Я жалобной рукой сжимаю свой костыль.
Мой друг — влюблен в луну — живет ее обманом.
Вот — третий на пути. О, милый друг мой, ты ль
В измятом картузе над взором оловянным?
И — трое мы бредем. Лежит пластами пыль.
Всё пусто — здесь и там — под зноем неустанным.
Заборы — как гроба. В канавах преет гниль.
Всё, всё погребено в безлюдьи окаянном.
Стучим. Печаль в домах. Покойники в гробах.
Мы робко шепчем в дверь: «Не умер — спит ваш близкий…»
Но старая, в чепце, наморщив лоб свой низкий,
Кричит: «Ступайте прочь! Не оскорбляйте прах!»
И дальше мы бредем. И видим в щели зданий
Старинную игру вечерних содроганий.3 июля 1904
Костыль — Вам дар небес: любите Ваш костыль!
Он был для Вас судьбы полезною указкой,
И в школе жизни он Вам указал на быль,
Когда Вам жизнь была одной волшебной сказкой.
Про жизнь слыхали Вы сквозь сон, издалека.
Воздушных областей царица молодая,
Вы были неземной и, над землей порхая,
Скользили по цветам на крыльях ветерка.
Но грозный час пробил. На землю ненароком
Неопытной ногой ступили Вы, и вдруг
На долю Вашу пал удел земной: недуг,
И первый этот шаг был первым Вам уроком.
Но малодушно ли Вам сетовать о том,
Когда он Вас привел к обетованной цели
И к тайнам жизни Вам он светлым был путем,
И тайны эти Вы душой уразумели
В страдальческие дни годины роковой,
И все, что некогда в Вас скрытно расцветало,
Прекрасной жатвою созрело под грозой?
Так, скорбь есть таинство и мудрости начало.
(Продолжение впредь).
Григорию Е.
Побывала старушка у Троицы
И все дальше идет, на восток.
Вот сидит возле белой околицы,
Обвевает ее вечерок.
Собрались чертенята и карлики,
Только диву даются в кустах
На костыль, на мешок, на сухарики,
На усталые ноги в лаптях.
«Эта странница, верно, не рада нам —
Приложилась к мощам — и свята;
Надышалась божественным ладаном,
Чтобы видеть Святые Места.
Чтоб идти ей тропинками злачными,
На зеленую травку присесть…
Чтоб высоко над елями мрачными
Пронеслась золотистая весть…»
И мохнатые, малые каются,
Умиленно глядят на костыль,
Униженно в траве кувыркаются,
Поднимают копытцами пыль:
«Ты прости нас, старушка ты божия,
Не бери нас в Святые Места!
Мы и здесь лобызаем подножия
Своего, полевого Христа.
Занимаются села пожарами,
Грозовая над нами весна,
Но за майскими тонкими чарами
Затлевает и нам Купина…»
Непобедимое страданье,
Неутолимая тоска…
Влечет, как жертву на закланье,
Недуга черная рука.
Где ты, о муза! Пой, как прежде!
«Нет больше песен, мрак в очах;
Сказать: умрем! конец надежде! -
Я прибрела на костылях!»Костыль ли, заступ ли могильный
Стучит… смолкает… и затих…
И нет ее, моей всесильной,
И изменил поэту стих.
Но перед ночью непробудной
Я не один… Чу! голос чудный!
То голос матери родной:
«Пора с полуденного зноя!
Пора, пора под сень покоя;
Усни, усни, касатик мой!
Прими трудов венец желанный,
Уж ты не раб — ты царь венчанный;
Ничто не властно над тобой! Не страшен гроб, я с ним знакома;
Не бойся молнии и грома,
Не бойся цепи и бича,
Не бойся яда и меча,
Ни беззаконья, ни закона,
Ни урагана, ни грозы,
Ни человеческого стона,
Ни человеческой слезы! Усни, страдалец терпеливый!
Свободной, гордой и счастливой
Увидишь родину свою,
Баю-баю-баю-баю! Еще вчера людская злоба
Тебе обиду нанесла;
Всему конец, не бойся гроба!
Не будешь знать ты больше зла! Не бойся клеветы, родимый,
Ты заплатил ей дань живой,
Не бойся стужи нестерпимой:
Я схороню тебя весной.Не бойся горького забвенья:
Уж я держу в руке моей
Венец любви, венец прощенья,
Дар кроткой родины твоей…
Уступит свету мрак упрямый,
Услышишь песенку свою
Над Волгой, над Окой, над Камой,
Баю-баю-баю-баю!..»
