Сегодня не боги горшки обжигают,
Сегодня солдаты чудо творят.
Зачем же опять богов прославляют,
Зачем же сегодня им гимны звенят?
Себя увеселять,
Пошел гулять
Со Глиняным горшком горшок Железный.
Он был ему знаком, и друг ему любезный.
В бока друг друга стук,
Лишь только слышен звук.
И искры от горшка Железного блистались,
А тот недолго мог идти,
И более его нельзя уже найти,
Лишь только на пути
Едины черепки остались.
Покорствуя своей судьбе,
Имей сообщество ты с равными себе.
Горшок с Котлом большую дружбу свел,
Хотя и познатней породою Котел,
Но в дружбе что за счет? Котел горой за свата;
Горшок с Котлом за-панибрата;
Друг бе́з друга они не могут быть никак;
С утра до вечера друг с другом неразлучно;
И у огня им порознь скучно;
И, словом, вместе всякий шаг,
И с очага и на очаг.
Вот вздумалось Котлу по свету прокатиться,
И друга он с собой зовет;
Горшок наш от Котла никак не отстает
И вместе на одну телегу с ним садится.
Пустилися друзья по тряской мостовой,
Толкаются в телеге меж собой.
Где горки, рытвины, ухабы —
Котлу безделица; Горшки натурой слабы:
От каждого толчка Горшку большой наклад;
Однако ж он не думает назад,
И глиняный Горшок тому лишь рад,
Что он с Котлом чугунным так сдружился.
Как странствия их были далеки,
Не знаю; но о том я точно известился,
Что цел домой Котел с дороги воротился,
А от Горшка одни остались черепки.
Читатель, басни сей мысль самая простая:
Что равенство в любви и дружбе вещь святая.
Младенец кашку составляет
Из манных зерен голубых.
Зерно, как кубик, вылетает
Из легких пальчиков двойных.
Зерно к зерну — горшок наполнен,
И вот, качаясь, он висит,
Как колокол на колокольне,
Квадратной силой знаменит.
Ребенок лезет вдоль по чащам,
Ореховые рвет листы,
И над деревьями всё чаще
Его колеблются персты.
И девочки, носимы вместе,
К нему, но воздуху плывут.
Одна из них, снимая крестик,
Тихонько падает в траву.Горшок клубится под ногою,
Огня субстанция жива,
И девочка лежит нагою,
В огонь откинув кружева.
Ребенок тихо отвечает:
»Младенец я, и не окреп!
Ужель твой ум не примечает,
Насколь твой замысел нелеп?
Красот твоих мне стыден вид,
Закрой же ножки белой тканью,
Смотри, как мой костер горит,
И не готовься к поруганью!»
И, тихо взяв мешалку в руки,
Он мудро кашу помешал, —
Так он урок живой науки
Душе несчастной преподал.
Пришла матка,
Весна красна,
Дни теплые;
Добры кони
В луга пошли,
А красныя девушки
На улицу вышли.
Молодушки заплакали:
Воля, воля красным девкам,
А нам молодкам, и воли нет!
У молодки три заботки:
Перва заботка — горшок кипит,
Друга заботка — дите кричит,
Третья заботка — старый муж кличет.
Дитя уйму белою грудью,
Горшок уйму — вон выставлю,
Старого уйму — поленом с гряд.
Береза ли не тесеными
Сошью люльку о семи лубков,
Совью веревку о семи сажен.
Повешу люльку посередь двора на жердочке,
Положу в люльку старого чорта,
Стану старого я баюкати:
Ты бай-бай, старый чорт,
Либо усни, либо умри,
Меня, младу, гулять пусти,
Гулять пусти на улицу!
У барина был попугай,
Которой как-то внезначай
От барина из дому,
В окошко залетел
К крестьянину простому;
И только прилететь успел,
Заговорил что разумел.
Нередко чернь когда чево не понимает
За дьявольщину почитает.
Мужик словесных птиц не видывал таких,
И слышать не слыхал об них:
Счел что влетела в дом духов нечистых сила.
Жена ево тотчас молитву сотворила,
И как на выдумки хитряй ево была,
(Так как и вообще считают
Что будто жены все хитряй мужей бывают.)
Скоряй горшок где ни взяла
И попугая им накрыла;
А сверх тово
Крестом ево,
Чтоб крепче он сидел, накрывши заградила.
Сиди же, говорит.
И попугай мой под горшком сидит.
Меж тем взыскались попугая;
Людей везде куда лишь можно рассылая
Сыскали как-то след; пришли
И под горшком нашли
Ево чуть-чуть живова.
На это что сказать инова?
Беда попасть с умом
К невежде в дом!
У поэтов для грусти причины важные
Или трогательные, по крайней мере…
Грусть и меня охватила однажды,
Только причины назвать не смею.
А впрочем… решусь!
И судите сами —
Плохо это или хорошо.
Причина грусти моей — горшок
Погибший вместе со щами.
Если вы двести верст пешком
Шагали в колонне походной
И питались притом
Пищей только холодной,
Если вы в тесной теплушке
Едите шестые сутки
Сухарики давней сушки
И супу хотите жутко,
Но посудины нет у вас,
Хоть достали и мяса и соли,—
Тогда вы поймете сейчас
Мое огромное горе.
Под Муромом, в станционном сельпо,
Горшок у девушки бойкой
Я взял посмотреть и купил его
За последнюю тройку.
Ручки горшок тот имел по бокам
И носик, у чайника словно.
Верой и правдой служил он нам
Себя оправдывая безусловно.
В нем мы варили гороховый суп
И «эшелонную» кашу,
Состоящую из картофеля, круп
И огурцов даже…
Вот теперь понимаете сами,
Как это вышло нехорошо:
Разбил я — неловкий — мой верный
Горшок,
Наполненный свежими щами.
