Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья,
Я родилась.
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.
Закат маляр широкой кистью
Небрежно выкрасил дома
Не побуждаемый корыстью
Трудолюбивый не весьма
И краска эта как непрочна
Она слиняла и сошла
Лишь маляра стезя порочна
К забавам хмельным увела
На меня нацелилась груша да черемуха —
Силою рассыпчатой бьет меня без промаха.
Кисти вместе с звездами, звезды вместе с кистями, —
Что за двоевластье там? В чьем соцветьи истина?
С цвету ли, с размаха ли бьет воздушно-целыми
В воздух убиваемый кистенями белыми.
И двойного запаха сладость неуживчива:
Живописцы, окуните ваши кисти
в суету дворов арбатских и в зарю,
чтобы были ваши кисти, словно листья,
словно листья, словно листья к ноябрю.
Окуните ваши кисти в голубое,
по традиции забытой городской,
нарисуйте и прилежно и с любовью,
как с любовью мы проходим по Тверской.
Был в брюхе у Лисы от глада зуд жестокий,
И прыгая она на виноград высокий,
Всей силой ягод кисть старалася сорвать,
А как не удалось ей оную достать,
То с грусти, отходя, бессчастная сказала:
«Возможно ль, чтобы есть незрелую я стала!»
Кто за безделку чтет, что трудно произвесть,
Тот долженствует сей прилог к себе причесть.
Так тихо-долго шла жизнь на убыль
В душе, исканьем обворованной…
Так странно тихо растаял Врубель,
Так безнадежно очарованный… Ему фиалки струили дымки
Лица трагически-безликого…
Душа впитала все невидимки,
Дрожа в преддверии великого… Но дерзновенье слепило кисти,
А кисть дразнила дерзновенное…
Он тихо таял, — он золотистей
Пылал душою вдохновенною… Цветов побольше на крышку гроба;
В столицу сехались портретны мастера,
Петр плох, но с деньгами; соперник Рафаэлю —
Иван, но без гроша. От утра до утра
То женщин, то мужчин малюет кисть Петра;
Иван едва ли кисть и раз возьмет в неделю.
За что ж им от судьбы не равен так дележ?
Портрет Петра был льстив, портрет Ивана — схож.
Был и я художником когда-то,
Хоть поверить в это трудновато.
Покупал, не чуя в них души,
Кисти, краски и карандаши.
Баночка с водою. Лист бумажный.
Оживляю краску кистью влажной,
И на лист ложится полоса,
Отделив от моря небеса.
Рисовал я тигров полосатых,
Рисовал пиратов волосатых.
Мы с дедом красили сарай,
Мы встали с ним чуть свет.
— Сначала стену вытирай, —
Учил меня мой дед. —
Ты ототри ее, очисть,
Тогда смелей берись за кисть.
Так и летала кисть моя!
Гремел на небе гром,
Голодная кума Лиса залезла в сад;
В нем винограду кисти рделись.
У кумушки глаза и зубы разгорелись;
А кисти сочные, как яхонты горят;
Лишь то беда, висят они высоко:
Отколь и как она к ним ни зайдет,
Хоть видит око,
Да зуб неймет.
Пробившись попусту час целой,
Пошла и говорит с досадою: «Ну, что́ ж!
Холодной кистью виноградной
Стучится утро нам в окно,
И растворить окно отрадно
И выжать в рот почти вино.О, соглашайся, что недаром
Я жить направился на юг,
Где груша кажется гитарой,
Как самый музыкальный фрукт.Где мы с деревьями играем,
Шутя, в каленую лапту
И лунным яблоком пятнаем,
К забору гоним темноту.Для нас краснеет земляника
Сыплет дождик большие горошины,
Рвется ветер, и даль нечиста.
Закрывается тополь взъерошенный
Серебристой изнанкой листа.
Но взгляни: сквозь отверстие облака,
Как сквозь арку из каменных плит,
В это царство тумана и морока
Первый луч, пробиваясь, летит.
Стою пред образом Мадонны:
Его писал Монах святой,
Старинный мастер, не ученый;
Видна в нем робость, стиль сухой;
Но робость кисти лишь сугубит
Величье девы: так она
Вам сострадает, так вас любит,
Такою благостью полна,
Не краской, не кистью!
Свет — царство его, ибо сед.
Ложь — красные листья:
Здесь свет, попирающий цвет.Цвет, попранный светом.
