Здравствуй, гостья-зима!
Просим милости к нам
Песни севера петь
По лесам и степям.
Есть раздолье у нас –
Где угодно гуляй;
Строй мосты по рекам
И ковры расстилай.
Нам не стать привыкать, –
Пусть мороз твой трещит:
Наша русская кровь
На морозе горит!
Вот снова незваная гостья —
Слеза на реснице дрожит…
Одна она только осталась
И взор мой порою мутит.
Подруги слезы запоздалой
Исчезли одна за другой…
Исчезли как радость и горе —
Их высушил ветер ночной.
И звезды, те синие звезды,
Что так улыбалися мне…
Что радость и горе дарили,
Угасли навек и оне.
И даже любви в этом сердце,
Давно охладелом уж нет.
Скорей же слеза, о скорее
И ты укатись им вослед!
Втихомолку гостьей дожданной,
Гостьей нежданной да неаваяай
К мужику нужда иодкрлдасв,
Щдкрадася, лривязалдса.
С сумой нищенской оставила,
Снимать шапку всем заставят…
Ах! головушка поклонная!
У тебя ли ночь бессонная,.
Щеки бледные да внилгае,
Да без хлеба дети малые,
На беку даба раскрытая,
Что пустырь — гумно забгаюе!
Пожалел богач голодного,
Бесприютного, холодного,
Не казной помог, так ласкою.
Не советами, так сказкою.
Ты забудь, дескать, и сон и лень,.
Работай-трудись и ночь и день:
За трудом ты не измучишься,
Уму-разуму научишься…
Уж спасибо ж тебе за слово,
Что сказал красно да ласково!
Только в горе да при бедности
Не до сна и не до лености.
Не дари ж ты бедных золотом
Да не бей речьми, как молотом.
Приплыла к нам на берег собака
Из-за полночного моря,
Из-за холодна океяна.
Прилетел оттоль и соловейка.
Спрашивали гостью приезжу,
За морем какие обряды.
Гостья приезжа отвечала:
«Многое хулы там достойно.
Я бы рассказати то умела,
Если бы сатиры петь я смела,
А теперь я пети не желаю,
Только на пороки я полаю».
Соловей, давай и ты оброки,
Просвищи заморские пороки.
За морем, хам, хам, хам, хам, хам, хам.
Хам, хам, хам, хам, за морем, хам, хам, хам.
За морем, хам, хам, хам, хам, хам, хам.
Хам, хам, хам, хам, за морем, хам, хам, хам.
За морем, хам, хам, хам, хам, хам, хам.
На легких крылышках
Летают ласточки;
Но легче крылышки
У жизни ветреной.
Не знает в юности
Она усталости
И радость резвую
Берет доверчиво
К себе на крылия.
Летит, любуется
Прекрасной ношею…
Но скоро тягостна
Ей гостья милая,
Устали крылышки,
И радость резвую
Она стряхает с них.
Печаль ей кажется
Не столь тяжелою,
И, прихотливая,
Печаль туманную
Берет на крылия
И вдаль пускается
С подругой новою.
Но крылья легкие
Все боле, более
Под ношей клонятся,
И вскоре падает
С них гостья новая,
И жизнь усталая
Одна, без бремени,
Летит свободнее;
Лишь только в крылиях
Едва заметные
От ношей брошенных
Следы осталися —
И отпечатались
На легких перышках
Два цвета бледные:
Немного светлого
От резвой радости,
Немного темного
От гостьи сумрачной.
Хор ко превратному свету
Приплыла к нам на берег собака,
Из заполночнова моря,
Из захолодна Океяна:
Прилетел оттоль и соловейка.
Спрашивали гостью приезжу,
За морем какие обряды.
Гостья приезжа отвечала:
Многое хулы там достойно,
Я бы расказати то умела,
Есть ли бы Сатиры петь я смела:
А теперь я пети не желаю,
Только на пороки я полаю:
Соловей давай и ты оброки
Просвищи заморские пороки.
