Сор — в ящик
Бросишь взор:
видишь…
сор,
объедки,
огрызки,
чтоб крысы рыскали.
Вид — противный,
от грязи
кора,
в сетях паутины
окурков гора.
Рабочие морщатся:
«Где же уборщица?»
Метлою сор не прокопать,
метет уборщица на ять,
с тоскою
сор таская!
Прибрала,
смотрит —
и опять
в грязище мастерская.
Рабочие топорщатся,
ругаются едко:
«Это не уборщица,
это —
дармоедка!»
Тише, товарищи!
О чем спор?
Учите
курящих и сорящих —
будьте культурны:
собственный сор
бросайте
в мусорный ящик!
Береги бак
Видел я
с водою баки.
Бак с водой
грязней собаки.
Кран поломан,
сбита крышка,
в баке
мух
полсотни с лишком.
На зловредность невзирая,
влита
в бак
вода сырая.
И висит
у бока бочки
клок
ободранной цепочки.
Кружка лежит
с такими краями,
как будто
валялась
в помойной яме.
Немыслимо
в губы
взять заразу.
Выпил раз —
и умер сразу.
Чтоб жажда
не жгла
работой денной,
храни
как следует
бак водяной!
Вымой
бак,
от грязи черный,
сырую воду
смени кипяченой!
Чтоб не болеть,
заражая друг дружку,
перед питьем
промывайте кружку!
А лучше всего,
подставляй под кран
с собой принесенный
свой стакан.
Или,
чтоб кружки
не касалась губа,
замени фонтанчиком
старый бак.
Одно из важнейших
культурных благ —
водой
кипяченой
наполненный бак.
Мой руки
Не видали разве
на руках грязь вы?
А в грязи —
живет зараза,
незаметная для глаза.
Если,
руки не помыв,
пообедать сели мы —
вся зараза
эта вот
к нам отправится
в живот.
В холере будешь корчиться,
гореть
в брюшном тифу…
Кому
болеть не хочется,
купите
мыла фунт
и воде
под струйки
подставляйте руки.
Грязные руки
грозят бедой.
Чтоб хворь
тебя
не сломила —
будь культурен:
перед едой
мой
руки
мылом!
Плюй в урну
Омерзительное явление,
что же это будет?
По всем направлениям
плюются люди.
Плюются чистые,
плюются грязные,
плюют здоровые,
плюют заразные.
Плевки просохнут,
станут легки,
и вместе с пылью
летают плевки.
В легкие,
в глотку
несут чахотку.
Плевки убивают
по нашей вине
народу
больше,
чем на войне.
Товарищи люди,
будьте культурны!
На пол не плюйте,
а плюйте
в урны.
Отдыхай!
Этот плакат увидя,
запомни правило простое:
работаешь —
сидя,
отдыхая —
стой!
Запомни правило простое,
Этот плакат увидя:
работаешь —
стоя,
отдыхай —
сидя!
На прозрачном ручейке
Стрекоза-красотка пляшет,
Прихотлива и легка,
Бойко крылышками машет.
В упоении жучки
Созерцают диво-талью,
Спинки чудную эмаль,
Платье с синею вуалью.
Не один из дурачков
Свой рассудочек теряет
И, клянясь в любви, Брабант
И Голландью обещает.
Стрекоза смеется: «Мне
Ни Брабант совсем не нужен,
Ни Голландия; огня
Вы добудьте мне на ужин.
Суп варить должна сама —
Родила моя кухарка;
В печке нет огня; от вас
Жду я этого подарка».
На слова плутовки в путь
Все жуки тотчас пустились
И чрез несколько минут
За родимым лесом скрылись,
Приманил их блеск свечой
Из беседки освещенной,
И с отвагою слепой
Все туда толпой влюбленной.
Пламя вмиг сожгло жуков
С их влюбленными сердцами;
Лишь немногие спаслись —
Но с сожженными крылами.
Горе, если у жука
Крылья сожжены. Отныне
Он с червями, сам как червь,
Должен ползать на чужбине.
«Жизнь с такими, — стонет он, —
Му́ка худшая изгнанья;
Гад поганый, даже клоп
Вот моя теперь компанья.
Так как вместе мы в грязи,
Все со мной зaпанибрата;
Ада изгнанный певец
Уж грустил о том когда-то.
Вспоминаю я в тоске
Дни, когда, крылатый, мчался
Вольно я в родной эфир,
На родных цветах качался.
В чашке розы пищу пил,
В круге знатном и богатом
Жил — с кузнечиком певцом,
С мотыльком аристократом.
Нынче крылья сожжены,
Разлучен с землей моею,
Червяком в чужой грязи
Я гнию и околею.
О, зачем увидел я
Эти ножки, эту талью
Попрыгуньи голубой,
Эту лживую каналью!»
Осень
Как холодный дождь изменницей слывет,
Точно ветер и глуха, да оборвет.
Подозрительней, фальшивей вряд ли есть,
Имя осень ей—бродяжит нынче здесь…
Слышишь: палкой-то по стенке барабанит,
Выйди за дверь: право, с этой станет.
Выйди за дверь. Пристыди ж ты хоть ее,
Вот неряха-то. Не платье, а тряпье.
Грязи, грязи-то на ботах накопила,
Да не слушай, что бы та ни говорила.
Не пойдет сама… швыряй в нее каменья,
А вопить начнет—не бойся. Представленье.
Мы давно знакомы… Год назад
Здесь была, ходила с нами в сад,
Улыбалась, виноградом нас дарила,
Так о солнышке приятно говорила:
«Слышишь, летний, мол, лепечет ветерок,
Поработал, так приятно—на бочок».
Ужин подали—уселась вечерять.
Этой женщины, да чтобы не узнать.
Дали нового отведать ей винца,
Принесли потом в сарай мы ей сенца.
Спать ложилася меж телкой и кобылой,
Смотрим: к утру и вода в сенях застыла.
Лист дождем посыпался с тех пор.
Нет, шалишь. Теперь и ставни на запор.
Пусть идет в другие греться сени:
Нынче места нет на нашем сене,
Околачивать других ищи ступеней…
Листьев, листьев-то у ней по волосам,
А глаза-то смотрят, точно бы из ям.
Голос хриплый—ну, а речи точный мед;
Только нас теперь и этим не возьмет.
Золотом обвесься—нас не тронет,
Подвяжи звонок-то, пусть трезвонит.
Да дровец бы для Мороза припасти,
Не зашел бы дед Морозко по пути.
(Из книги «Ясный свет жизни»)
Перевод И.Ф.Анненского.
Лесной певец,
Дрозд-пересмешник:
Слыхал ли ты?
Я ей не мил!
Уж дню конец,
Уснул орешник,
Свои мечты
Я схоронил…
О, пробуди
Задорной гаммой
Ты душу мне —
Ведь ей невмочь!
Сам посуди —
С той встречи самой
Я как во сне —
На сердце ночь…
А если вдруг
Тот голос нежный,
Чьи клятвы—ложь,
Слыхал и ты,
Пернатый друг,
Что так прилежно
С утра поешь
До темноты,
О, для меня
Напев дразнящий
Ты слов ее
Вновь повтори,
На склоне дня,
Среди летящих
В небытие
Лучах зари.
Перевод Ариадны Эфрон
Добрым полем, синим лугом,
все опушкою да кругом,
все опушкою-межою мимо ям да по краям
И будь, что будет
Забудь, что будет, отродясь
Я воли не давал ручьям
Да что ты, князь? Да что ты брюхом ищешь грязь?
Рядил в потемки белый свет
Блудил в долгу да красил мятежом
Ой-й-й да перед носом ясный след
И я не смог, не смог ударить в грязь ножом
Да наши песни нам ли выбирать?
Сбылось насквозь.
Да как не ворожить?
Когда мы вместе — нам не страшно умирать.
Когда мы врозь — мне страшно жить.
Целовало меня Лихо только надвое разрезало язык
Намотай на ус
Намотай на ус на волос,
зазвени не в бусы — в голос,
Нить — не жила, не кишка да не рвется, хоть тонка
А приглядись да за Лихом — Лик, за Лихом — Лик.
Все святые пущены с молотка
Да не поднять крыла
Да коли песня зла
Судя по всему, это все по мне
Все по мне,
Да мне мила стрела
Белая каленая в колчане
Наряжу стрелу вороным пером
Да пока не грянул Гром, отпущу
Да стены выверну углом
Провалиться мне на месте, если с места не сойти
Давай, я стану помелом
Садись, лети!