Там мне кричат издалека,
Что нос мой — длинный, взор — суровый,
Что я похож на паука
И страшен мой костыль дубовый,
Что мне не избежать судьбы,
Что злость в моем потухшем взгляде,
Что безобразные торбы
Торчат и спереди, и сзади…
Так глухо надо мной в дупло
Постукивает дятел пестрый…
Глаза — как ночь; как воск — чело;
На сердце — яд отравы острый;
Угрозою кривится рот;
В ресницах стекленеют слезы…
С зарей проносится и гнет
Едва зеленые березы
Едва запевший ветерок
И кружится на перекрестках,
И плещется там мотылек
На кружевных, сребристых блестках
В косматых лапах паука;
Моя дрожащая рука
Протянется и рвет тенета…
В душе — весенняя тоска:
Душа припоминает что-то.
Подглядываю в мягких мхах,
Весь в лиственном, в прозрачном пухе,
Ребенок в голубых цветах
Там крылья обрывает мухе, —
И тянется к нему костыль,
И вскрикивает он невольно,
И в зацветающую пыль
Спасается — мне стыдно, больно —
Спасается, в кулак свистя,
И забирается в валежник.
Я вновь один. Срываю я
Мой нежный, голубой подснежник, —
А вслед летят издалека
Трусливые и злые речи,
Что я похож на паука
И что костыль мне вздернул плечи,
Что тихая моя жена,
Потупившись, им рассказала,
Когда над цветником она,
Безропотная, умирала,
Как в мраке неживом, ночном
Над старым мужем — пауком —
Там плакала в опочивальне,
Как изнывала день за днем,
Как становилась всё печальней; —
Как безобразные горбы
С ней на постель ложились рядом,
Как, не снеся своей судьбы,
Утаивала склянку с ядом,
И вот…
Так медленно бреду.
Трещат и пикают стрекозы
Хрустальные — там, на пруду.
В ресницах стекленеют слезы;
Душа потрясена моя.
Похрустывает в ночь валежник.
Я вновь один. Срываю я
Цветок единственный, подснежник.
Я еду городом — почти
Все окна настежь — у соседки
В окошке расцвели цветы,
И канарейка свищет в клетке.
Я еду мимо — сквозь листы
Китайских розанов мелькает
Рукав кисейный, и сверкает
Сережка; а глаза горят,
И, любопытные, глядят
На проходящих.
Вот нараспашку полупьяный
Бурлак по улице идет;
За ним измученный разносчик
Корзину тащит; вон везет,
Стуча колесами, извозчик
Купца с купчихой! — Боже мой,
Как все пестро!
Но что за вой?
Какого бедняка в могилу
Несут на четырех плечах?
О ком, ступая через силу
С младенцем спящим на руках,
Рыдает женщина — не знаю,
И шляпу перед ним снимаю
И мимо еду; — вот стоит
И косо на меня глядит
Толпа старушек богомольных,
А мальчики бумажный змей
Пускают выше колокольных
Крестов на привязи своей;
Взвился — трещит — мой конь пугливый
Прибавил рыси торопливой;
Скачу — навстречу инвалид —
Старик бездомный и бродяга
Безногий — тяжело стучит
По тротуару костылями —
Он оглянулся на коня,
Он с ног до головы меня
Окинул мутными глазами
И, на костыль дубовый свой
Повиснув раненой рукой,
Стал думу думать.
Вот застава.
Мелькает часовой с ружьем —
И зеленеет степь направо,
Налево, прямо и кругом…
Скачу.
Над головою облака
Плывут, сплываются — слегка
Их тронул пурпур золотистой
Авроры вечной; а вдали
На севере, из-под земли,
Встают и тянутся волнистой
Грядой вершины синих гор
И серебрятся. Жадный взор
Границ не ведает, и слышит
Мой чуткий слух, как воздух дышит,
Как опускается роса
И двигается полоса
Вечерней тени, —
Где я? куда меня проворно
Примчал мой конь, как добрый дух
Покорный талисману — ух!
Как сердцу моему просторно!..
Непобедимое страданье,
Неумолимая тоска…
Влечет, как жертву на закланье,
Недуга черная рука.
Где ты, о Муза! Пой, как прежде!
«Нет больше песен, мрак в очах;
Сказать: умрем! конец надежде! —
Я прибрела на костылях!»
Костыль ли, заступ ли могильный
Стучит… смолкает… и затих…
И нет ее, моей всесильной,
И изменил поэту стих.