У барина был попугай,
Который как-то внезначай
От барина из дому
В окошко залетел
К крестьянину простому;
И только прилететь успел,
Заговорил, что разумел.
Нередко чернь, когда чего не понимает,
За дьявольщину почитает.
Мужик словесных птиц не видывал таких
И слышать не слыхал об них,
Счел, что влетела в дом духо́в нечистых сила.
Жена его тотча́с молитву сотворила,
И как на выдумки хитряй его была
(Так как и вообще считают,
Что будто жены все хитряй мужей бывают),
Скоряй горшок где ни взяла
И попугая им накрыла;
А сверх того
Крестом его,
Чтоб крепче он сидел, накрывши, заградила.
«Сиди же», — говорит.
И попугай мой под горшком сидит.
Меж тем взыскались попугая.
Людей везде, куда лишь можно, рассылая,
Сыскали как-то след. Пришли и под горшком
Нашли его чуть-чуть живого.
На это что сказать иного?
Беда попасть с умом
К невежде в дом.
В ночном горшке он плыл к Роттердаму,
Вниз по Рейну, одетый к лицу.
Когда же он прибыл, увидел даму
И молвил: «Юффрэкен, поедем к венцу.
Я вас введу, дорогая подружка,
В мой собственный замок, в спальный покой:
Стены замка — тонкая стружка,
Крыша вся из соломки резной.
И все там кукольно-мило и хрупко,
Ты будешь там жить, королева моя;
Кровать — ореховая скорлупка
И паутинка — простыня.
Яиц муравьиных нам в масле отварят,
Дадут нам червичник, разную сласть,
И мать по наследству мне оставит
Три пышечки с перцем — вкусные, страсть!
Имею сало свиное, шкварки,
Имею наперсточек вина,
И кустик морковки растет для варки,
Ты будешь счастлива, о жена!»
И все так манило, так прельщало!
Невеста вздыхала: «Мой бог! Мой бог!»
Ей грустно было, она рыдала —
Но под конец спустилась в горшок.
О ком же это? Христиане иль мыши
Герои песни? Забыл я ответ.
Я сказ смешной в Беверланде слышал,
С тех пор прошло уже тридцать лет.
В тонком доме над рекою
У хибачи греем руки.
Спросишь, что это такое
Ты об этой штуке.
Это — лакированный горшок
С медью красною внутри,
Сверху — пепла на вершок,
А под ним — углей на три.
На циновках мы сидим
Босиком вокруг горшка,
Руки греем и молчим
По незнанью языка.
Впрочем, это даже лучше —
Никому не отвечать
И иметь удобный случай
Помолчать.
В доме холодно, спасенья
Нет.
Потому что отопленья
Нет.
Дорогого,
Дарового,
Дровяного,
Парового —
Никакого
Нет.
Говорят, что потепленье
В феврале.
А пока все отопленье
Тут, в золе.
Под золой три угля тлеют,
Легкий чад.
Трое русских руки греют,
Молчат.
Впрочем, говорят, не для обиды
Бедных
Нас
Сделан этот деревом обитый
Медный
Таз.
Не из прихоти он скован,
Не с отчаянья,
А нарочно, для мужского
Молчания.
Чтоб всю ночь над ним
Сидеть,
Молчать,
Не говорить,
Только уголь брать,
Чтоб прикурить,
Да смотреть, как под золой
Огонь
Пролетит, как голубой
Конь.
Автор Пьер-Жан де Беранже.
Перевод Аполлона Григорьева.
Под соломенной крышей
Он по преданиям живет,
И доселе имя выше
Чтит едва ли чьё народ.
И, старушку окружая
Вечерком, толпа внучат
«Про былое нам, родная,
Расскажи, — ей говорят. —
Пусть для нашего он края
Был тяжел, — что нужды в том?
Да, что нужды в том?
Вспоминает, золотая,
Всё народ об нем!»
— «Проезжал он здесь с толпою
Чужестранных королей…
Молода я и собою
Недурна была — ей-ей!
Поглядеть хотелось больно:
Стала я невдалеке…
Был он в шляпе треугольной,
В старом сером сюртуке…
Поравнялся лишь со мною,
«Здравствуй!» — ласково сказал…
Так вот и сказал…»
— «Говорил, значит, с тобою
Он, как проезжал?»
«А потом в Париже вскоре
Я была… Пошла в собор…
В Нотрэ-Дам, в большом соборе,
Был и он, и целый двор.
Праздник был тогда великий,
Все в наряде золотом…
Раздавались всюду клики:
«Милость божия на нем!»
Был он весел; поняла я:
Сына бог ему послал,
Да сынка послал…»
— «Экий день тебе, родная,
Бог увидеть дал!»
— «Но когда в страну родную
Чужестранцев бог наслал
И один за дорогую
Он за родину стоял…
Раз, вот эдакой порою,
Стук в ворота… К воротам
Выхожу: передо мною —
Он стоит, смотрю: он сам!
«Боже мой! война какая!» —
Он сказал — и тут вот сел»…
— «Как! сидел он тут, родная?»
— «Тут вот и сидел!
«Дай мне есть», — сказал… Подать я —
Подала что? бог послал…
У огня сушил он платье,
Кушал — а потом он спал…
Как проснулся, не могла я
Слез невольных удержать…
Он же точно утешая,
Обещал врагов прогнать.
А горшок тот сберегла я,
Из которого он ел,
Суп простой наш ел…»
«Цел горшок тот, цел, родная?
Говори ты: цел?»
— «Отвезли его в безвестный,
Дальний край: свою главу
Он сложил не в битве честной —
На пустынном острову.