Да ты не бойся раскружить!
Не бойся обороты брать!
Когда мы врозь — не страшно жить.
Когда мы вместе — нам не страшно умирать.
Забудь, что будет
И в ручей мой наудачу брось пятак
Когда мы вместе — все наши вести в том, что есть
Мы можем многое не так
Небеса в решете роса на липовом листе
и все русалки о серебряном хвосте
ведут по кругу нашу честь
Ой да луна не приходит одна
Прикажи — да разом сладим языком в оладиях
А прикажешь языком молоть — молю
Молю о том, что все в твоих ручьях
Пусть будет так!
Пусть будет так!
Пусть будет так, как я люблю!
И в доброй вести не пристало врать
Мой крест — знак действия, чтоб голову сложить
За то, что рано умирать
за то, что очень страшно жить
За то, что рано умирать
За то, что очень нужно жить.
Есть граница между ночью и утром,
между тьмой
и зыбким рассветом,
между призрачной тишью
и мудрым
ветром…
Вот осиновый лист трясется,
до прожилок за ночь промокнув.
Ждет,
когда появится солнце…
В доме стали заметней окна.
Спит,
раскинув улицы,
город,
все в нем —
от проводов антенных
до замков,
до афиш на стенах, —
все полно ожиданием:
скоро,
скоро!
скоро! —
вы слышите? — скоро
птицы грянут звонким обвалом,
растворятся,
сгинут туманы…
Темнота заползает
в подвалы,
в подворотни,
в пустые карманы,
наклоняется над часами,
смотрит выцветшими глазами
(ей уже не поможет это), —
и она говорит голосами
тех,
кто не переносит
света.
Говорит спокойно вначале,
а потом клокоча от гнева:
— Люди!
Что ж это?
Ведь при мне вы
тоже кое-что
различали.
Шли,
с моею правдой не ссорясь,
хоть и медленно,
да осторожно…
Я темней становилась нарочно,
чтоб вас не мучила совесть,
чтобы вы не видели грязи,
чтобы вы себя не корили…
Разве было плохо вам?
Разве
вы об этом тогда
говорили?
Разве вы тогда понимали
в беспокойных красках рассвета?
Вы за солнце
луну принимали.
Разве я
виновата в этом?
Ночь, молчи!
Все равно не перекричать
разрастающейся вполнеба зари.
Замолчи!
Будет утро тебе отвечать.
Будет утро с тобой говорить.
Ты себя оставь
для своих льстецов,
а с такими советами к нам
не лезь —
человек погибает в конце концов,
если он скрывает
свою болезнь.
…Мы хотим оглядеться
и вспомнить теперь
тех,
кто песен своих не допел до утра…
Говоришь,
что грязь не видна при тебе?
Мы хотим ее видеть!
Ты слышишь?
Пора
знать,
в каких притаилась она углах,
в искаженные лица врагов взглянуть,
чтобы руки скрутить им!
Чтоб шеи свернуть!
…Зазвенели будильники на столах.
А за ними
нехотя, как всегда,
коридор наполняется скрипом дверей,
в трубах
с клекотом гулким проснулась вода.
С добрым утром!
Ты спишь еще?
Встань скорей!
Ты сегодня веселое платье надень.
Встань!
Я птицам петь для тебя велю.
Начинается день.
Начинается день!
Я люблю это время.
Я
жизнь люблю!
Я родился простым зерном;
Был заживо зарыт в могилу;
Но бог весны своим лучом
Мне возвратил и жизнь и силу.И долговязой коноплей
Покинул я земное недро;
И был испытан я судьбой, -
Ненастье зная, зная ведро.Зной пек меня, бил тяжкий град,
И ветер гнул в свирепой злобе —
Так, что я жизни был не рад
И горевал о прежнем гробе.Но было и раздолье мне!
Как веселился я, бывало,
Когда в час ночи, при луне,
Вокруг меня все засыпало! Когда прохладный ветерок
Меня качал, ко мне ласкался,
Когда веселый мотылек,
Блестя, на колос мой спускался.Но время юности прошло;
Созрел я — и пошла тревога!
Однако ж на земле и зло —
Не зло, а только милость Бога.Пока я цвел и созревал
С моими сверстниками в поле —
Я ни о чем не помышлял
И думал век прожить на воле.Но роковой ударил час!
Вдруг на поле пришли крестьянки,
И вырвали с корнями нас,
И крепко стиснули в вязанки.Сперва нас заперли в овин
И там безжалостно сушили,
Потом, оставя ствол один,
Нас безголовых потопили —И мяли, мяли нас потом…
Но описать все наши муки
Нельзя ни словом, ни пером!..
Вот мы ткачу достались в руки —И обратил его челнок
Нас вдруг, для превращений новых,
В простой батистовый кусок
Из ниток тонких и суровых.Тогда нежалостливый рок
Мне благосклонным оказался,
Я, как батистовый платок,
Княжне Урусовой достался.По маслу жизнь моя пошла!
(С батистом масло хоть не ладно,
Но масла муза мне дала,
Чтоб мог я выразиться складно) —О, как я счастлив, счастлив был!
Готов в том подписаться кровью:
Княжне Софии я служил
С надеждой, верой и любовью.Но как судьба нам не верна!
За радость зло дает сторицей!
Вот что случилося: княжна
Каталась раз с императрицей —И захотела, торопясь
Остановить она карету…
И я попал, несчастный, в грязь,
А из грязи — в карман к поэту.И что же? Совестный поэт
Меня — мной завладеть не смея
Вдруг в лотерею отдает!..
Спаси ж меня, о лотерея! Спеши княжне меня отдать
И, кончив тем мое мученье,
Дай свету целому познать,
Что цель твоя: благотворенье!
Если
Гавану
окинуть мигом —
рай-страна,
страна что надо.
Под пальмой
на ножке
стоят фламинго.
Цветет
коларио
по всей Ведадо.
В Гаване
все
разграничено четко:
у белых доллары,
у черных — нет.
Поэтому
Вилли
стоит со щеткой
у «Энри Клей энд Бок, лимитед».
Много
за жизнь
повымел Вилли —
одних пылинок
целый лес, —
поэтому
волос у Вилли
вылез,
поэтому
живот у Вилли
влез.
Мал его радостей тусклый спектр:
шесть часов поспать на боку,
да разве что
вор,
портово́й инспектор,
кинет
негру
цент на бегу.
От этой грязи скроешься разве?
Разве что
стали б
ходить на голове.
И то
намели бы
больше грязи:
волосьев тыщи,
а ног —
две.
Рядом
шла
нарядная Прадо.
То звякнет,
то вспыхнет
трехверстный джаз.
Дурню покажется,
что и взаправду
бывший рай
в Гаване как раз.
В мозгу у Вилли
мало извилин,
мало всходов,
мало посева.
Одно
единственное
вызубрил Вилли
тверже,
чем камень
памятника Масео:
«Белый
ест
ананас спелый,
черный —
гнилью моченый.
Белую работу
делает белый,
черную работу —
черный».
Мало вопросов Вилли сверлили.
Но один был
закорюка из закорюк.
И когда
вопрос этот
влезал в Вилли,
щетка
падала
из Виллиных рук.
И надо же случиться,
чтоб как раз тогда
к королю сигарному
Энри Клей
пришел,
белей, чем облаков стада,
величественнейший из сахарных королей.
Негр
подходит
к туше дебелой:
«Ай бэг ёр па́рдон, мистер Брэгг!
Почему и сахар,
белый-белый,
должен делать
черный негр?
Черная сигара
не идет в усах вам —
она для негра
с черными усами.
А если вы
любите
кофий с сахаром,
то сахар
извольте
делать сами».
Такой вопрос
не проходит даром.
Король
из белого
становится желт.
Вывернулся
король
сообразно с ударом,
выбросил обе перчатки
и ушел.
Цвели
кругом
чудеса ботаники.
Бананы
сплетали
сплошной кров.
Вытер
негр
о белые подштанники
руку,
с носа утершую кровь.
Негр
посопел подбитым носом,
поднял щетку,
держась за скулу.
Откуда знать ему,
что с таким вопросом
надо обращаться
в Коминтерн,
в Москву?
