Ночь настала. Вдали бушевал ураган,
Разыгрались валы на просторе,
Поднимался над морем зловещий туман,
А в душе — застарелое горе.
В эту бурную ночь я забыться не мог;
С пылкой злобой и с пылкой любовью
Сердцу вспомнились дни пережитых тревог,
И оно обливалося кровью.
Вспоминал я жестокий врагов произвол
И друзей-лицемеров обманы,
Вспоминал клеветы ядовитый укол,
Превратившийся в жгучие раны.
Сердце ныло… и кровь то стучала в виски,
То огнем разливалась по жилам…
Обессиленный гнетом тяжелой тоски,
В завывании ветра унылом
Различал я, казалось, болезненный стон,
Дикий хохот, призыв и моленья, —
И я жаждал, чтоб сон, благодетельный сон
Мне принес хоть минуту забвенья.
Убаюкан грозой, я заснул, и во сне
Я увидел: во мраке белея,
Словно легкая тень, приближалась во мне
Лучезарно-прекрасная фея…
Как полярная ночь — холодна и светла,
В диадеме из ярких снежинок,
Что блистали вокруг молодого чела,
Словно капли застывших слезинок,
С ледяною улыбкой на бледных устах
И с холодным сияньем во взоре,
С выраженьем покоя, разлитым в чертах,
В ослепительно белом уборе.
И послышался чистый, как горный кристалл,
Гармоничный, как пенье сирены,
Тихий голос ее: — «Ты забвенья искал
От борьбы роковой, от измены?
О, поверь мне: виною всему лишь оно —
Это сердце, что билось любовью,
Трепетало, надежд и желаний полно,
Обливалось горячею кровью…
Но груди я твоей лишь коснуся рукой,
Лишь повею морозным дыханьем —
И застынет оно под корой ледяной,
Недоступно любви и страданьям.
И тогда — ни огонь сожигающий гроз,
Растревоживших душу больную,
Ни весна, ни потоки горячие слез —
Не растопят кору ледяную.
В безмятежном покое застынет оно —
Это сердце, что бьется тревожно,
Возмущаясь — иных упований полно́ —
Всем, что в мире неправо и ложно.
Я вернусь через год, и тогда, если ты
Пожалеешь о муках былого —
Я тебя низведу с неземной высоты
Снова в бездну страданья земного!..»
И, дыханьем своим все вокруг леденя,
Надо мной наклонилася фея,
И я чуял, как сердце в груди у меня
Замирает и стынет, хладея…
Год прошел — и опять ураган бушевал,
Свод небес бороздили, как змеи,
Ярких молний огни, и опять я не спал,
Ожидая явления феи.
Вновь, как зимняя ночь — холодна и ясна,
Вся сияя красой неземною,
Наклоняся ко мне, прошептала она:
«Отвечай, ты доволен ли мною?»
«Нет, волшебница, нет! В сердце с этой ночи
Ощущаю я холод могильный,
И завяли цветы, и померкли лучи!
Словно бремя, иль гнет непосильный,
Сердце давит мое ледяная кора
С каждым часом ужасней, сильнее…
И, поверь мне, страданий былая пора —
Вдвое легче в сравнении с нею.
О, верни мне опять упоенье борьбы!
Жизнь бойца, без надежды на счастье,
Боль жестокая ран и удары судьбы —
Все ничто пред застоем бесстрастья!
И под гнетом его — сердце просит давно,
Призывает страданье былое:
Лучше кровью пускай истекает оно,
Чем застынет в мертвящем покое!»
Отвечала она: «Все верну я тебе:
Яд сомнений, терзанья, обманы,
И падешь ты, боец, в непосильной борьбе
И раскроются старые раны».
Тут склонилась она — в сердце острую сталь
Ощутил я, и замер, бледнея…
И, сквозь легкий туман, я увидел, как в даль
От меня уносилася фея…
1887 г.
В стране, где мрачные туманы
Дымятся вкруг высоких гор;
Где скалы, озера, курганы
Дивят и увлекают взор;
Где, стены замков обтекая,
Шумит, ревет волна морская
И плещет пеною своей
Под башнями монастырей, —Там между скал, укрыт лесами,
Таится дерзостный народ,
Кипит он буйными страстями,
Как грозный ток нагорных вод.
Но милы там прелестны девы,
Как сладкие любви напевы;
Их нежный блеск в красе младой
Свежее розы полевой.Уж был зажжен порой ночною
В горах сторожевой огонь;
Тропинкой узкой и крутою
Стремится, скачет борзый конь.
В ущельях звонких раздается,
Как скачет конь, — но кто несется
При бледной, трепетной луне,
Как вихрь, на вороном коне? Через ручьи, через овраги
Он быстро гонит, он летит,
Он полон бешеной отваги,
Он чудной дерзостью страшит.
Или от гибели он мчится?
Иль сам побить кого стремится?
С ним скачет смерть, за ним вослед
Несется ужас мрачных бед.Промчался он, но думой черной
Мою он душу отравил;
Он рьяностью своей упорной
Дремотный сумрак возмутил, —
Его чело темнее ночи,
Краснее угля рдеют очи…
О! страшен ты, ездок ночной,
Как призрак вещий, роковой.Но что в полночной тме мерцает?
Клубится дым под небеса, —
Внезапно пламень одаряет
Утесы, замки и леса;
Сверкнув багровыми струями,
Он льет огонь меж облаками
И вьется яркою змеей
Сквозь дым широкий и густой.Пожара признак неизбежный —
Заря кровавая легла;
Несется вопль и шум мятежный,
Звонят, гудят колокола;
Объемлет пламень-истребитель,
Святую инокинь обитель:
Их церковь, кельи — всё горит,
И крест в дыму уж не блестит.Увы! невольно покидает
Тот мир, где прелестью цвела,
Навек там Бренда молодая
Себя томленью обрекла;
Уж очи темно-голубые
Не встретят радости земные,
И, русых кудрей лишена,
Теперь под ежимою она.Была молва, что вождь нагорный
Младую Бренду полюбил
И что он страстью непритворной
Ее, прекрасную, пленил;
Но, сын тревог, в нем дух кичливый
Страшил отца невесты милой;
Его огнем кипела кровь,
Была грозой его любовь.И вдруг меж горными вождями
Возникла брань, и в шумный бой
Отважно с верными друзьями
Помчался витязь удалой;
Но с ним уж Бренде не венчаться,
Ее удел — в тиши спасаться:
Угрюмый, горестный отец
Расторгнул узы двух сердец.Вкруг башни и стеньг зубчатой
Струями пламень пробегал,
Сквозь зелень блеск он красноватый
На скалы дикие бросал;
Волнуясь, зарево пылало,
В потоках, в озере дрожало;
Чрез дым мелькая по торам,
Взвивались тени к облакам.И вот тропинкою крутою
Он, призрак тмы, ездок ночной,
Не скачет, но летит стрелою,
И к сердцу жадною «рукой
Младую деву прижимает;
Любовью буйный взор сверкает…
О Бренда! Бренда! иль злодей
Святой невинности милей? Поганя скачет; он, губитель,
В безумном бешенстве своем
Святую инокинь обитель
И кровью облил, и огнем.
Страшись! как туча громовая,
Летит погоня роковая, —
Неумолимою грозой
Гнев божий грянет над тобой.Близка погоня, и от мщенья,
Преступник, не ускачет он;
Почти настигли, нет спасенья!
Уж конь в крови и утомлен,
И Бренда нежная, робея,
Приникнула к груди злодея;
У ней я в сердце, и в> очах
Любовь, раскаянье и страх.Но подле, с шумной быстротою
Стремясь с горы, кипит поток;
С конем и с Брендой молодою
В его гремучий бурный ток
Уж он слетел, отваги полный:
Он переплыть мечтает волны
И совершить опасный путь, —
Но можно ль небо обмануть? И с Брендой хочет он, безумный,
В порывах буйного огня,
Нестися вплавь волною шумной;
Сскочив с усталого коня,
Он Бренду обхватил — но сила
Надежде пылкой изменила:
Он встретил тайный страшный рок,
Ему могила — бурный ток.И дважды, Бренда, ты всплывала,
В руках с блестящим тем крестом,
С которым ты, увы! стояла
Еще вчера пред алтарем;
В минуту смерти неизбежной
Ты, сняв его с пруди мятежной,
Прижала к сердцу, — а творец
Всё видит в глубине сердец! Есть слух: в обители сгорелой
Бывает в полночь чудный звон,
А на волнах — в одежде белой
Мелькает тень и слышен стон;
И вдруг — откуда ни возьмется —
Ездок ночной чрез ток несется
При бледной, трепетной луне,
Как вихрь, на вороном коне.
1
В пол-оборота ты встала ко мне,
Грудь и рука твоя видится мне.
Мать запрещает тебе подходить,
Мне — искушенье тебя оскорбить!
Нет, опустил я напрасно глаза,
Дышит, преследует, близко — гроза…
Взор мой горит у тебя на щеке,
Трепет бежит по дрожащей руке…
Ширится круг твоего мне огня,
Ты, и не глядя, глядишь на мня!
Пеплом подернутый бурный костер —
Твой не глядящий, скользящий твой взор!
Нет! Не смирит эту черную кровь
Даже — свидание, даже — любовь!
2 января 19142
Я гляжу на тебя. Каждый демон во мне
Притаился, глядит.
Каждый демон в тебе сторожит,
Притаясь в грозовой тишине…
И вздымается жадная грудь…
Этих демонов страшных вспугнуть?
Нет! Глаза отвратить, и не сметь, и не сметь
В эту страшную пропасть глядеть!
22 марта 19143
Даже имя твое мне презренно,
Но, когда ты сощуришь глаза,
Слышу, воет поток многопенный,
Из пустыни подходит гроза.
