется.
Это я. Только я. И лишь
Мое сердце бьется,
Юлит и бьется,
Как в мышеловке ребер красная мышь.Ах, из пены каких-то звонков и материй,
В запевающих волнах лифта невдруг,
Чу! Взлетели в сквозняк распахнуться двери,
Надушить вашим смехом порог и вокруг.Это я протянул к вам руки большие,
Мои длинные руки вперед
И вперед,
Как вековые веки Вия,
Как копье
Свое
Дон-Кихот.Вы качнулись, и волосы ржавые двинуться
Не сумели, застыв, измедузив анфас.
Пусть другим это пробило только одиннадцать,
Для меня командором шагает двенадцатый час.Разве берег и буря? Уж не слышу ли гром я?
Не косою ли молний скошена ночь?
Подкатилися волны, как к горлу комья,
Нагибается профиль меня изнемочь.Это с бедер купальщицы или с окон стекает?
И что это? Дождь? Иль вода? А свозь мех
Этой тьмы — две строчки ваших губ выступают,
И рифмой коварной картавый ваш смех.Этот смех, как духи слишком пряные, льется.
Он с тахты. Из-за штор. От ковров. И из ниш.
А сердце бьется
Юлит и бьется,
В мышеловке ребер умирает мышь.
В черных сучьях дерев обнаженных
Желтый зимний закат за окном.
(К эшафоту на казнь осужденных
Поведут на закате таком).Красный штоф полинялых диванов,
Пропыленные кисти портьер…
В этой комнате, в звоне стаканов,
Купчик, шулер, студент, офицер… Этих голых рисунков журнала
Не людская касалась рука…
И рука подлеца нажимала
Эту грязную кнопку звонка… Чу! По мягким коврам прозвенели
Шпоры, смех, заглушенный дверьми…
Разве дом этот — дом в самом деле?
Разве так суждено меж людьми? Разве рад я сегодняшней встрече?
Что ты ликом бела, словно плат?
Что в твои обнаженные плечи
Бьет огромный холодный закат? Только губы с запекшейся кровью
На иконе твоей золотой
(Разве это мы звали любовью?)
Преломились безумной чертой… В желтом, зимнем, огромном закате
Утонула (так пышно!) кровать…
Еще тесно дышать от объятий,
Но ты свищешь опять и опять… Он не весел — твой свист замогильный…
Чу! опять — бормотание шпор…
Словно змей, тяжкий, сытый и пыльный,
Шлейф твой с кресел ползет на ковер… Ты смела! Так еще будь бесстрашней!
Я — не муж, не жених твой, не друг!
Так вонзай же, мой ангел вчерашний,
В сердце — острый французский каблук!
О как мне отрадно в этом светлом мире,
Точно улетел я к Богу за созвездья;
Здесь не знают мести и за месть возмездья —
В честь безсмертной жизни здесь гремят на лире.
В облачных гирляндах, сотканных из света,
Дремлют гор кремнистых синия вершины,
И дуброва пышной зеленью одета,
И ковром цветистым вытканы долины…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Я вчера спустился по зеленым склонам
К роще, освеженной быстрою грозою:
На узорных листьях, на ковре зеленом
Серебрились капли искристой слезою,
И в дали прозрачной различало око,
Как под ясным солнцем, стройно выступая,
Двигалась павлинов золотая стая,
Радужныя перья распустив широко.
И, казалось, будто войско ровным строем
Надвигалось тихо с пестрыми щитами,
И, казалось, феи, утомившись зноем,
В стройном полонезе машут веерами…
Я присел под ясень; в воздухе хрустальном
Он сквозной листвою выделялся резко,
И под ним журчали стоном музыкальным
Три ключа, сверкая зыбью полной блеска.
И вдыхал я грудью воздух ароматный,
И смотрел на зелень жадными очами,
Душу окрылял мне трепет непонятный…
Думы колебались звучными струнами.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На улице камни остыли,
И холодны трупы в могиле,
И выброски мертвы, и лица у их матерей
Так бледны, как берег седой Альбиона,
Где нет больше ласки, о, Воля, твоей,
Где нет ни суда, ни закона.
Сыны Альбиона мертвей
Холодных дорожных камней,
Их топчут как глину, недвижны они, год от года,
И выбросок мертвый, которым страна
Терзалась так долго и тщетно, Свобода:
Убита, убита она.
Топчи и пляши. Притеснитель,
За жертву не встанет отмститель:
Ты полный владыка всех трупов и мертвых камней
И выбросков дум, что, не вспыхнув, остыли.
Они — как ковер на дороге твоей,
Ковер на дороге к могиле.
Ты слышишь ли праздничный смех?
То Смерть, Разрушенье, и Грех,
И с ними Богатство «Сюда! На грабеж!» закричали.
Вопят за стенами: «Смелее! Смелей!»
И Правда оглохла от их вакханалий,
От свадебной песни твоей.
Венчайся с ужасной женою,
Чтоб Страх и Тревога, волною,
Тебе распростерли под сводами жизни альков.
Венчайся, венчайся с Погибелью черной,
Спеши к ней скорее для мерзостных снов,
Тиран, Притеснитель позорный!
Я странствовал во сне… Вдали чудесный рай
Сиял бессмертными, небесными лучами…
Пещеры адские, земной неволи край
Остались позади и позабылись нами,
Еще вздымалась грудь, минувшая гроза
Еще пытала мозг ужасными мечтами,
Еще не высохла отчаянья слеза,
Катился жаркий пот обильною струею
И адский блеск слепил еще мои глаза,
Как в чистом воздухе уж разлилась волною
Прохлада нежная, сквозь дымку облаков
Луч розовой зари дробился над водою,
Осыпав золотом ковер живых цветов…
Цветы в невиданных доселе сочетаньях
Пестрели радостно на мураве лугов,
Ползли, виясь, в ветвях, в их дружных лобызаньях,
В обятьях трепетных их лепестков живых
Я узнавал, молясь, в восторга замираньях,
Гирлянды райские блаженных душ святых,
В один живой ковер сплетенных неразрывно,
И я почтил Творца в тот чудный светлый миг!..
И песнь незримая, как шепот слов призывный,
Вдруг пролилась: «Вперед, о брат, перед тобой
Путь восхождения, стремись же непрерывно
Туда, где светлый рай сияет за горой!»
Вздох легких ветерков разнес тот ропот нежный,
Как тихих арф аккорд над трепетной толпой;
Скользили облака в лазури цепью снежной,
Как легкие ладьи, не морща лона вод
Скользят, когда порой весь океан безбрежный,
Чудесной силою заворожен, заснет…
Пурпурная заря все ярче разгоралась,
Теней причудливей сплетался хоровод,
И песнь призывная все громче раздавалась…
1Крадется ночью татарин Агбар
К сакле, заснувшей под тенью чинар.Вот миновал он колючий плетень;
Видит, на сакле колышется тень.Как не узнать ему, — даром что ночь,
Как не узнать Агаларову дочь! {*}
{* Агалары — татары-помещики. (Прим. авт.)}Мрачно. В ауле огней не видать;
Лютые псы перестали ворчать.Ясные звезды потупили взор —
Слушают звезды ночной разговор.«Солнце мое! — стал Агбар говорить. —
Я за тебя рад себя погубить!»«Что ж ты! зачем не украдешь меня?» —
«Рад бы украсть я, — да нету коня… Завтра пошлю я к отцу твоему,
Бедный калым {*} предложу я ему.
{* Калым — подарки жениха отцу
невесты. (Прим. авт.)}Двадцать последних монет серебра,
Пару волов, два узорных ковра…»«Тише!.. Прощай!» — И во мраке чинар
Скрылся проворный татарин Агбар.2Солнце печет темя каменных гор.
Голову клонит на мягкий ковер.И отдыхает под тенью чинар
В шапке косматой старик Агалар.Неподалеку, в закрытых сенях,
Жены мотают шелки на станках.Возле на камне старуха сидит,
Сдвинула брови и в землю глядит.«Пару волов? У меня тридцать пар!
Что мне волы! — говорит Агалар. —Мало ли есть у князей табунов!
Мало ли там дорогих жеребцов! Пусть уведет он, хоть в эту же ночь,
Пару коней — я отдам ему дочь.Знаю, недавно проехал в Ганжу {*}
{* Ганжа — гор. Елисаветполь. (Прим. авт.)}
Русский чиновник, а кто — не скажу.Есть у него дорогое ружье…
Бели ружье это будет мое, Если украдет хоть в эту же ночь,
Пусть принесет — я отдам ему дочь.Мало того, есть купец армянин…
Деньги везет, — едет сдуру один…»И усмехнувшись, лукавый старик
Начал дремать — головою поник.Встала старуха, накрылась чадрой
И поплелась потихоньку домой.3Светит луна, как далекий пожар;
Ветер качает вершины чинар; Листья чинар беспокойно шумят;
Лютые псы у соседа ворчат.Вновь на свиданье Агбар удалой
Крадется к сакле знакомой тропой.Жаркое сердце забилось в груди —
Кто мог шепнуть ей: красавица, жди! Ясные звезды потупили взор —
Слушают звезды ночной разговор: «Где пропадал ты? возлюбленный мой!» —
«Я не пропал — я пришел за тобой».«Каждую ночь я ходила сюда…
Милый! — скажи мне — какая беда?»«В эту неделю украл я коня;
Добрый товарищ нас ждет у плетня; В эту неделю украл я ружье;
Да не в ружье все богатство мое! Им я убил армянина купца…
Деньги достал по совету отца.Им и отца я убью в эту ночь,
Если украсть помешает мне дочь…»
Очаровательныя окрестности Багдада, страна, исполненная прелестей, жилище учтивства и добродетелей любезных—ах! какое место во вселенной сравнится с вами!—Взоры тихо скользят по испещренным лугам, как будто по богатому ковру разноцветному. Один ветерок веет в сих местах прекрасных; он разливает в душе, кроткую веселость… Из влажной почвы полей возносится благовоние, приятнейшее самой амбры. Чистейший воздух, проникая тучную землю, производит плоды сладчайшие тобы, и неприметно соединяясь с водами орошающими оную, сообщает последним целительность Кауцера.
