Все стихи про Кесаря

Найдено стихов - 11

Владимир Бенедиктов

Венок Кесаря

Чтит Юлия Кесаря римский Сенат,
Народ его чтит — и в знак почести новой
Венок на него возлагают лавровый,
И праву носить его Кесарь так рад!
Он лучшей награды не хочет, не просит,
Всегда он венок на главе своей носит. Он всюду в венке — на пиру ли сидит,
Стоит ли пред войском, идет ли на форум,
Особенно ж там, где сверкающим взором
Он прелести женские хищно следит.
Зачем он всегда тем венком накрывался —
Он другу в беседе однажды признался. ‘Вот, видишь ли, лысина злая моя
Меня сокрушила, — сказал он, — и сзади
Волос я всё ко лбу зачесывал пряди,
Ровнял, выправлял их и мучился я.
И, склонность имея к любовным затеям,
В насмешку плешивым был зван любодеем. Теперь мне так кстати наградный венок, —
Им мой недостаток природный исправлен
И я от несносной прически избавлен,
С которою прежде и сладить не мог.
Волос моих лавры прикрыли утрату, —
Спасибо народу! Спасибо Сенату! ’

Игорь Северянин

Нерон

Поверяя пламенно золотой форминге
Чувства потаенные и кляня свой трон,
На коне задумчивом, по лесной тропинке,
Проезжает сгорбленный, страждущий Нерон.
Он — мучитель-мученик! Он — поэт-убийца!
Он жесток неслыханно, нежен и тосклив…
Как ему, мечтателю, в свой Эдем пробиться,
Где так упоителен солнечный прилив?
Мучают бездарные люди, опозорив
Облик императора общим сходством с ним…
Чужды люди кесарю: Клавдий так лазорев,
Люди ж озабочены пошлым и земным.
Разве удивительно, что сегодня в цирке,
Подданных лорнируя и кляня свой трон,
Вскочит с места в бешенстве, выместив в придирке
К первому патрицию злость свою, Нерон?
Разве удивительно, что из лож партера
На урода рыжего, веря в свой каприз,
Смотрят любопытные, жадные гетеры,
Зная, что душа его — радостный Парис?
Разве удивительно, что в амфитеатре
Все насторожилися и эадохся стон,
Только в ложе кесаря появился, на три
Мига потрясающих, фьолевый хитон?

Александр Пушкин

Кинжал

Лемносский бог тебя сковал
Для рук бессмертной Немезиды,
Свободы тайный страж, карающий кинжал,
Последний судия позора и обиды.

Где Зевса гром молчит, где дремлет меч закона,
Свершитель ты проклятий и надежд,
Ты кроешься под сенью трона,
Под блеском праздничных одежд.

Как адский луч, как молния богов,
Немое лезвие злодею в очи блещет,
И, озираясь, он трепещет,
Среди своих пиров.

Везде его найдет удар нежданный твой:
На суше, на морях, во храме, под шатрами,
За потаенными замками,
На ложе сна, в семье родной.

Шумит под Кесарем заветный Рубикон,
Державный Рим упал, главой поник закон;
Но Брут восстал вольнолюбивый:
Ты Кесаря сразил — и, мертв, объемлет он
Помпея мрамор горделивый.

Исчадье мятежей подъемлет злобный крик:
Презренный, мрачный и кровавый,
Над трупом вольности безглавой
Палач уродливый возник.

Апостол гибели, усталому Аиду
Перстом он жертвы назначал,
Но вышний суд ему послал
Тебя и деву Эвмениду.

О юный праведник, избранник роковой,
О Занд, твой век угас на плахе;
Но добродетели святой
Остался глас в казненном прахе.

В твоей Германии ты вечной тенью стал,
Грозя бедой преступной силе —
И на торжественной могиле
Горит без надписи кинжал.

