Жизнь проходит, — вечен сон.
Хорошо мне, — я влюблен.
Жизнь проходит, — сказка — нет.
Хорошо мне, — я поэт.
Душен мир, — в душе свежо.
Хорошо мне, хорошо.
О Грот сверхвременный, пещера созерцаний!
Не упразднил ты времени полет.
Как встарь, оно — предмет скорбей и ожиданий,
Без устали бежит и нас с собой влечет.
26 декабря 1894
Есть грот: наяда там в полдневные часы
Дремоте предает усталые красы.
И часто вижу я, как нимфа молодая
На ложе лиственном покоится нагая,
На руку белую, под говор ключевой,
Склоняяся челом, венчанным осокой.
Я войду в зачарованный грот,
Я узнаю всю сладость земную,
Там красавица милого ждет,
Я воздушно ее поцелую.
Горячо к ней прижмусь и прильну,
В опьяненьи своем закачаю.
Я люблю молодую волну,
Я желанье лобзаньем встречаю.
Безгранично-глубок небосвод,
И, как небо, мечтанья бескрайны.
Я люблю зачарованный грот:
В нем для любящих вечные тайны.Год написания: без даты
Тесовый гроб, суровый грот смертельных окончаний,
В пространстве узких тесных стен восторг былых лобзаний.
Тяжелый дух, цветы, цветы, и отцветанье тела,
Застылость чувственных красот, в которых жизнь пропела.
Безгласность губ, замкнутость глаз, недвижность ног уставших,
Но знавших пляску, быстрый бег, касанье ласки знавших.
Тесовый гроб, твой ценный клад еще прекрасен ныне,
Не сразу гаснет смелый дух померкнувших в пустыне.
Но, тесный грот, твой мертвый клад в ужасность превратится.
Чу, шорох. Вот Безглазый взгляд. Чу, кто-то шевелится.
Мне дорог грот, где дымным светом
Мой факел сумрак багрянит,
Где эхо грустное звучит
На вздох невольный мне ответом;
Мне дорог грот, где сталактиты,
Как горьких слез замерзший ряд,
На сводах каменных висят,
Где капли падают на плиты.
Пусть вечно в сумраке печальном
Царит торжественный покой,
И сталактиты предо мной
Висят убором погребальным…
Увы! любви моей давно
Замерзли горестные слезы,
Но все же сердцу суждено
Рыдать и в зимние морозы.
Сергею Соловьеву
О, странник-человек! Познай Священный Грот
И надпись скорбную «Amorи еt dolorи».
Из бездны хаоса, сквозь огненное море,
В пещеры времени влечет водоворот.
Но смертным и богам отверст различный вход:
Любовь — тропа одним, другим дорога — горе.
И каждый припадет к сияющей амфоре,
Где тайной Эроса хранится вещий мед.
Отмечен вход людей оливою ветвистой —
В пещере влажных нимф, таинственной и мглистой,
Где вечные ключи рокочут в тайниках,
Где пчелы в темноте слагают сотов грани,
Наяды вечно ткут на каменных станках
Одежды жертвенной пурпуровые ткани.
Люблю я наш обрыв, где дикою грядою
Белеют стены скал, смотря на дальний юг,
Где моря синего раскинут полукруг,
Где кажется, что мир кончается водою,
И дышится легко среди безбрежных вод.
В веселый летний день, когда на солнце блещет
Скалистый известняк и в каждый звонкий грот
Зеленая вода хрустальной влагой плещет,
Люблю я зной, и ширь, и вольный небосвод,
И острова пустынные высоты.
Ласкают их ветры, и волны лижут их,
А чайки зоркие заглядывают в гроты, —
Косятся в чуткий мрак пещер береговых
И вдруг, над белыми утесами взмывая,
Сверкают крыльями в просторах голубых,
Кого-то жалобно и звонко призывая.
Со сводом горных хрусталей
Между скалами грот есть дивный;
Ему, по благости своей,
Господь дал чудный гул отзывный:
Поет ли кто, иль говорит,
В нем гул, как колокол, гудит.