На цветущих берегах Тигра отроки, красотою превосходящие с белолицых Китайцов, группами составляют резвыя игры; и на смеющихся долинах хороводы юных дев, прелестных и милых как знаменитыя красавицы Кашемира, повсюду представллются очарованному взору.
Тысячи блестящих лодок быстро разсекают поверхность реки, и дают ей вид новаго неба, сияющаго безчисленными огнями.
В счастливое время года, когда лучезарное солнце блистает во всем своем величии, когда при восхождении зарницы зефир по цветам развевает запах благовонный,—в сие время перловая роса падает с облаков в нежную чашечку тюльпана, a зелень, кажется, скрывает в себе неистощимый запах благоуханий. При захождении солнца небо, украшенное отливом пурпура от миллиона роз, являет взору цветник прелестный; при восхождении же сего прекраснаго светила земля, блистая емалью цветов, кажется, похищает у неба лучезарнейшия его звезды. Там полузакрытая зеленью роза развертывается подобно алым щекам Китайских красавиц; здесь нарцисс—как кристальная чаша, в которой пенится вино—имеющий цвет амбры, склоняясь нежно на свой стебель, наливает приятнейшия благовония; несколько далее блистает живыми цветами тюльпан подобно златой кадильнице, в которой сожигается мускус и драгоценный алое; между тем соловей гибким горлышком, жаворонок воздушными пениями, показывают превосходство нежных своих звуков перед сладчайшею мелодией.
Таковы прелести сей счастливой страны! Побужденный сладкою надеждою, я решился отправиться в оную, и при благоприятных знамениях променял труды путевые на спокойствие, вкушаемое в обществе друзей искренних.
Настал час вечерней молитвы; солнце, скрываяся под горизонты уподоблялось золотому кораблю, лишенному снастей и теряющемуся в обширности моря. Скоро огненная полоса препоясала неизмеримый край свода небеснаго, подобно широкому золотому фризу, окружающему купол храма, воздвигнутаго из лазурита. Звезды, как светоносныя пери, оплакивали под покровом печали отсутствие солнца; дочери Нааха, обращаясь около полюса, оставляют следы своих стоп на синеве небесной, Млечной путь представляется полосою нарцисов пересекающею поле, усеянное голубыми фиалиями, и Плеяды, выходя из-за вершины гор, отделяются как седмь жемчужин блистающих в лазурной ткани.
Таким образом небо, каждую минуту открывая тысячи новых явлений, представляет взорам как бы чудесные ковры знаменитаго Мани.
Сатурн в знак Козерога блистали подобно отдаленному светильнику, повешенному среди безмолвнаго портика; Юпитер в знаке Рыб светился как прекрасной глаз, закрытый благовонною дымкою, Марс в одной чаше Весов сверкал подобно пурпуровому вину в светлом сосуде; лучезарной Меркурий, прекрасная Венера, как любовник с подругою, блистали соединенные в знаке Стрельца.
Между тем как твердь небесная, подобно искусному чародею, производила чудеса столь удивительная, я приготовлялся к отезду.
Тогда моя возлюбленная, прекрасная как заря утренняя, внезапно явилась предо мною. Своими розовыми перстами она безжалостно терзала благородный гиацинт черных своих волос, емаль ослепительных ея зубов оставляла на розовых ея тубах след кровавый; из томных глаз ея катились слезы, и упадая на волнистыя кудри, блистали, подобно перлам росы, трепещущих на полевом стебле, и скоро под ударами безчеловечной руки нежная роза ея щек восприяла синеватый цвет бледнаго лотуса.
«Вот, вероломный» сказала она мне с насмешкою, «вот та вечная любовь, те клятвы, которыя истребить одна смерть долженствовала. Увы! могла-ли я думать! что ты, подобно врагу безжалостному, оставить меня столь постыдно!… Нет, заклинаю тебя, не удивляйся, неизсушай ветви моего счастия! нелишай меня сих сладостных взоров; не ввергай меня в отчаяние! Как! не уже ли захочет променять драгоценные уборы гостеприимнаго шатра на бурное небо, и сие роскошное ложе, сделанное из редких Греческих тканей, на землю твердую и песчаную? сам ли Бог сказал, что присутствие друга есть изображение рая? A сии слова: путешествие есть образ ада, не вышли ли из уст самаго Могаммеда ? —
Куда хочешь идти ты, которой не знал другой ночи, кроме гебена черных волос моих? чем можешь наслаждаться ты, которой незнал другой зари, кроме сияния очей моих? И в той стране, в которую себя изгоняешь, есть ли мудрец равный тебе в познаниях? естьли ученый, который дерзнул бы вступить с тобою в состязание? Тысячи Платонов могли бы научишься в твоей школе. Ты один благоразумнее тысячи Аристотелей. Твои глубокия астрономическия исчисления по стыдили бы Птоломея, и сам Абу-Машар признал бы себя побежденным, когда бы начал оспориват твои достоинства. Так, во всем Ираке нет мудреца, которому прах, возметаемый твоими стопами, небыл бы драгоценным для очей лекарством.»
Прелестный идол,—отвечал я,—прекрати свои жалобы, которыми ты меня обременяешь; успокойся, и вверь себя судьбине! Укрепись терпением, и недерзай уклоняться от уставов Божиих! Увы! я не произвольно своим удалением предаю тебя мукам столь жестоким; мое сердце чуждо сего ужаснаго намерения: судьбы Вышняго изрекли свое повеление. Кто может уклониться от непреложных уставов Неба? Пусть в мирном убежище приятныя занятия сокращают для тебя время моего отсутствия; пусть счастливая планета руководствует меня в сем трудном путешествии!—При сих словах она меня оставила, удвоивши слезные токи.
Между тем серебряный свет уже разливался по лазуревому своду, и скоро лучезарное светило дня явилось на востоке под розовым покровом. Подобно рабу, ожидающему знака к отшествию, я взлетаю на молодаго коня, имеющаго жилистыя ноги, грудь широкую, стан лани, копыта тонкия и длинную шею. Гибкий как тигр, смелый как орел, он нападая на неприятеля, в пламенной своей ярости перегонял ветры. Убегает ли от сильнаго врага—тогда хитрый полет ворона не равняется с его быстротою. Когда же без принуждения несется по воле—то прекрасною своею походкою уподоблялся он горному фазану. Из Кабула услышал бы он звуки литавр Греческих; на пространств от Индии до Сузы ничто немогло укрыться от проницательных его взоров.
На сем благородном животном вступил я в Багдад. Скоро весть о моем прибытии достигла до слуха Обладателя мира, и сей великий Государь повелел включить меня в число приближенных, к своему престолу. Надеясь, что пресветлейший Повелитель отличит меня, осыплет чинами и богатствами, я сочинил в честь его стихи, блистающие чистотою и изящностию слога. Двух месяцов довольно было для меня, чтобы окончить сие знаменитое творение, которое—подобно произведениям Аристотеля, сохранившим имя Александрово—могло передать его память векам отдаленнейшим. Никогда из безбрежнаго океана моего воображения не черпал я столь совершенных перл, каковыми украсил сие творение; и, увы! мне отказали в даре стихотворца. Но я ли виноват в том, что при Дворе никто не умел ценить такого сокровища!
Так, клянусь блеском и гармониею стихов моих, клянусь всемогущим Богом, создавшим свод небесный, клянусь существом знания, доставившим множеству смертных безсмертие, живым светом разума—сим отличительным преимуществом гения, силою красноречия удобнаго усмирять упоеннаго слона и льва раздраженнаго; клянусь силою Рустема, правосудием Ануширвана, славою Хозроя и могуществом Нудера, Абубекром, Омаром, страшным Отманом и мудрым Алием, клянусь прахом ног великаго Котб-Едина, клянусь, что в сей стране нет человека, которой мог бы похитить y меня пальму красноречия, и ежели кто будет сумневаться в етом, то Бог да разсудит нас в тот день, когда истина откроется во всем своем сиянии!
Так я терпел несправедливость! Однажды поутру, когда веяние зефира сладостно нежило чувства, когда ресницы еще не освободились от бремени сна, я увидел возлюбленную, гибкой стан ея и белыя груди.