Александр Сергеевич Пушкин

Кинжал

Лемносской бог тебя сковал
Для рук бессмертной Немезиды,
Свободы тайный страж, карающий кинжал,
Последний судия Позора и Обиды.

Где Зевса гром молчит, где дремлет меч Закона,
Свершитель ты проклятий и надежд,
Ты кроешься под сенью трона,
Под блеском праздничных одежд.

Как адской луч, как молния богов,
Немое лезвие злодею в очи блещет,
И озираясь он трепещет,
Среди своих пиров.

Везде его найдет удар нежданный твой:
На суше, на морях, во храме, под шатрами,
За потаенными замками,
На ложе сна, в семье родной.

Шумит под Кесарем заветный Рубикон,
Державный Рим упал, главой поник Закон;
Но Брут восстал вольнолюбивый:
Ты Кесаря сразил — и мертв обемлет он
Помпея мрамор горделивый.

Исчадье мятежей подемлет злобный крик:
Презренный, мрачный и кровавый,
Над трупом Вольности безглавой
Палач уродливый возник.

Апостол гибели, усталому Аиду
Перстом он жертвы назначал,
Но вышний суд ему послал
Тебя и деву Эвмениду.

О юный праведник, избранник роковой,
О Занд, твой век угас на плахе;
Но добродетели святой
Остался глас в казненном прахе.

В твоей Германии ты вечной тенью стал,
Грозя бедой преступной силе —
И на торжественной могиле
Горит без надписи кинжал.

Генрих Гейне

Михель после марта

Сколько я немецкого Михеля ни знал —
Лежебоком-сонею все его считал.
После марта месяца мне казалось — он
Стал бодр, и мужествен, сбросил лень и сон.

Как он гордо голову поднял с этих дней
Пред отцами мудрыми родины своей!
Как непозволительно речи он метал
В тех, кто этой родине гнусно изменял!

Точно сказка чудная, это все в мой слух
Проникало сладостно, и воспрянул дух,
И разлился радужный свет в груди моей —
Точно у неопытных, глупеньких детей.

Но когда германское старое тряпье
Снова появилося, знамя вновь свое
Желто-красно-черное Михель в руки взял —
Весь мой бред мечтательный со стыдом, пропал.

Знамя то трехцветное знал я уж давно;
Наученный опытом, знал я, что оно —
Вестник для Германии всяческих невзгод.
Что с своей свободою распростись народ!

Арндта, Яна-батюшку вновь увидел я;
Всех героев доблестных старая семья
Из могил заплесневших стала выходить,
Чтоб опять за кесаря в грозный бой вступить.

Тут и буршеншафтеров собралась семья,
С коими в дни юности вел компанью я,
Кои в бой за кесаря тоже шли — когда
Напивались пьяными эти господа.

Дипломаты хитрые, ловкие попы —
Римско-католичества мощные столпы,
Тоже здесь явилися: создавать пришли
Храм обединения всей родной земли.

Михель же, привыкнувши с кротостью терпеть,
Снова спать отправился и пошел храпеть;
А когда проснулся он, тридцать пять князей
Охраняли вновь его нежностью своей.

Генрих Гейне

Михель после марта

Сколько я немецкаго Михеля ни знал —
Лежебоком-сонею все его считал.
После марта месяца мне казалось — он
Стал бодр, и мужествен, сбросил лень и сон.

Как он гордо голову поднял с этих дней
Пред отцами мудрыми родины своей!
Как непозволительно речи он метал
В тех, кто этой родине гнусно изменял!

Точно сказка чудная, это все в мой слух
Проникало сладостно, и воспрянул дух,

И разлился радужный свет в груди моей —
Точно у неопытных, глупеньких детей.

Но когда германское старое тряпье
Снова появилося, знамя вновь свое
Желто-красно-черное Михель в руки взял —
Весь мой бред мечтательный со стыдом, пропал.

Знамя то трехцветное знал я уж давно;
Наученный опытом, знал я, что оно —
Вестник для Германии всяческих невзгод.
Что с своей свободою распростись народ!