Глаз молчит, золотистый и карий,
Горла тонкие ищут персты…
Подойди. Подползи. Я ударю —
И, как кошка, ощеришься ты…
30 января 19144
О, нет! Я не хочу, чтоб пали мы с тобой
В объятья страшные. Чтоб долго длились муки,
Когда — ни расплести сцепившиеся руки,
Ни разомкнуть уста — нельзя во тьме ночной!
Я слепнуть не хочу от молньи грозовой,
Ни слушать скрипок вой (неистовые звуки!),
Ни испытать прибой неизреченной скуки,
Зарывшись в пепел твой горящей головой!
Как первый человек, божественным сгорая,
Хочу вернуть навек на синий берег рая
Тебя, убив всю ложь и уничтожив яд…
Но ты меня зовешь! Твой ядовитый взгляд
Иной пророчит рай! — Я уступаю, зная,
Что твой змеиный рай — бездонной скуки ад.
Февраль 19125
Вновь у себя… Унижен, зол и рад.
Ночь, день ли там, в окне?
Вон месяц, как паяц, над кровлями громад
Гримасу корчит мне…
Дневное солнце — прочь, раскаяние — прочь!
Кто смеет мне помочь?
В опустошенный мозг ворвется только ночь,
Ворвется только ночь!
В пустую грудь один, один проникнет взгляд,
Вопьется жадный взгляд…
Всё отойдет навек, настанет никогда,
Когда ты крикнешь: Да!
29 января 19146
Испугом схвачена, влекома
В водоворот…
Как эта комната знакома!
И всё навек пройдет?
И, в ужасе, несвязно шепчет…
И, скрыв лицо,
Пугливых рук свивает крепче
Певучее кольцо…
…И утра первый луч звенящий
Сквозь желтых штор…
И чертит бог на теле спящей
Свой световой узор.
2 января 19147
Ночь — как века, и томный трепет,
И страстный бред,
Уст о блаженно-странном лепет,
В окне — старинный, слабый свет.
Несбыточные уверенья,
Нет, не слова —
То, что теряет всё значенье,
Забрежжит бледный день едва…
Тогда — во взгляде глаз усталом —
Твоя в нем ложь!
Тогда мой рот извивом алым
На твой таинственно похож!
27 декабря 19138
Я ее победил, наконец!
Я завлек ее в мой дворец!
Три свечи в бесконечной дали.
Мы в тяжелых коврах, в пыли.
И под смуглым огнем трех свеч
Смуглый бархат открытых плеч,
Буря спутанных кос, тусклый глаз,
На кольце — померкший алмаз,
И обугленный рот в крови
Еще просит пыток любви…
А в провале глухих око? н
Смутный шелест многих знамен,
Звон, и трубы, и конский топ,
И качается тяжкий гроб.
— О, любимый, мы не одни!
О, несчастный, гаси огни!..
— Отгони непонятный страх —
Это кровь прошумела в ушах.
Близок вой похоронных труб,
Смутен вздох охладевших губ:
— Мой красавец, позор мой, бич…
Ночь бросает свой мглистый клич,
Гаснут свечи, глаза, слова…
— Ты мертва, наконец, мертва!
Знаю, выпил я кровь твою…
Я кладу тебя в гроб и пою, —
Мглистой ночью о нежной весне
Будет петь твоя кровь во мне!
Октябрь 19099
Над лучшим созданием божьим
Изведал я силу презренья.
Я палкой ударил ее.
Поспешно оделась. Уходит.
Ушла. Оглянулась пугливо
На сизые окна мои.
И нет ее. В сизые окна
Вливается вечер ненастный,
А дальше, за мраком ненастья,
Горит заревая кайма.
Далекие, влажные долы
И близкое, бурное счастье!
Один я стою и внимаю
Тому, что мне скрипки поют.
Поют они дикие песни
О том, что свободным я стал!
О том, что на лучшую долю
Я низкую страсть променял!
«Вставай, Секстилия!.. Пора!.. На этот раз
Готов ли факел твой? — Но сердцем изнывая,
Не спит во тьме ночной весталка молодая.
Увы! ночник ее погас…
Без факела идет Секстилия во храм.
Как жрица Весты, там, она огонь священный
Должна блюсти. Таков обычай неизменный,
Угодный царственным богам.
Вот древний жертвенник: таинственный огонь
Горит; лучи, дрожа, скользят на мрамор млечный,
На неподвижный лик, на грудь богини вечной
И на простертую ладонь.
Приблизившись к огню, Секстилия жезлом
Пошевелила пламя; возле пьедестала
Облокотилась и, откинув покрывало,
Поникла на руку челом;
Стоит, — и снится ей Полибий молодой:
Не он ли, в Колизей спеша, в плаще зеленом
За колесницею летит на запыленном
Коне по звонкой мостовой.
Под медной каскою, в одежде боевой
По тесным площадям неопытный, но смелый,
Не он ли, издали, как тень, следит за белой
Одеждой с пурпурной каймой,
И там, где мутный Тибр из-за публичных бань
Бежит в сады, — приют статуй уединенных:
Сатиров с нимфами и граций обнаженных,—
И где, как трепетную лань
Ее вчера смутил знакомый шум шагов;
Где поняла она все, все — мольбы желанья,
Любви прощальный вздох, с надеждой на свиданье.
И горький ропот на богов.
Ей снится бледный лик и темные глаза,
Одушевленные мучительною страстью…
— Кто может из владык земных, венчанных властью,
Сказать грозе: молчи, гроза!
Какое божество захочет летних дней
Роскошный цвет убить морозной пеленою,
Иль римлянку, давно созревшую душою,
Спасти от мысли и страстей!
И вспомнила она младенческие дни,—
Те дни, когда отец и мать, убрав цветами,
В храм Весты девственной, с обычными мольбами,
Ее на жертву привели.
На жертву! Для чего? И вот, ее глаза
Из-под густых ресниц блеснули небывалым
Огнем; стеснилась грудь, и по ланитам впалым
Сбежала знойная слеза…
И, отступя на шаг, над юной головой
Скрестя прекрасные, до плеч нагие руки,
Со всеми знаками невыносимой муки,
То упрекая, то с мольбой,
Как Пифия, в бреду, весталка говорит:
«Богиня! для чего беречь мне этот пламень?
Ты холодна, но я — не ты, не мертвый камень,
В котором кровь не закипит.
Ты видишь: я больна. Во сне и наяву
Я брежу им. Гляди, как сами плачут очи!
Подслушай лепет мой, когда на ложе ночи
Я чуть не вслух его зову.
Скажи мне: кто зажег огонь в моей груди,
И отчего мне тяжко это покрывало?
Сойди, бессмертная богиня, с пьедестала
И сердце смертной остуди!
Тебе я отдала мои младые дни,—
Иль жертва страшная моя чудес не стоит!—
Так если знаешь ты, как это сердце ноет,
Надменная! пошевельни
Над этим алтарем простертою рукой!
Одною складкой мраморной одежды…
Пускай со страхом, но не без надежды
Я ниц паду перед тобой.
Увы! суров твой лик; десница тяжела;
Твои глаза глядят, лучей не отражая.
Рыдаю… ты мертва! Тебя не согревая,
Горит пахучая смола.
Но не к одной тебе я шлю мои мольбы,—
Богини вечного Олимпа, к вам взываю!
Скажите, именем судьбы я заклинаю:
Как устоять против судьбы?
Чем может смертная умерить злую страсть,
Тогда как сами вы ее очарованью
Готовы уступить и жадному лобзанью
Вполне отдать себя во власть!
Одних ли вы богов ласкали на груди?
Иль мало вам небес! иль мало вам сознанья,
Что ваша молодость вечна без увяданья,
Что нет вам смерти впереди!
А мне!— мне все грозит с утратой лучших лет —
И седина, и гроб — что хуже этой казни!
И я, — я не должна подумать без боязни
Нарушить тягостный обет!
О, ненавистная! о, рабская боязнь!
Долой покров!.. я рву его на части…
Потухни жертвенник, как это пламя страсти
Потушит завтрашняя казнь!»
И жертвенник потух…
(Посв. Н. Щербине).
«Вставай, Секстилия!.. Пора!.. На этот раз
Готов ли факел твой? — Но сердцем изнывая,
Не спит во тьме ночной весталка молодая.
Увы! ночник ея погас…
Без факела идет Секстилия во храм.
Как жрица Весты, там, она огонь священный
Должна блюсти. Таков обычай неизменный,
Угодный царственным богам.
Вот древний жертвенник: таинственный огонь
Горит; лучи, дрожа, скользят на мрамор млечный,
На неподвижный лик, на грудь богини вечной
И на простертую ладонь.
Приблизившись к огню, Секстилия жезлом
Пошевелила пламя; возле пьедестала
Облокотилась и, откинув покрывало,
Поникла на руку челом;
Стоит, — и снится ей Полибий молодой:
Не он ли, в Колизей спеша, в плаще зеленом
За колесницею летит на запыленном
Коне по звонкой мостовой.
Под медной каскою, в одежде боевой
По тесным площадям неопытный, но смелый,
Не он ли, издали, как тень, следит за белой
Одеждой с пурпурной каймой,
И там, где мутный Тибр из-за публичных бань
Бежит в сады, — приют статуй уединенных:
Сатиров с нимфами и граций обнаженных,—
И где, как трепетную лань
Ее вчера смутил знакомый шум шагов;
Где поняла она все, все — мольбы желанья,
Любви прощальный вздох, с надеждой на свиданье.
И горький ропот на богов.
Ей снится бледный лик и темные глаза,
Одушевленные мучительною страстью…
— Кто может из владык земных, венчанных властью,
Сказать грозе: молчи, гроза!