«Как текут дни твои?» сказала она с неизяснимою прелестию. «Не раскаеваешься ли ты, что не послушался моих советов? Увы! я заклинала тебя не оставлять меня, заклинала тебя не платить мрачною неблагодарностию за мою Любовь; теперь смотри, вероломной! как мщение падает на преступника!»—Ах! возлюбленная, не обременяй меня сими жестокими упреками; в первые дни моего прибытия счастие осыпало меня своими дарами, но потом Монарх, занятый великими предприятиями завоеваний, не мог уделит минуты своим обожателям.—«Не теряй надежды, ободрись, и новым усилием своей Музы обрати к себе внимание сего могущественнаго повелителя, котораго чело увенчано победами.»—Дарования мои слабы,—отвечал я,—для столь высокаго предмета, но ежели ты вдохновенна, ежели можешь достойно воспеть великое имя Маудуда-БенЗангви, то да возгремит оно теперь в стихах твоих!—И вдруг сия достойная соперница небесных Гурий воспела моему удивленному слуху сии красноречивыя хваления:
"O ты, котораго славныя деяния озаряют престол твой неизменяемым блеском, ты, котораго священные уставы повсюду водворяют правосудие! Тысячи Хаканов со всем своим могуществом, едва достойны охранять врата твоих чертогов. Простые виночерпцы, служащие тебе при пиршествах, блаженнее Кесарей. Исполненный благородной неустрашимости, ты безтрепетно грядешь на копия, грозящия смертию, и уверенный в своей правоте спокойно взираешь на перемены счастия. Кто из неприятелей дерзнет противиться острию непобедимаго меча твоего? какая вероломная душа, избегнет булатнаго твоего копия, когда, в минуты твоего гнева, и смелый лев неможет снести блеска мстящаго меча, когда тигр, проникнутый страхом, бежит при виде сверкающаго твоего кинжала!
"О ты, котораго благородная щедрость воздвигла из развалин храм благодеяния, ты, котораго десница низпровергла ужасное обиталище сребролюбия, как смущенный дух мои может вознестись к тебе? каким трепещущим голосом изясню восторг, меня одушевляющий?
,,И вы, двоица юных Князей, нежные потомки августейшей фамилии, знаменитые питомцы, коих слава и честь старались образовать и наставить, кто из вас вдохнет мне песни, вас достоиныя?
«Сеиф-Еддин все свои деяния устремляет ко славе отечества, Аззед-Дин уже прославился добродетелями; необыкновенными. Первой, кажется, дает пример самому правосудию, щедрость последняго ознаменовывает каждой день новыми благодеяниями. Так, из всех владык земли один токмо Селджун достоин разделить славу с Аззед-Дином. Кто другой, кроме знаменитаго Синджара может сравниться в юным Сеиф-Еддином? Да будут вечно окружены они славою, и родитель их да найдет в своих сынах твердыя подпоры своего престола!
„Удостой внимания, о Великий Государь, сию слабую дань похвал моих, и прости, что я дерзнул напомнить тебе об одном из рабов твоих, пресмыкающимся в забвении!“ Посвящая тебе плоды своих дарований, он ласкал себя надеждою, что заслужит участие в твоих милостях; он чаял приобретать ежедневно уважение при Дворе твоем: ныне по роковой судьбе находится он в пренебрежении, как последний ремесленник. Ах ежели ты бросишь на него взор ласковой, позволишь ему облобызать порог твоего чертога; с какою признательностию воспоет он деяния твои! Имя знаменитаго покровителя вечно будет греметь в безсмертных его песнях!»
В росписныя стекла окон
Свет струится полосой,
Золотя небрежно локон,
Королевы молодой.
Королева молодая,
Словно лилия бледна,
Тихо гаснет, увядая,
Молчалива и грустна.
Отуманились тоскою
Темносиние глаза,
И блистает в них порою
Набежавшая слеза…
А кругом—как будто в сказке—
Мрамор, золото, атлас…
Очертания и краски
Веселят невольно глаз.
Птицы редкия, растенья,
Ткани яркия ковров,
На стенах—произведенья
Знаменитых мастеров.
Чу! рокочут тихо струны
Под искусною рукой…
Это паж играет юный
Королеве молодой.
Белокурый, светлоокий,
Он по возрасту—дитя,
Но сияет взор глубокий,
Странным пламенем блестя…
Здесь, от света отлученный,
Страсть безумную тая,
Он проводит, восхищенный,
Целый день у ног ея.
Не манят его ни слава,
Ни веселый блеск двора,
Ни охотничья забава,
Ни турниры, ни игра.
Он, следя порою взором
За полетом журавлей,
За блестящим метеором
Иль за бегом кораблей—
Не завидует их доле,
Предпочтя всему, всему:
Жизни, счастию на воле—
Золоченую тюрьму!
А она? Склонясь устало
На подушку головой,
Уронила опахало
На ковер перед собой…
Снится ей король влюбленный,
Снится, будто во дворец
К ней—забытой, оскорбленной
Он вернулся наконец!
Будто, вновь любуясь ею,
Шепчет он любви слова,
И склонилась перед нею
Эта гордая глава…
Звуки нежнаго напева
Раздаются в тишине,—
Тихо дремлет королева,
Улыбаяся во сне…
По рисунку палеша́нина
Кто-то выткал на ковре
Александра Полежаева
В чёрной бурке на коне.
Тёзка мой и зависть тайная,
Сердце горем горячи́!
Зависть тайная, «летальная», —
Как сказали бы врачи.
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера́ да ме́нтики, их, соколы-орлы,
Кому ж вы в сердце метили, лепажевы стволы!
А беда явилась за́ полночь,
Но не пулею в висок.
Просто — в путь, в ночную за́волочь
Важно тронулся возок.
И не спеть, не выпить водочки,
Не держать в руке бокал!
Едут трое, сам в серёдочке,
Два жандарма по бокам.
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера да ментики, пора бы выйти в знать,
Но этой арифметики поэтам не узнать,
Ни прошлым и ни будущим поэтам не узнать.
Где ж друзья, твои ровесники?
Некому тебя спасать!
Началось всё дело с песенки,
А потом — пошла писать!
И по мукам, как по лезвию…
Размышляй теперь о том,
То ли броситься в поэзию,
То ли сразу — в жёлтый дом…
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера да ментики, возвышенная речь!
А всё-таки наветики страшнее, чем картечь!
Доносы и наветики страшнее, чем картечь!
По рисунку палешанина
Кто-то выткал на ковре
Александра Полежаева
В чёрной бурке на коне.
Но оставь, художник, вымысел,
Нас в герои не крои,
Нам не знамя жребий вывесил,
Носовой платок в крови…
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера да ментики, нерукотворный стяг!
И дело тут не в метрике, столетие — пустяк!
Столетие, столетие, столетие — пустяк…
В росписные стекла окон
Свет струится полосой,
Золотя небрежно локон,
Королевы молодой.
Королева молодая,
Словно лилия бледна,
Тихо гаснет, увядая,
Молчалива и грустна.
Отуманились тоскою
Темно-синие глаза,
И блистает в них порою
Набежавшая слеза…
А кругом — как будто в сказке —
Мрамор, золото, атлас…
Очертания и краски
Веселят невольно глаз.
Птицы редкие, растенья,
Ткани яркие ковров,
На стенах — произведенья
Знаменитых мастеров.
Чу! рокочут тихо струны
Под искусною рукой…
Это паж играет юный
Королеве молодой.
Белокурый, светлоокий,
Он по возрасту — дитя,
Но сияет взор глубокий,
Странным пламенем блестя…
Здесь, от света отлученный,
Страсть безумную тая,
Он проводит, восхищенный,
Целый день у ног ея.
Не манят его ни слава,
Ни веселый блеск двора,
Ни охотничья забава,
Ни турниры, ни игра.
Он, следя порою взором
За полетом журавлей,
За блестящим метеором
Иль за бегом кораблей —
Не завидует их доле,
Предпочтя всему, всему:
Жизни, счастию на воле —
Золоченую тюрьму!
А она? Склонясь устало
На подушку головой,
Уронила опахало
На ковер перед собой…
Снится ей король влюбленный,
Снится, будто во дворец
К ней — забытой, оскорбленной
Он вернулся наконец!
Будто, вновь любуясь ею,
Шепчет он любви слова,
И склонилась перед нею
Эта гордая глава…
Звуки нежного напева
Раздаются в тишине, —
Тихо дремлет королева,
Улыбаяся во сне…
1889 г.
Кто-то высмотрел плод, что неспел, неспел,
Потрусили за ствол — он упал, упал…
Вот вам песня о том, кто не спел, не спел
И, что голос имел, не узнал, не узнал.
Может, были с судьбой нелады, нелады
И со случаем плохи дела, дела —
А тугая струна на лады, на лады
С незаметным изъяном легла.
Он начал робко — с ноты «до»,
Но не допел её, не до…
Не дозвучал его аккорд, аккорд
И никого не вдохновил.
Собака лаяла, а кот
Мышей ловил…
Смешно, не правда ли, смешно! Смешно!
А он шутил — недошутил,
Недораспробовал вино
И даже недопригубил.
Он пока лишь затеивал спор, спор,
Неуверенно и не спеша, не спеша.
Словно капельки пота из пор, из пор,
Из-под кожи сочилась душа, душа.
Только начал дуэль на ковре, на ковре,
Еле-еле, едва приступил,
Лишь чуть-чуть осмотрелся в игре,
И судья ещё счёт не открыл.
