О, нет, я не изменник,
Красивыя мои.
Я был вам верный пленник,
Я ваш был, в забытьи.
Но, ежели с царицей
Я был и царь и раб,
Лечу я вольной птицей
Из царства скользких жаб.
Я был бы вечный пленник,
Всегда б склонялся ниц,
Но медлит лишь изменник
Средь измененных лиц.
Но медлит лишь безсильный
В окованности дней,
Где путь простерся пыльный,
Где больше нет стеблей.
Я никогда не ленник
Нецарственных цариц,
И нет, я не изменник,
Я птица между птиц.
О, нет, я не изменник,
Красивые мои.
Я был вам верный пленник,
Я ваш был, в забытьи.
Но, ежели с царицей
Я был и царь и раб,
Лечу я вольной птицей
Из царства скользких жаб.
Я был бы вечный пленник,
Всегда б склонялся ниц,
Но медлит лишь изменник
Средь измененных лиц.
Но медлит лишь бессильный
В окованности дней,
Где путь простерся пыльный,
Где больше нет стеблей.
Я никогда не ленник
Нецарственных цариц,
И нет, я не изменник,
Я птица между птиц.
Благодарим тебя, великий наш султан,
За то, что разорил ты грустный край армян,
Что гибли тысячи по твоему веленью,
И села мирные ты предал разрушенью!
Хвала и честь тебе, могучий государь,
За то, что свой Коран ты свято чтишь, как встарь,
Над нашей верою глумишься беспощадно
И оскверняешь крест надменно и злорадно!..
Благодарим тебя, великий Падишах,
За то, что мил тебе армян забитых страх,
Что другом ты назвал черкеса, не краснея,
И курда дикого, разбойника-злодея!
В темницах сумрачных хвала тебе гремит, —
Страдальцев скорбный хор тебя благодарит
За то, что их подверг гоненьям ты суровым, —
Им дал принять венец, как мученикам новым!..
О, не забудет, верь, щедрот твоих, султан,
Признательный тебе, покорный край армян, —
И сохранят навек истории скрижали
Все то, что при тебе армяне испытали!!
Он гений говорят, — и как опровергать
Его ума универсальность?
Бог произвел его, чтоб миру показать
Души презренной гениальность.
Изменник царственный! он право первенства
У всех изменников оспорил
Он все нечистое возвел до торжества
И все святое опозорил.
Диплом на варварство, на низости патент
Стяжал он — подлости диктатор,
Клятвопреступник, тать, бесчестный президент
И вероломный император!
Он говорит: ‘Клянусь! ‘, а сам уж мысль таит
Смять клятву, изорвать присягу,
‘Империя — не брань, но мир’, — он говорит,
А сам выдергивает шпагу.
Достигнув вышины чрез низкие дела,
В Италию просунул лапу.
Пощупал — тут ли Рим и дядина орла
Когтями он пригладил папу;
Опутав Англию своим союзом с ней,
Ей поднял парус дерзновенной,
И немощь жалкую лоскутницы морей
Он обнажил перед вселенной;
Свою союзницу на гибель соблазнил
Сойти с родной ее стихии;
Защитник Турции, ее он раздавил
Защиту противу России, —
И тонет в оргиях, и гордо смотрит он
На свой Париж подобострастной,
И, перед ним склонясь, продажный Альбион
С своей монархией безгласной
Ему сметают пыль с темнично-белых ног
И веллингтоновской подвязкой
Венчает нашего предателя чулок,
Быль Ватерло почислив сказкой.
Убейте прошлое! пусть дней новейших суд
Во прах историю низложит!
Бытописатели вновь примутся за труд
И прах разроют… но, быть может,
До дней сих доведя рассказ правдивый свой
И видя, как упрек здесь горек
Для человечества, дрожащею рукой
Изломит грифель свой историк
И разобьет скрижаль! … Но летопись греха
И гнусных козней вероломства
На огненном крыле могучего стиха,
Дойдет, домчится до потомства
И передаст ему, как страсбургский буян,
Нахал, питомец беззаконий,
С прикормленным орлом, бесстыдный шарлатан,
Мятежник, схваченный в Булоньи,
И из тюрьмы беглец — законами играл
И всем святым для человека
И, стиснув Францию, с насмешкой попирал
Высь девятнадцатого века… … … … .