Какое божество захочет летних дней
Роскошный цвет убить морозной пеленою,
Иль римлянку, давно созревшую душою,
Спасти от мысли и страстей!
И вспомнила она младенческие дни,—
Те дни, когда отец и мать, убрав цветами,
В храм Весты девственной, с обычными мольбами,
Ее на жертву привели.
На жертву! Для чего? И вот, ея глаза
Из-под густых ресниц блеснули небывалым
Огнем; стеснилась грудь, и по ланитам впалым
Сбежала знойная слеза…
И, отступя на шаг, над юной головой
Скрестя прекрасныя, до плеч нагия руки,
Со всеми знаками невыносимой муки,
То упрекая, то с мольбой,
Как Пиѳия, в бреду, весталка говорит:
«Богиня! для чего беречь мне этот пламень?
Ты холодна, но я — не ты, не мертвый камень,
В котором кровь не закипит.
Ты видишь: я больна. Во сне и наяву
Я брежу им. Гляди, как сами плачут очи!
Подслушай лепет мой, когда на ложе ночи
Я чуть не вслух его зову.
Скажи мне: кто зажег огонь в моей груди,
И отчего мне тяжко это покрывало?
Сойди, безсмертная богиня, с пьедестала
И сердце смертной остуди!
Тебе я отдала мои младые дни,—
Иль жертва страшная моя чудес не сто̀ит!—
Так если знаешь ты, как это сердце ноет,
Надменная! пошевельни
Над этим алтарем простертою рукой!
Одною складкой мраморной одежды…
Пускай со страхом, но не без надежды
Я ниц паду перед тобой.
Увы! суров твой лик; десница тяжела;
Твои глаза глядят, лучей не отражая.
Рыдаю… ты мертва! Тебя не согревая,
Горит пахучая смола.
Но не к одной тебе я шлю мои мольбы,—
Богини вечнаго Олимпа, к вам взываю!
Скажите, именем судьбы я заклинаю:
Как устоять против судьбы?
Чем может смертная умерить злую страсть,
Тогда как сами вы ея очарованью
Готовы уступить и жадному лобзанью
Вполне отдать себя во власть!
Одних ли вы богов ласкали на груди?
Иль мало вам небес! иль мало вам сознанья,
Что ваша молодость вечна без увяданья,
Что нет вам смерти впереди!
А мне!— мне все грозит с утратой лучших лет —
И седина, и гроб—что̀ хуже этой казни!
И я, — я не должна подумать без боязни
Нарушить тягостный обет!
О, ненавистная! о, рабская боязнь!
Долой покров!.. я рву его на части…
Потухни жертвенник, как это пламя страсти
Потушит завтрашняя казнь!»
И жертвенник потух…
Неповоротливый, огромный, словно древний,
Живет кузнец там, на краю деревни.
И у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездны —,
Он день за днем кует упорно
Мятеж железный…
И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром,
Всетерпение масс…
И, кто злобу скрывает,
Молчанье тая,
Ждет, и знает,
Отчего у огня
Раз за разом кричит без конца
Одуряющий стук кузнеца.
Изнеможденные без устали внимают
Ударам, молота, — ленивые глаза
Безмерное молчание скрывают, —
Галлюцинируют печальные глаза,
Блуждая по полям и глупым перелескам.
Удары ж молота, как дальняя гроза,
Гремят размеренно и резко.
Кузнец кует, — и день за днем
У горна грохот, треск и гром…
Неумолимо и упорно
Под вскрик железа он бросает
В огонь пылающего горна
Печаль, тоску страданья, гнев, —
И закаляет
Грядущим дням великий сев.
Спокоен, бесстрашен пылающий взгляд.
Удар за ударом и четки и жестки.
И искры, как золота блестки,
Сверкающим вихрем летят.
Работа кипит горяча.
И пламя блистает
Вокруг головы кузнеца-ковача,
Оно озаряет
Развитые мускулы рук, закаленных
Для бури желанных побед:
Он грезит о них затаенно
Не мало томительных лет.
Он подсчитал все зло, что накопили дни:
Утехи бедным нет, — и бесполезны
Угрозные слова — слова, слова одни —
Пророков лживых подогретой страсти.
Слепцы стоят у власти,
И железным
Кольцом параграфов да пунктов злой игрой
Баррикадируют законов смысл простой.
Над каждой мыслью — ужаса копыто.
Рука трудящихся — она ж рука рабов.
Спокойствие полей, — оно давно забыто:
Змеится по полям горячка городов.
Над деревнями тень — черна и непомерна —
От колокольни грозной и химерной
Легла свинцовой глыбой… Бедняки,
Как нищие подачку, медяки
В полях, возделанных своими же руками,
Должны вымаливать едва ль не со слезами.
Измученный трудом бесцельным и ужасным
Сжимает нож в руке: он скоро станет красным.
Законы хитрые плетут тюрьмы решетки
Для каждого, кто жить рабом не смеет.
Любовь и радость вянет и немеет,
Зажатая в сухой кулак кокотки
Морали лживой… Детское сознанье
Из родников отравленных питают:
Все родники давно загрязнены…
Присяга, клятва, обещанье,
Одно «должны, должны, должны»…
Исхода нет, — конца для мук не знают.
Кузнец молчит,
Кует, стучит, —
И молот яростно кричит
Неповторимые рассказы,
Дробя безумных воль алмазы...
Он недалек
Заветный срок:
Набатные метнутся звоны,
Сзывая на кровавый пир,
И рухнут лживые законы,
Что крепко заковали Мир.
Кузнец молчит, —
Свою печаль
И боль обид
В себе таит.
Но удар за ударом
Тяжкий молот бросает
На упорную сталь.
И сверкает пожаром
Горн, пылающий жаром,
Сыплет искры огня
В ожидании дня
Золотых превращений…
И в груди кузнеца —
Ковача
Нет сомнений…
Ночь кутает его в покровы мрака, —
Но близок час… и он не знает страха.
В час заката
Все услышат стоны звона
От набата, —
Прошуршат в ветрах знамена
О расплате,
И прореют в блеске молний, в вихре грома,
Увлекая ярость толп для достижений
По дорогам победителей-титанов
Для последних поражений великанов…
Гроза отгремит, и мгновения тени и крови
В набатном кошмаре истают, завянут…
К созданию светлого мира на вспаханной нови
Утопии руки несытые жадно протянут…
Кузнец стучит, и ждет конца.
Пускай работа не легка, —
Перед глазами кузнеца
Стоят те дальные века,
Когда не сила, и не зубы
Дела людей вершить начнут,
Когда не будет тяжек труд,
Когда не будет злых и грубых,
Когда любовь, что в сердце дремлет,
Осветит радостную землю…
Исчезнут дворцы, магазины, чуланы, конторы.
Все станет так просто-понятно.
Не будет ни злобы, ни ссоры.
Замрет в человеческом сердце
Порыв неоправданной страсти
Стремленья к миражно-неверной,
Ненужной меж равными власти.
Случайную жизнь свою каждый
Отдаст лучезарно и смело
Для общей и радостной цели,
На общее светлое дело.
И все, что когда-то казалось
Запутанно-черным и сложным,
Томило кошмарной загадкой,
Блеснет бестревожно-возможным,
И слабый не будет томиться
По доле своей за порогом.
К открытию тайн вещества,
Может быть распознают дорогу…
Так у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездн
Уверенный кузнец упорно
Кует закал сердец железный
И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром
Всетерпение масс.
В некотором царстве, за тридевять земель,
В тридесятом государстве — Ой звучи, моя свирель! —
В очень-очень старом царстве жил могучий сильный Царь,
Было это в оно время, было это вовсе встарь.
У Царя, в том старом царстве, был Стрелец-молодец.
У Стрельца у молодого был проворный конь,
Как пойдет, так мир пройдет он из конца в конец,
Погонись за ним, уйдет он от любых погонь.
Раз Стрелец поехал в лес, чтобы потешить ретивое,
Едет, видит он перо из Жар-Птицы золотое,
На дороге ярко рдеет, золотой горит огонь,
Хочет взять перо — вещает богатырский конь:
«Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе».
Призадумался Стрелец, Размышляет молодец,
Ваять — не взять, уж больно ярко, будет яхонтом в уборе,
Будет камнем самоцветным. Не послушался коня.
Взял перо. Царю приносит светоносный знак Огня.
«Ну, спасибо, — царь промолвил, — ты достал перо Жар-Птицы,
Так достань мне и невесту по указу Птицы той,
От Жар-Птицы ты разведай имя царственной девицы,
Чтоб была вступить достойна в царский терем золотой!
Не достанешь — вот мой меч, Голова скатится с плеч».
Закручинился Стрелец, пошел к коню, темно во взоре.
«Что, хозяин?» — «Так и так», мол. — «Видишь, правду я сказал:
Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе.
Ну, да что ж, поедем к краю, где всегда свод Неба ал.
Там увидим мы Жар-Птицу, путь туда тебе скажу.
Так и быть уж, эту службу молодому сослужу».
Вот они приехали к садам неземным,
Небо там сливается с Морем голубым,
Небо там алеет невянущим огнем,
Полночь ослепительна, в полночь там как днем.
В должную минутку, где вечный цвет цветет,
Конь заржал у Древа, копытом звонким бьет,
С яблоками Древо алостью горит,
Море зашумело. Кто-то к ним летит.
Кто-то опустился, жар еще сильней,
Вся игра зарделась всех живых камней.
У Стрельца закрылись очи от Огня,
И раздался голос, музыкой звеня.
Где пропела песня? В сердце иль в саду?
Ой свирель, не знаю! Дальше речь веду.
Та песня пропела: «Есть путь для мечты.