По небу
По небу тучи бегают,
дождями
дождями сумрак сжат,
под старою
под старою телегою
рабочие лежат.
И слышит
И слышит шепот гордый
вода
вода и под
вода и под и над:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Темно свинцовоночие,
и дождик
и дождик толст, как жгут,
сидят
сидят в грязи
сидят в грязи рабочие,
сидят,
сидят, лучину жгут.
Сливеют
Сливеют губы
Сливеют губы с холода,
но губы
но губы шепчут в лад:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Свела
Свела промозглость
Свела промозглость корчею —
неважный
неважный мокр
неважный мокр уют,
сидят
сидят впотьмах
сидят впотьмах рабочие,
подмокший
подмокший хлеб
подмокший хлеб жуют.
Но шепот
Но шепот громче голода —
он кроет
он кроет капель
он кроет капель спад:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Здесь
Здесь взрывы закудахтают
в разгон
в разгон медвежьих банд,
и взроет
и взроет недра
и взроет недра шахтою
стоугольный
стоугольный «Гигант».
Здесь
Здесь встанут
Здесь встанут стройки
Здесь встанут стройки стенами.
Гудками,
Гудками, пар,
Гудками, пар, сипи.
Мы
Мы в сотню солнц
Мы в сотню солнц мартенами
воспламеним
воспламеним Сибирь.
Здесь дом
Здесь дом дадут
Здесь дом дадут хороший нам
и ситный
и ситный без пайка,
аж за Байкал
аж за Байкал отброшенная
попятится тайга».
Рос
Рос шепоток рабочего
над темью
над темью тучных стад,
а дальше
а дальше неразборчиво,
лишь слышно —
лишь слышно — «город-сад».
Я знаю —
Я знаю — город
Я знаю — город будет,
я знаю —
я знаю — саду
я знаю — саду цвесть,
когда
когда такие люди
в стране
в стране в советской
в стране в советской есть!
Ах, маменька, спасите! Спазмы, спазмы!
Такие спазмы — мочи нет терпеть…
Под ложечкой… Раздеть меня, раздеть!
За доктором! пиявок! катаплазмы!..
Вы знаете — я честью дорожу,
Но… больно так, что лучше б не родиться!..
И как это могло со мной случиться?
Решительно — ума не приложу.
Ведь и больна я не была ни разу —
Напротив: все полнела день от дня…
Ну, знать — со зла и сглазили меня,
А уберечься от дурного глазу
Нельзя, и вот — я пла́стом-пласт лежу…
Ох, скоро ль доктор?.. Лучше б не родиться!..
И как это могло со мной случиться?
Решительно — ума не приложу.
Конечно, я всегда была беспечной,
Чувствительной… спалося крепко мне…
Уж кто-нибудь не сглазил ли во сне?
Да кто же? Не барон же мой увечный!
Фи! на него давно я не гляжу…
Ох, как мне больно! Лучше б не родиться!..
И как это могло со мной случиться?
Решительно — ума не приложу.
Быть может, что… Раз, вечером, гусара
Я встретила, как по грязи брела, —
И только переулок перешла…
Да сглазит ли гусарских глазок пара?
Навряд: давно я по грязи брожу!..
Ох, как мне больно! Лучше б не родиться!..
И как это могло со мной случиться?
Решительно — ума не приложу.
Мой итальянец?.. Нет! он непорочно
Глядит… и вкус его совсем иной…
Я за него ручаюсь головой:
Коль сглазил он, так разве не нарочно…
А обманул — сама не пощажу!
Ох, как мне больно! Лучше б не родиться!..
И как это могло со мной случиться?
Решительно — ума не приложу.
Ну вот! Веди себя умно и тонко
И береги девичью честь, почет!
Мне одного теперь недостает,
Чтоб кто-нибудь подкинул мне ребенка…
И ведь подкинут, я вам доложу…
Да где же доктор?.. Лучше б не родиться!..
И как это могло со мной случиться?
Решительно — ума не приложу.
Где вы, источники вечной любви, —
Жажда всех видеть счастливыми, —
Клад дорогой, скрытый в нервах, в крови,
В пламенном сердце с порывами?
Где та великая вера в людей,—
В славу всего человечества?
Или хоть в смелую правду друзей,
Шедших страдать за отечество?..
Где та заря, что вставала?— скажи,
Где та душа, что проснулася?..
Или земля,— это скопище лжи, —
В грозные тучи замкнулася?..
Или опять племенная вражда
В каждый народ протеснилася
И, как осенняя с грязью вода,
В сердце мое проточилася…
Или в умы замешался хаос,— Или опять первобытная
Дичь разрастается,— крови и слез
Требует власть ненасытная!?—
Если погаснет священный огонь,—
Что впереди?— тьма бездонная…
Милая! в эту минуту не тронь
Сердце мое омраченное…
Может быть, эта минута пройдет,
Может быть, завтра ж попутная
Звездочка луч свой уронит,— сойдет
В душу хоть радость минутная.
Рад буду встретить я гостью мечту
И принести ей раскаянье
За ненавистную мне слепоту
И за минуту отчаянья…
Где вы, источники вечной любви, —
Жажда всех видеть счастливыми, —
Клад дорогой, скрытый в нервах, в крови,
В пламенном сердце с порывами?
Где та великая вера в людей,—
В славу всего человечества?
Или хоть в смелую правду друзей,
Шедших страдать за отечество?..
Где та заря, что вставала?— скажи,
Где та душа, что проснулася?..
Или земля,— это скопище лжи, —
В грозные тучи замкнулася?..
Или опять племенная вражда
В каждый народ протеснилася
И, как осенняя с грязью вода,
В сердце мое проточилася…
Или в умы замешался хаос,—
Или опять первобытная
Дичь разрастается,— крови и слез
Требует власть ненасытная!?—
Если погаснет священный огонь,—
Что впереди?— тьма бездонная…
Милая! в эту минуту не тронь
Сердце мое омраченное…
Может быть, эта минута пройдет,
Может быть, завтра ж попутная
Звездочка луч свой уронит,— сойдет
В душу хоть радость минутная.
Рад буду встретить я гостью мечту
И принести ей раскаянье
За ненавистную мне слепоту
И за минуту отчаянья…
Один чудак из партии геологов
Сказал мне, вылив грязь из сапога:
«Послал же бог на головы нам олухов!
Откуда нефть — когда кругом тайга? И деньги в прорву!.. Лучше бы на тыщи те
Построить ресторан на берегу.
Вы ничего в Тюмени не отыщете —
В болото вы вгоняете деньгу!»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее!..
Мол роем землю, но пока у многих мнение,
Что меньше «более» у нас, а больше «менее».А мой рюкзак —
Пустой на треть.
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»Давно прошли открытий эпидемии
И с лихорадкой поисков борьба,
И дали заключенье в Академии:
В Тюмени с нефтью «полная труба»! Нет бога нефти здесь — перекочую я,
Раз бога нет — не будет короля!..
Но только вот нутром и носом чую я,
Что подо мной не мёртвая земля! И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее!..
Мне отвечают, что у них такое мнение,
Что меньше «более» у них, а больше «менее».Пустой рюкзак —
Исчезла снедь…
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»И нефть пошла! Мы, по болотам рыская,
Не на пол-литру выиграли спор —
Тюмень, Сибирь, земля ханты-мансийская
Сквозила нефтью из открытых пор.Моряк, с которым столько переругано, —
Не помню уж, с какого корабля, —
Всё перепутал и кричал испуганно:
«Земля! Глядите, братики, земля!»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Мне не поверили, и оставалось мнение,
Что — меньше «более» у нас, а больше «менее»…Но подан знак:
Бурите здесь!
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»И бил фонтан и рассыпался искрами,
При свете их я Бога увидал:
По пояс голый, он с двумя канистрами
Холодный душ из нефти принимал.И ожила земля, и помню ночью я
На той земле танцующих людей…
Я счастлив, что, превысив полномочия,
Мы взяли риск — и вскрыли вены ей! Я шлю депеши в центр — из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Что — прочь сомнения, что — есть месторождение,
Что — больше «более» у нас, а меньше «менее»…Так я узнал:
Бог нефти — есть,
И он сказал:
«Да будет нефть!»Депешами не простучался в двери я,
А вот канистры в цель попали, в цвет:
Одну принёс под двери недоверия,
Другую внёс в высокий кабинет.Один чудак из партии геологов
Сказал мне, вылив грязь из сапога:
«Послал же бог на головы нам олухов!