Но перед ночью непробудной
Я не один… Чу! голос чудный!
То голос матери родной:
«Пора с полуденного зноя!
Пора, пора под сень покоя;
Усни, усни, касатик мой!
Прийми трудов венец желанный,
Уж ты не раб — ты царь венчанный;
Ничто не властно над тобой!
Не страшен гроб, я с ним знакома;
Не бойся молнии и грома,
Не бойся цепи и бича,
Не бойся яда и меча,
Ни беззаконья, ни закона,
Ни урагана, ни грозы
Ни человеческого стона,
Ни человеческой слезы.
Усни, страдалец терпеливый!
Свободной, гордой и счастливой
Увидишь родину свою,
Баю-баю-баю-баю!
Еще вчера людская злоба
Тебе обиду нанесла;
Всему конец, не бойся гроба!
Не будешь знать ты больше зла!
Не бойся клеветы, родимый,
Ты заплатил ей дань живой,
Не бойся стужи нестерпимой:
Я схороню тебя весной.
Не бойся горького забвенья:
Уж я держу в руке моей
Венец любви, венец прощенья,
Дар кроткой родины твоей…
Уступит свету мрак упрямый,
Услышишь песенку свою
Над Волгой, над Окой, над Камой,
Баю-баю-баю-баю!..»
ДЛЯ ДЕТСКАГО ЖУРНАЛА.
БАСНЯ.
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так разсеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала:— «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все-ж я с ним поговорю от скуки, —
Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нея цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой
Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я—таки порядком протираю
Рукав его осенняго пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка:—«Ха-ха!
Любим!.. Какая чепуха!..
Вот безподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нея передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,
За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачек
За пятачек.
Испанским республиканцам
Нет больше родины. Нет неба, нет земли.
Нет хлеба, нет воды. Все взято.
Земля. Он даже не успел в слезах, в пыли
Припасть к ней пересохшим ртом солдата.
Чужое море билось за кормой,
В чужое небо пену волн швыряя.
Чужие люди ехали «домой»,
Над ухом это слово повторяя.
Он знал язык. Его жалели вслух
За костыли и за потертый ранец,
А он, к несчастью, не был глух,
Бездомная собака, иностранец.
Он высадился в Лондоне. Семь дней
Искал он комнату. Еще бы!
Ведь он искал чердак, чтоб был бедней
Последней лондонской трущобы.
И наконец нашел. В нем потолки текли,
На плитах пола промокали туфли,
Он на ночь у стены поставил костыли —
Они к утру от сырости разбухли.
Два раза в день спускался он в подвал
И медленно, скрывая нетерпенье,
Ел черствый здешний хлеб и запивал
Вонючим пивом за два пенни.
Он по ночам смотрел на потолок
И удивлялся, ничего не слыша:
Где «юнкерсы», где неба черный клок
И звезды сквозь разодранную крышу?
На третий месяц здесь, на чердаке,
Его нашел старик, прибывший с юга;
Старик был в штатском платье, в котелке,
Они едва смогли узнать друг друга.
Старик спешил. Он выложил на стол
Приказ и деньги — это означало,
Что первый час отчаянья прошел,
Пора домой, чтоб все начать сначала,
Но он не может. «Слышишь, не могу!»-
Он показал на раненую ногу.
Старик молчал. «Ей-богу, я не лгу,
Я должен отдохнуть еще немного».
Старик молчал. «Еще хоть месяц так,
А там — пускай опять штыки, застенки, мавры».
Старик с улыбкой расстегнул пиджак
И вынул из кармана ветку лавра,
Три лавровых листка. Кто он такой,
Чтоб забывать на родину дорогу?
Он их смотрел на свет. Он гладил их рукой,
Губами осторожно трогал.
Как он посмел забыть? Три лавровых листка.
Что может быть прочней и проще?
Не все еще потеряно, пока
Там не завяли лавровые рощи.
Он в полночь выехал. Как родина близка,
Как долго пароход идет в тумане…
Когда он был убит, три лавровых листка
Среди бумаг нашли в его кармане.
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, — Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха! Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем, За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, —
Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой
Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха!
Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,
За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор я тот же самый Тиль.
У церкви я всегда бродил в опальных
и доверяться богу не привык.
Средь верующих, то есть ненормальных,
я был нормальный, то есть еретик.
Я не хотел кому-то петь в угоду
и получать подачки от казны.
Я был нормальный — я любил свободу
и ненавидел плахи и костры.