Скитанья мечты хороши.
Кто хочет невесты для светлой души,
Тот в мире ищи Красоты».
Жар-Птица пропела: «Есть путь для мечты.
Где Солнце восходит, горит полоса,
Там Елена-Краса золотая коса.
Та Царевна живет там, где Солнце встает,
Там где вечной Весне сине Море поет».
Тут окончился звук, прошумела гроза,
И Стрелец мог раскрыть с облегченьем глаза: —
Никого перед ним, ни над ним,
Лишь бескрайность Воды, бирюза, бирюза,
И рубиновый пламень над сном голубым.
В путь, Стрелец. Кто Жар-Птицу услышал хоть раз,
Тот уж темным не будет в пути ни на час,
И найдет, как находятся клады в лесу,
Ту царевну Елену-Красу.
Вот поехал Стрелец, гладит гриву коня,
Приезжает он к вечно-зеленым лугам,
Он глядит на рождение вечного дня,
И раскинул шатер-златомаковку там.
Он расставил там яства и вина, и ждет.
Вот по синему Морю Царевна плывет,
На серебряной лодке, в пути голубом,
Золотым она правит веслом.
Увидала она златоверхий шатер,
Златомаковкой нежный пленяется взор,
Подплыла, и как Солнце стоит пред Стрельцом,
Обольщается тот несказанным лицом.
Стали есть, стали пить, стали пить, и она
От заморского вдруг опьянела вина,
Усмехнулась, заснула — и тотчас Стрелец
На коня, едет с ней молодец.
Вот приехал к Царю. Конь летел как стрела,
А Елена-Краса все спала да спала.
И во весь-то их путь, золотою косой
Озарялась Земля, как грозой.
Пробудилась Краса, далеко от лугов,
Где всегда изумруд расцветать был готов,
Изменилась в лице, ну рыдать, тосковать,
Уговаривал Царь, невозможно унять.
Царь задумал венчаться с Еленой-Красой,
С той Еленой-Красой золотою косой.
Но не хочет она, говорит среди слез,
Чтобы тот, кто ее так далеко завез,
К синю Морю поехал, где Камень большой,
Подвенечный наряд там ее золотой.
Подвенечный убор пусть достанет сперва,
После, может быть, будут другие слова.
Царь сейчас за Стрельцом, говорит: «Поезжай,
Подвенечный наряд Красоты мне давай,
Отыщи этот край — а иначе, вот меч,
Коротка моя речь, голова твоя с плеч»
Уж нс вовсе ль Стрельцу огорчаться пора?
Вспомнил он: «Не бери золотого пера».
Снова выручил конь: перед бездной морской
Наступил на великого рака ногой,
Тот сказал: «Не губи». Конь сказал: «Пощажу.
Ты зато послужи». — «Честью я послужу»
Диво-Рак закричал на простор весь морской,
И такие же дива сползлися гурьбой,
В глубине голубой из-под Камня они
Чудо-платье исторгли, блеснули огни.
И Стрелец-молодец подвенечный убор
Пред Красой положил, но великий упор
Тут явила она, и велит наконец,
Чтоб в горячей воде искупался Стрелец.
Закипает котел Вот беда так беда.
Брызги бьют. Говорит, закипая, вода
Коль добра ты искал, вот настало добро.
Ты бери не бери золотое перо.
Испугался Стрелец, прибегает к коню,
Добрый конь-чародей заклинает огню
Не губить молодца, молодого Стрельца,
Лишь его обновить красотою лица.
Вот в горячей воде искупался Стрелец,
Вышел он невредим, вдвое стал молодец,
Что ни в сказке сказать, ни пером написать.
Тут и Царь, чтобы старость свою развязать,
Прямо в жаркий котел. Ты желай своего,
Не чужого Погиб Вся тут речь про него.
А Елена-Краса золотая коса —
Уж такая нашла на нее полоса —
Захотела Стрельца, обвенчалась с Стрельцом,
Мы о ней и о нем на свирели поем.
«Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой,
В ту бездну прыгнёт с вышины?
Бросаю мой кубок туда золотой.
Кто сыщет во тьме глубины
Мой кубок и с ним возвратится безвредно,
Тому он и будет наградой победной».
Так царь возгласил и с высокой скалы,
Висевшей над бездной морской,
В пучину бездонной, зияющей мглы
Он бросил свой кубок златой.
«Кто, смелый, на подвиг опасный решится?
Кто сыщет мой кубок и с ним возвратится?»
Но рыцарь и латник недвижно стоят;
Молчанье — на вызов ответ;
В молчанье на грозное море глядят;
За кубком отважного нет.
И в третий раз царь возгласил громогласно:
«Отыщется ль смелый на подвиг опасный?»
И все безответны… вдруг паж молодой
Смиренно и дерзко вперёд;
Он снял епанчу и снял пояс он свой;
Их молча на землю кладёт…
И дамы и рыцари мыслят, безгласны:
«Ах! юноша, кто ты? Куда ты, прекрасный?»
И он подступает к наклону скалы,
И взор устремил в глубину…
Из чрева пучины бежали валы,
Шумя и гремя, в вышину;
И волны спирались, и пена кипела,
Как будто гроза, наступая, ревела.
И воет, и свищет, и бьёт, и шипит,
Как влага, мешаясь с огнём,
Волна за волною; и к небу летит
Дымящимся пена столбом;
Пучина бунтует, пучина клокочет…
Не море ль из моря извергнуться хочет?
И вдруг, успокоясь, волненье легло;
И грозно из пены седой
Разинулось чёрною щелью жерло;
И воды обратно толпой
Помчались во глубь истощённого чрева;
И глубь застонала от грома и рева.
И он, упредя разъярённый прилив,
Спасителя-бога призвал…
И дрогнули зрители, все возопив, —
Уж юноша в бездне пропал.
И бездна таинственно зев свой закрыла —
Его не спасёт никакая уж сила.
Над бездной утихло… в ней глухо шумит…
И каждый, очей отвести
Не смея от бездны, печально твердит:
«Красавец отважный, прости!»
Всё тише и тише на дне её воет…
И сердце у всех ожиданием ноет.
«Хоть брось ты туда свой венец золотой,
Сказав: кто венец возвратит,
Тот с ним и престол мой разделит со мной! —
Меня твой престол не прельстит.
Того, что скрывает та бездна немая,
Ничья здесь душа не расскажет живая.
Немало судов, закружённых волной,
Глотала её глубина:
Все мелкой назад вылетали щепой
С её неприступного дна…»
Но слышится снова в пучине глубокой
Как будто роптанье грозы недалёкой.
И воет, и свищет, и бьёт, и шипит,
Как влага, мешаясь с огнём,
Волна за волною; и к небу летит
Дымящимся пена столбом…
И брызнул поток с оглушительным ревом,
Извергнутый бездны зияющим зевом.
Вдруг… что-то сквозь пену седой глубины
Мелькнуло живой белизной…
Мелькнула рука и плечо из волны…
И борется, спорит с волной…
И видят — весь берег потрясся от клича —
Он левою правит, а в правой добыча.
И долго дышал он, и тяжко дышал,
И божий приветствовал свет…
И каждый с весельем «Он жив! — повторял. —
Чудеснее подвига нет!
Из тёмного гроба, из пропасти влажной
Спас душу живую красавец отважной».
Он на берег вышел; он встречен толпой;
К царёвым ногам он упал
И кубок у ног положил золотой;
И дочери царь приказал:
Дать юноше кубок с струёй винограда;
И в сладость была для него та награда.
«Да здравствует царь! Кто живёт на земле,
Тот жизнью земной веселись!
Но страшно в подземной таинственной мгле…
И смертный пред богом смирись:
И мыслью своей не желай дерзновенно
Знать тайны, им мудро от нас сокровенной.
Стрелою стремглав полетел я туда…
И вдруг мне навстречу поток;
Из трещины камня лилася вода;
И вихорь ужасный повлёк
Меня в глубину с непонятною силой…
И страшно меня там кружило и било.
Но богу молитву тогда я принёс,
И он мне спасителем был:
Торчащий из мглы я увидел утёс
И крепко его обхватил;
Висел там и кубок на ветви коралла:
В бездонное влага его не умчала.
И смутно всё было внизу подо мной,
В пурпуровом сумраке там,
Всё спало для слуха в той бездне глухой;
Но виделось страшно очам,
Как двигались в ней безобразные груды,
Морской глубины несказанные чуды.
Я видел, как в чёрной пучине кипят,
В громадный свиваяся клуб,
И млат водяной, и уродливый скат,
И ужас морей однозуб;
И смертью грозил мне, зубами сверкая,
Мокой ненасытный, гиена морская.
И был я один с неизбежной судьбой,
От взора людей далеко;
Один меж чудовищ, с любящей душой,
Во чреве земли глубоко,
Под звуком живым человечьего слова,
Меж страшных жильцов подземелья немого.
И я содрогался… вдруг слышу: ползёт
Стоногое грозно из мглы,
И хочет схватить, и разинулся рот…
Я в ужасе прочь от скалы!..
То было спасеньем: я схвачен приливом
И выброшен вверх водомёта порывом».
Чудесен рассказ показался царю:
«Мой кубок возьми золотой;
Но с ним я и перстень тебе подарю,
В котором алмаз дорогой,
Когда ты на подвиг отважишься снова
И тайны все дна перескажешь морскова».
То слыша, царевна, с волненьем в груди,
Краснея, царю говорит:
«Довольно, родитель, его пощади!
Подобное кто совершит?
И если уж должно быть опыту снова,
То рыцаря вышли, не пАжа младова».
Но царь, не внимая, свой кубок златой
В пучину швырнул с высоты:
«И будешь здесь рыцарь любимейший мой,
Когда с ним воротишься ты;
И дочь моя, ныне твоя предо мною
Заступница, будет твоею женою».