Откуда нефть — когда кругом тайга?»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Что — прочь сомнения, что — есть месторождение,
Что — больше «более» у нас, а меньше «менее»…Так я узнал:
Бог нефти — есть,
И он сказал:
«Да будет нефть!»
Затекшие пальцы болят,
И веки болят на опухших глазах…
Швея в своем жалком отрепье сидит
С шитьем и иголкой в руках…
Шьет — шьет — шьет,
В грязи, в нищете, голодна,
И жалобно горькую песню поет —
Поет о рубашке она.
«Работай! работай! работай,
Едва петухи прокричат!
Работай! работай! работай,
Хоть звезды сквозь кровлю глядят!
Ах, лучше бы мне пропадать
В неволе у злых басурман!
Там нечего женщине душу спасать,
Как надо у нас христиан.
Работай! работай! работай,
Пока не сожмет головы как в тисках!
Работай! работай! работай,
Пока не померкнет в глазах!
Строчку — ластовку — во́рот —
Во́рот — ластовку — строчку…
Повалит ли сон над шитьем — и во сне
Строчишь все да рубишь сорочку.
О братья любимых сестер!
Опора любимых супруг, матерей!
Не холст на рубашках вы носите — нет! —
А жизнь безотрадную швей.
Шей! шей! шей!..
В грязи, в нищете, голодна,
Рубашку и саван одною иглой
Я шью из того ж полотна!
Но что мне до смерти? Ее не боюсь,
И сердце не дрогнет мое,
Хоть тотчас костлявая гостья приди.
Я стала похожа сама на нее.
Похожа от голоду я на нее…
Здоровье не явится вновь.
О Боже! зачем это дорог так хлеб,
Так дешевы тело и кровь?
Работай! работай! работай!
Мой труд бесконечный жесток.
А плата? Отрепье, солома в углу
Да черствого хлеба кусок.
Скамейка да стол — голый пол —
Убогая кровля сквозится…
И то́ любо мне, как на серой стене
Порой моя тень отразится.
Работай! работай! работай
От боя до боя часов!
Работай! работай! работай,
Как каторжник в тьме рудников!
Строчка — ластовка — во́рот —
Во́рот — строчка — рубец…
Застелет глаза, онемеет рука,
И сердце замрет под конец.
Работай! работай! работай,
Когда леденеет в окошке стекло!
Работай! работай! работай,
Когда и светло и тепло —
И ласточки, к выступам кровли лепясь,
Щебечут в сиянии дня,
И кажут мне яркие спинки свои,
И дразнят весною меня.
О! только бы раз подышать
Дыханьем лугов, полевыми цветами!
Вверху только небо одно,
Трава и цветы под ногами.
О! только бы час лишь пожить
Блаженством младенческих лет,
Когда я не знала, что буду ценить
Дороже прогулки обед!
О! только бы час лишь один!
Лишь миг!.. чтоб душа ожила…
Любовь и надежда! и мига вам нет:
Все время печаль отняла.
Поплакать бы — легче бы сердцу от слез…
Нет, слезы мои! не теките!
Иголке моей не мешайте вы шить!
Шитья моего не мочите!»
Затекшие пальцы болят,
И веки болят на опухших глазах…
Швея в своем жалком отрепье сидит
С шитьем и иголкой в руках…
Шьет — шьет — шьет,
В грязи, в нищете, голодна,
И жалобно горькую песню поет…
Иль песня та к вам, богачи, не дойдет?..
Поет о рубашке она.
Стихи на качели
Земля от топота шатающихся стонет,
И всякий мещанин в вине и пиве тонет,
Тюльпаны красные на лицах их цветут
И розы на устах прекрасные растут.
Тут игры царствуют, приятности и смехи;
Начало их любви—каленые орехи:
Бросает Адонис с качели или вниз,
С улыбкой говорит: « Сударушка, склонись».
А та ответствует ему приятным взором,
Блистая младостью и дорогим убором.
Но что еще я зрю? Какая это туча?
Великая лежит яиц в народе куча.
С пригорка покатит веселый молодец,
Разбито яицо, добьет его вконец;
По грязи без скорлуп катают и марают,
Куда же яица сии употребляют,
О том не знаю я, иль честь имею знать,
Однако не скажу, чтоб их не осмеять;
О вкусе молодцы не рассуждают строго,
В Санкт-Петербурге же воды гораздо много.
Когда с предивныя и страшной высоты,
Воззрело солнышко на наши красоты,
Глубокие снега растаяли во граде,
Пастух нам предвестил рожком своим о стаде;
Тогда наполнились канавы все водой,
Однак не чистою, но грязной и худой;
Увы, любезные цветные епанечки,
Различные фаты, и перстни, и колечки;
Я часто вас видал поверженных в бедах;
Как вы купалися в нечистых сих водах;
О рок! О случай злой! Чего ты не наносишь.
Ты женщин и мужчин в таких канавах топишь;
Ни лет, ни пола ты не тщишься разбирать,
Старух и стариков дерзаешь погружать;
Ничто того уже не может быти хуже,
Как в праздник сей лежать поверженному в луже;
Однако, весельчак, отваги не теряй,
В грязи ты лежучи, кричи « не замарай».
Восточный Фаэтон на севере явился,
Не в колесницу он, но в одноколку вбился;
Не пламенных коней он правит во эфир,
По улице летит и давит пьяный мир;
Без нужды мычется направо, влево, прямо,
Понятие его не постигает само;
Куда ему поспеть ненадобну нигде,
И поручает он во всем себя судьбе;
Попустит вожжи вниз и даст коню свободу,
На злую пагубу веселому народу;
Слетится Фаетонт с таким же молодцом,
Иль лошадь в стену где хмельной направит лбом;
Немного припрыгнув, оставит одноколку,
Стремглав он полетит через коневью холку;
Не с неба Фаетонт, но щеголь с двух колес
Хотел по глупости припрыгнуть до небес;
На камнях лежучи, умильно воздыхает
И ток кровавых слез без пользы проливает.
В сем месте пал один, в другом упали три,
Везде падение, куда ни посмотри;
Во время праздников толико Фаэтонов,
Колико во стихах негодных Аполлонов.
… Мальчишки начинают,
Друг друга по щекам ладонями щелкают,
Не в зубы юноша, но метит парню в глаз,
А отрок отроку дает получше враз.
В минуту славное сражение явится,
Не рвется воздух тут и солнышко не тмится.
Щелкание, тузы валятся так, как град,
Ланита, носы, рты и зубы все звенят.
Не огнестрельное оружие пылает,
Тут витязь кулаком противных поражает…
Пошел по брюху звон, как в добрый барабан…
Хоть после 5 недель от битвы отдыхают,
Однак с охотою опять в нее вступают,
Охотно мучатся, но если ночь темна,
Тогда и их раздор, как прочих брань, смешна.
Крылаты бузники, московские герои,
Не здесь они, но там (в Москве) бурлацки водят строи.
В лохмотьях нищенских, измучена работой,
С глазами красными, опухшими без сна,
Склонясь сидит швея и все поет она,
И песня та звучит болезненною нотой.
Поет и шьет, поет и шьет,
Поет и шьет она, спины не разгибая,
Рукой усталою едва держа иглу,
В грязи и холоде, в сыром своем углу
Поет и шьет она, спины не разгибая:
«Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока петух вдали кричать не станет;
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока хор звезд сквозь крышу не проглянет.
О, лучше б быть рабой у турков мне
И от работы тяжкой задохнуться:
Ведь в их нехристианской стороне
Язычники о душах не пекутся!..
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока твой мозг больной не станет расплываться;
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока глаза твои совсем не помутятся.
Переходи от ластовицы к шву…
Швы, складки, пуговки и строчки…
Работу сон сменил, но словно наяву
Я и в тревожном сне все вижу шов сорочки.
О, вы, которых жизнь тепла так и легка,
Вы, грязной нищеты не ведавшие люди —
Вы не бельем прикрыли ваши груди,
Нет, не бельем, но жизнью бедняка.
Во тьме и холоде, чужая людям, свету,
Сиди и шей с склоненной головой…
Когда-нибудь, как и рубашку эту,
Сошью сама себе я саван гробовой.
Но для чего теперь я вспомнила о смерти?