И я шептал своей любимой — Неле
под крики жаворонка на заре:
«Как может бог спокойным быть на небе,
Пока убийцы ходят по земле?»
И я искал убийц… Я стал за бога.
Я с детства был смиренней голубиц,
но у меня теперь была забота —
казнить своими песнями убийц.
Мои дела частенько были плохи,
а вы торжествовали, подлецы,
но с шутовского колпака эпохи
слетали к чёрту, словно бубенцы.
Со мной пришлось немало повозиться,
но не попал я на сковороду,
а вельзевулы бывших инквизиций
на личном сале жарятся в аду.
Я был сражён, повешен и расстрелян,
на дыбу вздёрнут, сварен в кипятке,
но оставался тем же менестрелем,
шагающим по свету налегке.
Меня хватали вновь, искореняли.
Убийцы дело знали назубок,
как в подземельях при Эскуриале,
в концлагерях, придуманных дай бог!
Гудели печи смерти, не стихая.
Мой пепел ворошила кочерга.
Но, дымом восходя из труб Дахау,
живым я опускался на луга.
Смеясь над смертью — старой проституткой,
я на траве плясал, как дождь грибной,
с волынкою, кизиловою дудкой,
с гармошкою трёхрядной и губной.
Качаясь тяжко, чёрные от гари,
по мне звонили все колокола,
не зная, что, убитый в Бабьем Яре,
я выбрался сквозь мёртвые тела.
И, словно мои преданные гёзы,
напоминая мне о палачах,
за мною шли каштаны и берёзы,
и птицы пели на моих плечах.
Мне кое с кем хотелось расквитаться.
Не мог лежать я в пепле и золе.
Грешно в земле убитым оставаться,
пока убийцы ходят по земле!
Мне не до звёзд, не до весенней сини,
когда стучат мне чьи-то костыли,
что снова в силе те, кто доносили,
допрашивали, мучили и жгли.
Да, палачи, конечно, постарели,
но всё-таки я знаю, старый гёз, —
нет истеченья срокам преступлений,
как нет оплаты крови или слёз.
По всем асфальтам в поиске бессонном
я костылями гневно грохочу
и, всматриваясь в лица, по вагонам
на четырёх подшипниках качу.
И я ищу, ищу, не отдыхая,
ищу я и при свете, и во мгле…
Трубите, трубы грозные Дахау,
пока убийцы ходят по Земле!
И Вы из пепла мёртвого восстаньте,
укрытые расползшимся тряпьём,
задушенные женщины и старцы,
идём искать душителей, идём!
Восстаньте же, замученные дети,
среди людей ищите нелюдей,
и мантии судейские наденьте
от имени всех будущих детей!
Пускай в аду давно уже набито,
там явно не хватает «ряда лиц»,
и песней поднимаю я убитых,
и песней их зову искать убийц!
От имени Земли и всех галактик,
от имени всех вдов и матерей
я обвиняю! Кто я? Я голландец.
Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор — я тот же самый Тиль.
И посреди двадцатого столетья
я слышу — кто-то стонет и кричит.
Чем больше я живу на белом свете,
тем больше пепла в сердце мне стучит!
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон — взгорье.
Меж нами
вот этак —
ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька —
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор «Веселый».
Весь «Самострой» — сто двадцать дворов
Ближние станции, ближние села —
Все заложников выслали в ров.
Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде —
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя,
Встала из трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке Деве Пречистой
Рушенье веры десятков лет:
«Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет».
Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Невластны теперь над ними враги —
И рыжая струйка
из детского уха
Стекает
в горсть
материнской
руки.
Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей ее фальши
«Сентиментальность» пруссацких грез,
Так пусть же
сквозь их
голубые
вальсы
Торчит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,
Ты за руку их поймал — уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
все это
сам ты
видел
И не сошел с ума.
Но молча стою я над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время — писал я о милой,
О щелканье соловья.
Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.
А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки… глуше вареных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.
Он слишком привычен, поэтому бледен.
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.
Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече,
Из всех племен от древка до древка
И взять от каждого все человечье,
Все, прорвавшееся сквозь века, -
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Эхо нашествий, погромов, резни…
Не это ль
наречье
муки бездонной
Словам искомым сродни?
Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь.
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.
Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесет.
Ров… Поэмой ли скажешь о нем?
Семь тысяч трупов.
Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами.
Огнем! Только огнем!
Нас подбили.
Мы сели в предутренний час
Возле Энска…
Кто мог нам помочь?