Арндта, Яна-батюшку вновь увидел я;
Всех героев доблестных старая семья
Из могил заплесневших стала выходить,
Чтоб опять за кесаря в грозный бой вступить.

Тут и буршеншафтеров собралась семья,
С коими в дни юности вел компанью я,
Кои в бой за кесаря тоже шли — когда
Напивались пьяными эти господа.

Дипломаты хитрые, ловкие попы —
Римско-католичества мощные столпы,
Тоже здесь явилися: создавать пришли
Храм обединения всей родной земли.

Михель же, привыкнувши с кротостью терпеть,
Снова спать отправился и пошел храпеть;
А когда проснулся он, тридцать пять князей
Охраняли вновь его нежностью своей.

Сергей Есенин

Послание «евангелисту» Демьяну

Я часто думаю, за что Его казнили?
За что Он жертвовал Своею головой?
За то ль, что, враг суббот, Он против всякой гнили
Отважно поднял голос Свой?

За то ли, что в стране проконсула Пилата,
Где культом кесаря полны и свет и тень,
Он с кучкой рыбаков из бедных деревень
За кесарем признал лишь силу злата?

За то ли, что Себя на части разделя,
Он к горю каждого был милосерд и чуток
И всех благословлял, мучительно любя,
И стариков, и жён, и крохотных малюток?

Демьян, в «Евангельи» твоём
Я не нашёл правдивого ответа.
В нём много бойких слов, ох как их много в нём,
Но слова нет достойного поэта.

Я не из тех, кто признаёт попов,
Кто безотчётно верит в Бога,
Кто лоб свой расшибить готов,
Молясь у каждого церковного порога.

Я не люблю религию раба,
Покорного от века и до века,
И вера у меня в чудесные слова —
Я верю в знание и силу Человека.

Я знаю, что стремясь по нужному пути,
Здесь на земле, не расставаясь с телом,
Не мы, так кто-нибудь другой ведь должен же дойти
К воистину божественным пределам.

И всё-таки, когда я в «Правде» прочитал
Неправду о Христе блудливого Демьяна —
Мне стало стыдно, будто я попал
В блевотину, извергнутую спьяну.

Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос
Далёкий миф — мы это понимаем, —
Но всё-таки нельзя ж, как годовалый пёс,
На всё и всех захлёбываться лаем.

Христос — Сын плотника — когда-то был казнён…
Пусть это миф, но всё ж, когда прохожий
Спросил Его: «Кто ты?» — ему ответил Он:
«Сын человеческий», но не сказал: «Сын Божий».

Пусть миф Христос, как мифом был Сократ,
И может быть из вымысла всё взято —
Так что ж теперь со злобою подряд
Плевать на всё, что в человеке свято?

Ты испытал, Демьян, всего один арест —
И то скулишь: «Ах, крест мне выпал лютый».
А что б когда тебе Голгофский выпал крест
Иль чаша с едкою цикутой?

Хватило б у тебя величья до конца
В последний час, по их примеру тоже,
Весь мир благословлять под тернием венца,
Бессмертию уча на смертном ложе?

Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,
Своим пером ты не задел Его нимало —
Разбойник был, Иуда был —
Тебя лишь только не хватало!

Ты сгусток крови у креста
Копнул ноздрёй, как толстый боров,
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов!

Ты совершил двойной тяжёлый грех
Своим дешёвым балаганным вздором,
Ты оскорбил поэтов вольный цех
И малый свой талант покрыл большим позором.

Ведь там за рубежом, прочтя твои стихи,
Небось злорадствуют российские кликуши:
«Ещё тарелочку демьяновой ухи,
Соседушка, мой свет, откушай».

А русский мужичок, читая «Бедноту»,
Где «образцовый» труд печатался дуплетом,
Ещё сильней потянется к Христу,
А коммунизму мат пошлёт при этом.