Гюго! твой меткий ямб в порыве гневных сил
Ему бессмертье обеспечил,
Ты хищника стихом железным заклеймил
И стыд его увековечил,
И жаль мне одного, что этот срам вверял
Ты гармоническому звуку
И что, его клеймя, невольно замарал
Ты поэтическую руку.
А ты пока сияй, верховный образец
Измен, разбоев и предательств!
Ты видишь, для тебя язык богов певец
Готов унизить до ругательств,
Но время разорвет твою с фортуной связь,
Гигант нечестия в короне!
Хлам человечества! Увенчанная грязь!
Монарх с пощечиной на троне.
От страшной пищи губы оторвав,
Он их отер поспешно волосами;
Врагу весь череп сзади обглодав,
Ко мне он обратился со словами:
«Ты требуешь, чтоб вновь поведал я
О том, что сжало сердце мне тисками,
Хоть повесть впереди еще моя!..
Пусть эта речь посеет плод позора
Изменнику, сгубившему меня!..
Тебе готов поведать вся я скоро,
Рыдая горько… Кто ты. как сюда
Проник, не ведаю; по звукам разговора —
Ты флорентиец, верно… Я тогда
Был Уголино. Высших Сил решеньем
Нам суждено быть вместе навсегда
С епископом Руджьери, чьим веленьем
Я. как изменник подлый, схвачен был
И умерщвлен; услышь же с изумленьем,
Как Руджиери страшно мне отметил,
Какие вынес я тогда страданья,
И чем он ныне казнь такую заслужил!..
Уж много раз луна неверное сиянье
С небес роняла в щель ужасной башни той,
Что „башни голода“ мой жребий дал названье
(Хоть многих в будущем постигнет жребий мой!..),
Вдруг страшный сон, покров грядущего срывая,
Приснился мне полночною порой,—
Мне грезилась охота удалая;
Она неслась к гopе, что. много долгих лет
Пизанцев с Луккою враждебной разделяя,
Воздвиглась посреди; завидев волчий след,
Руджьери с сворою собак голодной
Гнал волка и волчат; за ним неслись вослед
Гуаланд, Сисмонд, Лафранк ; но скоро бег свободный
Измучил жертвы их, и вот увидел я,
Как звери острые клыки в борьбе бесплодной
Вонзили в грудь себе: погибла их семья!
Тут стоны тихие меня вдруг пробудили,
То хлеба жалобно просили сыновья
И слезы горькие во сне обильно лили!..
Зачем спокоен ты, скажи мне! ты жесток!
Коль до сих пор твои глаза сухими были,
Скажи, над чем бы ты еще заплакать мог!..
Настал желанный час, нам есть тогда давали,
Но глухо прогремел в последний раз замок,
То „башню голода“ снаружи запирали…
Тогда бесстрашно я в лицо сынам взглянул,
Слез не было в очах, уста мои молчали,
И вот, собравши дух, в последний раз вздохнул
И весь закаменел, не слыша их рыданья;
Анзельм, малютка мой, ко мне с мольбой прильнул:
„Отец мой, что с тобой?!“ Ответ ему — молчанье,
Так сутки целые упорно я молчал,
Сдавив в груди своей безумное страданье!
Когда же через день дрожащий свет упал,
В их лицах я узнал свое изображенье
И руки в бешенстве себе кусать я стал;
Они же, думая, то — голода мученье,
Сказали: „Было бы гораздо легче нам,
Когда бы, севши нас, нашел ты облегченье.