Свет — цвету пятою на грудь.
Не в этом, не в этом
ли: тайна, и сила и сутьОсеннего леса?
Над тихою заводью дней
Как будто завеса
Рванулась — и грозно за ней… Как будто бы сына
Меж крутых бережков Волга-речка течет,
А на ней по волнам легка лодка плывет.
В ней сидит молодец, шапка с кистью на ем.
Он с веревкой в руках волны режет веслом.
Он ко бережку плыл, лодку вмиг привязал,
Сам на берег взошел, соловьем просвистал.
А на береге том высок терем стоял.
«Пролетарий
туп жестоко —
дуб
дремучий
в блузной сини!
Он в искусстве
смыслит столько ж,
сколько
свиньи в апельсине.
Мужики —
Я слишком слаб, чтоб латы боевые
Иль медный шлем надеть! Но я пройду
По всей стране свободным менестрелем.
Я у дверей харчевни запою
О Фландрии и о Брабанте милом.
Я мышью остроглазою пролезу
В испанский лагерь, ветерком провею
Там, где и мыши хитрой не пролезть.
Веселые я выдумаю песни
В насмешку над испанцами, и каждый
Репнин, мой друг, владетель кисти,
Лиющей душу в мертвый холст!
Ты так как я, питомец Феба!
Подай же руку: вместе мы
Пойдем изящного стезею.
Тебе я тамо покажу
Достойные тебя предметы,
Которые вспалят огонь
В твоей груди, художник юный!
Два храма видишь ты на оной высоте.
Прекрасное изображение Фелицы,
сочинение Гавриила Романовича Державина,
дало мне повод к написанию ответа Рафаэла,
в котором весь пятый куплет заимствован
из следующих трех прекрасных строф его:
Престол ее на скандинавских,
Камчатских и златых горах,
От стран таймурских до кубанских
Поставь на сорок двух столбах.
Как зеркал восемь бы, стояли
Семь дней и семь ночей Москва металась
В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро
Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру
Восьмого дня она очнулась. Люди
Повыползли из каменных подвалов
На улицы. Так, переждав ненастье,
На задний двор, к широкой луже, крысы
Опасливой выходят вереницей
И прочь бегут, когда вблизи на камень
Последняя спадает с крыши капля…
Памяти Пушкина
Я помню: девочка, среди забав,
Однажды вдруг свою спросила мать,
Рукой на ряд портретов указав:
«Родная, кто они? Хочу я знать!»
— Тебе, дитя, я расскажу о них.
И дочь обняв, мать завела рассказ,
Рассказ простой… Беспечный говор стих,
И слушает дитя, пытливых глаз
Город вечный! Город славный!
Представитель всех властей!
Вождь когда-то своенравный,
Мощный царь самоуправный
Всех подлунных областей!
Рим — отчизна Сципионов,
Рим — метатель легионов,
Рим — величья образец,
В дивной кузнице законов
С страшным молотом кузнец!
Перед восходом солнечным
Художник за своим станком. Он только что поставил на него портрет толстой, дурной собою кокетки.
Художник
(дотронулся кистью и останавливается.)
Что за лицо! совсем без выраженья!
Долой! нет более терпенья.
(Снимает портрет.)
Нет! я не отравлю сих сладостных мгновении,
Пока вы нежитесь в обятьях сна,
Предметы милые трудов и попечений,
На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей
Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей!
Смотри закачались в хмеле трубы — те!
Бледнели в ужасе заики губы
И взор прикован к высоте.
Что? мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: — какие страшные
Пускай поэт с кадильницей наемной
Гоняется за счастьем и молвой,
Мне страшен свет, проходит век мой темный
В безвестности, заглохшею тропой.
Пускай певцы гремящими хвалами
Полубогам бессмертие дают,
Мой голос тих, и звучными струнами
Не оглашу безмолвия приют.
Пускай любовь Овидии поют,
Мне не дает покоя Цитерея,
Я помню этот дом, я помню этот сад:
Хозяин их всегда гостям своим был рад,
И ждали каждого, с радушьем теплой встречи,
Улыбка светлая и прелесть умной речи.
Он в свете был министр, а у себя поэт,
Отрекшийся от всех соблазнов и сует;
Пред старшими был горд заслуженным почетом:
Он шел прямым путем и вывел честным счетом
Итог своих чинов и почестей своих.
Он правильную жизнь и правильный свой стих