Сказали нам, что он раним,
Но что талант он — настоящий,
Что он поет, как херувим,
И обращаться нужно с ним
Не как со всеми, а щадяще.
И, как могли, старались мы:
Сережа дал ему взаймы
Четырнадцать копеек,
Потом еще два пятака.
Не отдает он их пока
И говорит — отдать успеет.
Мы понимаем — он раним,
И мы играем в шашки с ним
Не как со всеми, а щадяще,
Чтоб он выигрывал почаще.
А он зазнался, нету сил?
Всю эту зиму нас бесил:
Покашливал притворно
И то и дело всех просил
Ему укутать горло.
Мы понимали — он раним:
Ему опасны травмы,
Но хватит нам возиться с ним,
Решили мы недавно.
Пусть он поет, как херувим,
Талант он настоящий,
Но с ним разок поговорим
Не очень-то щадяще!
— Послушай, будущий певец!
Ты что-то слишком прыток,
Отдашь ты Петьке, наконец,
Коллекцию открыток?!
А не отдашь, себя вини —
Получишь травму в эти дни.—
Но обошлось без травмы,
Он просто понял в эти дни,
Что он не самый главный.
«Слышишь, к нам несутся звуки
Контрабаса, флейты, скрипки!
Это пляшут поселянки
На лугу, под тенью липки».
«Контрабасы, флейты, скрипки!
Уж не спятил ли с ума ты?
Это хрюканью свиному
Вторят с визгом поросята».
«Слышишь, как трубит охотник
В медный рог свой в чаще темной?
Слышишь, как ягнят сзывает
Пастушок волынкой скромной?»
«Я не слышу ни волынки,
Ни охотничьего рога, —
Вижу только свинопаса,
Что идет своей дорогой».
«Слышишь пенье? Сладко в душу
Льется песня неземная;
Веют белыми крылами
Херувимы, ей внимая…»
«Бредишь ты! Какое пенье
И какие херувимы?
То гусей своих мальчишки,
Распевая, гонят мимо».
«Колокольный звон протяжный
Раздается в отдаленьи;
В бедный храм свой поселяне
Идут, полны умиленья».
«Ошибаешься, мой милый:
И степенны и суровы,
С колокольчиками и́дут
В стойло темное коровы».
«Посмотри: между ветвями
Платье белое мелькает;
То идет моя подруга,
Счастьем взор ее блистает!»
«Вот потеха! Иль не знаешь
Ты лесничихи-старушки?
Целый день с клюкою бродит
У лесной она опушки».
Все вопросы фантазера
Осмеял ты ядовито…
Одного ты не разрушишь,
Что глубоко в сердце скрыто…
1
Двое.
Двое. В петлицах краснеют флажки.
К дверям учрежденья направляют
К дверям учрежденья направляют шажки…
Душой — херувим,
Душой — херувим, ангел с лица,
дверь
дверь перед ними
дверь перед ними открыл швейцар.
Не сняв улыбки с прелестного ротика,
ботики снял
ботики снял и пылинки с ботиков.
Дескать:
Дескать: — Любой идет пускай:
ни имя не спросим,
ни имя не спросим, ни пропуска! —
И рот не успели открыть,
И рот не успели открыть, а справа
принес секретарь
принес секретарь полдюжины справок.
И рта закрыть не успели,
И рта закрыть не успели, а слева
несет резолюцию
несет резолюцию какая-то дева…
Очередь?
Очередь? Где?
Очередь? Где? Какая очередь?
Очередь —
Очередь — воробьиного носа короче.
Ни чином своим не гордясь,
Ни чином своим не гордясь, ни окладом —
принял
принял обоих
принял обоих зав
принял обоих зав без доклада…
Идут обратно —
Идут обратно — весь аппарат,
как брат
как брат любимому брату, рад…
И даже
И даже котенок,
И даже котенок, сидящий на папке,
с приветом
с приветом поднял
с приветом поднял передние лапки.
Идут, улыбаясь,
Идут, улыбаясь, хвалить не ленятся:
— Рай земной,
— Рай земной, а не учрежденьице! —
Ушли.
Ушли. У зава
Ушли. У зава восторг на физии:
— Ура!
— Ура! Пронесло.
— Ура! Пронесло. Не будет ревизии!.. —
2
Назавтра,
Назавтра, дома оставив флажки,
двое
двое опять направляют шажки.
Швейцар
Швейцар сквозь щель
Швейцар сквозь щель горделиво лается:
— Ишь, шпана.
— Ишь, шпана. А тоже — шляется!.. —
С черного хода
С черного хода дверь узка.
Орет какой-то:
Орет какой-то: — Предявь пропуска! —
А очередь!
А очередь! Мерь километром.
А очередь! Мерь километром. Куда!
Раз шесть
Раз шесть окружила дом,
Раз шесть окружила дом, как удав.
Секретарь,
Секретарь, величественней Сухаревой башни,
вдали
вдали телефонит знакомой барышне…
Вчерашняя дева
Вчерашняя дева в ответ на вопрос
сидит
сидит и пудрит
сидит и пудрит веснушчатый нос…
У завовской двери
У завовской двери драконом-гадом
некто шипит:
некто шипит: — Нельзя без доклада! —
Двое сидят,
Двое сидят, ковыряют в носу…
И только
И только уже в четвертом часу
закрыли дверь
закрыли дверь и орут из-за дверок:
— Приходите
— Приходите после дождика в четверг! —
У кошки —
У кошки — и то тигрячий вид:
когти
когти вцарапать в глаза норовит…
В раздумье
В раздумье оба
В раздумье оба обратно катятся:
— За день всего —
— За день всего — и так обюрократиться?! —
А в щель
А в щель гардероб
А в щель гардероб вдогонку брошен:
на двух человек
на двух человек полторы галоши.
Нету места сомнениям шатким.
Чтоб не пасся
Чтоб не пасся бюрократ
Чтоб не пасся бюрократ коровой на лужку,
надо
надо или бюрократам
надо или бюрократам дать по шапке,
или
или каждому гражданину
или каждому гражданину дать по флажку!
<1926>
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.
Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»
«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».
Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.