Он знать хотел всё от и до,
Но не добрался он, не до…
Ни до догадки, ни до дна, до дна,
Не докопался до глубин
И ту, которая ОДНА,
Недолюбил, недолюбил, недолюбил, недолюбил!
Смешно, не правда ли, смешно, смешно…
А он шутил — недошутил?
Осталось недорешено
Всё то, что он недорешил.
Ни единою буквой не лгу, не лгу,
Он был чистого слога слуга, слуга.
Он писал ей стихи на снегу, на снегу —
К сожалению, тают снега, снега.
Но тогда ещё был снегопад, снегопад
И свобода писать на снегу —
И большие снежинки, и град
Он губами хватал на бегу.
Но к ней в серебряном ландо
Он не добрался и не до…
Не добежал бегун-беглец, беглец,
Не долетел, не доскакал,
А звёздный знак его Телец
Холодный Млечный Путь лакал.
Смешно, не правда ли, смешно, смешно,
Когда секунд недостаёт, —
Недостающее звено
И недолёт, и недолёт, и недолёт, и недолёт?!
Смешно, не правда ли? Ну вот!
И вам смешно, и даже мне.
Конь на скаку и птица влёт —
По чьей вине, по чьей вине, по чьей вине?
Слышишь! мчится колесница
Там по звонкой мостовой!
Правит сильная десница
Коней сребряной браздой!
Их копыта бьют о камень,
Искры сыплются струей;
Пышет дым, и черный пламень
Излетает из ноздрей!
Резьбой дивною и златом
Колесница вся горит:
На ковре ее богатом
Кто ж, Лизета, кто сидит?
Временщик, вельмож любимец,
Что на откуп город взял…
Ах! давно ли он у крылец
Пыль смиренно обметал?
Вот он с нами поравнялся
И едва кивнул главой;
Вот уж молнией промчался,
Пыль оставя за собой!
Добрый путь! пока лелеет
В колыбели счастье вас!
Поздно ль? рано ль? но приспеет
И невзгоды страшный час.
Ах, Лизета! льзя ль прельщаться
И теперь его судьбой?
Не ему счастливым зваться
С развращенною душой!
Там, где хитростью искусства
Розы в зиму расцвели;
Там, где все пленяет чувства,
Дань морей и дань земли;
Мрамор дивный из Пароса
И кораллы на стенах,
Там, где в роскоши Пафоса,
На узорчатых коврах,
Счастья шаткого любимец
С нимфами забвенье пьет,
Там же слезы сей счастливец
От людей украдкой льет.
Бледен, ночью Крез несчастный
Шепчет тихо, чтоб жена
Не вняла сей глас ужасный:
«Мне погибель суждена!»
Сердце наше кладезь мрачной:
Тих, покоен сверху вид;
Но спустись ко дну… ужасно!
Крокодил на нем лежит!
Душ великих сладострастье,
Совесть! зоркий страж сердец!
Без тебя ничтожно счастье;
Гибель — злато и венец!
<1810>
Сердцем спит и нем душою,
Тратит жизнь на суеты,
Днем не ведает покою,
Ночью — страшные мечты!
1
Уж за горой дремучею
Погас вечерний луч,
Едва струей гремучею
Сверкает жаркий ключ;
Сады благоуханием
Наполнились живым,
Тифлис объят молчанием,
В ущелье мгла и дым.
Летают сны-мучители
Над грешными людьми,
И ангелы-хранители
Беседуют с детьми.
2
Там за твердыней старою
На сумрачной горе
Под свежею чинарою
Лежу я на ковре.
Лежу один и думаю:
Ужели не во сне
Свиданье в ночь угрюмую
Назначила ты мне?
И в этот час таинственный,
Но сладкий для любви,
Тебя, мой друг единственный,
Зовут мечты мои.
3
Внизу огни дозорные
Лишь на мосту горят,
И колокольни черные,
Как сторожи, стоят;
И поступью несмелою
Из бань со всех сторон
Выходят цепью белою
Четы грузинских жен;
Вот улицей пустынною
Бредут, едва скользя…
Но под чадрою длинною
Тебя узнать нельзя!..
4
Твой домик с крышей гладкою
Мне виден вдалеке;
Крыльцо с ступенью шаткою
Купается в реке;
Среди прохлады, веющей
Над синею Курой,
Он сетью зеленеющей
Опутан плющевой;
За тополью высокою
Я вижу там окно…
Но свечкой одинокою
Не светится оно!
5
Я жду. В недоумении
Напрасно бродит взор:
Кинжалом в нетерпении
Изрезал я ковер;
Я жду с тоской бесплодною,
Мне грустно, тяжело…
Вот сыростью холодною
С востока понесло,
Краснеют за туманами
Седых вершин зубцы,
Выходят с караванами
Из города купцы…
6
Прочь, прочь, слеза позорная,
Кипи, душа моя!
Твоя измена черная
Понятна мне, змея!
Я знаю, чем утешенный
По звонкой мостовой
Вчера скакал, как бешеный,
Татарин молодой.
Недаром он красуется
Перед твоим окном,
И твой отец любуется
Персидским жеребцом.
7
Возьму винтовку длинную,
Пойду я из ворот:
Там под скалой пустынною
Есть узкий поворот.
До полдня за могильною
Часовней подожду
И на дорогу пыльную
Винтовку наведу.
Напрасно грудь колышется!
Я лег между камней;
Чу! Близкий топот слышится…
А! Это ты, злодей!
Без отдыха пирует с дружиной удалой
Иван Васильич Грозный под матушкой-Москвой.
Ковшами золотыми столов блистает ряд,
Разгульные за ними опричники сидят.
С вечерни льются вины на царские ковры,
Поют ему с полночи лихие гусляры,
Поют потехи брани, дела былых времен,
И взятие Казани, и Астрахани плен.
Но голос прежней славы царя не веселит,
Подать себе личину он кравчему велит:
«Да здравствуют тиуны, опричники мои!
Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!
Себе личину, други, пусть каждый изберет,
Я первый открываю веселый хоровод.
За мной, мои тиуны, опричники мои!
Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!»
И все подъяли кубки. Не поднял лишь один;
Один не поднял кубка, Михайло князь Репнин.
«О царь! Забыл ты бога, свой сан ты, царь, забыл
Опричниной на горе престол свой окружил!
Рассыпь державным словом детей бесовских рать!
Тебе ли, властелину, здесь в машкаре плясать!»
Но царь, нахмуря брови: «В уме ты, знать, ослаб,
Или хмелен не в меру? Молчи, строптивый раб!
Не возражай ни слова и машкару надень —
Или клянусь, что прожил ты свой последний день!»
Тут встал и поднял кубок Репнин, правдивый князь:
«Опричнина да сгинет! — он рек, перекрестясь.—
Да здравствует вовеки наш православный царь!
Да правит человеки, как правил ими встарь!
Да презрит, как измену, бесстыдной лести глас!
Личины ж не надену я в мой последний час!»
Он молвил и ногами личину растоптал;
Из рук его на землю звенящий кубок пал…
«Умри же, дерзновенный!» — царь вскрикнул, разъярясь,
И пал, жезлом пронзенный, Репнин, правдивый князь.
И вновь подъяты кубки, ковши опять звучат,
За длинными столами опричники шумят,
И смех их раздается, и пир опять кипит,
Но звон ковшей и кубков царя не веселит:
«Убил, убил напрасно я верного слугу,
Вкушать веселье ныне я боле не могу!»
Напрасно льются вины на царские ковры,
Поют царю напрасно лихие гусляры,
Поют потехи брани, дела былых времен,
И взятие Казани, и Астрахани плен.
На снежной равнине в зеленом уборе
Темнела угрюмая ель;
И, как горностаями, снегом пушистым
Ей плечи прикрыла метель.—
С ней рядом березку сухую, нагую
От стужи бросало в озноб;
И ель ей скрипела:— Бедняжка, попробуй
Прикрыться,— заройся в сугроб…
Над снежной равниной апрельское солнце
Затеплилось вешним огнем,—
Сугробы сбежали ручьями,— лощины
Зеленым покрылись ковром;—
Очнулась березка, и в свежем наряде,
Слегка колыхаясь, шумит;
И ветер несет ей веселые вести,
И птичка ей сны говорит.
А темная ель, в старом кружеве сучьев,
С ветвями до самых корней,
В своей жесткой зелени, стоя, скрипит им:
— Не верьте, не верьте вы ей!..
Всю зиму она наготой щеголяла…
Жалеть ее надо,— жалеть!
И как вам не стыдно ласкать ее, право!
И как она смеет шуметь!..
На снежной равнине в зеленом уборе
Темнела угрюмая ель;
И, как горностаями, снегом пушистым
Ей плечи прикрыла метель.—
С ней рядом березку сухую, нагую
От стужи бросало в озноб;
И ель ей скрипела:— Бедняжка, попробуй
Прикрыться,— заройся в сугроб…
Над снежной равниной апрельское солнце
Затеплилось вешним огнем,—
Сугробы сбежали ручьями,— лощины
Зеленым покрылись ковром;—
Очнулась березка, и в свежем наряде,
Слегка колыхаясь, шумит;
И ветер несет ей веселые вести,
И птичка ей сны говорит.
А темная ель, в старом кружеве сучьев,
С ветвями до самых корней,
В своей жесткой зелени, стоя, скрипит им:
— Не верьте, не верьте вы ей!..