Федор Тютчев

Из «Эрнани» В. Гюго

Великий Карл, прости! — Великий, незабвенный,
Не сим бы голосом тревожить эти стены —
И твой бессмертный прах смущать, о исполин,
Жужжанием страстей, живущих миг один!
Сей европейский мир, руки твоей созданье,
Как он велик, сей мир! Какое обладанье!..
С двумя избранными вождями над собой —
И весь багрянородный сонм — под их стопой!..
Все прочие державы, власти и владенья —
Дары наследия, случайности рожденья, —
Но папу, кесаря сам Бог земле дает,
И Промысл через них нас случаем блюдет.
Так соглашает он устройство и свободу!
Вы все, позорищем служащие народу,
Вы, курфюрсты, вы, кардиналы, сейм, синклит,
Вы все ничто! Господь решит, Господь велит!..
Родись в народе мысль, зачатая веками,
Сперва растет в тени и шевелит сердцами —
Вдруг воплотилася и увлекла народ!..
Князья куют ей цепь и зажимают рот,
Но день ее настал, — и смело, величаво
Она вступила в сейм, явилась средь конклава,
И, с скипетром в руках иль митрой на челе,
Пригнула все главы венчанные к земле…
Так папа с кесарем всесильны — все земное
Лишь ими и чрез них. Так таинство живое
Явило небо их земле, — и целый мир —
Народы и цари — им отдан был на пир!..
Их воля строит мир и зданье замыкает,
Творит и рушит. — Сей решит, тот рассекает.
Сей Истина, тот Сила — в них самих
Верховный их закон, другого нет для них!..
Когда из алтаря они исходят оба —
Тот в пурпуре, а сей в одежде белой гроба,
Мир, цепенея, зрит в сиянье торжества
Сию чету, сии две полы божества!..
И быть одним из них, одним! О, посрамленье
Не быть им!.. и в груди питать сие стремленье!
О, как, как счастлив был почивший в сем гробу
Герой! Какую Бог послал ему судьбу!
Какой удел! и что ж? Его сия могила.
Так вот куда идет — увы! — все то, что было
Законодатель, вождь, правитель и герой,
Гигант, все времена превысивший главой,
Как тот, кто в жизни был Европы всей владыкой,
Чье титло было кесарь, имя Карл Великий,
Из славимых имен славнейшее поднесь,
Велик — велик, как мир, — а все вместилось здесь!
Ищи ж владычества и взвесь пригоршни пыли
Того, кто все имел, чью власть как Божью чтили.
Наполни грохотом всю землю, строй, возвысь
Свой столп до облаков, все выше, высь на высь —
Хотя б бессмертных звезд твоя коснулась слава,
Но вот ее предел!.. О царство, о держава,
О, что вы? все равно — не власти ль жажду я?
Мне тайный глас сулит: твоя она — моя —
О, если бы моя! Свершится ль предвещанье
Стоять на высоте и замыкать созданье,
На высоте — один — меж небом и землей
И видеть целый мир в уступах под собой:
Сперва цари, потом — на степенях различных —
Старейшины домов удельных и владычных,
Там доги, герцоги, церковные князья,
Там рыцарских чинов священная семья,
Там духовенство, рать, — а там, в дали туманной,
На самом дне — народ, несчетный, неустанный,
Пучина, вал морской, терзающий свой брег,
Стозвучный гул, крик, вопль, порою горький смех,
Таинственная жизнь, бессмертное движенье,
Где, что ни брось во глубь, и все они в движенье —
Зерцало грозное для совести царей
Жерло, где гибнет трон, всплывает мавзолей!
О, сколько тайн для нас в твоих пределах темных!
О, сколько царств на дне — как остовы огромных
Судов, свободную теснивших глубину,
Но ты дохнул на них — и груз пошел ко дну!
И мой весь этот мир, и я схвачу без страха
Мироправленья жезл! Кто я? Исчадье праха!