Впервые юная чета,
Сгарая страстью чувств взаимной,
Друг другу вымолвила да
В его тени гостеприимной, —
И чисто грот речей их пыл
Как колокольчик, повторил.
На каменной скамейке сев,
В нем два студента пировали,
Сливали пьяный свой напев
И чащу в чашу ударяли, —
И никогда еще с тех пор
Так не гремело эхо гор
Два мужа с думой на челе,
Священным связаны обетом,
О рабстве в их родной земле
Вели беседу в гроте этом, —
И глухо грот гудел кругом,
Как колокол над мертвецом.
Скоро, скоро, друг мой милый,
Буду выпущен в тираж
И возьму с собой в могилу
Не блистательный багаж.
Много дряни за душою
Я имел на сей земле
И с беспечностью большою
Был нетверд в добре и зле.
Я в себе подобье Божье
Непрерывно оскорблял, —
Лишь с общественною ложью
В блуд корыстный не впадал.
А затем, хотя премного
И беспутно я любил,
Никого зато, ей-Богу,
Не родил и не убил.
Вот и все мои заслуги,
Все заслуги до одной.
А теперь прощайте, други!
Со святыми упокой!
Начало ноября 1893
Сад я разбил; там, под сенью развесистых буков,
В мраке прохладном, стату́ю воздвиг я Приапу.
Он, возделатель мирный садов, охранитель
Гротов и рощ, и цветов, и орудий садовых,
Юным деревьям даст силу расти, увенчает
Листьем душистым, плодом сладкосочным обвесит.
Подле статуи, из грота, шумя упадает
Ключ светловодный; его осеняют ветвями
Дубы; на них свои гнезда дрозды укрепляют...
Будь благосклонен, хранитель пустынного сада!
Ты, увенча́нный венком из лозы виноградной,
Плю́ща и желтых колосьев! пролей свою благость
Щедрой рукою на эти орудья простые,
Заступ садовый, и серп полукруглый, и соху,
И нагруженные туго плодами корзины,
Все думу тайную в душе моей питает:
Леса пустынные, где сумрак обитает,
И грот таинственный, откуда струйка вод
Меж камней падает, звенит и брызги бьет,
То прыгает змеей, то нитью из алмаза
Журчит между корней раскидистого вяза,
Потом, преграду пней и камней раздробив,
Бежит средь длинных трав, под сенью темных ив,
Разрозненных в корнях, но сплетшихся ветвями…
Я вижу, кажется, в чаще, поросшей мхом,
Дриад, увенчанных дубовыми листами,
Над урной старика с осоковым венком,
Сильвана с фавнами, плетущего корзины,
И Пана кроткого, который у ключа
Гирлянды вешает из роз и из плюща
У входа тайного в свой грот темнопустынный.
В том гроте сумрачном, покрытом виноградом,
Сын Зевса был вручен элидским ореадам.
Сокрытый от людей, сокрытый от богов,
Он рос под говор вод и шелест тростников.
Лишь мирный бог лесов над тихой колыбелью
Младенца услаждал волшебною свирелью…
Какой отрадою, средь сладостных забот,
Он нимфам был! Глухой внезапно ожил грот.
Там, кожей барсовой одетый, как в порфиру,
С тимпаном, с тирсом он являлся божеством.
То в играх хмелем и плющом
Опутывал рога, при смехе нимф, сатиру,
То гроздия срывал с изгибистой лозы,
Их связывал в венок, венчал свои власы,
Иль нектар выжимал, смеясь, своей ручонкой
Из золотых кистей над чашей среброзвонкой,
И тешился, когда струей ему в глаза
Из ягод брызнет сок, прозрачный, как слеза.
Ты — тихое счастье Вечернего Грота,
где робко колышется лоно волны
в тот час, когда меркнет небес позолота,
и реют над звездами первые сны.
Ты — час примиренья замедленной битвы,
где внятен для сердца незлобный призыв,
родится из ужаса трепет молитвы,
и медлит ночного безумья прилив.