Даже — верить ли? — не знали…
Всё ходил в народе слух:
Скоро, скоро из-за дали,
Грозный он нагрянет вдруг…
Тоже, плача, всё ждала я,
Что его нам бог отдаст,
Родине отдаст…»
— «Бог за слезы те, родная,
Бог тебе воздаст!»
Когда дважды два было только четыре,
Я жил в небольшой коммунальной квартире.
Работал с горшком, и ночник мне светил
Но я был дураком и за свет не платил.
Я грыз те же книжки с чайком вместо сушки,
Мечтал застрелиться при всех из Царь-пушки,
Ломал свою голову ввиде подушки.
Эх, вершки-корешки! От горшка до макушки
Обычный крестовый дурак.
— Твой ход, — из болот зазывали лягушки.
Я пятился задом, как рак.
Я пил проявитель, я пил закрепитель,
Квартиру с утра превращал в вытрезвитель,
Но не утонул ни в стакане, ни в кубке.
Как шило в мешке — два смешка, три насмешки —
Набитый дурак, я смешал в своей трубке
И разом в орла превратился из решки.
И душу с душком, словно тело в тележке,
Катал я и золотом правил орешки,
Но чем-то понравился Любке.
Муку через муку поэты рифмуют.
Она показала, где раки зимуют.
Хоть дело порой доходило до драки —
Я Любку люблю! А подробности — враки.
Она даже верила в это сама.
Мы жили в то время в холерном бараке —
Холерой считалась зима.
И Верка-портниха сняла с Любки мерку —
Хотел я ей на зиму шубу пошить.
Но вдруг оказалось, что шуба — на Верку.
Я ей предложил вместе с нами пожить.
И в картах она разбиралась не в меру —
Ходила с ума эта самая Вера.
Очнулась зима и прогнала холеру.
Короче стал список ночей.
Да Вера была и простой и понятной,
И снегом засыпала белые пятна,
Взяла агитацией в корне наглядной
И воском от тысяч свечей.
И шило в мешке мы пустили на мыло.
Святою водой наш барак затопило.
Уж намылились мы, но святая вода
На метр из святого и твердого льда.
И Вера из шубы скроила одьяло.
В нем дырка была — прям так и сияла.
Закутавшись в дырку, легли на кровать
И стали, как раки, втроем зимовать.
Но воду почуяв — да сном или духом —
В матросской тельняшке явилась Надюха.
Я с нею давно грешным делом матросил,
Два раза матрасил, да струсил и бросил.
Не так молода, но совсем не старуха,
Разбила паркеты из синего льда.
Зашла навсегда попрощаться Надюха,
Да так и осталась у нас навсегда.
Мы прожили зиму активно и дружно.
И главное дело — оно нам было не скучно.
И кто чем богат, тому все были рады.
Но все-таки просто визжали они,
Когда рядом с ритмами светской эстрады
Я сам, наконец, взял гитару в клешни.
Не твистом свистел мой овраг на горе.
Я все отдавал из того, что дано.
И мозг головной вырезал на коре:
Надежда плюс Вера, плюс Саша, плюс Люба
Плюс тетя Сережа, плюс дядя Наташа…
Короче, не все ли равно.
Я пел это в темном холодном бараке,
И он превращался в обычный дворец.
Так вот что весною поделывают раки!
И тут оказалось, что я — рак-отец.
Сижу в своем теле, как будто в вулкане.
Налейте мне свету из дырки окна!
Три грации, словно три грани в стакане.
Три грани в стакане, три разных мамани,
Три разных мамани, а дочка одна.
Но следствия нет без особых причин.
Тем более, вроде не дочка, а сын.
А может — не сын, а может быть — брат,
Сестра или мать или сам я — отец,
А может быть, весь первомайский парад!
А может быть, город весь наш — Ленинград!..
Светает. Гадаю и наоборот.
А может быть — весь наш советский народ.
А может быть, в люльке вся наша страна!
Давайте придумывать ей имена.
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
Пролог
Зачинайте, братцы, гусли строити,
Выпивайте, братцы, брагу хмельную.
А и чтоб сказка звончей звенела,
Чтоб в ей быль была,
Виданная да слыханная,
От дедов в наследье даденная,
А и были той — шестьдесят годов.
— А как же ту быль добыть?
Она ведь до пят быльем поросла —
От пят и до самой маковки…
Не видать скрозь траву ни эстолько.
— А вы травку прочь вымайте:
Из земли сырой к чертовой матери,—
Пущай одна, вишь, быль стоит,
Без былья ли, былинушки красуется…
В славном царстве двадесятом,
Очень пышном и богатом,
Жил с супругою своей
Воевода Досифей.
Сто четыре целых года
Прожил славный воевода,
По числу ли тех годов —
Народил себе сынов.
Первый сын звался Кондратом,
А второй, вишь, Каллистратом.
Третий - Пров, четвертый - Нил,
Пятый сыне Феофил,
Сын шестой звался Лукою.
Дальше были: Тит с Кузьмою,
Марк, Васой, Сысой, Менандр,
Павсикакий, Александр,
Ревокат, Анан, Акакий,
Павел, Петр и Павел паки,
Сын Мардарий, сын Калуф,
Феоктист, Андрон, Маруф,
Лев, Прокопий, Симеоне,
Дормидон, Иван, Антоний,
Вновь Иван, еще Иван…
Иоаннов целый стан,
Феофан, Демьян с Касьяном,
Прокл, Терентий с Адрияном…
Сын меньшой звался Федул
И гулять ходил под стул.