Фридрих Шиллер

Граф Гапсбургский

Торжественным Ахен весельем шумел;
В старинных чертогах, на пире
Рудольф, император избранный, сидел
В сиянье венца и в порфире.
Там кушанья Рейнский фальцграф разносил;
Богемец напитки в бокалы цедил;
И семь избирателей, чином
Устроенный древле свершая обряд,
Блистали, как звезды пред солнцем блестят,
Пред новым своим властелином.

Кругом возвышался богатый балкон,
Ликующим полный народом;
И клики, со всех прилетая сторон,
Под древним сливалися сводом.
Был кончен раздор; перестала война;
Бесцарственны, грозны прошли времена;
Судья над землею был снова;
И воля губить у меча отнята;
Не брошены слабый, вдова, сирота
Могущим во власть без покрова.

И кесарь, наполнив бокал золотой,
С приветливым взором вещает:
«Прекрасен мой пир; все пирует со мной;
Все царский мой дух восхищает...
Но где ж утешитель, пленитель сердец?
Придет ли мне душу растрогать певец
Игрой и благим поученьем?
Я песней был другом, как рыцарь простой;
Став кесарем, брошу ль обычай святой
Пиры услаждать песнопеньем?»

И вдруг из среды величавых гостей
Выходит, одетый таларом,
Певец в красоте поседелых кудрей,
Младым преисполненный жаром.
«В струнах золотых вдохновенье живет.
Певец о любви благодатной поет,
О всем, что святого есть в мире,
Что душу волнует, что сердце манит...
О чем же властитель воспеть повелит
Певцу на торжественном пире?»

«Не мне управлять песнопевца душой
(Певцу отвечает властитель);
Он высшую силу признал над собой;
Минута ему повелитель;
По воздуху вихорь свободно шумит;
Кто знает, откуда, куда он летит?
Из бездны поток выбегает:
Так песнь зарождает души глубина,
И темное чувство, из дивного сна
При звуках воспрянув, пылает».

И смело ударил певец по струнам,
И голос приятный раздался:
«На статном коне, по горам, по полям
За серною рыцарь гонялся;
Он с ловчим одним выезжает сам-друг
Из чащи лесной на сияющий луг
И едет он шагом кустами;
Вдруг слышат они: колокольчик гремит;
Идет из кустов пономарь и звонит;
И следом священник с дарами.

И набожный граф, умиленный душой,
Колена свои преклоняет,
С сердечною верой, с горячей мольбой
Пред Тем, что живит и спасает.
Но лугом стремился кипучий ручей;
Свирепо надувшись от сильных дождей,
Он путь заграждал пешеходу;
И спутнику пастырь дары отдает;
И обувь снимает и смело идет
С священною ношею в воду.

«Куда?» — изумившийся граф вопросил. —
«В село; умирающий нищий
Ждет в муках, чтоб пастырь его разрешил,
И алчет небесныя пищи.
Недавно лежал через этот поток
Сплетенный из сучьев для пеших мосток —
Его разбросало водою;
Чтоб душу святой благодатью спасти,
Я здесь неглубокий поток перейти
Спешу обнаженной стопою».

И пастырю витязь коня уступил
И подал ноге его стремя,
Чтоб он облегчить покаяньем спешил
Страдальцу греховное бремя.
И к ловчему сам на седло пересел
И весело в чащу на лов полетел;
Священник же, требу святую
Свершивши, при первом мерцании дня
Является к графу, смиренно коня
Ведя за узду золотую.

«Дерзну ли помыслить я, — граф возгласил,
Почтительно взоры склонивши, —
Чтоб конь мой ничтожной забаве служил,
Спасителю Богу служивши?
Когда ты, отец, не приемлешь коня,
Пусть будет он даром благим от меня
Отныне Тому, чье даянье
Все блага земные, и сила, и честь,
Кому не помедлю на жертву принесть
И силу, и честь, и дыханье».