Одноглазый прожектор преследовал нас
И зенитки клевали всю ночь.
Я не знаю:
Как наш самолет сгоряча
Сделал этот последний прыжок?..
Перебитую ногу с трудом волоча,
Летчик встал
И машину поджег.
Кровь бежала ручьем по его сапогу,
Но молчал он,
Кудряв и высок.
И решили мы с ним
Не сдаваться врагу:
Лучше — смерть.
Лучше — пуля в висок.
У лесного болотца
Средь ветел густых
Инвентарь подсчитали мы наш:
Нож,
Кисет с табаком,
Бортпаек на двоих —
Вот и весь наш нехитрый багаж.
Мы склонились над картой,
Наш чайник остыл.
Мы следы от костра замели.
Кое-как смастерил я для друга костыль,
Вещи взял и промолвил:
"Пошли".
Мимо сел и дорог
Мы брели стороной.
Шли неделю,
А фронт еще — где.
Нас не компас,
Нас сердце вело по родной
Путеводной кремлевской звезде.
А идти еще долго.
Не близок наш путь.
В дальний тыл мы слетели к врагу.
Николай стал садиться в пути отдохнуть.
"Подожди, — говорил, —
Не могу…"
На привалах сперва мы пивали чаек.
Но хоть сытной была наша снедь,
Вышел день —
И доели мы с ним бортпаек…
А нога его стала чернеть.
Он, бредя с костылем, бормотал:
"Чепуха".
Но я знал:
Выдыхается он.
Горсть в ладонях растертого прелого мха;
Вот и весь наш дневной рацион.
Как-то раз
В почерневших несжатых овсах
(Горько пахнут поля этих лет)
Показался седой ожиревший русак…
Торопясь, я достал пистолет.
Николай приподнялся,
Задержал перед выстрелом он.
"Погоди, — он сказал, —
Может, в смертном бою
Пригодится нам этот патрон…"
Он шагал через силу,
Небритый, в пыли,
С опустевшею трубкой в зубах.
В этот день мы последнюю спичку зажгли,
Раскурили последний табак…
"Видно, мне не дойти, — он сказал. —
Я ослаб,
Захворал, понимаешь…
Прости.
Отправляйся один.
Тебе надобно в штаб
Разведданные, друг, донести…"
Как сейчас это вижу:
Лежит он разут
(Больно было ему в сапоге),
И лиловые пятна гангрены ползут
По его обнаженной ноге.
Он лежит —
И в глазах его тлеет тоска:
Николай не хотел умирать.
"Я мечтал, — говорит он, —
Понянчить сынка,
Успокоить на старости мать…
Уходи же! —
Он мне приказал еще раз. —
Не ворчи.
Ты с уставом знаком?"
И тогда я впервые нарушил приказ
И понес его дальше силком.
Как я шел — я не помню!
Звенело в ушах…
Пересохло от жажды во рту…
Я присаживался отдохнуть, что ни шаг…
Задыхался в холодном поту…
В эту ночь я увидел, как села горят.
Значит, близко район фронтовой.
Как я ждал,
Чтобы первый советский снаряд
Просвистал над моей головой.
Вот в березу один угодил в стороне,
Рядом грохнул второй у ручья…
Я разрывы их слушал,
И чудилось мне,
Что меня окликают друзья.
Полдень был.
Я забрался в кустарник густой:
Под огнем не пойдешь среди дня.
Вдруг послышалось звонкое русское
"Стой!" —
И бойцы окружили меня…
Сколько сдержанной нежности в лицах родных.
Значит, смерть — позади!
Это — жизнь!..
"Дорогой!
Мы добрались с тобой до своих, —
Я шептал Николаю. —
Очнись!"
Я с земли его руку поднял,
Но она
Становилась синей и синей.
И была его грудь холодна-холодна,
Сердце больше не слышалось в ней…
Гроб его,
Караулом почетным храним,
Командиры к могиле несли,
И гвардейское знамя полка перед ним
Наклонилось до самой земли.
Это был мой товарищ.
Нет, больше:
Мой брат…
Разве можно таких забывать?
Я старухе его отослал, аттестат,
Стал ей длинные письма писать.
Я летаю.
Я каждою бомбой дотла
Разметаю блиндаж или дот.
Пусть она,
Как мужская слеза тяжела,
Все сжигает,
На что упадет.
Возвращаясь с бомбежки,
Я делаю круг
Над могилою в чаще лесной:
В той могиле лежит
Мой начальник и друг,
Офицер моей части родной.