В нём жизнью небесной душа зажжена;
Отважность сверкнула в очах;
Он видит: краснеет, бледнеет она;
Он видит: в ней жалость и страх…
Тогда, неописанной радостью полный,
На жизнь и погибель он кинулся в волны…
Утихнула бездна… и снова шумит…
И пеною снова полна…
И с трепетом в бездну царевна глядит…
И бьёт за волною волна…
Приходит, уходит волна быстротечно —
А юноши нет и не будет уж вечно.
Я иду тропой лесною.
И, сплетаясь надо мною,
Ветви тихо шелестят;
Меж узорчатой листвою
Блещет небо синевою
И притягивает взгляд.
У плотины в полдень знойный
Словно дремлет тополь стройный;
Где прозрачней и быстрей
Ручеек бежит в овраге —
Он купает в светлой влаге
Серебро своих кудрей.
На пруде волшебно сонном,
Камышами окаймленном,
Распустился ненюфар,
Тишине я внемлю чутко,
И таинственно, и жутко
Обаянье этих чар…
Меж зелеными лугами
И крутыми берегами
Дремлют тихие струи;
Словно в грезах сновиденья,
Ждешь невольно появленья
Очарованной ладьи.
Не причалит ли неслышно
К камышам расцветшим пышно
Челн волшебный, — и меня
Не умчит ли он с собою
В мир, за далью голубою —
В царство радостного дня?
Дни бывают… Сладкой муки
Сердце чуткое полно,
И заветных песен звуки
В сердце зреют, как зерно.
Засияв среди ненастья
Темной ночи грозовой,
В мертвый холод безучастья
Вторгся луч любви живой.
Все, что сердцу смутно снилось,
Что бесплодно я зову —
Предо мною все открылось,
Все предстало наяву.
Над собой не чую гнета,
Снова дышится вольней:
Что-то плачет, шепчет что-то
И поет в душе моей.
Ранней юности безумье
Здесь на память мне приходит;
Вновь печальное раздумье
На былое мысль наводит.
Предо мной оно всплывает
В бледном золоте заката,
Тихой грустью обвевает
В дуновеньях аромата.
Вновь отчетливо и ярко
Все воскресло: лица, речи…
И в густых аллеях парка
Словно жду я с кем-то встречи.
Что-то веет меж листвою,
И с надеждою во взорах —
Словно слышу за собою
Я шагов замолкших шорох.
Озираюсь я, — готово
Сердце вновь поверить чуду!
Но, увы, лишь тень былого
Вслед за мною бродит всюду.
Сумрачный день. Все в природе как будто заснуло,
Глухо звучат отголоски шагов,
Запахом сена с зеленых лугов потянуло,
С дальних лугов.
Светлое озеро в рамке из зелени дремлет,
Тополь сребристый в воде отражен;
То же затишье тревожную душу обемлет,
Чуткий, таинственный сон.
Грезятся сердцу несбыточно дивные сказки
Юных доверчивых лет;
Грезятся вновь материнские кроткие ласки,
Дружеский теплый привет.
Вмиг позабыты — суровой борьбы безнадежность,
Боль незаживших, всегда растравляемых ран,
В сердце воскресли любовь, прощенье, и нежность —
Солнечный луч, пронизавший холодный туман.
Светлой грезой, лаской нежной —
Веет давнее былое
И бежит души мятежной
Все холодное и злое.
Горечь мук, судьбы удары —
Забываются на время,
Отступают злые чары,
Легче — жизненное бремя.
Снова сердце чутко внемлет
Тихой речи примиренья,
Светлый мир его обемлет,
Принося успокоенье.
Образ милый и священный
Дышит кроткою мольбою,
Шепчет голос незабвенный:
— Успокойся! Я с тобою.
Из заоблачного края
Я схожу — лучем денницы,
С алой зорькой догорая,
Воскресая с песнью птицы.
В горький час печали жгучей
Я витаю здесь незримо,
Вместе с тучкою летучей
Проношусь неуловимо.
Я туманом легким рею
Над тобой во мраке ночи
И прохладой тихо вею
На заплаканные очи.
Удрученному сомненьем,
Истомленному борьбою,
Я шепчу с благословеньем:
— Не один ты! Я — с тобою!
Падают, как слезы, капли дождевые,
Жемчугом дробятся слезы на стекле,
Низко опустились тучи грозовые,
Даль как будто тонет в засвежевшей мгле.
Отблеском багровым молнии излома
Ярко озарился темный свод небес,
Глухо прогремели перекаты грома,
Вздрогнул, встрепенулся пробужденный лес.
Дрогнуло и сердце вместе с первым громом,
Рвется к заповедной радостной стезе,
И былое шепчет голосом знакомым:
— Кончено затишье… В сердце — быть грозе!
Ярче — зелень, дни — короче,
Лист виднеется сухой,
И во тьме безлунной ночи —
Близость осени глухой.
На заре в тумане влажном
Блещет моря полоса
И шумят о чем-то важном
И таинственном леса.
Не похож на вешний лепет
Однозвучный этот шум,
В нем — суровой силы трепет,
Отголоски зрелых дум.
Лето близится к исходу
И среди ненастной мглы
Грудью встретят непогоду
Величавые стволы.
Пусть развеет ураганом
Густолиственный убор —
Под грозою и туманом
Устоит дремучий бор.
И о том, прощаясь летом,
Тихо шепчется листва,
Но ловлю я в шуме этом
Сожаления слова.
И в душе, перед разлукой
С ярким светом и теплом,
Ощущаю с тайной мукой
Сожаленье о былом.
Листва желтеющая — реже,
С зарей — обильнее роса,
Утра́ безоблачны и свежи,
Прозрачно ярки небеса;
Как будто те же и не те же
Стоят задумчиво леса.
Так и былого обаянье
Становится с теченьем дней
Еще прекрасней, но — грустней.
Оно живет в воспоминанье,
Как ранней осени дыханье,
Как отблеск меркнущих огней.
Как жаль мне. что гордые наши слова
«Держава», «Родина» и «Отчизна»
Порою затерты, звенят едва
В простом словаре повседневной жизни.
Я этой болтливостью не грешил.
Шагая по жизни путем солдата,
Я просто с рожденья тебя любил
Застенчиво, тихо и очень свято.
Какой ты была для меня всегда?
Наверное, в разное время разной.
Да, именно разною, как когда,
Но вечно моей и всегда прекрасной!
В каких-нибудь пять босоногих лет
Мир — это улочка, мяч футбольный,
Сабля, да синий змей треугольный,
Да голубь, вспарывающий рассвет.
И если б тогда у меня примерно
Спросили: какой представляю я
Родину? Я бы сказал, наверно:
— Она такая, как мама моя!
А после я видел тебя иною,
В свисте метельных уральских дней,
Тоненькой, строгой, с большой косою —
Первой учительницей моей.
Жизнь открывалась почти как —
в сказке, Где с каждой минутой иная ширь,
Когда я шел за твоей указкой
Все выше и дальше в громадный мир!
Случись, рассержу я тебя порою —
Ты, пожурив, улыбнешься вдруг
И скажешь, мой чуб потрепав рукою:
— Ну ладно. Давай выправляйся, друг!
А помнишь встречу в краю таежном,
Когда, заблудившись, почти без сил,
Я сел на старый сухой валежник
И обреченно глаза прикрыл?
Сочувственно кедры вокруг шумели,
Стрекозы судачили с мошкарой:
— Отстал от ребячьей грибной артели…
Жалко… Совсем еще молодой!
И тут, будто с суриковской картины,
Светясь от собственной красоты,
Шагнула ты, чуть отведя кусты,
С корзинкою, алою от малины.
Взглянула и все уже поняла:
— Ты городской?.. Ну дак что ж, бывает…
У нас и свои-то, глядишь, плутают,
Пойдем-ка! -И руку мне подала.
И, сев на разъезде в гремящий поезд,
Хмельной от хлеба и молока,
Я долго видел издалека
Тебя, стоящей в заре по пояс…
Кто ты, пришедшая мне помочь?
Мне и теперь разобраться сложно:
Была ты и впрямь лесникова дочь
Или «хозяйка» лесов таежных?
А впрочем, в каком бы я ни был краю
И как бы ни ждал и сейчас, и прежде,
Я всюду, я сразу тебя узнаю —
Голос твой, руки, улыбку твою,
В какой ни явилась бы ты одежде!
Помню тебя и совсем иной.
В дымное время, в лихие грозы,
Когда завыли над головой
Чужие черные бомбовозы!
О, как же был горестен и суров
Твой образ, высоким гневом объятый,
Когда ты смотрела на нас с плакатов
С винтовкой и флагом в дыму боев!
И, встав против самого злого зла,
Я шел, ощущая двойную силу:
Отвагу, которую ты дала,
И веру, которую ты вселила.
А помнишь, как встретились мы с тобой,
Солдатской матерью, чуть усталой,
Холодным вечером подо Мгой,
Где в поле солому ты скирдовала.
Смуглая, в желтой сухой пыли,
Ты, распрямившись, на миг застыла,
Затем поклонилась до самой земли
И тихо наш поезд перекрестила…
О, сколько же, сколько ты мне потом
Встречалась в селах и городищах —
Вдовой, угощавшей ржаным ломтем,
Крестьянкой, застывшей над пепелищем…
Я голос твой слышал средь всех тревог,
В затишье и в самом разгаре боя.
И что бы я вынес? И что бы смог?
Когда бы не ты за моей спиною!
А в час, когда, вскинут столбом огня,
Упал я на грани весны и лета,
Ты сразу пришла. Ты нашла меня.