За морем хам хам хам хам хам хам.
2.
Хам хам хам хам за морем хам хам хам.
2.
За морем хам хам хам хам хам хам.
2.
Хам хам хам хам за морем хам хам хам.
За морем хам хам хам хам хам хам.
Втихомолку гостьей дожданной,
Гостьей нежданной да незваной
К мужику нужда подкралася,
Подкралася, привязалася.
С сумой нищенской оставила,
Снимать шапку всем заставила…
Ах! головушка поклонная!
У тебя ли ночь бессонная,
Щеки бледные да впалые,
Да без хлеба дети малые,
На беду изба раскрытая,
Что пустырь — гумно забытое!
Пожалел богач голодного,
Бесприютного, холодного,
Не казной помог, так ласкою.
Не советами, так сказкою.
Ты забудь, дескать, и сон и лень,
Работай-трудись и ночь и день:
За трудом ты не измучишься,
Уму-разуму научишься…
Уж спасибо ж тебе за слово,
Что сказал красно да ласково!
Только в горе да при бедности
Не до сна и не до лености.
Не дари ж ты бедных золотом
Да не бей речьми, как молотом.
С тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце!
Что тебя ждет впереди? — Кукла, которая будет
Тешить сначала тебя, а потом эта кукла наскучит…
После, когда подрастешь, ты сама будешь куклой для взрослых:
Вырядят в бархат тебя, напоказ вывозить тебя будут.
Строго тебе запретят обнаруживать чувства к мысли;
Волю твою окуют (воля всего им опасней!);
Позже, как время придет, по расчету (конечно, не сердца)
Выдадут замуж тебя. За кого? Не твое это дело:
Муж твой хорош для других, для тебя и подавно, не правда ль?
Замужем будешь ты жить; наживешь себе деток; но детки,
Может быть, выдут в отца; а отца ты едва ли любила…
Время не ждет никого… поглядишь, неожиданной гостьей
Старость нагрянет к тебе (тяжела эта гостья не впору!).
Ты, не живя, отцветешь и брюзгливой старухою будешь.
Люди при жизни тебя похоронят на сердце, а после,
Бросивши камень на гроб, никогда не придут на могилу
Вспомнить про ту, кто была, без сознанья, страдалица в жизни…
Пошла из города мышь в красной день промяться,
И с сродницей своей в деревне повидаться.
Та мышь во весь свой век всс в закроме жила,
И в городе еще ни разу не была.
Как стали ужинать, мышь градска говорила,
Какая тамо жизнь, и очень то хвалила:
Ты еш простой здесь хлеб, а я там сахар ем,
Что ради там господ, и я питаюсь тем.
Про сахар много раз сестрица я слыхала,
Однако я ево и с роду не едала,
Та говорила ей, попотчивай меня.
А та сим лакомством сестру свою взманя,
Ответствовала ей: коль хочеш то отведать,
Так завтра ты ко мне пожалуй отобедать.
И зделалося так. Тут сахар, сыр, мяса,
Такова гостья ввек не видела часа.
Но как их повара за кушаньем застали,
С какою трусостью они от них бежали!
И только лишь ушли, ан кошка им в глаза,
Ужасняе еще и перьвыя гроза.
Ушли и от тоя, и тут была удача.
Но гостья у сестры домой просилась плача:
Пожалуй поскоряй сестрица отпусти,
Еш сахар ты одна, и с городом прости,
Я сладких еств твоих во век не позабуду;
А впредь, доколь жива, на такой обед не буду.
Вошла в мою душу откуда-то с тыла.
Никто и не ждал и не думал о ней.
Но вдруг оказалось: душа не остыла,
душа не устала, а стала умней.
И, справившись с первой досадой и злостью,
она поняла, что бороться невмочь,
что ей не осилить незваную гостью,
и нечего спорить, и надо помочь.
Дикарке, упрямо забившейся в угол,
сказала душа моя: — Раз уж ты тут,
давай мы по-честному скажем друг другу:
какие нас будни и праздники ждут.