Ты плотью нас облек презренной, ныне сам
Плоть нашу совлеки!“ — но я молчал упорно,
Бояся волю дать рыданьям и слезам…
Прошло еще два дня, на третий день позорный,
О для чего, земля, ты не распалась в миг,
Мой Гаддо с жалобой, с мольбой покорной
„О, помоги, отец!“ упал у ног моих
И умер… Как теперь меня ты видишь ясно,
Так видел я потом еще троих,
Погибших в пятый день от голода… Ужасно!..
Я их ощупывал и звал, слепой от слез,
Три долгих дня. увы, но было все напрасно!
И вот безумие в моей душе зажглось,—
И голод одолел на миг мои страданья!»
Замолкнул и опять, как будто жадный пес,
Стал череп грызть, прервав свое повествованье,
Очами засверкал и зубы вновь вонзил
В еду проклятую и, чуждый состраданья,
Зубами скрежеща, вдруг кости раздробил…
О Пиза, о позор страны моей прекрасной,
Где нежно «sи» звучит, о если б покорил
Тебя нещадный враг… пускай четой ужасной
Капрара двинется с Горгоною скорей,
Чтоб преградить Арно плотиной самовластно,
Пусть жителей Арно зальет волной своей,
Пусть яростный поток твои затопит стены!..
Пусть был отец изменник и злодей,
Но дети бедные не ведали измены!..
Да в старые годы, прежния,
Во те времена первоначальныя,
Когда воцарился царь-государь,
А грозны царь Иван Васильевич,
Что взял он царство Казанское,
Симеона-царя во полон полонил
С царицею со Еленою
Выводил он измену из Киева,
Что вывел измену из Нова-города,
Что взял Резань, взял и Астрахань.
А ныне у царя в каменной Москве
Что пир идет у него навеселе,
А пир идет про князей, про бояр,
Про вельможи, гости богатыя,
Про тех купцов про сибирскиех.
Как будет летне-ет день в половина дня,
Смиренна беседушка навеселе,
А все тута князи-бояра
И все на пиру напивалися,
Промеж собою оне расхвасталися:
А сильной хвастает силою,
Богата-ет хвастает богатеством.
Злата труба в царстве протрубила,
Прогласил царь-государь, слово выговорил:
«А глупы бояра, вы, неразумныя!
А все вы безделицой хвастаетесь,
А смею я, царь, похвалитися,
Похвалитися и похвастати,
Что вывел измену я из Киева
Да вывел измену из Нова-города,
А взял я Резань, взял и Астрахань».
В полатах злата труба протрубила,
Прогласил в полатах царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Не вывел измены в каменной Москве:
Что есть у нас в каменной Москве
Что три большия боярина,
А три Годуновы изменники!».
За то слово царь спохватается:
«Ты гой еси, чадо мое милое,
Что меньшей Федор Иванович!
Скажи мне про трех ты бояринов,
Про трех злодеев-изменников:
Первова боярина в котле велю сварить,
Другова боярина велю на кол посадить,
Третьева боярина скоро велю сказнить».
Ответ держит тут царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Ты сам про них знаешь и ведаешь,
Про трех больших бояринов,
Про трех Годуновых-изменников,
Ты пьешь с ними, ешь с еднова блюда,
Единую чарой с ними требуешь!».
То слово царю не взлюбилося,
То слово не показалося:
Не сказал он изменников по имени.
Ему тута за беду стало,
За великую досаду показалося,
Скрычал он, царь, зычным голосом:
«А ест(ь) ли в Москве немилостивы палачи?
Возьмите царевича за белы ручки,
Ведите царевича со царскова двора
За те за вороты москворецкия,
За славную матушку за Москву за реку,
За те живы мосты калиновы,
К тому болоту поганому,
Ко той ко луже кровавыя,
Ко той ко плахе белодубовой!».
А все палачи испужалися,
Что все в Москве разбежалися,
Един палач не пужается,
Един злодей выступается:
Малюта-палач сын Скурлатович.
Хватя он царевича за белы ручки,
Повел царевича за Москву за реку.