«Да будет же вышний Господь над тобой
Своей благодатью святою;
Тебя да почтит Он в сей жизни и в той,
Как днесь Он почтен был тобою;
Гельвеция славой сияет твоей;
И шесть расцветают тебе дочерей,
Богатых дарами природы:
Да будут же (молвил пророчески он)
Уделом их шесть знаменитых корон;
Да славятся в роды и роды».

Задумавшись, голову кесарь склонил:
Минувшее в нем оживилось.
Вдруг быстрый он взор на певца устремил —
И таинство слов обяснилось:
Он пастыря видит в певце пред собой;
И слезы свои от толпы золотой
Порфирой закрыл в умиленье...
Все смолкло, на кесаря очи подняв,
И всяк догадался, кто набожный граф,
И сердцем почтил Провиденье.

Аполлон Майков

Приговор

На соборе на Констанцском
Богословы заседали:
Осудив Йоганна Гуса,
Казнь ему изобретали.В длинной речи доктор черный,
Перебрав все истязанья,
Предлагал ему соборно
Присудить колесованье; Сердце, зла источник, кинуть
На съеденье псам поганым,
А язык, как зла орудье,
Дать склевать нечистым вранам, Самый труп — предать сожженью,
Наперед прокляв трикраты,
И на все четыре ветра
Бросить прах его проклятый… Так, по пунктам, на цитатах,
На соборных уложеньях,
Приговор свой доктор черный
Строил в твердых заключеньях; И, дивясь, как всё он взвесил
В беспристрастном приговоре,
Восклицали: «Bene, bene!»—
Люди, опытные в споре; Каждый чувствовал, что смута
Многих лет к концу приходит
И что доктор из сомнений
Их, как из лесу, выводит… И не чаяли, что тут же
Ждет еще их испытанье…
И соблазн великий вышел!
Так гласит повествованье: Был при кесаре в тот вечер
Пажик розовый, кудрявый;
В речи доктора не много
Он нашел себе забавы; Он глядел, как мрак густеет
По готическим карнизам,
Как скользят лучи заката
Вкруг по мантиям и ризам; Как рисуются на мраке,
Красным светом облитые,
Ус задорный, череп голый,
Лица добрые и злые… Вдруг в открытое окошко
Он взглянул и — оживился;
За пажом невольно кесарь
Поглядел, развеселился; За владыкой — ряд за рядом,
Словно нива от дыханья
Ветерка, оборотилось
Тихо к саду всё собранье: Грозный сонм князей имперских,
Из Сорбонны депутаты,
Трирский, Люттихский епископ,
Кардиналы и прелаты, Оглянулся даже папа! —
И суровый лик дотоле
Мягкой, старческой улыбкой
Озарился поневоле; Сам оратор, доктор черный,
Начал путаться, сбиваться,
Вдруг умолкнул и в окошко
Стал глядеть и — улыбаться! И чего ж они так смотрят?
Что могло привлечь их взоры?
Разве небо голубое?
Или — розовые горы? Но — они таят дыханье
И, отдавшись сладким грезам,
Точно следуют душою
За искусным виртуозом… Дело в том, что в это время
Вдруг запел в кусту сирени
Соловей пред темным замком,
Вечер празднуя весенний; Он запел — и каждый вспомнил
Соловья такого ж точно,
Кто в Неаполе, кто в Праге,
Кто над Рейном, в час урочный, Кто — таинственную маску,
Блеск луны и блеск залива,
Кто — трактиров швабских Гебу,
Разливательницу пива… Словом, всем пришли на память
Золотые сердца годы,
Золотые грезы счастья,
Золотые дни свободы… И — история не знает,
Сколько длилося молчанье
И в каких странах витали
Души черного собранья… Был в собранье этом старец;
Из пустыни вызван папой
И почтен за строгость жизни
Кардинальской красной шляпой, —Вспомнил он, как там, в пустыне,
Мир природы, птичек пенье
Укрепляли в сердце силу
Примиренья и прощенья, —И, как шепот раздается
По пустой, огромной зале,
Так в душе его два слова:
«Жалко Гуса» — прозвучали; Машинально, безотчетно
Поднялся он — и, объятья
Всем присущим открывая,
Со слезами молвил: «Братья!»Но, как будто перепуган
Звуком собственного слова,
Костылем ударил об пол
И упал на место снова;«Пробудитесь! — возопил он,
Бледный, ужасом объятый.—
Дьявол, дьявол обошел нас!
Это глас его проклятый!.. Каюсь вам, отцы святые!
Льстивой песнью обаянный,
Позабыл я пребыванье
На молитве неустанной —И вошел в меня нечистый!
К вам простер мои объятья,
Из меня хотел воскликнуть:
«Гус невинен». Горе, братья!..»Ужаснулося собранье,
Встало с мест своих, и хором
«Да воскреснет бог!» запело
Духовенство всем собором, —И, очистив дух от беса
Покаяньем и проклятьем,
Все упали на колени
Пред серебряным распятьем, —И, восстав, Йоганна Гуса,
Церкви божьей во спасенье,
В назиданье христианам,
Осудили — на сожженье… Так святая ревность к вере
Победила ковы ада!
От соборного проклятья
Дьявол вылетел из сада, И над озером Констанцским,
В виде огненного змея,
Пролетел он над землею,
В лютой злобе искры сея.Это видели: три стража,
Две монахини-старушки
И один констанцский ратман,
Возвращавшийся с пирушки.