Жил маститый воевода,
Все хирея год от года,
И однажды так жене
Говорит наедине:
«Что ж, Маланьюшка, пора ведь
Нам сей бренный мир оставить…
Сем-ка, кликни сыновей,
Удалых богатырей…»"
Собирались тут ребята:
Каллистрат привел Кондрата,
Нила — Пров, Луку — Сысой.
Идут к терему толпой,
Молвят: «Здравствуйте, папаша,
Мы явились — воля ваша…»"
«Все ли?»
— «Нет! — воскликнул Тит,—
На горшке Федул сидит…»"
Тут поднялся воевода —
Гнил, что старая колода,
Борода висит до пят.
Говорит он: «Каллистрат,
Ты, Кондрат, ты, Пров, ты, Ниле,
Ты, любезный Феофиле,—
Все внемлите: близок час,
Оставляю ныне вас!..
Вы ж живите тихомолком,
Не кусай друг друга волком,
Брат за брата стой горой —
Вот завет последний мой.
Все угодья, счетом двести,
Разделите вы по чести,
Дабы всяк, велик ли, мал,
Долю равную забрал».
— «Ка-ак?! — вскричали. — Можно ль этак.
Чтоб старшой и малолеток
Получили равный куш?!
Это, папенька, к чему ж?!»"
Между тем, вздохнув трикраты,
Оглядел свои палаты
Досифей в последний раз
И… преставился тотчас…
«Дети! — молвила Маланья. —
Приложите все старанья,
Чтоб хранить отцов завет…» —
И свалилась на паркет…
Тут от горя все завыли.
Через три дня хоронили.
Плакал Пров, рыдал Кондрат,
Нил, Гаврила, Каллистрат…
А как на дом воротились,
За дележ тотчас садились.
День сидят, другой сидят —
Пров, Кондрат и Каллистрат,
Феофил, Анан с Лукою,
Павсикакий, Тит с Кузьмою,
Ревокат, Менандр, Калуф,
Феоктист, Демьян, Маруф,
Павел, Мокий, Петр, Порфирий —
Всей семьею: сто четыре…
День сидят, другой сидят,
Меж собой галдьмя галдят.
Чуть лишь день занялся третий,
Повскакали с места дети,
Все вопят: «Тому не быть!»,
И друг друга — ну, тузить!..
Нила — Пров, Демьян — Кондрата,
Феофиле — Каллистрата,
Тит — Кузьму, Лука — Петра…
Лязг зубов и хруст ребра!!!
В день шестой, задравши пятки,
Растянулись без остатка,
Без движенья, без зубов —
Каллистрат, Гаврила, Пров,
Нил, Кондрат, Анан с Лукою,
Павсикакий, Тит с Кузьмою,
Ревокат, Менандр, Калуф,
Феоктист, Касьян, Маруф,
Павел, Петр, Демьян, Порфирий,
Всей семьею: сто четыре.
Лишь меньшой их брат Федул
От сраженья увильнул.
Эпилог
Вот, ребятушки, пример вам:
Всяк последний станет первым!
На горшке, глядишь, сидел,—
Ан наследством завладел!!
Тут Федул во храм господень
Собирался в самый тот день,
Говорит дьячку Луке:
«Запиши-ка на листке:
Внявших гласу беса злобну,
Вставших в брань междоусобну
И сложивших животы
Успокой, создатель, ты:
Брата старшего Кондрата,
А второго — Каллистрата…»"
Тут Федул не мог читать,
Зачинал ревмя рыдать…
Тут и мы, братцы, сказку кончали!
Как звончаты гусли в надрыв пришли;
От той ли жалости великоей
Все струны на них полопались…
По славной матушке Волге-реке
А гулял Садко молодец тут двенадцать лет,
Никакой над собой притки и скорби
Садко не видовал,
А все молодец во здоровье пребывал,
Захотелось молодцу побывать во Нове-городе,
Отрезал хлеба великой сукрой,
А и солью насолил,
Ево в Волгу опустил:
«А спасиба тебе, матушка Волга-река!
А гулял я по тебе двенадцать лет,
Никакой я прытки-скорби не видавал над собой
И в добром здоровье от тебе отошел,
А иду я, молодец, во Нов-город побывать».
Проговорит ему матка Волга-река:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Когда придешь ты во Нов-город,
А стань ты под башню проезжую,
Поклонися от меня брату моему,
А славному озеру Ильменю».
Втапоры Садко-молодец, отошед, поклонился.
Подошел ко Нову-городу
И будет у тоя башни проезжия,
Подле славнова озера Ильменя,
Правит челобитья великое
От тоя-та матки Волги-реки,
Говорит таково слово:
«А и гой еси, славной Ильмень-озеро!
Сестра тебе, Волга, челобитья посылает».
Двою говорил сам и кланелся.
Малое время замешкавши,
Приходил тут от Ильмень-озера
Удалой доброй молодец,
Поклонился ему добру молодцу:
«Гой еси, с Волги удал молодец!
Как ты-де Волгу, сестру, знаешь мою?».
А и тот молодец Садко ответ держит:
«Что-де я гулял по Волге двенадцать лет,
Со вершины знаю и до ус(т)ья ее,
А и нижнея царства Астраханскова».
А стал тот молодец наказовати,
Которой послан от Ильмень-озера:
«Гой еси ты, с Волги удал молодец!
Проси бошлыков во Нове-городе
Их со тремя неводами
И с теми людьми со работными,
И заметовай ты неводы во Ильмень-озера,
Что будет тебе божья милость».
Походил он, молодец,
К тем бошлыкам новогородскием,
И пришел он, сам кланеится,
Сам говорит таково слово:
«Гой вы еси, башлыки, добры молодцы!
А и дайте мне те три невода
Со теми людьми со работными
Рыбы половити во Ильмени-озере,
Я вам, молодцам, за труды заплачу».