Капелла, где строже дыханье прохлады,
защита от огненных, солнечных стрел,
покой и безгласность священной ограды
прощение всем, кто сжигал и сгорел.
Как плачущий луч низведенного Рая,
как тонкое пламя надгробной свечи,
там влагу ласкают, горят, не сгорая,
и в небо бегут голубые лучи.
Там плавно колышется белая пена,
как Ангел, забывшийся сном голубым,
и сладко-бессильный от тихого плена
с тенями сплетается ласковый дым.
В том Гроте не слышно ни слов, ни признаний,
склоненья колен, сочетания губ,
и шелест невинных и детских лобзаний
в том Гроте, как в храме, казался бы груб!..
Я путник бездомный, пловец запоздалый
к Вечернему Гроту пригнал свой челнок,
я долго смотрел на померкшие скалы,
на золотом счастья облитый порог.
Но всплыли пустыми глубокие мрежи,
все глуше был волн набегающий гул,
а отблеск желанный все реже и реже
и вдруг в торжествующей мгле потонул.
И поняло сердце, что я недостоин
в капеллу святую, как рыцарь, войти,
но дух просветленный стал тверд и спокоен,
как воин, на все обреченный пути!
Луны мороза по гротам ночной позолоты —
Лезвием сталь, серебро и железные гвозди.
Твой, о безмолвная ночь, этот колющий воздух
Дикой причудой меня замыкающий в гроты.
Вот мое сердце — кинжалам твоей тишины,
Вот моя воля — для саванов в тихом гробу.
Ясная чуждая полночь, мой факел задут.
Копьям твоим мои лучшие грезы даны.
В далях твоих отгорают огни моих глаз,
Брошены руки в обятье — в руках пустота,
Окоченелая полночь, тиха ты, пуста,
Как и души утомленной печальный рассказ.
Взгляд твой застылый недвижен, недвижен и слеп;
Жуткой тревогой отчаянья злого томя,
Взгляд твой фиксирует долго упрямо меня.
Строит зима ледяной опрозраченный склеп.
Кончено все… И усилья напрасны!.. Морозы
Мир пронизали, сковали они бесконечность.
Полночь спокойная, мертвая — ясная вечность —
Что ж, заморозь в моем сердце все муки, все слезы!
Редакто́ры и друзья!
Вас ругать намерен я.
Сказал мне Радлов, вам знакомый,
Что, духом новшества влекомый,
Ты, Грот, решил Сатурна бег
Ускорить, — дерзкий человек!
Но не удастся и вдвоем
Ноябрь вам сделать октябрем.
Я клянуся сей бумагой
И чернильницею сей:
Вам редакторской отвагой
Не смутить души моей.
Вдохновляемый Минервой,
Отошлю статью вам я
Лишь тогда, как ляжет первый
Снег на финские поля.
Сезжу санною дорогой
По озерам, по рекам,
И тогда на суд ваш строгий,
Лишь тогда статью отдам.
«На берегу пустынных» вод
Мне муза финская явилась:
Я только вежлив был — и вот
Злодейка тройней разродилась.
Иных покуда нет грехов,
Ничто страстей не возбуждает,
И тихий рой невинных снов
Прозрачный сумрак навевает.
Живу, с заботой незнаком,
Без утомленья и усилья,
Питаюсь только молоком,
Как Педро Гомец, «Лев Кастильи».
Годится ли, или негодно —
Кто для меня теперь решит?
Хоть Сайма очень многоводна,
Но про свое лишь говорит.
Кругом собаки, овцы, крысы —
Не вижу судей никаких,
Чухонцы, правда, белобрысы,
Но им невнятен русский стих.
Пишу. Глядят в окошко ели,
Морозец серебрит пути…
Стихи, однако, надоели,
Пора и к прозе перейти.
1—3 октября 1894
В дни как жил я жизнью горца, —
Покидая тайный грот,
Я с обветренных высот
Увидал Драконоборца.
Я шамана вопросил: —
«Как зовется этот храбрый?»