Она ли устрашит рассудок бедный мой?
Ведь я сама похожа так, — поверьте, —
На этот призрак страшный и немой.
Да, я сама на эту смерть похожа.
Всегда голодная, ведь я едва жива…
Зачем же хлеб так дорог, правый боже,
А кровь людей повсюду дешева?
Работай, нищая, не ведая истомы,
Работай без конца! Твой труд всегда с тобой,
Твой труд вознагражден: кровать есть из соломы,
Лохмотья грязные да черствый хлеб с водой,
Прогнивший, ветхий пол и потолок с дырою,
Разбитый стул, подобие стола,
Да стены голые; казалось мне порою, —
С них даже тень моя свалиться бы могла…
Сиди и шей и спину гни,
С работы не своди взор тусклый, утомленный…
Сиди и шей и спину гни,
Как спину гнет в тюрьме преступник заключенный.
Сиди и шей, — работа нелегка, —
Работай — день, работай — ночь настанет,
Пока разбитый мозг бесчувственным не станет,
Как и моя усталая рука.
Работай в зимний день без солнечного света,
Не покидай иглы, когда настанут дни,
Дни благовонного, ликующего лета…
Сиди и шей и спину гни,
Когда на зелени появятся росинки,
И гнезда ласточки свивают у окна,
И блещут при лучах их радужные спинки,
И в угол твой врывается весна.
О, если б я могла вон там, над головою,
Увидеть небеса без темных облаков,
Увидеть пышный луг с зеленою травою,
Могла упиться запахом цветов —
И белой буквицы и розы белоснежной, —
То этот краткий час я помнила б всегда,
Узнала бы вполне я цену скорби прежней,
Узнала б, как горька бессменная нужда.
За час один, за отдых самый краткий
Неблагодарною остаться я могла ль?
Ведь мне, истерзанной холодной лихорадкой
Понятна лишь одна безмолвная печаль.
Рыданье, говорят, нам сердце облегчает,
Но будьте сухи вы, усталые глаза,
Не проливайте слез: работе помешает
Мной каждая пролитая слеза…»
В лохмотьях нищенских, измучена работой,
С глазами красными, опухшими без сна,
Склонясь сидит швея и все поет она,
И песня та звучит болезненною нотой.
Поет и шьет, поет и шьет,
Поет и шьет она, спины не разгибая,
Рукой усталою едва держа иглу,
В грязи и холоде, в сыром своем углу
Поет и шьет она, спины не разгибая.
Бедняк! под ветхою, изорванной одеждой
Ты не дразни себя обманчивой надеждой,
Чтоб участью твоей мог тронуться богач!
Смотри: проснулся Рим! повсюду мчится в скачь
Толпа бездельников, с улыбкою нахальной
Встречающих твой взор, усталый и печальный.
Сам претор, услыхав, что для него готов
Открытый вход в дома от сна возставших вдов,
Торопит ликторов, — а по какой причине? —
Чтоб прежде всех поспеть к прелестнице Альбине.
Смотри: вот молодых патрициев гурьба
Идет в сообществе богатого раба,
За мотовство свое попавшего в вельможи:
Что жь тут позорного для римкой молодежи,
Когда тот самый раб — за час, за миг один,
Прожитый на груди каких нибудь Кальвин,
Бросает с дерзостью, как щедрая фортуна,
Все содержание военного трибуна.
Но ежели тебя, великих предков внук,
Порою соблазнит лобзаний тайный звук,
И ты, припав лицом пылающим к подушке,
Захочешь хилых ласк последней потаскушки, —
То, скован робостью, запавшей прямо в грудь,
Ты не осмелишься руки ей протянуть,
И тайного стыда в себе не уничтожа —
Не скажешь ей в глаза: — «веди меня на ложе»!..
О, кто-бы ни был ты — сам Нума, сам Марцелл,
Вслед за тобой везде б вопрос один летел:
— «Что он, богат иль нет? Где дом его? Где земли?
Пиры в его дому теперь открыты всем-ли?»
Об этом с жадностью толкуют, но за то
О честности твоей не справится никто.
Есть золотой мешок — он путь тебе проложит;
Ты нищ — и над тобой ругаться всякий может,
Уверенный вполне, что боги с облаков
Не слушают молитв и плача бедняков,
И так их нищенство и горе презирают,
Что даже гром небес на них не посылают…
Когда твой старый плащ заплатками покрыт,
Когда гнилой башмак изношен и разбит,
И нищенство глядит сквозь каждую прореху —
Ты подвергаешься озлобленному смеху,
Готовы мы тебя хоть грязью закидать;
Мы бедняка кругом привыкли презирать,
Как бесполезный хлам, как битую посуду…
О, бедность! Ты людей запугиваешь всюду, —
И в их измученных страданием чертах
Всегда читается бессменный этот страх…
Едва на зрелище народных игр заглянет
Бедняк отверженный, как грозный голос грянет:
— «Проч со скамьи, долой! Из цирка тотчас вон!
Одним богатым здесь дает места закон!»
И он бежит с стыдом, а на скамьях остались
Потомки гаеров, которые кривлялись
В толпе на площадях, да всадник временщик.
Внук гладиатора, нетрезвый свой язык
Едва ворочая, хрипит и бьет в ладони…
Вот звезды первые на римском небосклоне!..
О, кто укажет мне хоть на одну семью,
На одного отца, который дочь свою
За чувство к бедняку не упрекнул в раврате,
И сердце честное нашел бы в бедном зяте?..
Где, укажите мне, встречают бедняка
Без слова наглого, без дерзкого пинка?
Кто в нем оценит ум, способности и силы?
Допустят-ли его на свой совет эдилы?..
Быть может, скажут мне: бедняк везде гоним!..
Да, это так, везде, — но ты, великий Рим,
Лишь ты один владеешь страшным даром —
Всегда грозить ему позором иль ударом…
Век пошлой роскоши! Что-жь ты придумать мог?
Покрои модные великолепных тог,
Ненужный, внешний блеск, скрывавший без различья
Ничтожество и грязь мишурного величья…
Пусть темным призраком грозит нам нищета,
Лохмотья бедности, — у нас одна мечта:
Купить, хотя б ценой покражи иль обмана,
Права на мотовство бездонного кармана,
Чтоб роскошью своих нарядов и одежд
Дивить толпу зевак и уличных невежд.
У нас один порок — хоть вылезай из кожи,
Хоть ближнего зарежь, — но попади в вельможи
И запишись в число надутых спесью лиц…
За то и Рим теперь — продажнее блудниц, —
И всем торгует он: свободою плебейской,
Невинностью детей и совестью судейской,
Почетной должностью, приманкой теплых мест
И прелестями жен, наложниц и невест.
Всем нужно золото, — и податью тяжелой
Обременен клиент оборванный и голый!
Впряжён в телегу конь косматый,
Откормлен на диво овсом,
И бляхи медные на нём
Блестят при зареве заката.
Купцу дай, Господи, пожить:
Широкоплеч, как клюква, красен,
Казной от бед обезопасен,
Здоров, — о чём ему тужить?
Да мой купец и не горюет.
С какой-то бабой за столом
В особой горенке, вдвоём,
Сидит на мельнице, пирует.
Вода ревёт, вода шумит,
От грома мельница дрожит,
Идёт работа толкачами,
Идёт работа решетом,
Колёсами и жерновами —
И стукотня и пыль кругом…
Купец мой рюмку поднимает
И кулаком об стол стучит.
«И выпью!.. кто мне помешает?
И пью… сам чёрт не запретит!
Пей, Марья!..»
— «То-то, ненаглядный,
Ты мне на платье обещал…» —
«И кончено! Сказал — и ладно,
И будет так, как я сказал.
Мне что жена? Сыта, одета —
И всё… вот выпрягу коня
И прогуляю до рассвета,
И баста! Обними меня!..»
Вода шумит — не умолкает,
При свете месяца кипит,
Алмазной радугой сверкает,
Огнями синими горит.
Но даль темна и молчалива,
Огонь весёлый рыбака
Краснеет в зеркале залива,
Скользит по листьям лозняка.
Купец гуляет. Мы не станем
Ему мешать. В тиши ночной
Мы лучше в дом его заглянем,
Войдём неслышною стопой.
Уж поздно. Свечка нагорела.
Больной лежит и смерти ждёт.