Генрих Гейне

Кобес И

В году достопамятном сорок осьмом,
Когда весь народ волновался,
Во Франкфурте, для заседаний своих,
Немецкий парламент собрался.

И в Ремере «белая дама» тогда
Явилась; она — предвещанье
Тяжелых невзгод и несчастий; народ
Ей дал «экономки» прозванье.

Молва утверждает, что в Ремер она
Является в пору ночную.
Как только мои земляки сотворить
Сбираются глупость большую.

И вот в эту ночь самому мне пришлось
Увидеть, как «белая дама»
Ходила по залам, где с средних веков
Скопилося множество хлама.

В руках мертвобледных держала она
Фонарик и связку с ключами,
Лари и шкафы отворяя, что здесь
По стенкам стояли рядами.

В тех ящиках спрятано много вещей:
Тут булла лежит золотая,
Лежат и корона, держава и скиптр
И разная ветошь другая.

Лежат одеяния кесарей — все
Изедены молью, изгнили;
Германской Империи весь гардероб
В лохмотья года обратили.

При зрелище грустном таком головой
В тоске экономка качает;
И вскрикнула вдруг с отвращеньем она:
«Все это ужасно воняет!

Все это воняет мышиным дерьмом,
И в старом отрепье, в дни оны
Так гордо лежавшем на царских плечах,
Кишат насекомых мильоны.

А этот вот плащ горностаевый — он
Нередко служил, без сомненья,
Постелью для ремерских кошек в часы
От бремени их разрешенья.

Тут сколько ни чисть, все напрасно! Мне жаль
Грядущих монархов сердечно:
Венчальный их плащ — я уверена в том —
От блох не избавится вечно.

А знайте — когда у властителей зуд,
Чесаться должны их народы…
О, немцы! Боюсь я — от кесарских блох
Вам будут большие невзгоды.

Да, впрочем, к чему нам еще и монарх,
И блохи? Ведь в старой одежде
Все сгнило; в наш век не хотят уж носить
Костюмов, носившихся прежде.

Сказал справедливо немецкий поэт
В Кифгейзере Фридриху: «Право,
Коль строго рассудишь — так кесарь для нас
Не нужен — пустая забава!»

Но ежели кесарством обзавестись
Уж вы непременно хотите,
Любезные немцы — совет мой: ума
И славы совсем не ищите.