(Русская идиллия)
Солдат
Нет, не звезда мне из лесу светила:
Как звездочка, манил меня час целый
Огонь ваш, братцы! Кашицу себе
Для ужина варите? Хлеб да соль!
Пастухи
Спасибо, служба! Хлеба кушать.
Солдат
Спасибо, служба! Хлеба кушать. Быть так,
Благодарю вас. Я устал порядком!
Ну, костыли мои, вам роздых! Рядом
Я на траву вас положу и подле
Присяду сам. Да, верст пятнадцать
Ушел я в вечер.
1-й пастух
Ушел я в вечер. А идешь откуда?
Солдат
А из Литвы, из виленской больницы.
Вот как из матушки России ладно
Мы выгнали гостей незваных — я
На первой заграничной перестрелке,
Беда такая, без ноги остался!
Товарищи меня стащили в Вильну;
С год лекаря и тем и сем лечили
И вот каким, злодеи, отпустили.
Теперь на костылях бреду кой-как
На родину, за Курск, к жене и сестрам.
2-й пастух
На руку, обопрись! Да не сюда,
А на тулуп раскинутый ложися!
Солдат
Спасибо, друг, Господь тебе заплатит! —
Ах, братцы! Что за рай земной у вас
Под Курском! В этот вечер словно чудом
Помолодел я, вволю надышавшись
Теплом и запахом целебным! Любо,
Легко мне в воздухе родном, как рыбке
В реке студеной! В царствах многих был я!
Попробовал везде весны и лета!
В иных краях земля благоухает,
Как в светлый праздник ручка генеральши —
И дорого, и чудно, да не мило,
Не так, как тут! Здесь целым телом дышишь,
Здесь все суставчики в себя впивают
Простой, но сладкий, теплый воздух; словом,
Здесь нежишься, как в бане старых бар!
И спать не хочется! Играл бы все
До солнышка в девичьем хороводе.
3-й пастух
И мы б, земляк, играть не отказались!
Да лих нельзя! Село далеко! Стадо ж
Покинуть без присмотра, положившись
Лишь на собак, опасно, сам ты знаешь!
Как быть! Но вот и кашица поспела!
Перекрестяся, примемся за ужин.
А после, если к сну тебя не клонит,
То расскажи нам (говоришь ты складно)
Про старое свое житье-бытье!
Я чай, везде бывал ты, все видал!
И домовых, и водяных, и леших,
И маленьких людей, живущих там,
Где край земли сошелся с краем неба,
Где можно в облако любое вбить
Крючок иль гвоздь и свой кафтан повесить.
Солдат
Вздор мелешь, малый! Уши вянут! Полно!
Старухи врут вам, греясь на печи,
А вы им верите! Какие черти
Крещеному солдату захотят
Представиться? Да ныне ж человек
Лукавей беса! Нет, другое чудо
Я видел, и не в ночь до петухов,
Но днем оно пред нами совершилось!
Вы слышали ль, как заступился Бог
За православную державу нашу,
Как сжалился он над Москвой горящей,
Над бедною землею, не посевом,
А вражьими ватагами покрытой, —
И раннюю зиму послал нам в помощь,
Зиму с морозами, какие только
В Николин день да около Крещенья
Трещат и за щеки и уши щиплют?
Свежо нам стало, а французам туго!
И жалко, и смешно их даже вспомнить!
Окутались от стужи чем могли,
Кто шитой душегрейкой, кто лохмотьем,
Кто ризою поповской, кто рогожей,
Убрались все, как святочные хари,
И ну бежать скорее из Москвы!
Недалеко ушли же. На дороге
Мороз схватил их и заставил ждать
Дня судного на месте преступленья:
У Божьей церкви, ими оскверненной,
В разграбленном анбаре, у села,
Сожженного их буйством! — Мы, бывало,
Окончив трудный переход, сидим,
Как здесь, вокруг огня и варим щи,
А около лежат, как это стадо,
Замерзлые французы. Как лежат!
Когда б не лица их и не молчанье,
Подумал бы, живые на биваке
Комедию ломают. Тот уткнулся
В костер горящий головой, тот лошадь
Взвалил, как шубу, на себя, другой
Ее копыто гложет; те ж, как братья,
Обнялись крепко и друг в друга зубы
Вонзили, как враги!
Пастухи
Вонзили, как враги! Ух, страшно, страшно!
Солдат
А между тем курьерский колокольчик,
Вот как теперь, и там гремит, и там
Прозвякнет на морозе; отовсюду
Везут известья о победах в Питер
И в обгорелую Москву.