А и втапоры ему бошлыки не отказовалися,
Сами пошли, бошлыки, со работными людьми
И закинули три невода во Ильмень-озеро.
Первой невод к берегу пришел —
И тут в нем рыба белая,
Белая ведь рыба мелкая;
И другой-та ведь невод к берегу пришел —
В том-та рыба красная;
А и третей невод к берегу пришел —
А в том-та ведь рыба белая,
Белая рыба в три четверти.
Перевозился Садко-молодец на гостиной двор
Со тою рыбою ловленою,
А и первую рыбу перевозили,
Всю клали оне рыбу в погребы;
Из другова же невода он в погреб же возил,
Та была рыба вся красная;
Из третьева невода возили оне
В те же погребы глубокия,
Запирали оне погребы накрепко,
Ставили караулы на гостином на дворе,
А и отдал тут молодец тем бошлыкам
За их за труды сто рублев.
А не ходит Садко на тот на гостиной двор по три дни,
На четвертой день погулять захотелось,
А и первой в погреб заглянет он,
А насилу Садко тута двери отворил:
Котора была рыба мелкая,
Те-та ведь стали деньги дробныя,
И скора Садко опять запирает;
А в другом погребу заглянул он:
Где была рыба красная,
Очутилась у Садка червонцы лежат;
В третьем погребу загленул Садко:
Где была рыба белая,
А и тут у Садка все монеты лежат.
Втапоры Садко-купец, богатой гость,
Сходил Садко на Ильмень-озеро,
А бьет челом-поклоняется:
«Батюшко мой, Ильмень-озеро!
Поучи мене жить во Нове-граде!».
А и тут ему говорил Ильмень-озеро:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Поводись ты со людьми со таможенными,
А и только про их ты обед доспей,
Позови молодцов, посадских людей,
А станут те знать и ведати».
Тут молодец догадается,
Сделал обед про томожных людей,
А стал он водиться со посадскими людьми.
И будет во Нове-граде
У тово ли Николы Можайскова,
Те мужики новогородские
Соходилися на братшину Никольшину,
Начинают пить канун, пива яшныя,
И пришел тут к нам удалой доброй молодец,
Удалой молодец был вол(ж)ской сур,
Бьет челом-поклоняется:
«А и гой вы еси, мужики новогородские!
Примите меня во братшину Никольшину,
А и я вам сыпь плачу немалую».
А и те мужики новогородские
Примали ево во братшину Никольшину,
Дал молодец им пятьдесят рублев,
А и за́чили пить пива яшныя.
Напивались молодцы уже допьяна,
А и с хмелю тут Садко захвастался:
«А и гой еси вы, молодцы славны купцы!
Припасите вы мне товаров во Нове-городе
По три дня и по три у́повода,
Я выкуплю те товары
По три дни по три уповода,
Не оставлю товаров не на денежку,
Ни на малу разну полушечку,
А то коли я тавары не выкуплю,
Заплачу казны вам сто тысячей».
А и тут мужики новогородские
Те-та-де речи ево записавали,
А и выпили канун, пива яшные,
И заставили Садко ходить по Нову-городу,
Закупати товары во Нове-городе
Тою ли ценою повольною.
А и ходит Садко по Нову-городу,
Закупает он товары повольной ценою,
Выкупил товары во Нове-городе,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Влажи́л бог желанье в ретиво сер(д)це:
А и шод Садко, божей храм сорудил
А и во имя Стефана-архидьякона,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Он местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по второй день по Нову-городу, —
Во Нове-граде товару больше старова.
Он выкупил товары и по второй день,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
И влаживал ему бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
А и во имя Сафе́и Премудрыя,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолачевал.
А и ходит Садко по третей день,
По третей день по Нову-городу, —
Во Нове-городе товару больше старова,
Всяких товаров заморскиех.
Он выкупил товары в половина дня,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Много у Садка казны осталося,
Вложил бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
Во имя Николая Можайскова,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы вызукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по четвертой день,
Ходил Садко по Нову-городу
А и целой день он до вечера,
Не нашел он товаров во Нове-городе
Ни на денежку, ни на малу разну полушечку,
Зайдет Садко он во темной ряд —
И стоят тут черепаны-гнилые горшки,
А все горшки уже битыя,
Он сам Садко усмехается,
Дает деньги за те горшки,
Сам говорит таково слово:
«Пригодятся ребятам черепками играть,
Поминать Садко-гостя богатова,
Что не я Садко богат,
Богат Нов-город всякими товарами заморскими
И теми черепанами-гнилыми горшки».
Был Садко молодец, молодой Гусляр,
Как начнет играть, пляшет млад и стар.
Как начнут у него гусли звончаты петь,
Тут выкладывать медь, серебром греметь.
Так Садко ходил, молодой Гусляр,
И богат бывал от певучих чар.
И любим бывал за напевы струн,
Так Садко гулял, и Садко был юн.
Загрустил он раз: «Больно беден я,
Пропадет вот так вся и жизнь моя».
Закручинился он, к Ильменю пришел,
Гусли звончаты взял, зазвенел лес и дол.
Заходила волна, загорелась волна,
Всколыхнулась со дна вся вода-глубина.
Он так раз проиграл, проиграл он и два,
А на третий мелькнула пред ним голова.
Водный Царь перед ним, словно белый пожар,
Разметался, встает, смотрит юный Гусляр.
«Все, что хочешь, проси». — «Дай мне рыб золотых».
— «Опускай невода, много вытащишь их».
Трижды бросил в Ильмень он свои невода,
Рыбой белой и красной дарила вода,
И пока допевал он напевчатый стих,
Дал Ильмень ему в невод и рыб золотых.