Его лицо, как мрамор, бело,
И руки холодны, как лёд;
На лоб открытый кудри пали;
Остаток прежней красоты,
Печать раздумья и печали
Ещё хранят его черты.
Так, освещённые зарёю,
В замолкшем надолго лесу,
Листы осеннею порою
Ещё хранят свою красу.
Пора на отдых. Грудь разбита,
На сердце запеклася кровь —
И радость навек позабыта…
А ты, горячая любовь,
Явилась поздно. Доля, доля!
И если б раньше ты пришла, —
Какой бы здесь приют нашла?
Здесь труд и бедность, здесь неволя,
Здесь горе гнёзда вьёт свои,
И веет холод от порога,
И стены дома смотрят строго…
Здесь нет приюта для любви!
Лежит больной, лицо печально, —
И будто тенью лоб покрыт;
Так летом, только догорит
Румяной зорьки луч прощальный, —
Под сводом сумрачных небес
Стоит угрюм и тёмен лес.
Родная мать роняет слёзы,
Облокотясь на стол рукой.
Надежды, молодости грёзы,
Мир сердца — этот рай земной —
Всё унесло, умчало горе,
Как буйный вихрь уносит пыль,
Когда в степи шумит ковыль,
Шумит взволнованный, как море,
И догорает вся дотла
Грозой зажжённая ветла.
Плачь больше, бедное созданье!
И не слезами — кровью плачь!
Безвыходно твоё страданье
И беспощаден твой палач.
Невесела, невыносима,
Горька, как яд, твоя судьба:
Ты жизнь убила, как раба,
И не была никем любима…
Твой муж… но виноват ли он,
Что пьян, и груб, и неумён?
Когда б он мог подумать строго,
Как зла наделано им много,
Как много ран нанесено, —
Себя он проклял бы давно.
В борьбе тяжёлой ты устала,
Изнемогла и в грязь упала,
И в грязь затоптана толпой.
Увы! сгубил тебя запой!..
Твоя слеза на кровь походит…
Плачь больше!.. В воздухе чума!..
Любимый сын в могилу сходит,
Другой давно сошёл с ума.
Вот он сидит на лежанке просторной,
Голо острижен, и бледен, и хил;
Палку, как скрипку, к плечу прислонил,
Бровью и глазом мигает проворно,
Правой рукою и взад и вперёд
Водит по палке и песню поёт:
«На старом кургане, в широкой степи,
Прикованный сокол сидит на цепи.
Сидит он уж тысячу лет,
Всё нет ему воли, всё нет!
И грудь он когтями с досады терзает,
И каплями кровь из груди вытекает.
Летят в синеве облака,
А степь широка, широка…»
Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками
И плачет горькими слезами:
«Больно мне! больно мне! мозг мой горит.
Счастье тому, кто в могиле лежит!
Мать моя, матушка! полно рыдать!
Долго ли нам эту жизнь коротать?
Знаешь ли? Спальню запри изнутри,
Сторожем стану я подле двери.
«Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!..
Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..»
Больной всё слушал эти звуки,
Горел на медленном огне,
Сказать хотел он: дайте мне
Хоть умереть без слёз и муки!
Ужель не мог я от судьбы
Дождаться мира в час кончины,
За годы думы и кручины,
За годы пытки и борьбы?
Иль эти пытки шуткой были?
Иль мало, среди стен родных,
Отравой зла меня поили?
Иль вместо слёз из глаз моих
Текла вода на изголовье,
Когда, губя своё здоровье,
Я думал ночи безо сна —
Зачем мне эта жизнь дана?
И, догорающий в постели,
Всю жизнь припомнив с колыбели,
Хотел он на своём пути
Хоть точку светлую найти —
И не сыскал.
Так в полдень жгучий,
Спустившись с каменистой кручи,
Томимый жаждой, пешеход
Искать ключа в овраг идёт.
И долго там, усталый, бродит,
И влаги капли не находит,
И падает, едва живой,
На землю с болью головной…
«Ну, отпирай! Заснули скоро!..» —
Ударив в ставень кулаком,
Хозяин крикнул под окном…
Печальный дом, приют раздора!
Нет, тяжело срывать покров
С твоих таинственных углов,
Срывать покров, как уголь, чёрный!
Угрюм твой вид, как гроба вид,
Как место казни, где стоит
С железной цепью столб позорный
И плаха с топором лежит!..
За то, что здесь так мало света,
Что воздух солнцем не согрет,
За то, что нет на мысль ответа,
За то, что радости здесь нет,
Ни ласк, ни милого объятья,
За то, что гибнет человек, —
Я шлю тебе мои проклятья,
Чужой оплакивая век!..
I
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
IV
Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V
О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
VI
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.
Вы правы. Рад я был сердечно
От вас услышанным словам:
Визиты — варварство, конечно!
Итак — не еду нынче к вам
И, кстати, одержу победу
Над предрассудком: ни к кому
В сей светлый праздник не поеду
И сам визитов не приму;
Святого дня не поковеркав,
Схожу я утром только в церковь,
Смиренно богу помолюсь,
Потом, с почтеньем к генеральству,
Как должно, съезжу по начальству
И крепко дома затворюсь. Обычай истинно безумный!
Китайских нравов образец!
День целый по столице шумной
Таскайся из конца в конец!
Составив список презатейный
Своим визитам, всюду будь —
На Острову и на Литейной,
Изволь в Коломну заглянуть.
И на Песках — и там быть надо,
Будь у Таврического сада,
На Петербургской стороне,
Будь моря Финского на дне,
В пределах рая, в безднах ада,
На всех планетах, на луне! Блажен, коль слышишь: ‘Нету дома’
‘Не принимают’. — Как огня,
Как страшной молнии и грома
Боишься длинного приема:
Изочтены минуты дня —
Нельзя терять их; полтораста
Еще осталось разных мест,
Где надо быть, тогда как часто
Несносно длинен переезд.
Рад просто никого не видеть
И всех проклясть до одного, Лишь только б в праздник никого
Своим забвеньем не обидеть, —
Лишь только б кинуть в каждый дом
Билетец с загнутым углом,
Не видеть лиц — сих адских пугал.,
Что лица? — Дело тут не в том,
А вот в чем: карточка и угол!
Лишь только б карточку швырнуть,
Ее где следует удвоить,
И тут загнуть, и там загнуть,
И совесть, совесть успокоить!
Ярлык свой бросил, хлоп дверьми:
Вот — на! — и черт тебя возьми! Порою ветер, дождь и слякоть,
А тут визиты предстоят;
Бедняк и празднику не рад —
Чего? Приходится хоть плакать.
Вот он выходит на крыльцо,
Зовет возниц, в карманах шарит…
Лицом хоть в грязь он не ударит,
Да грязь-то бьет ему в лицо.
Дорога — ад, чернее ваксы;
Извозчик за угол скорей
На кляче тощенькой своей
Свернул — от столь же тощей таксы,
Прочтенной им в чертах лица,
К нему ревущего с крыльца. Забрызган с первого же шага,
Пешком пускается бедняга,
И очень рад уже потом,
Когда с товарищем он в паре
Хоть как-нибудь, тычком, бочком,
На тряской держится ‘гитаре’:
Так называют инструмент
Хоть звучный, но не музыкальный,
Который в жизни сей печальной
Старинный получил патент
На громкий чин и титул ‘дрожек’,
И поглядишь — дрожит как лист,
Воссев на этот острый ножик,
Поэт убогий иль артист.
Я сам… Но, сколь нам ни привычно,
Всё ж трогать личность — неприлично
Свою тем более… Имен
Не нужно здесь; итак — NN,
Визитных карточек навьючен
Колодой целою, плывет
И, тяжким странствием измучен,
К дверям по лестнице ползет,
Стучится с робостью плебейской
Или торжественно звонит.
Дверь отперлась; привет лакейской
Как раз в ушах его гремит:
‘Имеем честь, дескать, поздравить
Вас, сударь, с праздником’; молчит
Пришлец иль глухо ‘м-м’ мычит,
Да карточку спешит оставить
Иль расписаться, а рука
Лакея, вслед за тем приветом,
И как-то тянется слегка,
И, шевелясь исподтишка,
Престранно действует при этом,
Как будто ловит что-нибудь
Перстами в области воздушной,
А гость тупой и равнодушный
Рад поскорее ускользнуть,
Чтоб продолжить свой трудный путь;
Он защитит, покуда в силах,
От наступательных невзгод
Кармана узкого проход,
Как Леонид при Фермопилах.