1-й пастух
И в обгорелую Москву. Э, братцы,
Смотрите, вот и к нам тележка скачет,
И офицер про что-то ямщику
Кричит, ямщик уж держит лошадей;
Не спросят ли о чем нас?
Солдат
Не спросят ли о чем нас? Помоги
Мне встать: солдату вытянуться надо…
Офицер
(подехав)
Огня, ребята, закурить мне трубку!
Солдат
В минуту, ваше благородье!
Офицер
В минуту, ваше благородье! Ба!
Товарищ, ты как здесь?
Солдат
Товарищ, ты как здесь? К жене и сестрам
Домой тащуся, ваше благородье!
За рану в чистую уволен!
Офицер
За рану в чистую уволен! С Богом!
Снеси ж к своим хорошее известье:
Мы кончили войну в столице вражьей,
В Париже русские отмстили честно
Пожар московский! Ну, прости, товарищ!
Солдат
Прощенья просим, ваше благородье!
Офицер уезжает.
Благословение Господне с нами
Отныне и вовеки буди! Вот как
Господь утешил матушку Россию!
Молитесь, братцы! Божьи чудеса
Не совершаются ль пред нами явно!
Ты хочешь, милый друг, узнать
Мои мечты, желанья, цели
И тихий глас простой свирели
С улыбкой дружества внимать.
Но можно ль резвому поэту,
Невольнику мечты младой,
В картине быстрой и живой
Изобразить в порядке свету
Все то, что в юности златой
Воображение мне кажет?
Теперь, когда в покое лень,
Укрыв меня в пустынну сень,
Своею цепью чувства вяжет,
И век мой тих, как ясный день,
Пустого неги украшенья
Не видя в хижине моей,
Смотрю с улыбкой сожаленья
На пышность бедных богачей
И, счастливый самим собою,
Не жажду горы серебра,
Не знаю, завтра, ни вчера,
Доволен скромною судьбою
И думаю: «К чему певцам
Алмазы, яхонты, топазы,
Порфирные пустые вазы,
Драгие куклы по углам?
К чему им сукны Альбиона
И пышные чехлы Лиона
На модных креслах и столах,
И ложе шалевое в спальней?
Не лучше ли в деревне дальней,
Или в смиренном городке,
Вдали столиц, забот и грома,
Укрыться в мирном уголке,
С которым роскошь незнакома,
Где можно в праздник отдохнуть!»
О, если бы когда-нибудь
Сбылись поэта сновиденья!
Ужель отрад уединенья
Ему вкушать не суждено?
Мне видится мое селенье,
Мое Захарове; оно
С заборами в реке волнистой,
С мостом и рощею тенистой
Зерцалом вод отражено.
На холме домик мой; с балкона
Могу сойти в веселый сад,
Где вместе Флора и Помона
Цветы с плодами мне дарят,
Где старых кленов темный ряд
Возносится до небосклона,
И глухо тополы шумят, —
Туда зарею поспешаю
С смиренным заступом в руках,
В лугах тропинку извиваю,
Тюльпан и розу поливаю —
И счастлив в утренних трудах;
Вот здесь под дубом наклоненным
С Горацием и Лафонтеном
В приятных погружен мечтах.
Вблизи ручей шумит и скачет,
И мчится в влажных берегах,
И светлый ток с досадой прячет
В соседних рощах и лугах.
Но вот уж полдень, — В светлой зале
Весельем круглый стол накрыт;
Хлеб-соль на чистом покрывале,
Дымятся щи, вино в бокале,
И щука в скатерти лежит.
Соседи шумною толпою
Взошли, прервали тишину,
Садятся; чаш внимаем звону:
Все хвалят Вакха и Помону
И с ними красную весну…
Вот кабинет уединенный,
Где я, Москвою утомленный,
Вдали обманчивых красот,
Вдали нахмуреных забот
И той волшебницы лукавой,
Которая весь мир вертит,
В трубу немолчную гремит,
И — помнится — зовется славой, —
Живу с природной простотой,
С философической забавой
И с музой резвой и младой…
Вот мой камин — под вечер темный,
Осенней бурною порой,
Люблю под сению укромной
Пред ним задумчиво мечтать,
ВолЬтера, Виланда читать,
Или в минуту вдохновенья
Небрежно стансы намарать
И жечь потом свои творенья…
Вот здесь… но быстро привиденья,
Родясь в волшебном фонаре,
На белом полотне мелькают;
Мечты находят, исчезают,
Как тень на утренней заре.