Я рада тебе! Стань же солнечным светом.
Стань песней. Веди меня в утренний путь.
Последним решеньем, последним ответом,
последней свободой и силою будь.
Я рада тебе, только я не позволю
глаза отводить на вопросы в ответ,
стать чьей-нибудь мукой,
стать чьей-нибудь болью.
Нет, ты не затем появилась на свет.
Пустыми упреками сердца не мучай,
забудь сожаленья и жалобы брось.
Живи для того, чтобы всем было лучше,
чтоб каждому чуточку лучше жилось.
Однако, такие задачи решая,
сама ты не много узнаешь утех.
Но раз уж ты тут, так расти же большая,
умнее, добрее, красивее всех.
А если ты вдруг заскучаешь немножко, —
захочешь присесть на виду у окошка,
чтобы шире зеваки разинули рты…
Не стоит. Нельзя. Никакой суеты.
Прошу я большого, как небо, покоя,
какая беда ни ждала б впереди.
А если тебе не по силам такое,
тотчас, не раздумывая, уходи.
Тотчас уходи. Притворяться не надо.
…Но вздрогнули детские губы любви
в обиде. Ну что ты! Я верю. Я рада.
Не гостьей, а доброй хозяйкой живи!
Залиха лежала, стеная, на пышной постели,
И жёны вельмож Фараона пред нею сидели.
«Залиха, скажи нам, какой ты болезнью страдаешь?
Печально ты смотришь, горишь ты, — как свечка, ты таешь».—
«Подруги, я стражду, больная мятежною страстью,
Желание жгучее пало на сердце напастью». —
«Высокая доля уносит в поток наслаждений, —
Тебе ли знакомы несытые вздохи томлений!» —
«О, если б имела, подруги, я всё, что б хотела!
О, если бы воля моя не знавала предела!» —
«Но что невозможно, о том бесполезны и грёзы
Безумны желанья, безумны горючие слёзы!» —
«Для вас, о подруги, мои непонятны мученья,
Но вам покажу я предмет моего вожделенья.
Вы сами желанья почуете лютое жало».
Залиха за чем-то рабыню тихонько послала,
И снова к подругам: «Покушайте, вот апельсины.
Ах, если бы в сладостях было забвенье кручины!»
Едва апельсинов коснулись ножи золотые,
У входа зазыблились быстро завесы цветные.
Тяжёлые складки рукою проворной отбросив,
Вошёл и склонился смиренно красавец Иосиф,
И по полу твёрдо ступая босыми ногами,
Приблизился к гостьям и скромно поник он очами.
Горячая кровь на ланитах его пламенела,
Смуглело загаром прекрасное, стройное тело.
И вскрикнули жёны, с Иосифа глаз не спускают,
Как руки ножами порезали, сами не знают.
Плоды окровавлены, — гостьям как будто не больно.
И рада Залиха, на них улыбнулась невольно.
«Вы полны восторгом, едва вы его увидали.
Судите же сами, какие терплю я печали!
Он — раб мой! Его каждый день, как рабыня, прошу я,
Никак не могу допроситься его поцелуя!» —
«Теперь, о подруга, твои нам понятны мученья,
Мы видели сами предмет твоего вожделенья!»
Все люди исстари не чтут за правду сказки,
А ложь употреблять привыкли для прикраски.
Что слышал от людей, я сказываю то ж;
Коварные, сплетая ложь,
Других обманом уязвляют.
Кто хочет, верь тому; кто хочет, хоть не верь,
Я сказочку начну теперь:
Коза с рождения Медведя не видала
И не слыхала,
Что есть такой на свете зверь;
Но храброю себя повсюду называла,
Хотела показать геройские дела,
И, следственно, была
Смела.
Однако на словах, а не на деле,
Геройских дел ее не знал никто доселе;
И, по ее словам, Самсон и Геркулес
Не много перед ней поделали чудес.
«Причина ль, — говорит, — увидеться с Медведем?