Перепахнула вестка нерадошна
Во то во село в Романовское,
В Романовское во боярское
Ко старому Никите Романовичу,
Нерадошна вестка, кручинная:
«А и гой еси, сударь мой дядюшка,
Ты старой Никита Романович!
А спишь-лежишь, опочив держишь,
Али те, Никите, мало можется?
Над собою ты невзгоды не ведаешь:
Упала звезда поднебесная,
Потухла в соборе свеча местная,
Не стало царевича у нас в Москве,
А меньшева Федора Ивановича!».
Много Никита не выспрашивает,
А скоро метался на широкой двор,
Скричал он, Никита, зычным голосом:
«А конюхи, мои приспешники!
Ведите наскоре добра коня
Неседленова, неуздонова!».
Скоро-де конюхи металися,
Подводят наскоре добра коня,
Садился Никита на добра коня,
За себе он, Никита, любимова конюха хватил,
Поскакал за матушку Москву за реку,
А шапкой машет, головой качает,
Кричит, он ревет зычным голосом:
«Народ православной! не убейтеся,
Дайте дорогу мне широкую!».
Настиг палача он во полупутя,
Не дошед до болота поганова,
Кричит на ево зычным голосом:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Не за свойской кус ты хватаешься,
А этим кусом ты подавишься!
Не переводи ты роды царския!».
Говорит Малюта, немилостивой палач:
«Ты гой, Никита Романович!
А наше-та дела повеленое.
Али палачу мне самому быть сказнену?
А чем окровенить саблю вострую?
Что чем окровенить руки, руки белыя?
А с чем притить к царю пред очи,
Пред ево очи царския?».
Отвечает Никита Романович:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Сказни ты любимова конюха моево,
Окровени саблю вострую,
Замарай в крове руки белыя свои,
А с тем поди к царю пред очи,
Перед ево очи царския!».
А много палач не выспрашивает,
Сказнил любимова конюха ево,
Окровенил саблю вострую,
Заморал руки белые свои,
А прямо пошел к царю пред очи,
Подмастерья ево голову хватил;
Идут к царю пред очи ево царския,
В ево любимою крестовою.
А грозны царь Иван Васильевич,
Завидевши сабельку вострую,
А востру саблю кровавую
Тово палача немилостива,
Потом же увидел и голову у них,
А где-ка стоял он, и тута упал:
Что резвы ноги подломилися,
Что царски очи замутилися,
Что по три дня ни пьет не ест.
Народ-християне православныя
Положили любимова конюха
На те на телеги на ординския,
Привезли до Ивана Великова,
Где кладутся цари и царевичи,
Где их роды, роды царския,
Завсегда звонят во царь-колокол.
А старой Никита Романович,
Хватя он царевича, на добра коня посадил,
Увез во село свое Романовское,
В Романовское и боярское.
Не пива ему варить, не вина курить,
А пир пошел у него на радостях,
А в трубки трубят по-ратному,
Барабаны бьют по-воинскому,
У той у церкви соборныя
Сбирались попы и дьяконы,
А все ведь причетники церковныя,
Отпевали любимова конюха.
А втапоры пригодился царь,
А грозны царь Иван Васильевич,
А трижды земли на могилу бросил,
С печали царь по царству пошел,
По тем широким по улицам.
А те бояре Годуновые идут с царем,
Сами подмолвилися:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
У тебя кручина несносная,
У боярина пир идет навеселе,
У старова Никиты Романовича».
А грозны царь он и крут добре:
Послал посла немилостивова,
Что взять его, Никиту, нечестно к нему.
Пришел посол ко боярину в дом,
Взял Никиту, нечестно повел,
Привел ко царю пред ясны очи.
Не дошед, Никита поклоняется
О праву руку до сыру землю,
А грозны царь Иван Васильевич
А в правой руке держит царской костыль,
А в левой руке держит царско жезло,
По нашему, сибирскому, — востро копье,
А ткнет он Никиту в праву ноги,
Пришил ево ко сырой земли,
А сам он, царь, приговаривает:
«Велю я Никиту в котле сварить,
В котле сварить, либо на кол посадить,
На кол посадить, скоро велю сказнить:
У меня кручина несносная,
А у тебя, боярина, пир навеселе!