Всю зиму она наготой щеголяла…
Жалеть ее надо,— жалеть!
И как вам не стыдно ласкать ее, право!
И как она смеет шуметь!..
Красив Бригнала брег крутой,
И зелен лес кругом;
Цветы над быстрою рекой
Раскинуты ковром.
Вдоль замка Дальтон иа коне
Я ехал не спеша;
Навстречу пела с башни мне
Красавица-душа:
«Красив Бригнала брег крутой,
И зелен лес кругом;
Мне с другом там приют лесной
Милей, чем царский дом».
— «Ты хочешь, дева, быть моей,
Забыть свой род и сан;
Но прежде разгадать сумей,
Какой мне жребий дан, —
И если скажешь мне, люби,
Загадки слово ты, —
Приму в дубраве я тебя
Царицей красоты».
Она поет: «Свеж брег крутой,
И зелен лес кругом;
Мне с другом там приют лесной
Милей, чем царский дом.
Со звонким рогом в кушаке
Ты скачешь чрез поля;
Ты, знать, в дубраве на реке
Лесничий короля?»
— «Лесничий зоркий короля
В свой рог трубит с утра;
По как покрыта мглой земля,
То мне трубить пора».
Она поет: «Свеж брег крутой,
И зелен лес кругом;
Хочу царицею лесной
Жить с другом там вдвоем.
На быстроногом рысаке,
Как ратник, ты готов,
С мечом в ножнах, с ружьем в руке,
На барабанный зов».
— «Нейду на барабанный зов,
Нейду на трубный звук;
Но как зовут нас крики сов
Мы все готовы вдруг.
И свеж Бригнала брег крутой,
И зелен лес кругом,
Но деве смелой лишь со мной
Царить в лесу моем.
О дева! друг недобрый я!
Глухих пустынь жилец;
Безвестна будет жизнь моя,
Безвестен мой конец!
Как мы сойдемся гости тьмы,
То должно нам, поверь,
Забыть, что прежде были мы,
Забыть, что мы теперь».
Но свеж Бригнала брег крутой,
И зелен лес кругом,
И пышно блещут над рекой
Цветы живым ковром.
Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко,
мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев.
Мне жалко что я не звезда,
бегающая по небосводу,
в поисках точного гнезда
она находит себя и пустую земную воду,
никто не слыхал чтобы звезда издавала скрип,
ее назначение ободрять собственным молчанием рыб.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне жалко что я не крыша,
распадающаяся постепенно,
которую дождь размачивает,
у которой смерть не мгновенна.
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я неточен.
Многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Мне жалко что я не чаша,
мне не нравится что я не жалость.
Мне жалко что я не роща,
которая листьями вооружалась.
Мне трудно что я с минутами,
меня они страшно запутали.
Мне невероятно обидно
что меня по-настоящему видно.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне страшно что я двигаюсь
не так как жуки жуки,
как бабочки и коляски
и как жуки пауки.
Мне страшно что я двигаюсь
непохоже на червяка,
червяк прорывает в земле норы,
заводя с землей разговоры.
Земля где твои дела,
говорит ей холодный червяк,
а земля распоряжаясь покойниками,
может быть в ответ молчит,
она знает что все не так
Мне трудно что я с минутами,
они меня страшно запутали.
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава,
на это я отвечал,
и мигом качаются дерева.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не замечаю что они различны,
что каждая живет однажды.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не вижу что они усердно
стараются быть похожими.
Я вижу искаженный мир,
я слышу шепот заглушенных лир,
и тут за кончик буквы взяв,
я поднимаю слово шкаф,
теперь я ставлю шкаф на место,
он вещества крутое тесто
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я не точен,
многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев,
мне жалко что на этих листьях
я не увижу незаметных слов,
называющихся случай, называющихся
бессмертие, называющихся вид основ
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне страшно что всё приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Кругом как свеча возрастает трава,
и мигом качаются дерева.
Мне жалко что я семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
мне жалко что я не огонь.
Спокойно небо голубое;
Одно в бездонной глубине
Сияет солнце золотое
Над степью в радужном огне;
Горячий ветер наклоняет
Траву волнистую к земле,
И даль в полупрозрачной мгле,
Как в млечном море, утопает;
И над душистою травой,
Палящим солнцем разреженный,
Струится воздух благовонный
Неосязаемой волной.
Гляжу кругом: все та ж картина,
Все тот же яркий колорит.
Вот слышу — тихо над равниной
Трель музыкальная звучит:
То — жаворонок одинокой,
Кружась в лазурной вышине,
Поет над степию широкой
О вольной жизни и весне.
И степь той песни переливам,
И безответна и пуста,
В забытьи внемлет молчаливом,
Как безмятежное дитя;
И, спрятавшись в коврах зеленых,
Цветов вдыхая аромат,
Мильоны легких насекомых
Неумолкаемо жужжат.
О степь! люблю твою равнину,
И чистый воздух, и простор,
Твою безлюдную пустыню,
Твоих ковров живой узор,
Твои высокие курганы,
И золотистый твой песок,
И перелетный ветерок,
И серебристые туманы…
Вот полдень… жарки небеса…
Иду один. Передо мною
Дороги пыльной полоса
Вдали раскинулась змеею.
Вот над оврагом, близ реки,
Цыгане табор свой разбили,
Кибитки вкруг постановили
И разложили огоньки;
Одни обед приготовляют
В котлах, наполненных водой;
Другие на траве густой
В тени кибиток отдыхают;
И тут же, смирно, с ними в ряд,
Их псы косматые лежат,
И с криком прыгает, смеется
Толпа оборванных детей
Вкруг загорелых матерей;
Вдали табун коней пасется…
Их миновал — и тот же вид
Вокруг меня и надо мною;
Лишь дикий коршун над травою
Порою в воздухе кружит,
И так же лентою широкой
Дорога длинная лежит,
И так же солнце одиноко
В прозрачной синеве горит.
Вот день стал гаснуть… вечереет…
Вот поднялись издалека
Грядою длинной облака,
В пожаре запад пламенеет,
Вся степь, как спящая краса,
Румянцем розовым покрылась.
И потемнели небеса,
И солнце тихо закатилось.
Густеет сумрак… ветерок
Пахнул прохладою ночною,
И над уснувшею землею
Зарницы вспыхнул огонек.
И величаво месяц полный
Из-за холмов далеких встал
И над равниною безмолвной,
Как чудный светоч, засиял…
О, как божественно прекрасна
Картина ночи средь степи
Когда торжественно и ясно
Горят небесные огни,
И степь, раскинувшись широко,
В тумане дремлет одиноко,
И только слышится вокруг
Необяснимый жизни звук.
Брось посох, путник утомленный,
Тебе ненадобно двора:
Здесь твой ночлег уединенный,
Здесь отдохнешь ты до утра;
Твоя постель — цветы живые,
Трава пахучая — ковер,
А эти своды голубые —
Твой раззолоченный шатер.
Земли, полуднем раскаленной,
Не освежила ночи мгла.
Заснул Тифлис многобалконный;
Гора темна, луна тепла…
Кура шумит, толкаясь в темный
Обрыв скалы живой волной…
На той скале есть домик скромный,
С крыльцом над самой крутизной.
Там, никого не потревожа,
Я разостлать могу ковер,
Там целый день, спокойно лежа,
Могу смотреть на цепи гор:
Гор не видать — вся даль одета
Лиловой мглой; лишь мост висит,
Чернеет башня минарета,
Да тополь в воздухе дрожит.
Хозяин мой хоть брови хмурит,
А, право, рад, что я в гостях…
Я все молчу, а он все курит,
На лоб надвинувши папах.
Усы седые, взгляд сердитый,
Суровый вид; но песен жар
Еще таит в груди разбитой
Мой престарелый сазандар.
Вот, медных струн перстам касаясь,
Поет он, словно песнь его
Способна, дико оживляясь,
Быть эхом сердца моего!
«Молись, кунак, чтоб дух твой крепнул;
Не плачь; пока весь этот мир
И не оглох и не ослепнул,
Ты званый гость на Божий пир…
Пока у нас довольно хлеба
И есть еще кувшин вина,
Не раздражай слезами неба
И знай — тоска твоя грешна.
Гляди — еще цела за нами
Та сакля, где, тому назад
Полвека, жадными глазами
Ловил я сердцу милый взгляд.
Тогда мне мир казался тесен;
Я умирал, когда не мог
На празднике, во имя песен,
Переступить ее порог.
Вот с этой старою чингури
При ней бывало на дворе
Я пел, как птица после бури
Хвалебный гимн поет заре.
Теперь я стар; она — далеко!
И где? — не ведаю; но верь,
Что дальше той, о ком глубоко
Ты, может быть, грустишь теперь…
Твое мученье — за горами,
Твоя любовь — в родном краю;
Моя — над этими звездами
У Бога ждет меня в раю!»
И вновь молчит старик угрюмый;
На край лохматого ковра
Склонясь, он внемлет с важной думой,
Как под скалой шумит Кура.
Ему былое время снится…
А мне?.. Я не скажу ему,
Что сердце гостя не стремится
За эти горы ни к кому;
Что мне в огромном этом мире
Невесело; что, может быть,
Я лишний гость на этом пире,
Где собралися есть и пить;
Что песен дар меня тревожит,
А песням некому внимать,
И что на старости, быть может,
Меня в раю не будут ждать!