Даже в бреду я почуял это…
И тут, у гибели на краю,
Ты тихо шинелью меня укрыла
И на колени к себе положила
Голову раненую мою.
Давно это было или вчера?
Как звали тебя: Антонида? Алла?
Имени нету. Оно пропало.
Помню лишь — плакала медсестра.
Сидела, плакала и бинтовала…
Но слезы не слабость. Когда гроза
Летит над землей в орудийном гуле.
Отчизна, любая твоя слеза
Врагу отольется штыком и пулей!
Но вот свершилось! Пропели горны!
И вновь сверкнула голубизна,
И улыбнулась ты в мир просторный,
А возле ног твоих птицей черной
Лежала замершая война!
Так и стояла ты: в гуле маршей,
В цветах после бед и дорог крутых,
Под взглядом всех наций рукоплескавших —
Мать двадцати миллионов павших
В объятьях двухсот миллионов живых!
Мчатся года, как стремнина быстрая…
Родина? Трепетный гром соловья!
Росистая, солнечная, смолистая,
От вьюг и берез белоснежно чистая,
Счастье мое и любовь моя!
Ступив мальчуганом на твой порог,
Я верил, искал, наступал, сражался.
Прости, если сделал не все, что мог,
Прости, если в чем-нибудь ошибался!
Возможно, что, вечно душой горя
И никогда не живя бесстрастно,
Кого-то когда-то обидел зря,
А где-то кого-то простил напрасно.
Но пред тобой никогда, нигде, -
И это, поверь, не пустая фраза!
— Ни в споре, ни в радости, ни в беде
Не погрешил, не схитрил ни разу!
Пусть редко стихи о тебе пишу
И не трублю о тебе в газете
Я каждым дыханьем тебе служу
И каждой строкою тебе служу,
Иначе зачем бы и жил на свете!
И если ты спросишь меня сердечно,
Взглянув на прожитые года:
— Был ты несчастлив? — отвечу: — Да!
— Знал ли ты счастье? — скажу: — Конечно!
А коли спросишь меня сурово:
— Ответь мне: а беды, что ты сносил,
Ради меня пережил бы снова?
— Да! — я скажу тебе. — Пережил!
— Да! — я отвечу. — Ведь если взять
Ради тебя даже злей напасти,
Без тени рисовки могу сказать:
Это одно уже будет счастьем!
Когда же ты скажешь мне в третий раз:
— Ответь без всякого колебанья:
Какую просьбу или желанье
Хотел бы ты высказать в смертный час? —
И я отвечу: — В грядущей мгле
Скажи поколеньям иного века:
Пусть никогда человек в человека
Ни разу не выстрелит на земле!
Прошу: словно в пору мальчишьих лет,
Коснись меня доброй своей рукою.
Нет, нет, я не плачу… Ну что ты, нет…
Просто я счастлив, что я с тобою…
Еще передай, разговор итожа,
Тем, кто потом в эту жизнь придут,
Пусть так они тебя берегут,
Как я. Даже лучше, чем я, быть может.
Пускай, по-своему жизнь кроя,
Верят тебе они непреложно.
И вот последняя просьба моя?
Пускай они любят тебя, как я,
А больше любить уже невозможно!
О Боге нам гласит времен круговращенье,
О благости Его — исполненный Им год.
Творец! весна — Твоей любви изображенье:
Воскреснули поля; цветет лазурный свод;
Веселые холмы одеты красотою;
И сердце растворил желаний тихий жар.
Ты в лете, окружен и зноем и грозою,
То мирный, благостный, несешь нам зрелость в дар,
То нам благотворишь, сокрытый туч громадой.
И в полдень пламенный и ночи в тихий час,
С дыханием дубрав, источников с прохладой,
Не Твой ли к нам летит любови полный глас?
Ты в осень общий пир готовишь для творенья;
И в зиму, гневный Бог, на бурных облаках,
Во ужас облечен, с грозой опустошенья,
Паришь, погибельный… как дольный гонишь прах,
И вьюгу, и метель, и вихорь пред собою;
В развалинах земля; природы страшен вид;
И мир, оцепенев пред Сильного рукою,
Хвалебным трепетом Творца благовестит.
О та́инственный круг! каких законов сила
Слияла здесь красу с чудесной простотой,
С великолепием приятность согласила,
Со тьмою — дивный свет, с движением — покой,
С неизменяемым единством — измененье?
Почто ж ты, человек, слепец среди чудес?
Признай окрест себя Руки напечатленье,
От века правящей течением небес
И строем мирных сфер из тьмы недостижимой.
Она весной красу низводит на поля;
Ей жертва дым горы, перунами дробимой;
Пред нею в трепете веселия земля.
Воздвигнись, спящий мир! внуши мой глас, созданье!
Да грянет ваша песнь Чудесного делам!
Слиянные в хвалу, слиянны в обожанье,
Да гимн ваш потрясет небес огромных храм!..
Журчи к Нему любовь под тихой сенью леса,
Порхая по листам, душистый ветерок;
Вы, ели, наклонясь с седой главы утеса
На светлый, о скалу биющийся поток,
Его приветствуйте таинственною мглою;
О Нем благовести, крылатых бурей свист,
Когда трепещет брег, терзаемый волною,
И, сорванный с лесов, крути́тся клубом лист;
Ручей, невидимо журчащий под дубравой,
С лесистой крутизны ревущий водопад,
Река, блестящая средь дебрей величаво,
Кристаллом отразив на бреге пышный град,
И ты, обитель чуд, бездонная пучина,
Гремите песнь Тому, Чей бурь звучнейший глас
Велит — и зыбь горой; велит — и зыбь равнина.
Вы, злаки, вы, цветы, лети к Нему от вас
Хвалебное с полей, с лугов благоуханье:
Он дал вам аромат, Он вас кропит росой,
Из радужных лучей соткал вам одеянье;
Пред Ним утихни, дол; поникни, бор, главой;
И, жатва, трепещи на ниве оживленной,
Пленяя шорохом мечтателя своим,
Когда Он, при луне, вдоль рощи осребренной,
Идет задумчивый, и тень вослед за Ним;
Луна, по облакам разлей струи златые,
Когда и дебрь, и холм, и лес в тумане спят;
Созвездий лик, сияй средь тверди голубыя,
Когда струнами лир превыспренних звучат
Воспламененные любовью серафимы;
И ты, светило дня, смиритель бурных туч,
Будь щедростию лик Творца боготворимый,
Ему живописуй хвалу твой каждый луч…
Се гром!.. Владыки глас!.. Безмолвствуй, мир смятенный,
Внуши… Из края в край по тучам гул гремит;
Разрушена скала; дымится дуб сраженный;
И гимн торжественный чрез дебри вдаль парит…
Утих… красуйся, луг… приветственное пенье,
Изникни из лесов; и ты, любовь весны —
Лишь полночь принесет пернатым усыпленье
И тихий от холма восстанет рог луны —
Воркуй под сению дубравной, филомела.
А ты, глава земли, творения краса,
Наследник ангелов бессмертного удела,
Сочти бесчисленны созданья чудеса
И в горнее пари, хвалой воспламененный.
Сердца, слиянны в песнь, летите к небесам;
Да грады восшумят, мольбами оглашенны;
Да в храмах с алтарей восстанет фимиам;
Да грянут с звоном арф и с ликами органы;
Да в селах, по горам и в сумраке лесов
И пастыря свирель, и юных дев тимпаны,
И звучные рога, и шумный глас певцов
Один составят гимн и гул отгрянет: слава!
Будь, каждый звук, хвала; будь, каждый холм, алтарь;
Будь храмом, каждая тенистая дубрава, —
Где, мнится, в тайной мгле сокрыт природы Царь,
И веют в ветерках душистых серафимы,
И где, возведши взор на светлый неба свод,
Сквозь зыблемую сеть ветвей древесных зримый,
Певец в задумчивом восторге слезы льет.
А я, животворим созданья красотою,
Забуду ли когда хвалебный глас мольбы?
О Неиспытанный! мой пламень пред Тобою!
Куда б ни привела рука твоей судьбы,
Найду ли тишину под отческою сенью,
Беспечный друг полей, возлюбленных в кругу —
Тебя и в знойный день, покрытый рощи тенью.
И в ночь, задумчивый, потока на брегу,
И в обиталищах страдания забвенных,
Где бедность и недуг, где рок напечатлел
Отчаянья клеймо на лицах искаженных,
Куда б, влеком тобой, с отрадой я летел,
И в час торжественный полночного виденья,
Как струны, пробудясь, ответствуют перстам
И дух воспламенен восторгом песнопенья —
Тебя велю искать и сердцу и очам.
Постигнешь ли меня гонения рукою —
Тебя ж благословит тоски молящий глас;
Тебя же обрету под грозной жизни мглою.
Ах! скоро ль прилетит последний, скорбный час,
Конца и тишины желанный возвеститель?
Промчись, печальная неведения тень!
Откройся, тайный брег, утраченных обитель!
Откройся, мирная, отеческая сень!
Алексей Максимович,
Алексей Максимович, как помню,
Алексей Максимович, как помню, между нами
что-то вышло
что-то вышло вроде драки
что-то вышло вроде драки или ссоры
Я ушел,
Я ушел, блестя
Я ушел, блестя потертыми штанами;
взяли Вас
взяли Вас международные рессоры.
Нынче —
Нынче — и́наче.
Сед височный блеск,
Сед височный блеск, и взоры озаренней.
Я не лезу
Я не лезу ни с моралью
Я не лезу ни с моралью ни в спасатели,
без иронии,
как писатель
как писатель говорю с писателем.
Очень жалко мне, товарищ Горький,
что не видно
что не видно Вас
что не видно Вас на стройке наших дней.
