«Что с ключом, Петре, стоишь?» — «Хочу впустить дети
Восточныя церкви в рай». — «А что в папски сети
Впали, будут ли они стоять за дверями?» —
«Есть, есть у них свой ключарь; войдут те и сами».
Протертый коврик под иконой,
В прохладной комнате темно,
И густо плющ темно-зеленый
Завил широкое окно.
От роз струится запах сладкий,
Трещит лампадка, чуть горя.
Пестро расписаны укладки
Рукой любовной кустаря.
Чудотворным молилась иконам,
призывала на помощь любовь,
а на сердце малиновым звоном
запевала цыганская кровь… Эх, надеть бы мне четки, как бусы,
вместо черного пестрый платок,
да вот ты такой нежный и русый,
а глаза — василек… Ты своею душою голубиной
навсегда затворился в скиту —
я же выросла дикой рябиной,
вся по осени в алом цвету… Да уж, видно, судьба с тобой рядом
Новаторство всегда безвкусно,
А безупречны эпигоны:
Для этих гавриков искусство —
Всегда каноны да иконы.Новаторы же разрушают
Все окольцованные дали:
Они проблему дня решают,
Им некогда ласкать детали.Отсюда стружки да осадки,
Но пролетит пора дискуссий,
И станут даже недостатки
Эстетикою в новом вкусе.И после лозунгов бесстрашных
Сысой Сысоич, туз-лабазник,
Бояся упустить из рук барыш большой,
Перед иконою престольной в светлый праздник
Скорбел душой:
«Услышь мя, господи! — с сияющей иконы
Сысоич не сводил умильно-влажных глаз. —
Пусть наживает там, кто хочет, миллионы,
А для меня барыш в сто тысяч… в самый раз…
Всю жизнь свою потом я стал бы… по закону…»
Сысоич глянул вбок, — ан возле богача
Засветилася лампада
Пред иконою святой.
Мир далекий, мир-громада,
Отлетел, как сон пустой.
Мы в тиши уединенной.
Час, когда колокола
Будят воздух полусонный,
Час, когда прозрачна мгла.
Ласка этой мглы вечерней
Убаюкивает взгляд,
«Ты знаешь над Днепром-рекой
Утес, где вся в цветах
Икона девы пресвятой
От сердца гонит страх?» — «Видал я над рекой Днепром
Тот сумрачный утес,
И мать Спасителя на нем
В венке из белых роз».— «Скажи скорей, видал ли ты,
Как раннею зарей
Людмила, ангел красоты,
Туда идет с тоской? Видал ли ты, — когда луна
О жизни, догоревшей в хоре
На темном клиросе твоем.
О Деве с тайной в светлом взоре
Над осиянным алтарем.
О томных девушках у двери,
Где вечный сумрак и хвала.
О дальной Мэри, светлой Мэри,
В чьих взорах — свет, в чьих косах — мгла.
Ты дремлешь, боже, на иконе,
В дыму кадильниц голубых.
Я был наивный инок. Целью
мнил одноверность на Руси
и обличал пороки церкви,
но церковь — боже упаси! От всех попов, что так убого
людей морочили простых,
старался выручить я бога,
но — богохульником прослыл.«Не так ты веришь!» — загалдели,
мне отлучением грозя,
как будто тайною владели —
как можно верить, как нельзя.Но я сквозь внешнюю железность
Бывают минуты, — тоскою убитый,
На ложе до утра без сна я сижу,
И нет на устах моих теплой молитвы,
И с грустью на образ святой я гляжу.
Вокруг меня в комнате тихо, безмолвно…
Лампада в углу одиноко горит,
И кажется мне, что святая икона
Мне в очи с укором и строго глядит.
У хитрого бога
лазеек —
много.
Нахально
и прямо
гнусавит из храма.
С иконы
глядится
Христос сладколицый.
В присказках,
Больной лежал в постели,
В окно смотрела мать.
— Процессия уж близко —
Сынок, тебе бы встать!
«Я рад бы встать, родная,
Но силы нет дохнуть;
По Гретхен я тоскую
И тяжко ноет грудь».
Не расскажу вам, красота́м,
О богатырском, бранном деле:
Песнь грустную спою я вам,
Спою вам песнь о Розабелле.
«Назад, гребцы, назад с ладьей!
Останься в верном замке, дева!
Не отправляйся в путь ночной,
Не искушай морского гнева!
Не белы снега по-над Доном
Заметали степь синим звоном.
Под крутой горой, что ль под тыном,
Расставалась мать с верным сыном.
«Ты прощай, мой сын, прощай, чадо,
Знать, пришла пора, ехать надо!
Захирел наш дол по-над Доном,
Под пятой Москвы, под полоном».
Приди ты, немощный,
Приди ты, радостный!
Звонят ко всенощной,
К молитве благостной.
И звон смиряющий
Всем в душу просится,
Окрест сзывающий,
В полях разносится!
В Холмах, селе большом
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Я посетил родимые места,
Ту сельщину,
Где жил мальчишкой,
Где каланчой с березовою вышкой
Взметнулась колокольня без креста.
Как много изменилось там,
В их бедном, неприглядном быте.
Какое множество открытий
За мною следовало по пятам.
И
В первые годы младенчества
Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Для своего и для чужого
Незрима Нина; всем одно
Твердит швейцар ее давно:
‘Не принимает, нездорова! ’
Ей нужды нет ни в ком, ни в чем;
Питье и пищу забывая,
В покое дальнем и глухом
Она, недвижная, немая,
Сидит и с места одного
Не сводит взора своего.
По славной матушке Волге-реке
А гулял Садко молодец тут двенадцать лет,
Никакой над собой притки и скорби
Садко не видовал,
А все молодец во здоровье пребывал,
Захотелось молодцу побывать во Нове-городе,
Отрезал хлеба великой сукрой,
А и солью насолил,
Ево в Волгу опустил:
«А спасиба тебе, матушка Волга-река!
Улица словно летит
В топоте толп… этих тел
Струю за струею струит —
Где им конец?.. Где предел
Для этих ветвящихся рук,
Обезумевших вдруг?
Буйство и вызов на бой
В этих руках, — их прибой
Злобой горит…
Был Садко молодец, молодой Гусляр,
Как начнет играть, пляшет млад и стар.
Как начнут у него гусли звончаты петь,
Тут выкладывать медь, серебром греметь.
Так Садко ходил, молодой Гусляр,
И богат бывал от певучих чар.
И любим бывал за напевы струн,
Так Садко гулял, и Садко был юн.
Загрустил он раз: «Больно беден я,
Пропадет вот так вся и жизнь моя».
На кровле ворон дико прокричал —
Старушка слышит и бледнеет.
Понятно ей, что ворон тот сказал:
Слегла в постель, дрожит, хладеет.
И во́пит скорбно: «Где мой сын чернец?
Ему сказать мне слово дайте;
Увы! я гибну; близок мой конец;
Скорей, скорей! не опоздайте!»
На состояние сего света
К солнцу
Солнце! Хотя существо твое столь есть чудно,
Что ему в век довольно удивиться трудно —
В чем нам и свидетельство древни показали,
Когда тебя за бога чрез то почитали, —
Однако мог бы я то признать несомненно,
Что было б ты в дивности твоей переменно,
Если б ты в себе живость и чувства имело,