Тот сказал: «У рыбы жабры,
У людей же — звон кадил.
У небесных пташек — крылья,
У зверей свирепый лик.
Этот храбрый мой двойник,
Он сражает без усилья.
Мысль всегда, узнав конец,
Хочет внешнего, отметин.
Этот призрак беспредметен,
Если ж хочешь, то — Боец.»
Я ушел в свою пещеру,
Осудив его ответ.
Через двадцать сотен лет,
Как годам познал я меру,
Снова бросив тайный грот,
Глянул оком я дозорца,
И опять Драконоборца
Увидал с своих высот.
Тут я спрашивал сатира,
Как зовется он, — и сей
Мне ответствовал: «Персей,
Меткоруб во славу мира,
Убиватель он Горгон.»
Кто-то вдруг вскричал в восторге: —
«Лжет Сатир. Боец — Георгий.»
И пошел по миру звон.
Воздух горний, воздух дольний
Фимиамный принял чад,
Слышу, гномики бренчат,
Гул идет от колокольни.
В ульях бунт: украден воск.
Я ушел в свою пещеру,
Всяк свою да знает веру,
Из костей сосу я мозг.
А кухонные остатки
Я скопляю, как предмет
Изысканий дальних лет.
Знаю, игры мысли сладки.
Лет две тысячи пройдет,
И опять я оком горца
Поищу Драконоборца: —
Не означен масок счет.
Все бьется старая струна
на этой новой лире,
все песня прежняя слышна:
«Тангейзер на турнире».
Герольд трикраты протрубил,
и улыбнулась Дама,
Тангейзер весь — восторг и пыл,
вперед, вослед Вольфрама.
Копье, окрестясь с копьем, трещит,
нежнее взор Прекрасной,—
но что ж застыл, глядяся в щит,
наш рыцарь безучастный?
Уж кровь обильно пролита,
и строй разорван зыбкий…
Но манят, дразнят из щита
знакомые улыбки.
Еще труба на бой зовет,
но расступились стены.
пред ним Венеры тайный грот,
его зовут Сирены.
Очнувшись, целит он стрелу,
она стрелой Эрота
летит, пронизывая мглу,
в глубь розового грота.
Не дрогнул рыцарь, — верный меч
в его руках остался,
но острый меч не смеет сечь
и тирсом закачался.
От ужаса Тангейзер нем,
срывает, безрассудный,
он шлем с врага, но пышный шлем
стал раковиной чудной.
Поник Тангейзер головой:
«Спаси, святая Дева!..»
Но слышит вдруг: «эвой. эвой!»
знакомого напева.
И на коне, оторопев,
себя он видит в гроте,
средь хоровода легких дев
в вечерней позолоте.
Звучит все глуше медный рог,
и кони. словно тени,
и вот склонился он у ног
Венеры на колени.
Как дева, сладко плачет он,
и, как над спящим богом,
над морем всплыв, над ним Тритон
трубит загнутым рогом.
Любви справляя торжество,
весь грот благоухает,
поет Венера и в его
обятьях затихает.
Он молит облик дорогой,
он ловит волны света,
но предстает ему нагой
его Елизавета
Весь мир окутывает мгла,
но в этой мгле так сладко.
И сбросила его с седла
железная перчатка.
Коннал великим был героем в Альбионе,
Хребтом высоких горе владел на грозном троне.
Стада его могли под сению дерев
Прохладу почерпать из тысячи ручьев.
Лай страшных псов его далеко раздавался,
Средь тысячи пещер кремнистых повторялся.
В лице Конналовом все прелести весны;
Десницей оне сражал героев всей страны,
На витязя душа покоя не имела,
Ко дщери Комловой, Гальвине пламенела…
Как полная луна, красавицы чело;
Власы главы ея, каке враново крыло…
В ловитве диких серне утехе она искала,
И нежною рукой луке тяжкий напрягала:
Далеко слышен свисте ея каленых стрел.
Один Коннал снискать любовь ея успел.