Тотчас туда поедем», —
И в доказательство пошла, не медля, в лес,
Пошла Коза на драку;
Так бодро Телемак не оставлял Итаку,
Так храбро Ахиллес не шел против троян,
Великий Александр, с победой персиян,
В толикой пышности не возвращался в стан.
Идет и говорит, чтоб дали ей дорогу.
Идет Коза в берлогу,
И приближается смотреть:
Незнаем ей Медведь.
Увидела, что с ним лежит ее подружка,
И думала, у них великие лады, —
Пошла туда Коза, не знаючи беды.
Худая с ним игрушка;
Неугомонен стал сосед,
Для гостьи кинул он обед;
А гостья в шутку то не ставит,
Что жестоко ее Медведь за горло давит.
Не хочет уж Коза гостить
И просится, чтоб быть, по-прежнему, на воле;
Клянется, что к нему ходить не станет боле,
Когда он от себя изволит отпустить.
Коза Медведя не обманет,
Он сделал, что она ходить к нему не станет,
Затем, что с места уж не встанет.
Не лучше ль было бы, когда б моя Коза,
Не пяля в лес глаза,
Жила без храбрости в покое?
А смелость только быть должна в прямом герое.
Огневой крюшон с поклоном
Капуцину черт несет.
Над крюшоном капюшоном
Капуцин шуршит и пьет.
Стройный черт, — атласный, красный, —
За напиток взыщет дань,
Пролетая в нежный, страстный,
Грациозный па д’эспань, —
Пролетает, колобродит,
Интригует наугад
Там хозяйка гостя вводит.
Здесь хозяин гостье рад.
Звякнет в пол железной злостью
Там косы сухая жердь: —
Входит гостья, щелкнет костью,
Взвеет саван: гостья — смерть.
Гость — немое, роковое,
Огневое домино —
Неживою головою
Над хозяйкой склонено.
И хозяйка гостя вводит.
И хозяин гостье рад.
Гости бродят, колобродят,
Интригуют наугад.
Невтерпеж седому турке:
Смотрит маске за корсаж.
Обжигается в мазурке
Знойной полькой юный паж.
Закрутив седые баки,
Надушен и умилен,
Сам хозяин в черном фраке
Открывает котильон.
Вея веером пуховым,
С ним жена плывет вдоль стен;
И муаром бирюзовым
Развернулся пышный трон.
Чей-то голос раздается:
«Вам погибнуть суждено», —
И уж в дальних залах вьется, —
Вьется в вальсе домино
С милой гостьей: желтой костью
Щелкнет гостья: гостья — смерть.
Прогрозит и лязгнет злостью
Там косы сухая жердь.
Пляшут дети в ярком свете.
Обернулся — никого.
Лишь, виясь, пучок конфетти
С легким треском бьет в него.
«Злые шутки, злые маски», —
Шепчет он, остановясь.
Злые маски строят глазки,
В легкой пляске вдаль несясь.
Ждет. И боком, легким скоком, —
«Вам погибнуть суждено», —
Над хозяйкой ненароком
Прошуршало домино.
Задрожал над бледным бантом
Серебристый позумент;
Но она с атласным франтом
Пролетает в вихре лент.
В бирюзу немую взоров
Ей пылит атласный шарф.
Прорыдав, несутся с хоров, —
Рвутся струны страстных арф.
Подгибает ноги выше,
В такт выстукивает па, —
Ловит бэби в темной нише —
Ловит бэби — grand papa.
Плещет бэби дымным тюлем,
Выгибая стройный торс.
И проносят вестибюлем
Ледяной, отрадный морс.
Та и эта в ночь из света
Выбегает на подъезд.
За каретою карета
Тонет в снежной пене звезд.
Спит: и бэби строит куры
Престарелый grand papa.
Легконогие амуры
Вкруг него рисуют па.
Только там по гулким залам —
Там, где пусто и темно, —
С окровавленным кинжалом
Пробежало домино.
Проект был сложным. Он не удавался.