Меж тем как в келье молчаливой
Во плен отдался я мечтам,
Рукой беспечной и ленивой
Разбросив рифмы здесь и там,
Я слышу топот, слышу ржанье.
Блеснув узорным чепраком,
В блестящем мантии сиянье
Гусар промчался под окном…
И где вы, мирные картины
Прелестной сельской простоты?
Среди воинственной долины
Ношусь на крыльях я мечты,
Огни во стане догорают;
Меж них, окутанный плащом,
С седым, усатым казаком
Лежу — вдали штыки сверкают,
Лихие ржут, бразды кусают,
Да изредка грохочет гром,
Летя с высокого раската…
Трепещет бранью грудь моя
При блеске бранного булата,
Огнем пылает взор, — и я
Лечу на гибель супостата.
Мой конь в ряды врагов орлом
Несется с грозным седоком —
С размаха сыплются удары.
О вы, отеческие лары,
Спасите юношу в боях!
Там свищет саблей он зубчатой,
Там кивер зыблется пернатый;
С черкесской буркой на плечах
И молча преклонясь ко гриве,
Он мчит стрелой по скользкой ниве
С цигарой дымною в зубах…
Но, лаврами побед увиты,
Бойцы из чаши мира пьют.
Военной славою забытый,
Спешу в смиренный свой приют;
Нашед на поле битв и чести
Одни болезни, костыли,
Навек оставил саблю мести…
Уж вижу в сумрачной дали
Мой тесный домик, рощи темны,
Калитку, садик, ближний пруд,
И снова я, философ скромный,
Укрылся в милый мне приют
И, мир забыв и им забвенный,
Покой души вкушаю вновь…
Скажи, о сердцу друг бесценный,
Мечта ль и дружба и любовь?
Доселе в резвости беспечной
Брели по розам дни мои;
В невинной ясности сердечной
Не знал мучений я любви,
Но быстро день за днем умчался;
Где ж детства ранние следы?
Прелестный возраст миновался,
Увяли первые цветы!
Уж сердце в радости не бьется
При милом виде мотылька,
Что в воздухе кружит и вьется
С дыханьем тихим ветерка,
И в беспокойстве непонятном
Пылаю, тлею, кровь горит,
И все языком, сердцу внятным,
О нежной страсти говорит…
Подруга возраста златого,
Подруга красных детских лет,
Тебя ли вижу, взоров свет,
Друг сердца, милая Сушкова?
Везде со мною образ твой,
Везде со мною призрак милый:
Во тьме полуночи унылой,
В часы денницы золотой.
То на конце аллеи темной
Вечерней, тихою порой,
Одну, в задумчивости томной,
Тебя я вижу пред собой,
Твой шалью стан не покровенный,
Твой взор, на груди потупленный,
В щеках любви стыдливый цвет.
Все тихо; брезжит лунный свет;
Нахмурясь топол шевелится,
Уж сумрак тусклой пеленой
На холмы дальние ложится,
И завес рощицы струится
Над тихо спящею волной,
Осеребренною луной.
Одна ты в рощице со мною,
На костыли мои склонясь,
Стоишь под ивою густою;
И ветер сумраков, резвясь,
На снежну грудь прохладой дует,
Играет локоном власов
И ногу стройную рисует
Сквозь белоснежный твой покров…
То часом полночи глубоким,
Пред теремом твоим высоким,
Угрюмой зимнею порой,
Я жду красавицу драгую —
Готовы сани; мрак густой;
Все спит, один лишь я тоскую,
Зову часов ленивый бой…
И шорох чудится глухой,
И вот уж шепот слышу сладкий, —
С крыльца прелестная сошла,
Чуть-чуть дыша; идет украдкой,
И дева друга обняла.
Помчались кони, вдаль пустились,
По ветру гривы распустились,
Несутся в снежной глубине,
Прижалась робко ты ко мне,
Чуть-чуть дыша; мы обомлели,
В восторгах чувства онемели…
Но что! мечтанья отлетели!
Увы! я счастлив был во сне…
В отрадной музам тишине
Простыми звуками свирели,
Мой друг, я для тебя воспел
Мечту, младых певцов удел.
Питомец муз и входновенья,
Стремясь фантазии вослед,
Находит в сердце наслажденья
И на пути грозящих бед.
Минуты счастья золотые
Пускай мне Клофо не совьет:
В мечтах все радости земные!
Судьбы всемощнее поэт.