Думаете —
Думаете — с Капри,
Думаете — с Капри, с горки
Вам видней?
Вы
Вы и Луначарский —
Вы и Луначарский — похвалы повальные,
добряки,
добряки, а пишущий
добряки, а пишущий бесстыж —
тычет
тычет целый день
тычет целый день свои
тычет целый день свои похвальные
листы.
Что годится,
чем гордиться?
Продают «Цемент»
Продают «Цемент» со всех лотков.
Вы
Вы такую книгу, что ли, цените?
Нет нигде цемента,
Нет нигде цемента, а Гладков
написал
написал благодарственный молебен о цементе.
Затыкаешь ноздри,
Затыкаешь ноздри, нос наморщишь,
и идешь
и идешь верстой болотца длинненького.
Кстати,
Кстати, говорят,
Кстати, говорят, что Вы открыли мощи
этого…
этого… Калинникова.
Мало знать
Мало знать чистописаниев ремесла,
расписать закат
расписать закат или цветенье редьки.
Вот
Вот когда
Вот когда к ребру душа примерзла,
ты
ты ее попробуй отогреть-ка!
Жизнь стиха —
тоже тиха.
Что горенья?
Что горенья? Даже
Что горенья? Даже нет и тленья
в их стихе
в их стихе холодном
в их стихе холодном и лядащем.
Все
Все входящие
Все входящие срифмуют впечатления
и печатают
и печатают в журнале
и печатают в журнале в исходящем.
А рядом
А рядом молотобойцев
А рядом молотобойцев ана́пестам
учит
учит профессор Шенге́ли.
Тут
Тут не поймете просто-напросто,
в гимназии вы,
в гимназии вы, в шинке́ ли?
Алексей Максимович,
Алексей Максимович, у Вас
Алексей Максимович, у Вас в Италии
Вы
Вы когда-нибудь
Вы когда-нибудь подобное
Вы когда-нибудь подобное видали?
Приспособленность
Приспособленность и ласковость дворовой,
деятельность
деятельность блюдо-рубле- и тому подобных «лиз»
называют многие
называют многие — «здоровый
реализм». —
И мы реалисты,
И мы реалисты, но не на подножном
корму,
корму, не с мордой, упершейся вниз, —
мы в новом,
мы в новом, грядущем быту,
мы в новом, грядущем быту, помноженном
на электричество
на электричество и коммунизм.
Одни мы,
Одни мы, как ни хвали́те халтуры,
но, годы на спины грузя,
тащим
тащим историю литературы —
лишь мы
лишь мы и наши друзья.
Мы не ласкаем
Мы не ласкаем ни глаза,
Мы не ласкаем ни глаза, ни слуха.
Мы —
Мы — это Леф,
Мы — это Леф, без истерики —
Мы — это Леф, без истерики — мы
по чертежам
по чертежам деловито
по чертежам деловито и сухо
строим
строим завтрашний мир.
Друзья —
Друзья — поэты рабочего класса.
Их знание
Их знание невелико́,
но врезал
но врезал инстинкт
но врезал инстинкт в оркестр разногласый
буквы
буквы грядущих веков.
Горько
Горько думать им
Горько думать им о Горьком-эмигранте.
Оправдайтесь,
Оправдайтесь, гряньте!
Я знаю —
Я знаю — Вас ценит
Я знаю — Вас ценит и власть,
Я знаю — Вас ценит и власть, и партия,
Вам дали б все —
Вам дали б все — от любви
Вам дали б все — от любви до квартир.
Прозаики
Прозаики сели
Прозаики сели пред Вами
Прозаики сели пред Вами на парте б:
— Учи!
— Учи! Верти! —
Или жить вам,
Или жить вам, как живет Шаляпин,
раздушенными аплодисментами оляпан?
Вернись
Вернись теперь
Вернись теперь такой артист
назад
назад на русские рублики —
я первый крикну:
я первый крикну: — Обратно катись,
народный артист Республики! —
Алексей Максимыч,
Алексей Максимыч, из-за Ваших стекол
виден
виден Вам
виден Вам еще
виден Вам еще парящий сокол?
Или
Или с Вами
Или с Вами начали дружить
по саду
по саду ползущие ужи?
Говорили
Говорили (обясненья ходкие!),
будто
будто Вы
будто Вы не едете из-за чахотки.
И Вы
И Вы в Европе,
И Вы в Европе, где каждый из граждан
смердит покоем,
смердит покоем, жратвой,
смердит покоем, жратвой, валютцей!
Не чище ль
Не чище ль наш воздух,
Не чище ль наш воздух, разреженный дважды
грозою
грозою двух революций!
Бросить Республику
Бросить Республику с думами,
Бросить Республику с думами, с бунтами,
лысинку
лысинку южной зарей озарив, —
разве не лучше,
разве не лучше, как Феликс Эдмундович,
сердце
сердце отдать
сердце отдать временам на разрыв.
Здесь
Здесь дела по горло,
Здесь дела по горло, рукав по локти,
знамена неба
знамена неба алы́,
и соколы —
и соколы — сталь в моторном клекоте —
глядят,
глядят, чтоб не лезли орлы.
Делами,
Делами, кровью,
Делами, кровью, строкою вот этою,
нигде
нигде не бывшею в найме, —
я славлю
я славлю взвитое красною ракетою
Октябрьское,
Октябрьское, руганное
Октябрьское, руганное и пропетое,
пробитое пулями знамя!
1926
Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.
— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.
— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!
— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.
— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.
— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.
— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.
На Посидонов пир веселый,
Куда стекались чада Гелы
Зреть бег коней и бой певцов,
Шел Ивик, скромный друг богов.
Ему с крылатою мечтою
Послал дар песней Аполлон:
И с лирой, с легкою клюкою,
Шел, вдохновенный, к Истму он.
Уже его открыли взоры
Вдали Акрокоринф и горы,
Слиянны с синевой небес.
Он входит в Посидонов лес…
Все тихо: лист не колыхнется;
Лишь журавлей по вышине
Шумящая станица вьется
В страны полуденны к весне.
«О спутники, ваш рой крылатый,
Досель мой верный провожатый,
Будь добрым знамением мне.
Сказав: прости! родной стране,
Чужого брега посетитель,
Ищу приюта, как и вы;
Да отвратит Зевес-хранитель
Беду от странничьей главы».
И с твердой верою в Зевеса
Он в глубину вступает леса;
Идет заглохшею тропой…
И зрит убийц перед собой.
Готов сразиться он с врагами;
Но час судьбы его приспел:
Знакомый с лирными струнами,
Напрячь он лука не умел.
К богам и к людям он взывает…
Лишь эхо стоны повторяет —
В ужасном лесе жизни нет.
«И так погибну в цвете лет,
Истлею здесь без погребенья
И не оплакан от друзей;
И сим врагам не будет мщенья,
Ни от богов, ни от людей».
И он боролся уж с кончиной…
Вдруг… шум от стаи журавлиной;
Он слышит (взор уже угас),
Их жалобно-стенящий глас.
«Вы, журавли под небесами,
Я вас в свидетели зову!
Да грянет, привлеченный вами,
Зевесов гром на их главу».
И труп узрели обнаженный:
Рукой убийцы искаженны
Черты прекрасного лица.
Коринфский друг узнал певца.
«И ты ль недвижим предо мною?
И на главу твою, певец,
Я мнил торжественной рукою
Сосновый положить венец».
И внемлют гости Посидона,
Что пал наперсник Аполлона…
Вся Греция поражена;
Для всех сердец печаль одна.
И с диким ревом исступленья
Пританов окружил народ,
И во́пит: «Старцы, мщенья, мщенья!
Злодеям казнь, их сгибни род!»
Но где их след? Кому приметно
Лицо врага в толпе несметной
Притекших в Посидонов храм?
Они ругаются богам.
И кто ж — разбойник ли презренный
Иль тайный враг удар нанес?
Лишь Гелиос то зрел священный,
Все озаряющий с небес.
С подятой, может быть, главою,
Между шумящею толпою,
Злодей сокрыт в сей самый час
И хладно внемлет скорби глас;
Иль в капище, склонив колени,
Жжет ладан гнусною рукой;
Или теснится на ступени
Амфитеатра за толпой,
Где, устремив на сцену взоры
(Чуть могут их сдержать подпоры),
Пришед из ближних, дальных стран,
Шумя, как смутный океан,
Над рядом ряд, сидят народы;
И движутся, как в бурю лес,
Людьми кипящи переходы,
Всходя до синевы небес.
И кто сочтет разноплеменных,
Сим торжеством соединенных?
Пришли отвсюду: от Афин,
От древней Спарты, от Микин,
С пределов Азии далекой,
С Эгейских вод, с Фракийских гор…
И сели в тишине глубокой,
И тихо выступает хор.
По древнему обряду, важно,
Походкой мерной и протяжной,
Священным страхом окружен,
Обходит вкруг театра он.
Не шествуют так персти чада;
Не здесь их колыбель была.
Их стана дивная громада
Предел земного перешла.
Идут с поникшими главами
И движут тощими руками
Свечи́, от коих темный свет;
И в их ланитах крови нет;
Их мертвы лица, очи впалы;
И свитые меж их власов
Эхидны движут с свистом жалы,
Являя страшный ряд зубов.
И стали вкруг, сверкая взором;
И гимн запели диким хором,
В сердца вонзающий боязнь;
И в нем преступник слышит: казнь!
Гроза души, ума смутитель,
Эринний страшный хор гремит;
И, цепенея, внемлет зритель;
И лира, онемев, молчит:
«Блажен, кто незнаком с виною,
Кто чист младенчески душою!
Мы не дерзнем ему вослед;
Ему чужда дорога бед…
Но вам, убийцы, горе, горе!