И архитектор с напряженным лбом
Считал, курил, вздыхал и чертыхался,
Склонясь над непокорным чертежом.
Но в дверь вдруг постучали. И соседка,
Студентка, что за стенкою жила,
Алея ярче, чем ее жакетка,
Сказала быстро: «Здрасьте». И вошла.
Вздохнула, села в кресло, помолчала,
Потом сказала, щурясь от огня:
— Вы старше, вы поопытней меня…
Я за советом… Я к вам прямо с бала…
У нас был вечер песни и весны,
И два студента в этой пестрой вьюге,
Не ведая, конечно, друг о друге,
Сказали мне о том, что влюблены.
Но для чужой души рентгена нет,
Я очень вашим мненьем дорожу.
Кому мне верить? Дайте мне совет.
Сейчас я вам о каждом расскажу.
Но, видно, он не принял разговора:
Отбросил циркуль, опрокинул тушь
И, глядя ей в наивные озера,
Сказал сердито: — Ерунда и чушь!
Мы не на рынке и не в магазине!
Совет вам нужен? Вот вам мой совет:
Обоим завтра отвечайте «нет!»,
Затем, что чувства нет здесь и в помине!
А вот когда полюбите всерьёз,
Поймете сами, если час пробьёт.
Душа ответит на любой вопрос.
А он все сам заметит и поймёт!
Окончив речь уверенно и веско,
Он был немало удивлен, когда
Она, вскочив вдруг, выпалила резко:
— Все сам заметит? Чушь и ерунда!
Слегка оторопев от этих слов,
Он повернулся было для отпора,
Но встретил не наивные озера,
А пару злых, отточенных клинков.
— Он сам поймет? Вы так сейчас сказали?
А если у него судачья кровь?
А если там, где у людей любовь,
Здесь лишь проекты, балки и детали?
Он все поймет? А если он плевал,
Что в чьем-то сердце то огонь, то дрожь?
А если он не человек — чертеж?!
Сухой пунктир! Бездушный интеграл?!
На миг он замер, к полу пригвожден,
Затем, потупясь, вспыхнул почему-то.
Она же, всхлипнув, повернулась круто
И, хлопнув дверью, выбежала вон.
Весенний ветер в форточку ворвался
Гудел, кружил, бумагами шуршал…
А у стола «бездушный интеграл»,
Закрыв глаза, счастливо улыбался…
О домовитая ласточка!
О милосизая птичка!
Грудь краснобела, касаточка,
Летняя гостья, певичка!
Ты часто по кровлям щебечешь,
Над гнездышком сидя, поешь,
Крылышками движешь, трепещешь,
Колокольчиком в горлышке бьешь.
Ты часто по воздуху вьешься,
В нем смелые круги даешь;
Иль стелешься долу, несешься,
Иль в небе простряся плывешь.
Ты часто во зеркале водном
Под рдяной играешь зарей,
На зыбком лазуре бездонном
Тенью мелькаешь твоей.
Ты часто, как молния, реешь
Мгновенно туды и сюды;
Сама за собой не успеешь
Невидимы видеть следы,
Но видишь там всю ты вселенну,
Как будто с высот на ковре:
Там башню, как жар позлащенну,
В чешуйчатом флот там сребре;
Там рощи в одежде зеленой,
Там нивы в венце золотом,
Там холм, синий лес отдаленный,
Там мошки толкутся столпом;
Там гнутся с утеса в понт воды,
Там ластятся струи к брегам.
Всю прелесть ты видишь природы,
Зришь лета роскошного храм,
Но видишь и бури ты черны
И осени скучной приход;
И прячешься в бездны подземны,
Хладея зимою, как лед.
Во мраке лежишь бездыханна, —
Но только лишь придет весна
И роза вздохнет лишь румяна,
Встаешь ты от смертного сна;
Встанешь, откроешь зеницы
И новый луч жизни ты пьешь;
Сизы расправя косицы,
Ты новое солнце поешь.
Душа моя! гостья ты мира:
Не ты ли перната сия? —
Воспой же бессмертие, лира!