Положил он всю рыбу на полных возах,
Он в глубоких ее хоронил погребах.
Через день он пришел и открыл погреба, —
Эх Садко молодец, вот судьба так судьба:
Там, где красная рыба — несчетная медь,
Там, где белая — серебра полная клеть,
А куда положил он тех рыб золотых,
Все червонцы лежат, сколько их, сколько их!
Тут Гусляр молодой стал богатый Купец,
Гость Богатый Садко. Ну Гусляр молодец!
Он по Новгороду ходит и глядит.
«Где товары тут у вас?» — он говорит.
«Я их выкуплю, товары все дотла».
Вечно молодость хвастливою была.
«Я сто тысячей казны вам заплачу.
Где товары? Все товары взять хочу».
Он поит Новогородских мужиков,
Во хмелю-то напоить он всех готов.
Выставляли тут товаров без конца,
Да не считана казна у молодца.
Все купил он, все, что было, он скупил,
Он, сто тысячей отдав, богатым был.
Терем выстроил, в высоком терему
Камни ночью самоцветятся во тьму.
Он Можайского Николу сорудил,
Он вес маковицы ярко золотил.
Изукрашивал иконы по стенам,
Чистым жемчугом убрал иконы нам.
Вызолачивал он царские врата,
Пред жемчужной — золотая красота.
А как в Новгороде снова он пошел,
Он товаров на полушку не нашел,
И зашел тогда Садко во темный ряд,
Черепки, горшки там битые стоят.
Усмехнулся он, купил и те горшки:
«Пригодятся», говорит, «и черепки»,
«Дети малые», мол, «будут в них играть,
Будут в играх про Садко воспоминать.
Я Садко Богатый Гость, Садко Гусляр,
Я люблю, чтобы плясал и млад и стар.
Гусли звончаты недаром говорят:
Я Садко Богатый Гость, весенний сад!»
Вот по Морю, Морю синему, средь пенистых зыбей,
Выбегают, выгребают тридцать быстрых кораблей.
Походили, погуляли, торговали далеко,
А на Соколе на светлом едет сам купец Садко.
Корабли бегут проворно, Сокол лишь стоит один,
Видно чара тут какая, есть решение глубин.
И промолвил Гость Богатый, говорит Садко Купец:
«Будем жеребья метать мы, на кого пришел конец».
Все тут жеребья метали, написавши имена, —
Все плывут, перо Садково поглотила глубина.
Дважды, трижды повторили, — вал взметнется, как гора,
Ничего тот вал не топит, лишь Хмелева нет пера.
Говорит тут Гость Богатый, говорит своим Садко:
«Видно час мой подступает, быть мне в море глубоко,
Я двенадцать лет по Морю, Морю синему ходил,
Дани-пошлины я Морю, возгордившись, не платил.
Говорил я: Что мне море? Я плачу кому хочу.
Я гуляю на просторе, миг забав озолочу.
А уж кланяться зачем же! Кто такой, как я, другой?
Видно, Море осерчало. Жертвы хочет Царь Морской».
Говорил так Гость Богатый, но, бесстрашный, гусли взял,
В вал спустился — тотчас Сокол прочь от места побежал.
Далеко ушел. Над Морем воцарилась тишина.
А Садко спустился в бездну, он живой дошел до дна.
Видит он великую там на дне избу,
Тут Садко дивуется, узнает судьбу.
Раковины светятся, месяцы дугой,
На разных палатях сам там Царь Морской.
Самоцветны камни с потолка висят,
Жемчуга такие — не насытишь взгляд.
Лампы из коралла, изумруд — вода,
Так бы и осталась там душа всегда.
«Здравствуй», Царь Морской промолвил Гусляру,
«Ждал тебя долгонько, помню я игру.
Что ж, разбогател ты — гусли позабыл?
Ну-ка, поиграй мне, звонко, что есть сил».
Стал Садко тут тешить Водного Царя,
Заиграли гусли, звоном говоря,
Заиграли гусли звончаты его,
Царь Морской — плясать, не помнит ничего.
Голова Морского словно сена стог,
Пляшет, размахался, бьет ногой в порог,
Шубою зеленой бьет он по стенам,
А вверху — там Море с ревом льнет к скалам.
Море разгулялось, тонут корабли,
И когда бы сверху посмотреть могли,
Видели б, что нет сильнее ничего,
Чем Садко и гусли звончаты его.
Наплясались ноги. Царь Морской устал.
Гостя угощает, Гость тут пьяным стал.
Развалялся в Море, на цветистом дне,
И Морские Девы встали как во сне.
Царь Морской смеется: «Выбирай жену.
Ту бери, что хочешь. Лишь бери одну».
Тридцать красовалось перед ним девиц
Белизною груди, красотою лиц.
А Садко причудник: ту, что всех скромней,
Выбрал он, Чернава было имя ей.
Спать легли, и странно в глубине морской
Раковины рдели, месяцы дугой.
Рыбы проходили в изумрудах вод,
Видело мечтанье, как там кит живет,
Сколько трав нездешних смотрит к вышине,
Сколько тайн сокрыто на глубоком дне.
И Садко забылся в красоте морской,
И жену он обнял левою ногой.
Что-то колыхнулось в сердце у него,
Вспомнил, испугался, что ли, он чего.
Только вдруг проснулся. Смотрит — чудеса:
Новгород он видит, светят Небеса,
Вон, там храм Николы, то его приход,
С колокольни звон к заутрени зовет.
Видит — он лежит над утренней рекой,
Он в реке Чернаве левою ногой.
Корабли на Волхе светят далеко.
«Здравствуй, Гость Богатый! Здравствуй, наш Садко!»
Один купец в селе своем
Торговлю всяким вел добром.