Они на высотах видались многократно;
Лишь быть наедине казалось им приятно;
Безмолвный разговоре их души восхищал…
Но девой был пленен неистовый Грумал,
Грумал, нещастнаго Коннала враг ужасной,
В свирепой ревности искал следов прекрасной.
Однажды ловлею в горах утомлены,
Туманом от друзей своих разлучены,
С любезною Коннал сокрылись в грот прохладной,
Желая по трудам вкусить покой отрадной.
Гроте часто витязя прохладой оживлял,
И предков бранныя орудия вмещал.
Там латы на стенах и панцыри блистали,
И копья и мечи свете яркий проливали.
„Почий“ Коннал речет возлюбленной своей,
„Почий, прекрасная, моих отрада дней!
Я зрю на высотах беге серны; устремлюся,
Постигну—и к тебе с добычей возвращуся.“
— Постой!—воскликнула смущенна красота,
Грумал, наш общий враг, придет в сии места…
Хоть вижу здесь мечи, могу ли защитишься?
Беги—и поспешай к Гальвине возвратишься! —
Как шумный вихрь, Коннал за серною течет;
А дева со стены оружие берете,
В доспехи облеклась, в часе бедственный досуга
Выходит испытать любовь и верность друга.
Узрел издалека сиянье лат Коннал:
Представился ему неистовый Грумал!..
И сердце рьяное воспламенилось мщеньем!
Встревоженный герой, обятый изступленьем,
Спускает лук: взвилась направленна стрела —
Враг мнимый поражен—и кровь его текла…
Спешит Коннал во грот к оставленной Гальвине,
Зовет прекрасную в лесах, в горах, в пустыне;
Находит бледную… „Гальвина! тыль, мой друг?..“
Упал безчувственный?закрыт и взоре и слухе!
Два путника чету любовников находят
И в чувство витязя полмертваго приводят.
Нещастный предает холмам глубокий стоне;
Над милой сетует, в унынье погружен.
Решился дни провесть на поле грозной брани,
И в сече и в огне искать губящей длани! —
Бегут противные—и смерть его бежит!
В досаде горестной герой бросает щит,
Недвижим ждет стрелы—и пал—и взят могилой,
Там, где сокрыли трупе его Гальвины милой!
И странник два холма зрит близь валов морских,
И серый мох ростет на камнях гробовых!..
Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой,
Янтарный виноград, лимон ее златой
Тревожно бросивший, корыстью уязвленный,
И в край, суровый край, снегами покровенный,
Приставший с выбором загадочных картин,
Где что-то различал и видел ты один!
Прости наш здравый смысл: прости, мы та из наций
Где брату вашему всех меньше спекуляций:
Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты
В глушь севера тебя привлекшие мечты;
Зато воскрес в тебе сей ум, на все пригодный,
Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный!
Ты счастлив был, когда тебе кое-что дал
Почтенный, для тебя богатый генерал,
Чтоб, в силу строгого с тобою договора,
Имел я благодать нерусского надзора.
Благодаря богов, с тобой за этим вслед
Друг другу не были мы чужды двадцать лет.
Москва нас приняла, расставшихся с деревней.
Ты был вожатый мой в столице нашей древней:
Всех макаронщиков тогда узнал я в ней,
Ментора моего полуденных друзей.
Увы! оставив там могилу дорогую,
Опять увидели мы вотчину степную,
Где волею небес узнал я бытие,
О сын Авзонии! для бурь, как ты свое;
Но где, хотя вдали твоей отчизны знойной,
Ты мирный кров обрел, а позже гроб спокойный.
Ты полюбил тебя призревшую семью —
И, с жизнию ее сливая жизнь свою,
Ее событьями в глуши чужого края
Былого своего преданья заглушая,
Безропотно сносил морозы наших зим.
В наш краткий летний жар тобою был любим
Овраг под сению дубов прохладовейных.
Участник наших слез и праздников семейных,
В дни траура главой седой ты поникал;
Но ускорял шаги и членами дрожал,
Как в утро зимнее, порой, с пределов света,
Питомца твоего, недавнего корнета,
К коленам матери кибитка принесет,
И скорбный взор ее минутно оживет.