О, мой герой! Вперед! Вперед!
Вкруг света, вдаль по океану
Плыви сквозь бурю, хлад и тьму,
Подобно Куку, Магеллану
Или Колумбу самому,
И в этой сфере безграничной
Для географии столичной
Трудись! — Ты можешь под шумок
Открыть среди таких прогулок
Иль неизвестный закоулок,
Иль безымянный островок;
Полузнакомого припомня,
Что там у Покрова живет,
Узнать, что самая Коломня
Есть остров средь канавных вод, —
Открыть полярных стран границы,
Забраться в Индию столицы,
Сто раз проехать вверх и вниз
Через Надежды Доброй мыс.
Тут филолог для корнесловья
Отыщет новые условья,
Найдет, что русский корень есть
И слову чуждому ‘визиты’,
Успев стократно произнесть
Извозчику: ‘Да ну ж! вези ты! ’
Язык наш — ключ заморских слов:
Восстань, возрадуйся, Шишков!
Не так твои потомки глупы;
В них руссицизм твоей души,
Твои родные ‘мокроступы’
И для визитов хороши.
Зачем же всё в чужой кумирне
Молиться нам? — Шишков! Ты прав,
Хотя — увы! — в твоей ‘ходырне’
Звук русский несколько дырав.
Тебя ль не чтить нам сердца вздохом,
В проезд визитный бросив взгляд
И зря, как, грозно бородат,
Маркер трактирный с ‘шаропёхом’
Стоит, склонясь на ‘шарокат’?
Но — я отвлекся от предмета,
И кончить, кажется, пора.
А чем же кончится всё это?
Да тем, что нынче со двора
Не еду я, останусь дома.
Пускай весь мир меня винит!
Пусть всё, что родственно, знакомо
И близко мне, меня бранит!
Я остаюсь. Прямым безумцем
Довольно рыскал прежде я,
Пускай считают вольнодумцем
Меня почтенные друзья,
А я под старость начинаю
С благословенного ‘аминь’;
Да только вот беда: я знаю —
Чуть день настанет — динь, динь, динь
Мой колокольчик, — и покою
Мне не дадут; один, другой,
И тот, и тот, и нет отбою —
Держись, Иван — служитель мой!
Ну, он не впустит, предположим;
И всё же буду я тревожим
Несносным звоном целый день,
Заняться делом как-то лень —
И всё помеха! — С уголками
Иван обеими руками
Начнет мне карточки сдавать,
А там еще, а там опять.
Как нескончаемая повесть,
Всё это скучно; изорвешь
Все эти листики, а всё ж
Ворчит визитная-то совесть,
Ее не вдруг угомонишь:
‘Вот, вот тебе, а ты сидишь! ’
Неловко как-то, неспокойно.
Уж разве так мне поступить,
Как некто — муж весьма достойный
Он в праздник наглухо забить
Придумал дверь, и, в полной мере
Чтоб обеспечить свой покой,
Своею ж собственной рукой
Он начертал и надпись к двери:
‘Такой-то-де, склонив чело,
Визитщикам поклон приносит
И не звонить покорно просит —
Уехал в Царское Село’.
И дома дал он пищу лени,
Остался целый день в тиши, —
И что ж? Потом вдруг слышит пени:
‘Вы обманули — хороши!
Чрез вас мы время потеряли —
Час битый ехали, да час
В Селе мы Царском вас искали,
Тогда как не было там вас’.
Я тоже б надписал, да кстати ль?
Прочтя ту надпись, как назло,
Пожалуй, ведь иной приятель
Махнет и в Царское Село!
В годы прежния,
Времена первоначальныя,
При бывшем вольном царе,
При Иване Васильевиче,
Когда холост был государь,
Царь Иван Васильевич,
Поизволил он женитися.
Берет он, царь-государь,
Не у себя в каменно́й Москве,
А берет он, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича,
Он Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
Купаву крымскую
Царицу благоверную.
А и царскова поезду
Полторы было тысячи:
Князи-бо́яра, могучие бога́тыри,
Пять со́т донских казаков,
Что н(и) лутчих добрых молодцов.
Здравствует царь-государь
Через реки быстрыя,
Через грязи смоленския,
Через лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича.
Он по́нел, царь-государь,
Царицу благоверную
Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
И взял в провожатые за ней
Три ста́ татаринов,
Четыре ста́ бухаринов,
Пять сот черкашенинов
И любимова шурина
Мастрюка Темрюковича,
Молодова черкашенина.
Уж царскова поезду
Без малова три тысячи,
Везут золоту казну
Ко царю в каменну́ Москву.
Переехал царь-государь
Он реки быстрыя,
Грязи смоленския
И лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
У себя в каменно́й Москве,
Во полатах белокаменных.
В возлюбленной крестовой своей
Пир навеселе повел,
Столы на радостех.
И все ли князи-бо́яра,
Могучие богатыри
И гости званыя,
Пять сот донских казаков
Пьют-едят, потешаются,
Зелено вино кушают,
Белу лебедь рушают,
А един не пьет да не ест
Царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин.
И зачем хлеба-соли не ест,
Зелена вина не кушает,
Белу лебедь не рушает?
У себя на уме держит:
Изошел он семь городов,
Поборол он семьдесят борцов
И по себе борца не нашел.
И только он думает,
Ему вера поборотися есть
У царя в каменной Москве,
Хочет царя потешити
Со царицею благоверною
Марьею Темрюковною,
Он хочет Москву загонять,
Сильно царство Московское.
Никита Романович
Об том царю доложил,
Царю Ивану Васильевичу:
«А и гой еси, царь-государь,
Царь Иван Васильевич!
Все князи-бояра,
Могучие богатыри
Пьют-едят, потешаются
На великих на радостех,
Один не пьет, не ест
Твой царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин —
У себя он на уме держит,
Вера поборотися есть,
Твое царское величество потешити
Со царицею благоверною».
Говорит тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты садися, Никита Романович,
На добра коня,
Побеги по всей Москве,
По широким улицам
И по частым переулачкам».
Он будет, дядюшка
Никита Романович,
Середь Урья Повол[ж]скова,
Слободы Александровы, —
Два братца родимые
По базару похаживают,
А и бороды бритые,
Усы торженые,
А платья саксонское,
Сапоги с рострубами,
Аб ручку-ту дядюшке челом:
«А и гой еси ты, дядюшка
Никита Романович,
Ково ты спрашиваешь?
Мы борцы в Москве похваленые.
Молодцы поученые, славные!»
Никита Романович
Привел борцов ко дворцу,
Говорили тут борцы-молодцы:
«Ты, Никита Романович,
Ты изволь об том царю доложить,
Смет(ь) ли н[а]га спустить
С царским шурином,
И смет(ь) ли ево побороть?».
Пошел он, Никита Романович,
Об том царю доложил,
Что привел борцов ко дворцу.
Злата труба протрубела
Во полате белокаменной,
Говорил тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты, Никита Романович,
Веди борцов на двор,
На дворец государевой,
Борцов ученыех,
Молодцов похваленыех,
И в том им приказ отдавай,
Кто бы Мастрюка поборол,
Царскова шурина,
Платья бы с плеч снял
Да нагова с круга спустил,
А нагова, как мать родила,
А и мать на свет пустила».
Послышал Мастрюк борцов,
Скачет прямо Мастрюк
Из места большева,
Из угла переднева
Через столы белод[у]бовы,
Через ества сахарныя,
Чрез питья медяныя,
Левой ногой задел
За столы белодубовы.
Повалил он тридцать столов
Да прибил триста гостей:
Живы да не годны,
На карачках ползают
По полате белокаменной —
То похвальба Мастрюку,
Мастрюку Темрюковичу.
Выбежал тут Мастрюк
На крылечка красное,
Кричит во всю голову,
Чтобы слышел царь-государь:
«А свет ты, вольной царь,
Царь Иван Васильевич!
Что у тебя в Москве
За похвальные молодцы,
Поученые, славные?
На ладонь их посажу,
Другой рукою роздавлю!».
С борцами сходится
Мастрюк Темрюкович,
Борьба ево ученая,
Борьба черкасская,
Колесом он бороться пошел.
А и малой выступается
Мишка Борисович,
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь,
И смотрят их борьбу князи-бо́яра
И могучие богатыри,
Пять сот донских казаков.