Однажды из соседних сел
К нему с собакою пришел
Пастух — саженный молодец.
«Здорово, — говорит, — купец!
Есть мед — продай,
А нет — прощай».
«Есть-есть, голубчик-пастушок!
Горшок с тобой? Давай горшок!
Мед — вот он: что укажешь сам,
Отвешу мигом и продам».
Все по-хорошему идет,
За словом слово — тот же мед.
Отвешен мед, но как алмаз
На землю капля пролилась.
Жзз... муха. Сладкий чуя мед,
Жужжит, звенят и к капле льнет,
Хозяйский кот бочком-бочком.
За мухой крадется. Потом
В один прыжок
На муху — скок!
И в тот же миг пастуший пес
Ощерился, наморщил нос.
Рванулся, взвыл
Что было сил,
Кота подмял,
За горло взял.
Сдавил, куснул —
И отшвырнул.
«Загрыз! Загрыз! Ах, котик мой!
Ах, чтоб те сдохнуть, пес чумной!»
Разгневался купец — и вот,
Чем попадя собаку бьет.
Визжит собака — и рядком
С несчастным падает котом.
«Пропал мой лев, пропал, конец!
Кормилец, друг мой!.. Ну, купец,
Мерзавец, вор, такой-сякой!..
Да провались домишко твой!..
Ты смел собаку бить мою ,—
Отведай же, как сам я бью!»
Взревел пастух наш, над купцом
Дубину тяжкую с кремнем
Занес, — и вмиг хозяин злой
Упал с пробитой головой.
«Убили!.. Кто там?.. Караул!..»
По всем кварталам шум и гул,
Народ стекается, кричит:
«На помощь! Караул! Убит!
С нагорных улиц, из низов,
С дороги, с пастбищ, от станков,
Крича, кляня,
Вопя,стеня,
Отец и мать,
Сестра и зять,
Жена и брат,
И кум, и сват,
И все дядья,
И все друзья,
И с тещей тесть,
И как еще их там — бог весть —
Бегут, бегут, бегут, бегут
И чем попало бьют и бьют:
«Ах, окаянный! Ах, пострел!
Да как ты мог? Да как ты смел?
Да с чем ты шел: товар купить,
Иль даром душу загубить?»
И рядом с псом своим в углу
Пастух простерся на полу.
«Ну, постояли за купца.
Бери, кто хочет, мертвеца!»
И вскоре в ближнее село
Известье скорбное пришло.
«Эй, кто там есть?
Возможно ль снесть?
Ведь это наш пастух убит!..»
Порой шалун разворошит
Гнездо осиное и прочь
Уйдет. Не то же ли точь-в-точь
Наделала и муха та?
Смятенье, шум и суета...
Что подвернулось — второпях
Хватают. Кто с ружьем в руках,
Кто с вилами, а кто с ножом,
С лопатой, с палкой, с топором,
Кто с заступом, кто вертел взял,
Тот шапку в спешке потерял,
Тот вскинул на лошадь седло —
И все на вражее село.
«Что за бессовестный народ!
Ни страха, ни стыд их не берет,
К ним за товаром забредешь —
Накинутся — и в спину нож.
Тьфу, пропасть! Провалиться б вам,
Убийцам лютым, дикарям!
Пойдем, побьем,
Сожжем, сотрем!
Эй, ну-ка, не плошай, вперед!»
И вышел на народ народ.
И каждый бил, и бил, и бил,
Рубил, и резал, и громил.
И всяк, чем больше порубил,
Тем больше в ярость приходил.
Соседа бил сосед.
Соседа жег сосед.
И кто где жил —
Простыл и след.
Но вот беда: меж этих сел
Рубеж, деливший земли, шел,
И подать каждое село
Владыке своему несло.
Заслышавши про тот разбой,
Немедля царь страны одной
Указ громовый издает:
«Да знает верный наш народ,
Отчизны общей каждый сын,
Рабочий, воин, дворянин,
И наш совет,
И целый свет,
Что дерзкий, вероломный враг,
Забывши честь и божий страх,
Нас подлой лестью усыпил,
В цветущий наш предел вступил
И граждан мирную семью
Предал железу и огню.
Кровь жертв из бедного села
К стопам престола притекла,
И сколь ни горько это нам —
Мы отдали приказ войскам
В пределы вражие вступить
И за невинных отомстить.
А чтобы дерзких побороть,
Нам в помощь — пушки и господь».
Но царь враждебный в свой черед
Войскам такой приказ дает:
«Пред господом и всей землей
Мы возвещаем: хитрый, злой
Сосед попрал небес закон
И между братских двух племен
Посеял злобу и раздор.
Он дружбы древний договор
Нарушил первый. Ныне, встав
За нашу честь, за добрый нрав,
За кровь погубленных людей,
За вольность родины своей.
Мы властью нам присущих прав,
На помощь господа призвав,
Подемлем меч победный свой
И гнев над вражеской главой».
И злая началась война.
В огне пылает вся страна,
Шум, грохот, кровь, и крик, и стон,’
И плач, и скорбь со всех сторон,
И в дуновении ветров
Струится запах мертвецов.
И так идет
За годом год:
Станки молчат,
Посев не сжат,
Все ширится войны костер,
За голодом приходит мор.
Людей нещадно косит он,
И вот весь край опустошен.
И в ужасе среди могил
Живой живого вопросил:
«С чего ж, откуда и когда
Такая грянула беда?»
И
В августе, около Малых Вежей,
С старым Мазаем я бил дупелей.
Как-то особенно тихо вдруг стало,
На́ небе солнце сквозь тучу играло.
Тучка была небольшая на нем,
А разразилась жестоким дождем!