Из черни главу изберите себе,
Отнюдь не из высшего сана;
Не нужно ни льва, ни лисицы; должны
Избрать вы тупого барана.

Возьмите вы кельнского Кобеса; он,
Поверьте мне, в глупости — гений;
Не будет терпеть от него наш народ
Неправедных бед и гонений.

Чурбан ведь всегда наилучший монарх,
Как в басне Эзоп обясняет;
Нас, бедных лягушек, он клювом своим,
Как хитрый журавль, не шпыняет.

Не будет тираном ваш Кобес, вторым
Нероном; в нем дух человека
Не древнего лютого времени; в нем
Дух мягкий, дух нового века.

То сердце отвергнула спесь торгашей —
И он устремился в обятья
Илотов-рабочих; он лучший цветок
Во всех мастерских без изятья.

Союзом ремесленным избран он был
В ораторы; с ними делился
Их хлеба кусочком последним; и им
Рабочий весь люд возгордился.

В нем славили то, что не слушал совсем
Он лекций университетских
И книги писал из своей головы,
Без всяких подмог факультетских.

Да, это невежество полное сам
Себе приобрел он; нимало
Научное знанье на душу его,
Как вредная вещь, не влияло.

И дух философьи абстрактной к нему
В мышленье совсем не пробрался.
Ваш Кобес — характер. Он с первого дня
Доныне собою остался.

Он стереотипную носит слезу
В прекрасных глазах неизменно;
И толстая глупость на милых губах
Покоится тоже бессменно.

И слов вислоухих в речах у него
Запас изумительный прямо;
Наслушавшись их накануне родов,
Осла родила одна дама.

Писаньем брошюр и вязаньем чулков
Он занят, когда он свободен
От прочих занятий; и этих чулков,
Им связанных, сбыт превосходен.

Его подстрекают и бог Аполлон,
И музы отдать на вязанье
Все силы: чуть только возьмет он перо —
Приходят они в содроганье.

Вязанье приводит на память нам дни —
Дни функенов, в годы былые
Они в карауле вязали чулки —
И были бойцы удалые.

Будь Кобес на троне немецком — тотчас
Он функенов вызвал бы к жизни,
И храбрый отряд, охраняя престол,
Опять послужил бы отчизне.

Пожалуй, с такими бойцами монарх
Во Францию двинется смело —
Бургундью, Эльзас с Лотарингией вновь
Вернет он в германское тело.

Не бойтесь! он дома останется. Он
Великой и мирной идее
Себя посвятил: надо кельнский собор
Достроить ему поскорее.

Но кончив постройку, немедленно он,
Воинственным духом обятый,
С мечом на французов помчится, и там
Потребует грозно расплаты.

У них он отымет и немцам отдаст
Эльзас с Лотарингией скоро,
Бургундию тоже; но надо сперва
Окончить постройку собора.

Да, немцы, коль кесарь так нужен уж вам —
Пусть будет им царь карнавальный,
И Кобесом Первым зовется пусть он…
Чулками со спицей вязальной

Украсит пусть он государственный герб;
Министров пускай выбирает
В союзе шутов карнавальных и их
В дурацкий колпак наряжает.

А в канцлеры Дрикеса надо; пусть он
Граф Дрикес-Дриксгаузен зовется;
В сан лейб фаворитки Марицебиль им
Торжественно пусть возведется.

В священном, почтеннейшем Кельне своем
Монарх, воцарясь, поселится.
Об этом счастливом событьи узнав,
Зажжется огнями столица.

Псы медные воздуха — колокола
Ликующим лаем зальются,
И в тихой часовне своей три царя,
Пришедших с востока, проснутся.

И выйдут оттуда, костями стуча,
И живо запляшут, ликуя…
Их пенье несется далеко вокруг,
Я слышу — поют аллилуйа».

Так «белая дама» сказала и речь
Окончив, она рассмеялась,
И хохоту вторя, по залам пустым,
Зловещее эхо раздалось.