К чему ты, Никита в доме добре радошен?
Али ты, Никита, какой город взял?
Али ты, Никита, корысть получил?».
Говорит он, Никита, не с упадкою:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
Не вели мене казнить, прикажи говорить:
А для того у мене пир навеселе,
Что в трубочки трубят па-ратному,
В барабаны бьют по-воинскому —
Утешают млада царевича,
Что меньшева Федора Ивановича!».
А много царь не выспрашивает,
Хватя Никиту за праву руку,
Пошел в палаты во боярския,
Отворяли царю на́ пету,
Вошел в палаты во боярския.
Поднебестна звезда уж высоко взашла,
В соборе местна свеча затеплялася,
Увидел царевича во большом месте,
В большом месте, в переднем угле,
Под местными иконами, —
Берет он царевича за белы ручки,
А грозны царь Иван Васильевич,
Целовал ево во уста сахарныя,
Скричал он, царь, зычным голосом:
«А чем боярина пожаловати,
А старова Никиту Романовича?
А погреб тебе злата-серебра,
Второе тебе — питья разнова,
А сверх того — грамата тарханная;
Кто церкву покрадет, мужика ли убьет,
А кто у жива мужа жену уведет
И уйдет во село во боярское
Ко старому Никите Романовичу, —
И там быть им не в вы́доче».
А было это село боярское,
Что стало село Пребраженское
По той по грамоте тарханныя.
Отныне ана словет и до веку.
Жил-был однажды король, и с ним жила королева,
Оба любили друг друга, и всякий любил их обоих.
Правда, и было за что их любить; бывало, как выйдет
В поле король погулять, набьет он карман пирогами,
Бедного встретит — пирог! «На, брат,— говорит,— на здоровье!»
Бедный поклонится в пояс, а тот пойдет себе дальше.
Часто король возвращался с пустым совершенно карманом.
Также случалось порой, что странник пройдет через город,
Тотчас за странником шлет королева своих скороходов.
«Гей,— говорит,— скороход! Скорей вы его воротите!»
Тот воротится в страхе, прижмется в угол прихожей,
Думает, что-то с ним будет, уж не казнить привели ли?
АН совсем не казнить! Ведут его к королеве.
«Здравствуйте, братец,— ему говорит королева,— присядьте.
Чем бы попотчевать вас? Повара, готовьте закуску!»
Вот повара, поварихи и дети их, поваренки,
Скачут, хлопочут, шумят, и варят, и жарят закуску.
Стол приносят два гайдука с богатым прибором.
Гостя сажают за стол, а сами становятся сзади.
Странник садится, жует да, глотая, вином запивает,
А королева меж тем бранит и порочит закуску:
«Вы,— говорит,— на нас не сердитесь, мы люди простые.
Муж ушел со двора, так повара оплошали!»
Гость же себе на уме: «Добро, королева, спасибо!
Пусть бы везде на дороге так плохо меня угощали!»
Вот как жили король с королевой, и нечего молвить,
Были они добряки, прямые, без всяких претензий…
Кажется, как бы, имея такой счастливый характер,
Им счастливым не быть на земле? Ан вышло иначе!
Помнится, я говорил, что жители все королевства
Страх короля как любили. Все! Одного исключая!
Этот один был монах, не такой, как бывают монахи,
Смирные, скромные, так что и громкого слова не молвят.
Нет, куда! Он первый был в королевстве гуляка!
Тьфу ты! Ужас берет, как подумаешь, что за буян был!
А меж тем такой уж пролаз, такая лисица,
Что, пожалуй, святым прикинется, если захочет.
Дьяком он был при дворе; то есть если какие бумаги
Надобно было писать, то ему их всегда поручали.