Восстану, восстану и я, —
Восстану, — и в бездне эфира
Увижу ль тебя я, Пленира?
1792, середина 1794
Домовита мила ласточка!
Маленька, сизенька птичка!
Где вы, источники вечной любви, —
Жажда всех видеть счастливыми, —
Клад дорогой, скрытый в нервах, в крови,
В пламенном сердце с порывами?
Где та великая вера в людей,—
В славу всего человечества?
Или хоть в смелую правду друзей,
Шедших страдать за отечество?..
Где та заря, что вставала?— скажи,
Где та душа, что проснулася?..
Или земля,— это скопище лжи, —
В грозные тучи замкнулася?..
Или опять племенная вражда
В каждый народ протеснилася
И, как осенняя с грязью вода,
В сердце мое проточилася…
Или в умы замешался хаос,— Или опять первобытная
Дичь разрастается,— крови и слез
Требует власть ненасытная!?—
Если погаснет священный огонь,—
Что впереди?— тьма бездонная…
Милая! в эту минуту не тронь
Сердце мое омраченное…
Может быть, эта минута пройдет,
Может быть, завтра ж попутная
Звездочка луч свой уронит,— сойдет
В душу хоть радость минутная.
Рад буду встретить я гостью мечту
И принести ей раскаянье
За ненавистную мне слепоту
И за минуту отчаянья…
Где вы, источники вечной любви, —
Жажда всех видеть счастливыми, —
Клад дорогой, скрытый в нервах, в крови,
В пламенном сердце с порывами?
Где та великая вера в людей,—
В славу всего человечества?
Или хоть в смелую правду друзей,
Шедших страдать за отечество?..
Где та заря, что вставала?— скажи,
Где та душа, что проснулася?..
Или земля,— это скопище лжи, —
В грозные тучи замкнулася?..
Или опять племенная вражда
В каждый народ протеснилася
И, как осенняя с грязью вода,
В сердце мое проточилася…
Или в умы замешался хаос,—
Или опять первобытная
Дичь разрастается,— крови и слез
Требует власть ненасытная!?—
Если погаснет священный огонь,—
Что впереди?— тьма бездонная…
Милая! в эту минуту не тронь
Сердце мое омраченное…
Может быть, эта минута пройдет,
Может быть, завтра ж попутная
Звездочка луч свой уронит,— сойдет
В душу хоть радость минутная.
Рад буду встретить я гостью мечту
И принести ей раскаянье
За ненавистную мне слепоту
И за минуту отчаянья…
Свалил меня недуг и приковал к постели.
Кичливый ум примолк, огонь страстей погас,
С надеждой все мечты и грезы отлетели,
И не смыкает сон моих усталых глаз.
Болею и хандрю, знобим бессильной злостью.
Бьет полночь. Все вокруг и глухо, и темно;
Вдруг — вижу в матовых лучах ночную гостью:
Она таинственно вошла ко мне в окно.
«О дева бледная, сопутница мечтаний!
Что привело тебя под мой унылый кров?
Ты пробуждаешь рой живых воспоминаний
Про дни счастливые и прежнюю любовь!»
— «Я не пришла к тебе с обычным утешеньем;
В наборе праздных слов целебной силы нет;
Я смущена твоим душевным оскуденьем:
Тебя гнетет тоска... Мне жаль тебя, поэт!
Теперь в деревне рай, в полях душистый запах.
Листвой оделся лес, играют ручейки;
А ты у лекарей томишься в черствых лапах
И вместо варенца глотаешь порошки...
Весна во всей красе; а ты как сокол в клетке!
А помнишь, вечером, за баней в тальнике,
Как щелкал соловей у гнездышка на ветке,
Как стлались пеленой туманы по реке?
Как ночь спускалася на срочную работу
К разнеженной земле с незримой высоты?
Как свет мой облегчал ей спешную заботу —
До всхода солнышка духи налить в цветы?..