Как тень, за вами всюду мы,
С грозою мщения во взоре,
Ужасные созданья тьмы.
Не мните скрыться — мы с крылами;
Вы в лес, вы в бездну — мы за вами;
И, спутав вас в своих сетях,
Растерзанных бросаем в прах.
Вам покаянье не защита;
Ваш стон, ваш плач — веселье нам;
Терзать вас будем до Коцита,
Но не покинем вас и там».
И песнь ужасных замолчала;
И над внимавшими лежала,
Богинь присутствием полна,
Как над могилой, тишина.
И тихой, мерною стопою
Они обратно потекли,
Склонив главы, рука с рукою,
И скрылись медленно вдали.
И зритель — зыблемый сомненьем
Меж истиной и заблужденьем —
Со страхом мнит о Силе той,
Которая, во мгле густой
Скрываяся, неизбежима,
Вьет нити роковых сетей,
Во глубине лишь сердца зрима,
Но скрыта от дневных лучей.
И все, и все еще в молчанье…
Вдруг на ступенях восклицанье:
«Парфений, слышишь?.. Крик вдали —
То Ивиковы журавли!..»
И небо вдруг покрылось тьмою;
И воздух весь от крыл шумит;
И видят… черной полосою
Станица журавлей летит.
«Что? Ивик!..» Все поколебалось —
И имя Ивика помчалось
Из уст в уста… шумит народ,
Как бурная пучина вод.
«Наш добрый Ивик! наш сраженный
Врагом незнаемым поэт!..
Что, что в сем слове сокровенно?
И что сих журавлей полет?»
И всем сердцам в одно мгновенье,
Как будто свыше откровенье,
Блеснула мысль: «Убийца тут;
То Эвменид ужасных суд;
Отмщенье за певца готово;
Себе преступник изменил.
К суду и тот, кто молвил слово,
И тот, кем он внимаем был!»
И бледен, трепетен, смятенный,
Незапной речью обличенный,
Исторгнут из толпы злодей:
Перед седалище судей
Он привлечен с своим клевретом;
Смущенный вид, склоненный взор
И тщетный плач был их ответом;
И смерть была им приговор.
Если пасмурен день, если ночь не светла,
Если ветер осенний бушует,
Над душой воцаряется мгла,
Ум, бездействуя, вяло тоскует.
Только сном и возможно помочь,
Но, к несчастью, не всякому спится…
Слава богу! морозная ночь —
Я сегодня не буду томиться.
По широкому полю иду,
Раздаются шаги мои звонко,
Разбудил я гусей на пруду,
Я со стога спугнул ястребенка.
Как он вздрогнул! как крылья развил!
Как взмахнул ими сильно и плавно!
Долго, долго за ним я следил,
Я невольно сказал ему: славно!
Чу! стучит проезжающий воз,
Деготком потянуло с дороги…
Обоняние тонко в мороз,
Мысли свежи, выносливы ноги.
Отдаешься невольно во власть
Окружающей бодрой природы;
Сила юности, мужество, страсть
И великое чувство свободы
Наполняют ожившую грудь;
Жаждой тела душа закипает,
Вспоминается пройденный путь,
Совесть песню свою запевает…
Я советую гнать ее прочь —
Будет время еще сосчитаться!
В эту тихую, лунную ночь
Созерцанию должно предаться.
Даль глубоко прозрачна, чиста,
Месяц полный плывет над дубровой,
И господствуют в небе цвета
Голубой, беловатый, лиловый.
Воды ярко блестят средь полей,
А земля прихотливо одета
В волны белого лунного света
И узорчатых, странных теней.
От больших очертаний картины
До тончайших сетей паутины,
Что по воздуху тихо плывут,—
Все отчетливо видно: далече
Протянулися полосы гречи,
Красной лентой по скату бегут;
Замыкающий сонные нивы,
Лес сквозит, весь усыпан листвой;
Чудны красок его переливы
Под играющей, ясной луной;
Дуб ли пасмурный, клен ли веселый —
В нем легко отличишь издали;
Грудью к северу, ворон тяжелый —
Видишь — дремлет на старой ели!
Все, чем может порадовать сына
Поздней осенью родина-мать:
Зеленеющей озими гладь,
Подо льном — золотая долина,
Посреди освещенных лугов
Величавое войско стогов —
Все доступно довольному взору…
Не сожмется мучительно грудь,
Если б даже пришлось в эту пору
На родную деревню взглянуть:
Не видна ее бедность нагая!
Запаслася скирдами, родная,
Окружилася ими она
И стоит, словно полная чаша.
Пожелай ей покойного сна —
Утомилась, кормилица наша!..
Спи, кто может,— я спать не могу,
Я стою потихоньку, без шуму
На покрытом стогами лугу
И невольную думаю думу.
Не умел я с тобой совладать,
Не осилил я думы жестокой…
В эту ночь я хотел бы рыдать
На могиле далекой,
Где лежит моя бедная мать…
В стороне от больших городов,
Посреди бесконечных лугов,
За селом, на горе невысокой,
Вся бела, вся видна при луне,
Церковь старая чудится мне,
И на белой церковной стене
Отражается крест одинокий.
Да! я вижу тебя, божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облаченного в светлую ризу.
Поднимается сторож-старик
На свою колокольню-руину,
На тени он громадно велик:
Пополам пересек всю равнину.
Поднимись!— и медлительно бей,
Чтобы слышалось долго гуденье!
В тишине деревенских ночей
Этих звуков властительно пенье:
Если есть в околодке больной,
Он при них встрепенется душой
И, считая внимательно звуки,
Позабудет на миг свои муки;
Одинокий ли путник ночной
Их заслышит — бодрее шагает;
Их заботливый пахарь считает
И, крестом осенясь в полусне,
Просит бога о ведреном дне.
Звук за звуком гудя прокатился,
Насчитал я двенадцать часов.
С колокольни старик возвратился,
Слышу шум его звонких шагов,
Вижу тень его; сел на ступени,
Дремлет, голову свесив в колени,
Он в мохнатую шапку одет,
В балахоне убогом и темном…
Все, чего не видал столько лет,
От чего я пространством огромным
Отделен,— все живет предо мной,
Все так ярко рисуется взору,
Что не верится мне в эту пору,
Чтоб не мог увидать я и той,
Чья душа здесь незримо витает,
Кто под этим крестом почивает…
Повидайся со мною, родимая!
Появись легкой тенью на миг!
Всю ты жизнь прожила нелюбимая,
Всю ты жизнь прожила для других.
С головой, бурям жизни открытою,
Весь свой век под грозою сердитою
Простояла ты,— грудью своей
Защищая любимых детей.
И гроза над тобой разразилася!
Ты, не дрогнув, удар приняла,
За врагов, умирая, молилася,
На детей милость бога звала.
Неужели за годы страдания
Тот, кто столько тобою был чтим,
Не пошлет тебе радость свидания
С погибающим сыном твоим?..
Я кручину мою многолетнюю
На родимую грудь изолью,
Я тебе мою песню последнюю,
Мою горькую песню спою.
О прости! то не песнь утешения,
Я заставлю страдать тебя вновь,
Но я гибну — и ради спасения
Я твою призываю любовь!
Я пою тебе песнь покаяния,
Чтобы кроткие очи твои
Смыли жаркой слезою страдания
Все позорные пятна мои!
Чтоб ту силу свободную, гордую,
Что в мою заложила ты грудь,
Укрепила ты волею твердою
И на правый поставила путь…
Треволненья мирского далекая,
С неземным выраженьем в очах,
Русокудрая, голубоокая,
С тихой грустью на бледных устах,
Под грозой величаво-безгласная —
Молода умерла ты, прекрасная,
И такой же явилась ты мне
При волшебно светящей луне.
Да! я вижу тебя, бледнолицую,
И на суд твой себя отдаю.
Не робеть перед правдой-царицею
Научила ты Музу мою:
Мне не страшны друзей сожаления,
Не обидно врагов торжество,
Изреки только слово прощения,
Ты, чистейшей любви божество!
Что враги? пусть клевещут язвительней.
Я пощады у них не прошу,
Не придумать им казни мучительней
Той, которую в сердце ношу!
Что друзья? Наши силы неровные,
Я ни в чем середины не знал,
Что обходят они, хладнокровные,
Я на все безрассудно дерзал,
Я не думал, что молодость шумная,
Что надменная сила пройдет —
И влекла меня жажда безумная,
Жажда жизни — вперед и вперед!
Увлекаем бесславною битвою,
Сколько раз я над бездной стоял,
Поднимался твоею молитвою,
Снова падал — и вовсе упал!..
Выводи на дорогу тернистую!
Разучился ходить я по ней,
Погрузился я в тину нечистую
Мелких помыслов, мелких страстей.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Тот, чья жизнь бесполезно разбилася,
Может смертью еще доказать,
Что в нем сердце неробкое билося,
Что умел он любить…
(Утром, в постели)
О мечты! о волшебная власть
Возвышающей душу природы!
Пламя юности, мужество, страсть
И великое чувство свободы —
Все в душе угнетенной моей
Пробудилось… но где же ты, сила?
Я проснулся ребенка слабей.
Знаю: день проваляюсь уныло,
Ночью буду микстуру глотать,
И пугать меня будет могила,
Где лежит моя бедная мать.
Все, что в сердце кипело, боролось,
Все луч бледного утра спугнул,
И насмешливый внутренний голос
Злую песню свою затянул:
«Покорись, о ничтожное племя!
Неизбежной и горькой судьбе,
Захватило вас трудное время
Неготовыми к трудной борьбе.
Вы еще не в могиле, вы живы,
Но для дела вы мертвы давно,
Суждены вам благие порывы,
Но свершить ничего не дано…»
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?