Так как король был добряк, то и всех он считал добряками,
Дьяк же то знал, и ему короля удалося уверить,
Что святее его на свете нет человека.
Добрый король с ним всегда и гулял, и спал, и обедал,
«Вот,— говаривал он, на плечо опираясь монаха,—
Вот мой лучший друг, вот мой вернейший товарищ».
Да, хорош был товарищ! Послушайте, что он за друг был!
Раз король на охоте, наскучив быстрою скачкой,
Слез, запыхавшись, с коня и сел отдохнуть под дубочки.
Гаркая, гукая, мимо его пронеслась охота,
Стихли мало-помалу и топот, и лай, и взыванья.
Стал он думать о разных делах в своем королевстве:
Как бы счастливее сделать народ, доходы умножить,
Податей лишних не брать, а требовать то лишь, что можно.
Вдруг шорохнулись кусты, король оглянулся и видит,
С видом смиренным монах стоит, за поясом четки,
«Ваше величество,— он говорит,— давно мне хотелось
Тайно о важном деле с тобою молвить словечко!
Ты мой отец, ты меня и кормишь, и поишь, и кров мне
От непогоды даешь, так как тебя не любить мне!»
В ноги упал лицемер и стал обнимать их, рыдая.
Бедный король прослезился: «Вставай,— говорит он,— вставай, брат!
Все, чего хочешь, проси! Коль только можно, исполню!»
— «Нет, не просить я пришел, уж ты и так мне кормилец!
Хочется чем-нибудь доказать мне свою благодарность.
Слушай, какую тебе я открою дивную тайну!
Если в то самое время, как кто-нибудь умирает,
Сильно ты пожелаешь, душа твоя в труп угнездится,
Тело ж на землю падет и будет лежать без дыханья.
Так ты в теле чужом хозяином сделаться можешь!»
В эту минуту олень, пронзенный пернатой стрелою,
Прямо на них налетел и грянулся мертвый об землю.
«Ну,— воскликнул монах,— теперь смотри в оба глаза».
Стал пред убитым оленем и молча вперил в него очи.
Мало-помалу начал бледнеть, потом зашатался
И без дыхания вдруг как сноп повалился на землю.
В то же мгновенье олень вскочил и проворно запрыгал,
Вкруг короля облетел, подбежал, полизал ему руку,
Стал пред монаховым телом и грянулся б землю мертвый.
Тотчас на ноги вспрянул монах как ни в чем не бывало —
Ахнул добрый король, и вправду дивная тайна!
Он в удивленье вскричал: «Как, братец, это ты сделал?»
— «Ваше величество,— тот отвечал, лишь стоит серьезно
Вам захотеть, так и вы то же самое можете сделать!
Вот, например, посмотри: сквозь лес пробирается серна,
В серну стрелой я пущу, а ты, не теряя минуты,
В тело ее перейди, и будешь на время ты серной».
Тут монах схватил самострел, стрела полетела,
Серна прыгнула вверх и пала без жизни на землю.
Вскоре потом упал и король, а серна вскочила.
То лишь увидел монах, тотчас в королевское тело
Он перешел и рожок поднял с земли королевский.
Начал охоту сзывать, и вмиг прискакала охота.
«Гей, вы, псари!— он вскричал.— Собак спустите со своров,
Серну я подстрелил, спешите, трубите, скачите!»
Прыгнул мнимый король на коня, залаяла стая,
Серна пустилась бежать, и вслед поскакала охота.
Долго несчастный король сквозь чащу легкою серной
Быстро бежал, наконец он видит в сторонке пещеру,
Мигом в нее он влетел, и след его псы потеряли.
Гордо на статном коне в ворота вехал изменник,
Слез на средине двора и прямо идет к королеве.
«Милая ты королева моя,— изменник вещает,—
Солнце ты красное, свет ты очей моих, месяц мой ясный,
Был я сейчас на охоте, невесело что-то мне стало;
Скучно, вишь, без тебя, скорей я домой воротился,
Ах ты, мой перл дорогой, ах ты, мой яхонт бесценный!»