А и Мишка Борисович
С носка бросил о землю
Он царскова шурина,
Похвалил ево царь-государь:
«Исполать тебе, молодцу,
Что чиста борешься!».
А и Мишка к стороне пошел, —
Ему полно боротися.
А Потанька бороться пошел,
Костылем попирается,
Сам вперед подвигается,
К Мастрюку приближается.
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь.
Потанька справился,
За плеча сграбился,
Согнет корчагою,
Воздымал выше головы своей,
Опустил о сыру землю:
Мастрюк без памети лежит,
Не слыхал, как платья сняли.
Был Мастрюк во всем,
Стал Мастрюк ни в чем,
Ожерелья в пять сот рублев
Без единые денежки,
А платья саксонскова
Снял на три тысячи —
Со стыду и сорому
О карачках под крылец ползет.
Как бы бела лебедушка
По заре она прокликала,
Говорила царица царю,
Марья Темрюковна:
«Свет ты, вольной царь
Иван Васильевич!
Такова у тебя честь добра́
До любимова шурина?
А детина наругается,
Что детина деревенской,
Почто он платья снимает?».
Говорил тут царь-государь:
«Гой еси ты, царица во Москве,
Да ты, Марья Темрюковна!
А не то у меня честь во Москве,
Что татары-те борются,
То-то честь в Москве,
Что русак тешится!
Хотя бы ему голову сломил,
Да любил бы я, пожаловал
Двух братцов родимыех,
Двух удалых Борисовичев».
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща, И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того, Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща,
И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом
Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того,
Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
Как из (с)лавнова города из Мурома,
Из тово села Корочаева
Как была-де поездка богатырская,
Нарежался Илья Муромец Иванович
Ко стольному городу ко Киеву
Он тою дорогою прамоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Через те леса брынския,
Через черны грязи смоленския,
И залег ее, дорогу, Соловей-разбойник.
И кладет Илья заповедь велику,
Что проехать дорогу прямоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Не вымать из налушна тугой лук,
Из колчана не вымать калену стрелу,
Берет благословение великое у отца с матерью.
А и только ево, Илью, видели.
Прощался с отцом, с матерью
И садился Илья на своего добра коня,
А и выехал Илья со двора своего
Во те ворота широкия.
Как стегнет он коня по ту(ч)ным бедрам,
А и конь под Ильею рассержается,
Он перву скок ступил за пять верст,
А другова ускока не могли найти.
Поехал он через те лесы брынския,
Через те грязи смоленския.
Как бы будет Илья во темных лесах,
Во темных лесах во брынских,
Наезжал Илья на девяти дубах,
И наехал он, Илья, Соловья-разбойника.
И заслышел Соловей-разбойник
Тово ли топу конинова
И тое ли он пое(зд)ки богатырския,
Засвистал Соловей по-соловьиному,
А в другой зашипел разбойник по-змеиному,
А в-третьи зрявкает по-звериному.
Под Ильею конь окарачелся
И падал ведь на кукарачь.
Говорит Илья Муромец Иванович:
«А ты, волчья сыть, травеной мешок!
Не бывал ты в пещерах белокаменных,
Не бывал ты, конь, во темны́х лесах,
Не слыхал ты свисту соловьинова,
Не слыхал ты шипу змеинова,
А тово ли ты крику зверинова,
А зверинова крику, туринова?».
Разрушает Илья заповедь великую:
Вымает калену стрелу
И стреляет в Соловья-разбойника,
И попал Соловья да в правой глаз.
Полетел Соловей с сыра дуба
Комом ко сырой земли,
Подхватил Илья Муромец Соловья на белы руки,
Привезал Соловья ко той ко луке ко седельныя.
Проехал он воровску заставу крепкую,
Подезжает ко подворью дворянскому,
И завидела-де ево молода жена,
Она хитрая была и мудрая,
И [в]збегала она на чердаки на вышния:
Как бы двор у Соловья был на семи верстах,
Как было около двора железной тын,
А на всякой тыныньки по маковке —
И по той по голове богатырския,
Наводила трубками немецкими
Ево, Соловьева, молодая жена,
И увидела доброва молодца Илью Муромца.
И бросалась с чердака во свои высокия терема
И будила она девять сыновей своих:
«А встаньте-обудитесь, добры молодцы,
А девять сынов, ясны соколы!
Вы подите в подвалы глубокия,
Берите мои золотыя ключи,
Отмыкаете мои вы окованны ларцы,
А берите вы мою золоту казну,
Выносите ее за широкой двор
И встречаете удала доброва молодца.
А наедет, молодцы, чужой мужик,
Отца-та вашего в тороках везет».
А и тут ее девять сыновей закорелися
И не берут у нее золотые ключи,
Не походят в подвалы глубокия,
Не берут ее золотой казны,
А худым видь свои думушки думают:
Хочут обвернуться черными воронами
Со темя носы железными,
Оне хочут расклевать добра молодца,
Тово ли Илью Муромца Ивановича,
Подезжает он ко двору ко дворянскому,
И бросалась молода жена Соловьева,
А и молится-убивается:
«Гой еси ты, удалой доброй молодец!
Бери ты у нас золотой казны, сколько надобно,
Опусти Соловья-разбойника,
Не вози Соловья во Киев-град!».
А ево-та дети Соловьевы
Неучливо оне поговаривают,
Оне только Илью видели,
Что стоял у двора дворянскова.
И стегает Илья он добра коня,
А добра коня по ту(ч)ным бедрам:
Как бы конь под ним асержается,
Побежал Илья, как сокол летит.
Приезжает Илья он во Киев-град,
Середи двора княженецкова
И скочил он, Илья, со добра коня,
Привезал коня к дубову столбу.
Походил он во гридню во светлую
И молился он Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со княгинею,
На все на четыре стороны.
У великова князя Владимера,
У нево, князя, почестной пир,
А и много на пиру было князей и бояр,
Много сильных-могучих богатырей.
И поднесли ему, Илье, чару зелена вина
В полтора ведра,
Принимает Илья единой рукой,
Выпивает чару единым духом.
Говорил ему ласковой Владимер-князь:
«Ты скажись, молодец, как именем зовут,
А по именю тебе можно место дать,
По изо(т)честву пожаловати».
И отвечает Илья Муромец Иванович:
«А ты ласковой стольной Владимер-князь!
А меня зовут Илья Муромец сын Иванович,
И проехал я дорогу прамоезжую
Из стольнова города из Мурома,
Из тово села Карачаева».
Говорят тут могучие богатыри:
«А ласково со(л)нцо, Владимер-князь,
В очах детина завирается!
А где ему проехать дорогою прямоезжую:
Залегла та дорога тридцать лет
От тово Соловья-разбойника».
Говорит Илья Муромец:
«Гой еси ты, сударь Владимер-князь!
Посмотри мою удачу богатырскую,
Вон я привез Соловья-разбойника
На двор к тебе!».
И втапоры Илья Муромец
С великим князем на широкой двор
Смотреть его удачи богатырския,
Выходили тута князи-бояра,
Все русские могучие богатыри:
Самсон-богатырь Колыванович,
Сухан-богатырь сын Домантьевич,
Светогор-богатырь и Полкан другой
И семь-та братов Сбродо́вичи,
Еще мужики были Залешана,
А еще два брата Хапиловы, —
Только было у князя их тридцать молодцов.
Выходил Илья на широкой двор
Ко тому Соловью-разбойнику,
Он стал Соловья уговаривать:
«Ты послушай меня, Соловей-разбойник млад!
Посвисти, Соловей, по-соловьиному,
Пошипи, змей, по змеиному,
Зрявкай, зверь, по-туриному
И потешь князя Владимера!».
Засвистал Соловей по-соловьиному,
Оглушил он в Киеве князей и бояр,
Зашипел злодей по-змеиному,
Он в-третье зрявкает по-туриному,
А князи-бояра испугалися,
На корачках по двору наползалися
И все сильны богатыри могучия.
И накурил он беды несносныя:
Гостины кони с двора разбежалися,
И Владимер-князь едва жив стоит
Со душей княгиней Апраксевной.
Говорил тут ласковой Владимер-князь:
«А и ты гой еси, Илья Муромец сын Иванович!
Уйми ты Соловья-разбойника,
А и эта шутка нам не надобна!».