И.
Крадется ночью татарин Агбар
К сакле, заснувшей под тенью чинар.
Вот, миновал он колючий плетень;
Видит, на сакле колышется тень.
Как не узнать ему, даром что ночь,
Как не узнать Агаларову дочь.
Мрачно… В ауле огней не видать;
Лютые псы перестали ворчать.
Ясныя звезды потупили взор;
Слушают звезды ночной разговор.
— «Солнце мое! стал Агбар говорить,
«Я за тебя рад себя погубить!»
— «Что ж ты! Зачем не украдешь меня?»
— «Рад бы, украл я, да нету коня!..
«Завтра пошлю я к отцу твоему,
«Бедный калым предложу я ему:
«Двадцать последних монет серебра,
«Пару волов, два узорных ковра…»
— «Тише!.. Прощай!»—И во мраке чинар
Скрылся проворный татарин Агбар.
ИИ.
Солнце печет темя каменных гор.
Голову клонит на мягкий ковер—
И отдыхает под тенью чинар,
В шапке косматой, старик Алагар.
Неподалеку в закрытых сенях
Жены мотают шелки на станках;
Возле на камне старуха сидит,
Сдвинула брови и в землю глядит.
— «Пару волов?.. У меня тридцать пар
«Что̀ мне волы!» говорит Агалар.
«Мало ли есть у князей табунов!
«Мало ли там дорогих жеребцов!
«Пусть уведет он, хоть в эту же ночь,
«Пару коней,—я отдам ему дочь…
«Знаю, недавно проехал в Ганжу
«Русский чиновник, а кто,—не скажу…
«Есть у него дорогое ружье:
«Если ружье это будет мое,—
«Если украдет хоть в эту же ночь,—
«Пусть принесет,—я отдам ему дочь…
«Мало того, есть купец армянин…
«Деньги везет,—едет сдуру один…»
И усмехнувшись, лукавый старик
Начал дремать, головою поник.
Встала старуха, накрылась чадрой
И поплелась потихоньку домой.
ИИИ.
Светит луна, как далекий пожар;
Ветер качает вершины чинар;
Листья чинар безпокойно шумят;
Лютые псы у соседа ворчат.
Вновь на свиданье Агбар удалой
Крадется к сакле знакомой тропой.
Жаркое сердце забилось в груди;
Кто мог шепнуть ей: красавица, жди!
Ясныя звезды потупили взор;
Слушают звезды ночной разговор…
— Где пропадал ты, возлюбленный мой? —
— «Я не пропал, я пришел за тобой!»
— Каждую ночь я ходила сюда…
Милый, скажи мне, какая беда?
— «В эту неделю украл я коня;
«Добрый товарищ нас ждете у плетня;
«В эту неделю украл я ружье;
«Да не в ружье все богатство мое!
«Им я убил армянина купца…
«Деньги достал, по совету отца;
«Им и отца я убью в эту ночь,
«Если украсть помешает мне дочь!»
Май наступил, златисто-светлый, нежно
И ароматно веющий, раскинул
Ковер зеленый, сотканный из ярких
Цветов и солнечных лучей, в алмазах
Росы играющих, и, улыбаясь
Голубенькими глазками фиалок,
Он милый род людской в свои обятья
Зовет приветливо. Тупой народ
На первый зов спешит в обятья Мая.
Мужчины светлыя надели брюки
И праздничные фраки с золотыми,
Сверкающими пуговками; дамы
Оделись в цвет невинности; усы
Подвили юноши; девицы дали
Простор груди; поэты городские
Кладут в кармам бумагу, карандаш,
Лорнетку—и пестреющей толпою
Все за город стремятся. Там, на чистом
И вольном воздухе садятся на траву
Душистую, наивно восклицают:
«Как быстро кустики растут!»—цветами
Играют, внемлют щебетанью птичек,
И до небес несутся ликованья.
Май и ко мне пришел, три раза в дверь
Мою он стукнул.—«Отопри, я—Май!
Я за тобой пришел, мечтатель бледный,
Я поцелуем освежу тебя».
Но я не отпер двери. Ты напрасно
Завлечь меня желаешь, гость коварный!
Насквозь тебя я вижу! Вижу я
Насквозь и мироздание, глубоко
Я заглянул, увидел слишком много —
И отлетела радость, скорбь на веки
Запала в сердце мне. Я проникаю взором
Сквозь каменныя стены как домов,
Так и сердец людских, и вижу там
Обман и ложь, и нищету и горе.
Я мысли сокровенныя читаю
На лицах: в целомудренном румянце
Девиц я трепет тайной похоти читаю;
А юношей высокое чело,
Сияющее гордым вдохновеньем,
Покрыто, вижу ясно, колпаком
Дурацким с погремушкой. Я повсюду
Уродливыя только лица вижу,
Да тени хилыя, и я не знаю,
Как мне назвать приличней нашу землю —
Больницей, или домом сумасшедших.
Я вижу сквозь кору земную все
Те ужасы, которые напрасно
Ковром цветущим прикрывает Май.
Я вижу под землею мертвецов
В могилах темных: сложены их руки,
Глаза открыты, лица сини, черви
Из уст их выползают. На отцовской
Могиле сын с развратницей уселся;
Кругом их трели соловьев каким-то
Злорадным смехом льются, и цветы
Могильные насмешливо кивают
Головками. Отец в своем гробу
Зашевелился, дрогнула земля
Болезненно… О, мать земля, я вижу
Твои страдания, я вижу огнь,
Палящий грудь твою; я вижу,
Как раны древния твои раскрылись
И как из них и кровь, и дым, и пламя
Струею бьет. Я вижу дерзновенных
Сынов твоих, Титанов. Из подземных,
Глубоких бездн поднявшись, до небес
Нагромоздивши скалы, потрясая
Кровавым факелом, они стремятся
С неудержимой яростью на небо;
И стаи черных карликов вослед
Ползут за ними. С треском гаснут звезды
Небесныя. Рукою дерзновенной
Они срывают занавес с престола
Владыки Зевса; с воплем пали ниц,
Обяты страхом, сонмы светлых духов.
Весь бледный на своем престоле, Зевс
Сорвал с себя корону; растрепались
Седые волосы. Со смехом диким
Титаны поджигают свод небесный,
А карлики бичами огневыми
По спинам хлещут гениев; от боли
Те, корчась, изгибаются. В пространство
Их низвергают демоны, схватив
За кудри светлыя. И вижу я
И своего там гения с кудрями
Златистыми и вечною любовью
В очах его лазурных. Вижу я,
Как черный, страшно безобразный демон
Схватил его в обятия свои
И, скаля зубы, сладострастно смотрит
На красоту его и крепче, крепче
В обятиях сжимает. Побледнел
Мой бедный гений… Вдруг из края в край
Вселенной вопль пронзительный пронесся,
И рухнули столпы, и свод небесный
Обрушился на землю, и над миром
Погибшим воцарился первобытный мрак.
От ужаса и ран очнулся я в раю:
В раю разостлан был ковер, как шаль узорный,
И на него склонил я голову мою,
Отдавшись ласкам дев и страсти непритворной…
У наших ног фонтан вздымал свои струи,—
В алмазы, в бисер, в пыль струи те рассыпались,—
Прохладой веяло, и радуги качались
В ароматической серебряной пыли;
Деревья райские, тенисты, плодовиты,
Росли, как острова, лианами повиты,
И приглашали вас в таинственную сень,
Любовью услаждать божественную лень…
В киосках для мужей, воителей избранных,
Стояли в чашах рис, соты, плоды, шербет;
Их подносили нам, в одеждах легкотканных,
Красавицы, каких у нас в Стамбуле нет.
Так, полный светлых грез, мог созерцать я оком
Все то, что было мне обещано Пророком.
Погибшие в бою от стали, от свинца,
Блаженству своему ни меры, ни конца
Мы не предвидели,— нам вечность улыбалась!..
Но испытание нам ниспослал Алла:
Вдруг, точно сумерки настали, полумгла,
Как дымка темная, завесила наш ясный,
Сапфирный неба свод, и наш эдемский день,—
Наш незакатный день, померк, как день ненастный:
К нам двигалась не ночь, а грозовая тень
Мы, вверх подняв глаза, стояли и глядели,
И все от ужаса как бы оцепенели.
Как бурных, серых туч воздушный караван,
Неслось к нам полчище погибших христиан…
Бог весть куда, зачем, сцепясь, они летели,
Без крыл, без покрывал, и сладкогласно пели.
И стали различать мы вражьи их тела,
С следами от огня, железа и кола;
И увидали мы — дрожащими руками
Жен опозоренных и голых матерей
К сосцам прижатые — тела грудных детей,
И тощих стариков, с седыми волосами,
Исполосованных кровавыми рубцами,
И юношей еще звенящих кандалами,
И сотни, тысячи из них, на рамена
Взвалив громадный крест, несли его, тащили…
Нам высота креста была едва видна
Сквозь вихрь поднявшейся сухой листвы и пыли,
Тогда как нижний край его, влачась, как плуг,
И почву бороздя, все колебал вокруг,—
Киоски падали, струи фонтанов били,
Как будто буря их хотела слить в потоп,
И дева-гурия поблекла, как цветок
На хрупком стебельке, который надломили…
И возроптал я: «О, Алла! где твой пророк?