Слышит его королева, и странно ей показалось:
Видит, пред нею король, но что-то другие приемы,
Тот, бывало, придет да скажет: «Здравствуй, хозяйка!»,
Этот же сладкий такой, ну что за сахар медович!
Дня не прошло, в короле заметили все перемену.
Прежде, бывало, придут к нему министры с докладами,
Он переслушает всех, обо всем потолкует, посудит,
Дело, подумав, решит и скажет: «Прощайте, министры!»
Ныне ж, лишь только прийдут, ото всех отберет он бумаги,
Бросит под стол и велит принесть побольше наливки.
Пьет неумеренно сам да министрам своим подливает.
Те из учтивости пьют, а он подливает все больше.
Вот у них зашумит в голове, начнут они спорить,
Он их давай поджигать, от спора дойдет и до драки,
Кто кого за хохол, кто за уши схватит, кто за нос,
Шум подымут, что все прибегут царедворцы,
Видят, что в тронной министры катаются все на паркете,
Сам же на троне король, схватившись за боки, хохочет.
Вот крикунов разоймут, с трудом подымут с паркета,
И на другой день король их улицы мыть отсылает:
«Вы-де пьяницы, я-де вас научу напиваться,
Это-де значит разврат, а я не терплю-де разврата!»
Если ж в другой раз придет к нему с вопросом кухмейстер:
«Сколько прикажешь испечь пирогов сегодня для бедных?»
— «Я тебе дам пирогов,— закричит король в исступленье,—
Я и сам небогат, а то еще бедных кормить мне!
В кухню скорей убирайся, не то тебе розги, разбойник!»
Если же странник пройдет и его позовет королева,
Только о том лишь узнает король, наделает шуму.
«Вон его,— закричит,— в позатыльцы его, в позатыльцы!
Много бродяг есть на свете, еще того и смотри, что
Ложку иль вилку он стянет, а у меня их немного!»
Вот каков был мнимый король, монах-душегубец.
А настоящий король меж тем одинокою серной
Грустно средь леса бродил и лил горячие слезы.
«Что-то,— он думал,— теперь происходит с моей королевой!
Что, удалось ли ее обмануть лицемеру монаху?
Уж не о собственном плачу я горе, уж пусть бы один я
В деле сем пострадал, да жаль мне подданных бедных!»
Так сам с собой рассуждая, скитался в лесу он дремучем,
Серны другие к нему подбегали, но только лишь взглянут
В очи ему, как назад бежать они пустятся в страхе.
Странное дело, что он, когда был еще человеком,
В шорохе листьев, иль в пении птиц, иль в ветре сердитом
Смысла совсем не видал, а слышал простые лишь звуки,
Ныне ж, как сделался серной, то все ему стало понятно:
«Бедный ты, бедный король,— ему говорили деревья,—
Спрячься под ветви ты наши, так дождь тебя не замочит!»
«Бедный ты, бедный король,— говорил ручеек торопливый,—
Выпей струи ты мои, так жажда тебя не измучит!»
«Бедный ты, бедный король,— кричал ему ветер сердитый,—
Ты не бойся дождя, я тучи умчу дождевые!»
Птички порхали вокруг короля и весело пели.
«Бедный король,— они говорили,— мы будем стараться
Песней тебя забавлять, мы рады служить, как умеем!»
Шел однажды король через гущу и видит, на травке
Чижик лежит, умирая, и тяжко, с трудом уже дышит.
Чижик другой для него натаскал зеленого моху,
Стал над головкой его, и начали оба прощаться.
«Ты прощай, мой дружок,— чирикал чижик здоровый,—
Грустно будет мне жить одному, ты сам не поверишь!»
— «Ты прощай, мой дружок,— шептал умирающий чижик,—
Только не плачь обо мне, ведь этим ты мне не поможешь,
Много чижиков есть здесь в лесу, ты к ним приютися!»
— «Полно,— тот отвечал,— за кого ты меня принимаешь!