Ты был свидетелем великих тайн природы
И, очарованный, пел слаще соловья
В сознаньи полных сил, блаженства и свободы,
И свежей прелестью дышала песнь твоя!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На днях я видела забытую усадьбу,
Аллеи старых лип в запущенном саду,
Где — помнишь? — с криками справляли совы свадьбу,
Где сторож карасей ловил тебе в пруду.
Мне не забыть, как тут дьячкова дочка Вера
Шла тропкою домой от Саввы-кузнеца;
Как белый твой халат кутейная гетера
С угару приняла за саван мертвеца...
А на Иванов день с Лукерьиною внучкой
Как ты пробрался в лес искать разрыв-траву?..
Меня заволокло тогда стыдливой тучкой, —
И не видала я, что делалось во рву...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Запахла ельничком тореная дорожка!
Ты в хищном городе валяешься без ног,
Без песен, без любви... и видишь из окошка
На крыше две трубы и неба уголок...
Мне жаль тебя, поэт!» —
И с этим словом скрылась.
Опять во тьму глядят бессонные глаза;
Душа на миг один как будто озарилась, —
И капнула на грудь горячая слеза.
ПоэмаЕсть родственницы дальние —
почти
для нас несуществующие, что ли,
но вдруг нагрянут,
словно призрак боли,
которым мы безбольность предпочли.
Я как-то был на званом выпивоне,
а поточней сказать —
на выбивоне
болезнетворных мыслей из голов
под нежное внушенье:
«Будь здоров!»
В гостях был некий лондонский продюсер,
по мнению общественному, —
Дуся,
который шпилек в душу не вонзал,
а родственно и чавкал и «врезал».
И вдруг — звонок…
Едва очки просунув,
в дверях застряло — нечто —
всё из сумок
в руках, и на горбу, и на груди —
под родственное:
«Что ж стоишь, входи!»
У гостьи —
у очкастенькой старушки
с плеча свисали на бечёвке сушки,
наверно,
не вошедшие никак
ни в сумку,
ни в брезентовый рюкзак.
Исторгли сумки,
рухнув,
мёрзлый звон.
«Мне б до утра,
а сумки — на балкон».
Ворча:
«Ох, наша сумчатая Русь…» —
хозяйка с неохотой дверь прикрыла.
«Знакомьтесь,
моя тётя —
Марь Кириллна.
Или, как я привыкла, —
тёть Марусь».
Хозяйке было чуть не по себе.
Она шепнула,
локоть мой сжимая:
«Да не родная тётка,
а седьмая,
как говорят,
вода на киселе».
Шёл разговор в глобальных облаках
о феллинизмах
и о копполизмах,
а тёть Марусь вошла
тиха, как призрак,
в своих крестьянских вежливых носках.
С косичками серебряным узлом
присела чинно,
не касаясь рюмки,
и сумками оттянутые руки
украдкой растирала под столом.
Глядела с любопытством,
а не вчуже,
и вовсе не старушечье —
девчушье
синело из-под треснувших очков
с лукавым простодушьем васильков.
Её в старуху
сумки превратили —
колдуньи на клеёнке,
дерматине,
как будто в современной сказке злой,
но — сумки с плеч,
и старость всю — долой.
Продюсера за лацканы беря,
мосфильмовец уже гудел могуче:
«Что ваш Феллини
или Бертолуччи?
Отчаянье сплошное…
Где борьба?»
Заёрзал переводчик,
засопел:
«Отчаянье — ну как оно на инглиш?»
А гостья вдруг подвинулась поближе
и подсказала шёпотом:
«Despair!..»
Компания была потрясена
при этом неожиданном открытье,
как будто вся Советская страна
заговорила разом на санскрите.
«Ну и вода пошла на киселе…» —
подумал я,
а гостья пояснила:
«Английский я преподаю в Орле.
Переводила Юджина О’Нила…»
«Вот вы из сердца,
так сказать,
Руси, —
мосфильмовец взрычал, —
вам, для примера,
какая польза с этого «диспера»?»