Прямы и светлы, как прутья стальные,
В землю вонзались струи дождевые
С силой стремительной… Я и Мазай,
Мокрые, скрылись в какой-то сарай.
Дети, я вам расскажу про Мазая.
Каждое лето домой приезжая,
Я по неделе гощу у него.
Нравится мне деревенька его:
Летом ее убирая красиво,
Исстари хмель в ней родится на диво,
Вся она тонет в зеленых садах;
Домики в ней на высоких столбах
(Всю эту местность вода понимает,
Так что деревня весною всплывает,
Словно Венеция). Старый Мазай
Любит до страсти свой низменный край.
Вдов он, бездетен, имеет лишь внука,
Торной дорогой ходить ему — скука!
За́ сорок верст в Кострому прямиком
Сбегать лесами ему нипочем:
«Лес не дорога: по птице, по зверю
Выпалить можно». — А леший? — «Не верю!
Раз в кураже я их звал-поджидал
Целую ночь,— никого не видал!
За день грибов насбираешь корзину,
Ешь мимоходом бруснику, малину;
Вечером пеночка нежно поет,
Словно как в бочку пустую удод
Ухает; сыч разлетается к ночи,
Рожки точены, рисованы очи.
Ночью… ну, ночью робел я и сам:
Очень уж тихо в лесу по ночам.
Тихо как в церкви, когда отслужили
Службу и накрепко дверь затворили,
Разве какая сосна заскрипит,
Словно старуха во сне проворчит…»
Дня не проводит Мазай без охоты.
Жил бы он славно, не знал бы заботы,
Кабы не стали глаза изменять:
Начал частенько Мазай пуделять.
Впрочем, в отчаянье он не приходит:
Выпалит дедушка — заяц уходит,
Дедушка пальцем косому грозит:
«Врешь — упадешь!» — добродушно кричит.
Знает он много рассказов забавных
Про деревенских охотников славных:
Кузя сломал у ружьишка курок,
Спичек таскает с собой коробок,
Сядет за кустом — тетерю подманит,
Спичку к затравке приложит — и грянет!
Ходит с ружьишком другой зверолов,
Носит с собою горшок угольков.
«Что ты таскаешь горшок с угольками?»
— Больно, родимый, я зябок руками;
Ежели зайца теперь сослежу,
Прежде я сяду, ружье положу,
Над уголечками руки погрею,
Да уж потом и палю по злодею! —
«Вот так охотник!» — Мазай прибавлял.
Я, признаюсь, от души хохотал.
Впрочем, милей анекдотов крестьянских
(Чем они хуже, однако, дворянских?)
Я от Мазая рассказы слыхал.
Дети, для вас я один записал…
ИИ
Старый Мазай разболтался в сарае:
«В нашем болотистом, низменном крае
Впятеро больше бы дичи велось,
Кабы сетями ее не ловили,
Кабы силками ее не давили;
Зайцы вот тоже,— их жалко до слез!
Только весенние воды нахлынут,
И без того они сотнями гинут,—
Нет! еще мало! бегут мужики,
Ловят, и топят, и бьют их баграми.
Где у них совесть?.. Я раз за дровами
В лодке поехал — их много с реки
К нам в половодье весной нагоняет —
Еду, ловлю их. Вода прибывает.
Вижу один островок небольшой —
Зайцы на нем собралися гурьбой.
С каждой минутой вода подбиралась
К бедным зверькам; уж под ними осталось
Меньше аршина земли в ширину,
Меньше сажени в длину.
Тут я подехал: лопочут ушами,
Сами ни с места; я взял одного,
Прочим скомандовал: прыгайте сами!
Прыгнули зайцы мои,— ничего!
Только уселась команда косая,
Весь островочек пропал под водой:
„То-то! — сказал я,— не спорьте со мной!
Слушайтесь, зайчики, деда Мазая!“
Этак гуторя, плывем в тишине.
Столбик не столбик, зайчишко на пне,
Лапки скрестивши, стоит, горемыка,
Взял и его — тягота не велика!
Только что начал работать веслом,
Глядь, у куста копошится зайчиха —
Еле жива, а толста как купчиха!
Я ее, дуру, накрыл зипуном —
Сильно дрожала… Не рано уж было.
Мимо бревно суковатое плыло,
Сидя, и стоя, и лежа пластом,
Зайцев с десяток спасалось на нем
„Взял бы я вас — да потопите лодку!“
Жаль их, однако, да жаль и находку —
Я зацепился багром за сучок
И за собою бревно поволок…
Было потехи у баб, ребятишек,
Как прокатил я деревней зайчишек:
„Глянь-ко: что делает старый Мазай!“
Ладно! любуйся, а нам не мешай!
Мы за деревней в реке очутились.
Тут мои зайчики точно сбесились:
Смотрят, на задние лапы встают,
Лодку качают, грести не дают:
Берег завидели плуты косые,
Озимь, и рощу, и кусты густые!..
К берегу плотно бревно я пригнал,
Лодку причалил — и „с богом!“ сказал…
И во весь дух
Пошли зайчишки.
А я им: „У-х!
Живей, зверишки!
Смотри, косой,
Теперь спасайся,
А чур зимой
Не попадайся!
Прицелюсь — бух!
И ляжешь… У-у-у-х!..“
Мигом команда моя разбежалась,
Только на лодке две пары осталось —
Сильно измокли, ослабли; в мешок
Я их поклал — и домой приволок.
За ночь больные мои отогрелись,
Высохли, выспались, плотно наелись;
Вынес я их на лужок; из мешка
Вытряхнул, ухнул — и дали стречка!
Я проводил их все тем же советом:
„Не попадайтесь зимой!“
Я их не бью ни весною, ни летом,
Шкура плохая,— линяет косой…»