Сражались мы как львы,— гяуры победили…
Алла! Они свой крест протащат на Восток
И разорят твой рай!..»
Но тут я вдруг очнулся,
Привстал и простонал, и в страхе оглянулся
И вижу: мгла кругом… на сломанный лафет,
На трупы, на кусты чуть брезжит лунный свет;
С горы ползет туман; на месте страшной схватки
Гяуров, как стада, походные палатки,
Теснясь, белеются далеко вдоль реки;
Кой-где зловещие мелькают огоньки…
Прощай, мой светлый рай! Еще мои страданья
Не кончились! Но ты, дух смерти Азраил!..
Я чувствую размах твоих холодных крыл…
Спеши, неси меня в страну очарованья,
Опять на те ковры, к той гурии, в ту сень,
Где нежит и царит божественная лень!
Если нищий речь заводит
Про томан, то уж, конечно,
Про серебряный томан,
Про серебряный — не больше.
Но в устах владыки, шаха, —
На вес золота томаны:
Шах томаны принимает
И дарует — золотые.
Так привыкли думать люди,
Так же думал и Фирдуси,
Сочинитель знаменитой,
Обожествленной «Шах-Наме».
По приказу шаха эту
Героическую песнь
Написал он; по томану
Шах за каждый стих назначил.
Уж семнадцатую весну
И цвела, и блекла роза,
И семнадцать раз ее
Соловей прославил песней.
В это время сочинитель,
За станком тревожной мысли,
Днем и ночью неустанно
Ткал ковер громадный песни.
Да, громадный: стихотворец
Вткал в него великолепно
Баснословие отчизны,
Патриархов Фарсистана,
Славных витязей народных,
Их деянья, приключенья,
И волшебников, и дивов —
Все в цветах волшебной сказки,
Все в цветах, и все живое,
Все проникнутое блеском,
Облитое, как с небес,
Светом благостным Ирана,
Тем предвечным, чистым светом,
Храм которого последний,
Вопреки корану, муфти,
Пламенел в душе поэта.
До конца допелась песнь,
И поэт ее тотчас же
К государю отослал;
А стихов в ней двести тысяч.
Так случилося, что в бане,
В бане Гасны отыскали
Сочинителя Фирдуси
Шаха черные посланцы.
Каждый нес мешок томанов
И коленопреклоненно
Положил к ногам Фирдуси,
Как почетную награду.
Он — к мешкам, спешит увидеть
Тот металл, которым взоры
Так давно не любовались, —
И отпрянул в изумленьи:
Те мешки битком набиты
Все томанами, да только
Все серебряными. Горько
Засмеялся стихотворец;
Засмеялся горько; деньги
Разделил он на три части:
Две из них он тотчас отдал
Черным шаховым посланцам,
Как награду за посылку,
Дал им поровну обоим;
Третью часть он слуге отдал
За его услуги в бане.
Взял он страннический посох
И расстался со столицей;
У ворот ее встряхнув
Пыль и прах своих сандалий.
«Обманул бы просто он,
Из обычая людского,
Не сдержал бы просто слова —
Я бы не был возмущен.
Я сержуся на него
За два смысла обещанья;
А коварство умолчанья
Оскорбительней всего.
Величав, душой высок, —
Редкий мог бы с ним сравниться.
Да, — как это говорится, —
Царь в нем каждый был вершок.
Правды гордый муж, блеснул,
Словно солнце, он над нами,
Сжег огнистыми лучами
Душу мне — и обманул».
Шах Магомет оттрапезовал. Он,
Вкусно покушав, душой смягчен.
В сумерках сад, водометы в игре.
Шах возлежит на цветном ковре.
Одаль прислуга рядами немыми;
Шаха любимец, Анзари, с ними;
В мраморных вазах, под летним лучом
Розы душистым кипят ключом;
Пальмы свои опахала колышат,
Как одалиски, и негой дышат.
И кипарисы застыли в покое —
Грезят о небе, забыв земное.
Пение дивное вдруг раздалось,
Под звуки лютни оно лилось.
И встрепенулся шах ото сна:
«Кем эта песня сложена?»
Шах ожидал от Анзари ответа, —
Тот говорит: «Фирдуси поэта».
«Песня Фирдуси! Да где ж, наконец, —
Шах вопрошает, — великий певец?»
И отвечает Анзари: «Поэт
Бедствует вот уже много лет;
Там, в родном городке своем, в Тусе,
Ходит за садиком Фирдуси».
Шах Магомет помолчал с добрый час;
И отдает Анзари приказ:
«Слушай! Скорей на конюшню иди;
Сто мулов из нее выводи.
Столько ж верблюдов. Навьючишь их
Всем, что отрадно для вкусов людских.
Всяких сокровищ и редкостей груды
Пусть они тащат: одежды, сосуды,
Кости слоновой, дерев дорогих,
В блеске роскошных оправ золотых,
Кубки, чаши литые и тоже
Лучшие выборки барсовой кожи;
Лучшие шали, ковры и парчи,
Сколь б ни выткали наши ткачи.
Не позабудь положить во вьюки
Больше оружья и чепраки;
Не позабудь прибавить в избытке
Всяческой снеди, да и напитки,
Тортов миндальных, конфет, пирожков,
Всякого вкуса и всех сортов.
Также возьми с конюшни моей
Дюжину лучших арабских коней;
Выбери столько ж невольников черных
С телом железным, в труде упорных.
В Тус ты поедешь с этим добром,
Именем шаха ударишь челом».
И подчинился Анзари без слов;
Тяжко навьючив верблюдов, мулов
(Целая область платилась оброком),
Двинулся в путь, не замедлив сроком.
Третьи сутки еще не прошли, —
Был от столицы Анзари вдали
И направлял по пустыне на стан
Пурпурным знаменем караван.
Через неделю, вечерней порой,
Стали у Туса, под горой.
С запада ввел караван проводник,
В город вошли под шум и крик.
Бубны и трель пастушьих рогов,
Тысячеустый радостный рев.
«Ля-илля-илль Алла!» — ликуя, пели
Посланцы шаха, дойдя до цели.
А с востока, с другого конца,
В радостный час прибытья гонца
Тоже ворота раскрылись в Тусе:
Мертвого хоронили Фирдуси.
На славной Волге-реке,
На верхней и́зголове,
На Бузане-острове,
На крутом красном берегу,
На желтых рассыпных песках
А стояли беседы, что беседы дубовыя,
Исподернуты бархотом.
Во беседачках тут сидели атаманы казачия:
Ермак Тимофеевич,
Самбур Андреевич,
Анофрей Степанович.
Ане думашку думали за единое,
Как про дело ратное,
Про дабычу казачею.
Что есаул ходит по кругу
По донскому-еицкому,
Есаул кричит голосом
Во всю буйну голову:
«Ай вы гой еси, братцы атаманы казачия!
У нас кто на море не бывал,
Морской волны не видал,
Не видал дела ратнова,
Человека кровавова,
От желанье те богу не ма́ливались,
Астаньтеся таковы молодцы
На Бузане-острове».
И садилися молодцы
Во свои струги легкия,
Оне грянули, молодцы,
Вниз по матушке Волге-реке,
По протоке по Ахтубе.
А не ярыя гоголи
На сине море выплыли,
Выгребали тут казаки
Середи моря синева,
Против Матицы-острова
Легки струги выдергивали
И веселечки разбрасавали,
Майданы расставливали,
Ковры раздергивали,
Ковры те сорочинския
И беседы дубовыя,
Подернуты бархатом.
А играли казаки
Золотыми тавлеями,
Дорогими вольящетыми.
Посмотрят казаки
Оне на море синея,
[От таво] зеленова,
От дуба крековистова —
Как бы бель забелелася,
Будто черзь зачернелася, —
Забелелися на караблях
Парусы полотняныя,
И зачернелися на море
Тут двенадцать караблей,
А бегут тут по морю
Славны гости турецкия
Со товары заморскими.
А увидели казаки
Те карабли червленыя,
И бросалися казаки
На свои струга легкия,
А хватали казаки
Оружье долгомерное
И три пушечки медные.
Напущалися казаки
На двенадцать караблей,
В три пушечки гунули,
А ружьем вдруг грянули,
Турки, гости богатыя,
На караблях от тово испужалися,
В сине море металися,
А те тавары заморския
Казакам доставалися
А и двенадцать караблей.
А на тех караблях
Одна не пужалася
Душа красная девица,
Молода Урзамовна,
Мурзы дочи турскова.
Что сговорит девица Урзамовна:
«Не троньте мене, казаки,
Не губите моей красоты,
А и вы везите мене, казаки,
К сильну царству московскому,
Государству росси(й)скому,
Приведите, казаки,
Мене в веру крещеную!».
Не тронули казаки душу красну девицу
И посадили во свои струги легкия.
А и будут казаки
На протоке на Ахтубе,
И стали казаки
На крутом красном бережку,
Майданы расставливали,
Майданы те терския,
Ковры сорочинския,
А беседы расставливали,
А беседы дубовыя,
Подернуты бархотом,
А столы дорог рыбей зуб.
А и кушали казаки
Тут оне кушанье разное
И пили питья медяныя,
Питья все заморския.