Но что! радушному пределу благодарный,
Нет! ты не забывал отчизны лучезарной!
Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра,
Имел ты на устах от утра до утра;
Именовал ты нам и принцев и прелатов
Земли, где зрел дивясь суворовских солдатов,
Входящих, вопреки тех пламенных часов,
Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов,
В густой пыли побед, в грозе небритых бород,
Рядами стройными в классический твой город;
Земли, где, год спустя, тебе предстал и он,
Тогда Буонапарт, потом Наполеон,
Минутный царь царей, но дивный Кондотьери,
Уж зиждущий свои гигантские потери.
Скрывая власти глад, тогда морочил вас
Он звонкой пустотой революцьонных фраз.
Народ ему зажег приветственные плошки;
Но ты, ты не забыл серебряные ложки,
Которые, среди блестящих общих грез,
Ты контрибуции назначенной принес:
Едва ты узнику печальному британца
Простил военную систему Корсиканца.
Что на твоем веку, то ль благо, то ли зло,
Возникло при тебе — в преданье перешло.
В Альпийских молниях приемлемый опалой,
Свой ратоборный дух, на битвы не усталый,
В картечи эпиграмм Суворов испустил.
Злодей твой на скале пустынной опочил.
Ты сам глаза сомкнул, когда мирские сети
Уж поняли тобой взлелеянные дети;
Когда, свидетели превратностей земли,
Они глубокий взор уставить уж могли,
Забвенья чуждые за жизненною чашей,
На итальянский гроб в ограде церкви нашей,
А я, я, с памятью живых твоих речей —
Увидел роскоши Италии твоей:
Во славе солнечной Неаполь твой нагорный,
В парах пурпуровых, и в зелени узорной,
Неувядаемый; амфитеатр дворцов
Над яркой пеленой лазоревых валов;
И Цицеронов дом, и злачную пещеру,
Священную поднесь Камены суеверу,
Где спит великий прах властителя стихов,
Того, кто в сей земле волканов и цветов,
И ужасов, и нег взлелеял Эпопею,
Где в мраке Тенара открыл он путь Энею,
Явил его очам чудесный сад утех,
Обитель сладкую теней блаженных тех,
Что, крепки в опытах земного треволненья,
Сподобились вкусить эфирных струй забвенья.
Неаполь! До него среди садов твоих
Сердца мятежные отыскивали их.
Сквозь занавес веков еще здесь помнят виллы,
Приюты отдыхов и Мария и Силлы;
И кто, бесчувственный среди твоих красот,
Не жаждал в их раю обресть навес иль грот,
Где б скрылся, не на час, как эти полубоги,
Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги,
Но чтоб незримо слить в безмыслии златом
Сон неги сладостной с последним, вечным сном.
И в сей Италии, где все — каскады, розы,
Мелезы, тополи и даже эти лозы,
Чей безыменный лист так преданно обник
Давно из божества разжалованный лик,
Потом с чела его повиснул полусонно, —
Все беззаботному блаженству благосклонно,
Ужиться ты не мог! и, помня сладкий юг,
Дух предал строгому дыханью наших вьюг,
Не сетуя о том, что за пределы мира
Он улететь бы мог на крылиях зефира!
О тайны душ! меж тем, как сумрачный поэт,
Дитя Британии, влачивший столько лет
По знойным берегам груди своей отравы,
У миртов, у олив, у моря и у лавы,
Молил рассеянья от думы роковой,
Владеющей его измученной душой,
Напрасно! (уст его, как древле уст Тантала,
Струя желанная насмешливо бежала) —
Мир сердцу твоему дал пасмурный навес
Метелью полгода скрываемых небес,
Отчизна тощих мхов, степей и древ иглистых!
О, спи! Безгрезно спи в пределах наших льдистых!
Лелей по-своему твой подземельный сон
Наш бурнодышущий, полночный аквилон,
Не хуже веющий забвеньем и покоем,
Чем вздохи южные с душистым их упоем!