Хозяйка прервала:
«Ты закуси…»
Но, соблюдая сдержанную честь,
сказала гостья,
брови сдвинув строже:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже.
А вот учу…
Надеюсь, польза есть…»
«Вы что-то к нам так редко,
тёть Марусь…» —
хозяйка исправляться стала лихо,
а гостья усмехнулась:
«Я — трусиха…
Приду,
а на звонок нажать боюсь».
У гостя что-то на пол пролилось,
но переводчик был благоразумен,
и нежно объяснил он:
«This old woman
from famous city of risak’s orlov’s» *.
«Вас, очевидно, память подвела… —
вздохнула гостья сдержанно и здраво. —
Названье это —
от конюшен графа
Орлова…
не от города Орла…»
Хозяйка гостю подала пирог свой,
сияя:
«This is russian pirojok!» ** —
и взгляд несостоявшейся Перовской
из-под бровей старушки всех прожёг,
как будто бы на высший свет московский
взглянул народовольческий кружок.
И разночинцы в молодых бородках
и с васильками на косоворотках
сурово встали за её спиной
безмолвно вопрошающей виной.
Старушка стала девочкой-подростком,
как будто изнутри её вот-вот,
страницы сжав,
закапанные воском,
Некрасова курсисточка прочтёт.
О, господи,
а в очереди сумрачной
сумел бы я узнать среди ругни
в старушке этой,
неповинно сумчатой,
учительницу —
мать всея Руси?
Пусть примут все архангелы в святые,
трубя над нами в судных облаках,
тебя,
интеллигенция России,
с трагическими сумками в руках.
Мне каждая авоська руки жжёт.
Провинций нет.
Рассыпан бог по лицам.
Есть личности,
подобные столицам.
Провинция —
всё то, что жрёт и лжёт.
И будто бы в крыле моём дробинка,
ты жжёшь меня, российская глубинка,
и, впившись в мои перья глубоко,
не дашь взлететь
преступно высоко…
…Я выбежал на улицу.
Я был
растерян перед бьющим в душу снегом,
как будто перед воющим набегом
каких-то непонятных белых сил.
Пурга рвала пространство всё на лоскуты
и усмехалось небо свысока,
и никакого не было орловского,
чтобы на нём уехать,
рысака.
Как погляжу
старушке той в глаза
я —
разночинец атомного века?
Вместит
какая в мире дискотека
всех призраков России голоса?
И я шептал в смертельном одичании:
«Отчаялся и я —
всё занесло,
но, может, лучше честное отчаянье,
чем лженадежды —
трусов ремесло?
Я сбит с копыт,
и всё в глазах качается,
и друга нет,
и не найти отца.
Имею право наконец отчаяться,
имею право
не надеяться?»
Но что-то васильковое синело,
когда я шёл
и сквозь пургу хрипел
забытым дальним родственником неба:
«Despair. —
И снег выплевывал:
Despair…»
Я с неба,
непроглядного такого
не слышал слова божьего мужского,
а женское живое слово божье:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже…»
И вдруг пронзило раз и навсегда:
отчаянье —
не главная беда.
Есть вещи поотчаяньей отчаянья —
душа,
что неспособна на оттаянье,
и значит, не душа,
а просто склад
всех лженадежд,
в которых только яд.
Все милые улыбочки надеты
на лженадежды,
прячущие суть.
Отчаянье —
застенчивость надежды,
когда она боится обмануть
надеющихся,
что когда-нибудь… Так вот какие были пироги
испечены
старушкой той непростенькой,
когда она забытой дальней родственницей
внезапно появилась из пурги.
Как страшно,
если, призрачно устроясь,
привыкли мы считать навеселе
забытой дальней родственницей —
совесть,
и честь —
седьмой водой на киселе.
Как страшно, если ночью засугробленной,
от нас непоправимо далека,
забытой дальней родственницей Родина
дотронуться боится до звонка…
_______________
* «Из знаменитого города орловских рысаков» (англ.).
** «Это русский пирожок» (англ.).