Может ли чижик чужой родного тебя заменить мне?»
Он еще говорил, а тот уж не мог его слышать!
Тут внезапно счастливая мысль короля поразила.
Стал перед птичкою он, на землю упал и из серны
Сделался чижиком вдруг, вспорхнул, захлопал крылами,
Весело вверх поднялся и прямо из темного леса
В свой дворец полетел.
Сидела одна королева;
В пяльцах она вышивала, и капали слезы на пяльцы.
Чижик в окошко впорхнул и сел на плечо к королеве,
Носиком начал ее целовать и песню запел ей.
Слушая песню, вовсе она позабыла работу.
Голос его как будто бы ей показался знакомым,
Будто она когда-то уже чижика этого знала,
Только припомнить никак не могла, когда это было.
Слушала долго она, и так ее тронула песня,
Что и вдвое сильней потекли из очей ее слезы.
Птичку она приласкала, тихонько прикрыла рукою
И, прижав ко груди, сказала: «Ты будешь моею!»
С этой поры куда ни пойдет королева, а чижик
Так за ней и летит и к ней садится на плечи.
Видя это, король, иль правильней молвить, изменник,
Тотчас смекнул, в чем дело, и говорит королеве:
«Что это, душенька, возле тебя вертится все чижик?
Я их терпеть не могу, они пищат, как котенки,
Сделай ты одолженье, вели его выгнать в окошко!»
— «Нет,— говорит королева,— я с ним ни за что не
— «Ну, так, по крайней мере, вели его ты изжарить.
Пусть мне завтра пораньше его подадут на закуску!»
Страшно сделалось тут королеве, она еще больше
Стала за птичкой смотреть, а тот еще больше сердитый.
Вот пришлось, что соседи войну королю обявили.
Грянули в трубы, забили в щиты, загремели в литавры,
С грозным оружьем к стенам городским подступил неприятель,
Город стал осаждать и стены ломать рычагами.
Вскоре он сделал пролом, и все его воины с криком
Хлынули в город и прямо к дворцу короля побежали.
Входят толпы во дворец, все падают ниц царедворцы.
Просят пощады, кричат, но на них никто и не смотрит,
Ищут все короля и нигде его не находят.
Вот за печку один заглянул, ан глядь!— там, прикрывшись,
Бледный, как тряпка, король сидит и дрожит как осина.
Тотчас схватили его за хохол, тащить его стали,
Но внезапно на них с ужасным визгом и лаем
Бросился старый Полкан, любимый пес королевский.
Смирно лежал он в углу и на все смотрел равнодушно.
Старость давно отняла у Полкана прежнюю ревность,
Но, увидя теперь, что тащат его господина,
Кровь в нем взыграла, он встал, глаза его засверкали,
Хвост закрутился, и он полетел господину на помощь…
Бедный Полкан! Зачем на свою он надеялся силу!
Сильный удар он в грудь получил и мертвый на землю
Грянулся,— тотчас в него перешел трусишка изменник,
Хвост поджал и пустился бежать, бежать без оглядки.
Чижик меж тем сидел на плече у милой хозяйки.
Видя, что мнимый король обратился со страху в Полкана,
В прежнее тело свое он скорей перешел и из птички
Сделался вновь королем. Он первый попавшийся в руки
Меч схватил и громко вскричал: «За мною, ребята!»
Грозно напал на врагов, и враги от него побежали.
Тут, обратившись к народу: «Послушайте, дети,— он молвил,—
Долго монах вас морочил, теперь он достиг наказанья,
Сделался старым он псом, а я королем вашим прежним!»
— «Батюшка!— крикнул народ,— и впрямь ты король наш родимый!»
Все закричали «ура!» и начали гнать супостата.
Вскоре очистился город, король с королевою в церковь
Оба пошли и набожно там помолилися Богу.
После ж обедни король богатый дал праздник народу.
Три дни народ веселился. Достаточно ели и пили,
Всяк короля прославлял и желал ему многие лета.