И будут казаки
На великих на радостях
Со добычи казачия,
Караулы ставили,
Караулы крепкия, отхожия,
Сверху матки Волги-реки,
И снизу таковыя ж стоят.
Запилися молодцы
А все оне до единова.
А втапоры и во то время
На другой стороне
Становился стоять персидской посол
Коромышев Семен Костянтинович
Со своими салдаты и матрозами.
Казаки были пьяныя,
А солдаты не со всем умом,
Напущалися на них дратися
Ради корысти своея.
Ведал ли не ведал о том персидской посол, как у них драка сочинилася.
В той было драке персидскова посла салдат пятьдесят человек, тех казаки
прибили до смерти, только едва осталися три человека, которыя
могли убежать на карабль к своему послу сказывати. Не разобрал тово
дела персидской посол, о чем у них драка сочинилася, послал он сто человек
всю ту правду росспрашивати. И тем салдатам показалися, что
те люди стоят недобрыя, зачали с казаками дратися.
Втапоры говорил им большой атаман
Ермак Тимофеевич:
«Гой вы еси, салдаты хорошия,
Слуги царя верныя!
Почто с нами деретеся?
Корысть ли от нас получите?».
Тут салдаты безумныя
На ево слова не сдавалися
И зачали дратися боем-та смертныем,
Что дракою некорыс(т)ною.
Втапоры доложился о том
Большой есаул Стафей Лаврентьевич:
«Гой вы еси, атаманы казачи,
Что нам с ними делати?
Салдаты упрямыя
Лезут к нам с дракою в глаза!».
И на то ево сло́ва
Большой атаман Ермак Тимофеевич
Приказал их до смерти бити
И бросати в матку Волгу-реку.
Зачали казаки с ними дратися
И прибили их всех до́ смерти,
Только из них един ушел капрал астровско́й и, прибежавши на свой
карабль к послу персидскому Семену Костянтиновичу Коромышеву,
стал обо всем ему россказавати, кака у них с казаками драка была. И тот
персидской посол не размышлил ничего, подымался он со всею гвардию
своею на тех донских казаков. Втапоры ж подымалися атаманы казачия:
Ермак Тимофеевич, Самбур Андреевич и Анофрей Степанович, и стала
у них драка великая и побоища смертное. А отаманы казачия сами оне
не дралися, только своим казакам цыкнули, — и прибили всех солдат
до́ смерти, ушло ли не ушло с десяток человек. И в той же драке убили
самово посла персидскова Семена Костянтиновича Коромы́шева. Втапоры
казаки все животы посла персидскова взяли себе, платье цветное
клали в гору Змеевую. Пошли оне, казаки, по протоке по Ахтубе, вверх
по матушке Волге-реке. А и будут казаки у царства Астраханскова, называется тут Ермак со дружиною купцами заморскими, а явили в таможне
тавары разныя, и с тех товаров платили пошлину в казну государеву,
и теми своими товарами торговали без запрещения. Тем старина
и кончилась.
Ковер
Из книги «Dor Tеppиch dеs Lobеns»
Здесь звери в зарослях с людьми сплелися
В союзе чуждом, спутаны шелками,
И синих лун серпы, мерцая в выси,
Застыли в пляске с белыми звездами,
Здесь пышныя средь голых линий пятна…
Одно с другим так дико-несогласно.
И никому разгадка непонятна…
Вдруг вечером все живет безгласно,
И мертвыя, шурша, трепещут ветки,
И люди, звери, затканы узором —
Все из причудливой выходят сетки
С разгадкой ясной и доступной взорам.
Она не в каждый час, желанный нами,
Не ремеслом в наследие от предка —
И многим никогда,—и не речами, —
А в образах дается редким редко.
Из книги «Das Jahr dеr Sееlo»
Сегодня мы не выйдем в сад безмолвный…
Хоть, может быть,—в иной, нежданный час
Дыша чуть слышно, аромата волны
Забытой радостью и нежат нас, —
Теперь оне лишь тени шлют с собою,
И темными страданьями страшат.
Взгляни в окно,—как вихри после боя
Устлали трупами затихший сад!
На воротах, с железно-ржавых лилий
Слетают птицы на листву сухую
Иль у пустых цветочных ваз застыли
И мерзлую пьют воду дождевую.
*
Из книги «Das Jahr dеr Sееlе»
К тебе с благим пришел я заклинаньем;
Вечерних свеч тебе зажжен был пламень,
И высший дар принес я с упованьем —
На черном бархате алмазный камень.
Но ты не видишь жертвоприношенья,
Светильников с подятыми руками,
Ни чаш, где дым прозрачнаго кажденья
Теплом сияет в темном, строгом храме.
Ни ангелов, скрывающихся в нише
И отраженных на граненых стеклах,
Ни жгуче-робкой просьбы ты не слышишь,
Ни полувздохов, сумеречно-блеклых…
Не знаешь, как пред крайнею ступенью
У алтаря молитву шлет желанье…
И с вялым холодом недоуменья
Берешь ты камень—жарких слез мерцанье.
Переводы Сергея Радлова.
*
Из книги «Das Jahr dеr Sееlе»
Учу тебя в уютность мирных комнат
Вникать, где уголков—и тень, и шопот,
Камина свет и тихих ламп мерцанье.
Но ты молчишь устало-удивленно.
Ни искры в бледности твоей не вижу
И ухожу назад в покой соседний,
И головой тоскливо поникаю.
От тяжких дум очнешься ли? Очнись же!
Когда бы я ни подошел к завесе:
Как прежде ты сидишь, недвижно взоры
В пространство устремив, н тень все те же
Пересекает на ковре узоры.
Что ж это, что мольбе моей мешает
И недоверчивой, и непривычной,
Излиться? Мать великая скорбящих,
Дай утешенью доступ в эту душу.
Перевод С. М.
Из книги «Dеr Sиеbеntе Еиng»
Скорбный сердцем—сказал ты мне—в награду ль горе
За счастье наше ты даешь теперь?
Слабый сердцем—ответил я—уж стало горем
Былое счастье—больно мне, поверь.
Бледный сердцем—сказал ты мне—так гаснет пламя
Навек в тебе, что ярко в нас горит.
Сердцем слеп ты—ответил я: во мне все—пламя,
Вся боль моя—желанье, что горит.
Твердый сердцем—ты молвил мне—что дам еще я,
Ведь все всегда готов тебе отдать.
Сильнее воля владеет ли душою
Чем эта: жизнь мою ты можешь взять.
Легкий сердцем—ответил я—тебе любить-то
Лишь тень того, что я тебе отдал.
Темный сердцем—сказал ты мне—любить я должен,
Хотя теперь мой светлый сон увял.
Перевод Р.
*
Из книги «Dеr Sиbеntе Виng» (Zеиtgеdиchtе)
Вы, современники, меня узнав,
Измерив и отринув,—вы ошиблись.
Когда вы с воплем, в дикой жажде жизни
Топтались, грубо простирая руки, —
Вы думали: он принц, помазанием пьян,
Он стих свой числит в медленном качаньи,
Далекий от земли и с бледным торжеством,
Со стройной прелестью иль важностью холодной.
Суровых дел всей юности моей
И мук в пути сквозь громы к высям горным,
И снов кровавых—вы не разгадали.
«В союз еще товарищ к нам один!»
Но не для дел жестоких я, мятежник,
С мечом и светочем в дом недруга вступил:
Пророки, не прочли вы страха, ни улыбки,
И слепы стали пред покровом легким.
Свирельщик вас повел к горе волшебной
Под песнь ласкающей любви и там
Сокровища явил столь чуждыя, что мир
Вам ненавистен стал, недавно восхваленный.
Когда ж раздался лепет ваш слащавый
В безсильной роскоши: схватил он рог побед
И шпорой стал язвить коня и вновь
Пошел, разя, па поле сечи лютой.
Косясь, хвалили старцы доблесть мужа,
А вы стенали: вот, величье пало
И стало криком пенье облаков.
Вы смену видели! Но смену вижу я:
Тот, кто сегодня в рог трубит гремящий
И пламень ярый мечет,—знает он,
Что красоту, величие и силу
Заутра песнью флейтной явит отрок…
*
Из книги «Das Jahr dеr Sееlе»
Учили вас, что в доме лишений—печали.
Смотрите ж: в роскоши мрамора—злее печали.
— Что лишь в неувенчанной цели—все тягости рока.
Смотрите ж: иго, в удачи, тягчайшаго рока
На том, кто часами тоскует у светлаго клада,
Чьи руки безсильно играют искрящимся кладом,
На том, кто всегда разубранный в царственный пурпур
Свой бледный, тяжкий лик склоняет па пурпур…
Переводы Валериана Чудовскаго.
Из книги «Dеr Tеppиch dеs Lеbеas»
Ранний вечер путает дороги.
Росы гуще пали на поляны.
Радостно в туманные чертоги
Сходят Аполлоны и Дианы.
Словно шорох тысячи сандалий
Мертвых листьев тихое томленье.
Ароматы поздних роз и далий
Заглушаеть горький запах тленья;
Знойных лун давно уже следа нет,
Лишь надежда в сердце нерушима.
Иль она когда нибудь обманет,
И в пути покинет пилигрима…
Перевод Владимира Эльснера.