Все стихи про голод - cтраница 2

Найдено стихов - 63

Игорь Северянин

Лэ III (Покаран мир за тягостные вины)

Покаран мир за тягостные вины
Свои ужаснейшей из катастроф:
В крови людской цветущие долины,
Орудий шторм и груды мертвецов,
Развал культуры, грозный крах науки,
Искусство в угнетеньи, слезы, муки,
Царь Голод и процессии гробов.
Царь Голод и процессии гробов,
Пир хамов и тяжелые кончины,
И притесненье солнечных умов,
И танки, и ньюпор, и цеппелины,
И дьявол, учредивший фирму Крупп,
Испанская болезнь, холера, круп —
Все бедствия, притом не без причины…
Все бедствия, притом не без причины:
От деяний, от мыслей и от слов.
Еще порхают ножки балерины,
Еще не смолкли ветерки стихов,
Еще звучат цветения сонат,
Еще воркуют сладко адвокаты, —
А мир приять конец уже готов.
Да, мир приять конец уже готов
В когтях нечеловеческой кручины,
Пред судным ликом массовых голгоф
И пред разверстой пропастью трясины.
Но жизнь жива, и значит — будет жив
И грешный мир — весь трепет, весь порыв!
Он будет жить, взнесенный на вершины!
Он будет жить, взнесенный на вершины,
В благоуханном шелесте дубров,
В сияньи солнца, в звуках мандолины,
В протяжном гуде северных ветров,
В любви сердец, в изнежии малины,
В симфониях и в меди четких строф.
Мир исполин — бессмертны исполины!
Мир исполин, — бессмертны исполины!
Он будет до скончания вдов
Самим собой: тенеты паутины
Ему не страшны — богу из богов!
Да здравствует вовек величье мира!
Да славит мир восторженная лира!
Да будет мир и радостен, и нов!
Да будет мир и радостен, и нов!
Греми, оркестр! Цветите, апельсины!
Пылай, костер! Я слышу жизни зов!
Перед глазами — чарные картины,
И дали веют свежестью морской.
Но помни впредь, безбожный род людской:
Покаран мир за тягостные вины.
Покаран мир за тягостные вины:
Царь Голод и процессии гробов —
Все бедствия, притом не без причины,
И мир приять конец уже готов,
Но будет жить, взнесенный на вершины,
Мир исполин, — бессмертны исполины!
Да будет мир и радостен, и нов!

Владимир Маяковский

В РСФСР 130 миллионов населения (Агитплакаты)

Голодает десятая часть — 13 миллионов человек.
Каждые обеспеченные десять должны дать одному есть.
1.
Голод растет. Положение отчаянное.
А помощь слабая. Неравномерная. Случайная.
Сейчас кормим процентов до двадцати.
Остальным — хоть в могилу идти.
2.
Всем! Всем! Всем необходимо бороться с голодом!
Эту борьбу надо вести ежедневно,
как постоянную революционную работу.Кто и как может проявить о голодающих заботу?
3.
Каждый рабочий должен 3 фунта хлеба в месяц дать голодным в Поволжье.
4.
Каждые 30 рабочих и служащих
усыновите одного ребенка из голодных мест!
Или шлите необходимое ему в село,
или пусть у вас живет и ест.
5.
Каждый крестьянин тоже
3 фунта хлеба в месяц отчислять должен.
6.
Чтобы дети не вымерли с голоду,
не превратились в бродяг и воров —
усыновите одного ребенка каждые 10 дворов.
7.
Кто не принял до сих пор экстренных мер —
с Красной Армии бери пример.
Мы еще раскачиваемся пока, —
а Красная Армия
уже
взяла детей на содержание.
Отчисляет проценты жалованья.
Отчисляет часть пайка.
8.
Красной Армии за это
от всех голодающих великое спасибо.
Так должны помогать и вы бы!
9.
«10 человек, кормите одного голодного!»
«Главная наша забота — дети!»
На всех собраниях и сходах
проводите лозунги эти.1
0.
Профсоюзы, женотделы, комсомолы и сейчас
помогают голодающим детям, — но слабо.
Чтобы помощь реальной быть могла бы, —
несись по этим организациям, клич!
— Дежурь на вокзалах! —
— Подбирай беспризорных! —1
1.
— Увеличь починку белья! —
— Число субботников увеличь! —1
2.
Напрягайте работу, профсоюзы.
Цектран! Продвигай грузы голодающим.
Береги от бандитов грузы! 1
3.
Кооперация тоже вести работу должна и может!
Непокладая рук,
организовывай за пунктом питательный пункт!
Рубль падает.
Немедленно в продукты обращай деньги полученные!
Свяжи для обмена голодающие губернии и благополучные! 1
4.
Не должно быть ни одного села,
в котором не было б специального лица,
ячейки, комиссии для связи с Помголом.
Смотри, чтоб такая комиссия усиленно работу вела!

Владимир Маяковский

Когда голод грыз прошлое лето, что делала власть Советов?

Все знают:
в страшный год,
когда
народ (и скот оголодавший) дох,
и ВЦИК
и Совнарком
скликали города,
помочь старались из последних крох.
Когда жевали дети глины ком,
когда навоз и куст пошли на пищу люду,
крестьяне знают —
каждый исполком
давал крестьянам хлеб,
полям давал семссуду.
Когда ж совсем невмоготу пришлось Поволжью —
советским ВЦИКом был декрет по храмам дан:
— Чтоб возвратили золото чинуши божьи,
на храм помещиками собранное с крестьян. —
И ныне:
             Волга ест,
                               в полях пасется скот.
Так власть,
                   в гербе которой «серп и молот»,
боролась за крестьянство в самый тяжкий год
и победила голод.




Когда мы побеждали голодное лихо, что делал патриарх Тихон?

«Мы не можем дозволить изъятие из храмов».
(Патриарх Тихон)

Тихон патриарх,
прикрывши пузо рясой,
звонил в колокола по сытым городам,
ростовщиком над золотыми трясся:
«Пускай, мол, мрут,
                          а злата —
                                      не отдам!»
Чесала языком их патриаршья милость,
и под его христолюбивый звон
на Волге дох народ,
                        и кровь рекою ли́лась —
из помутившихся
на паперть и амвон.
Осиротевшие в голодных битвах ярых!
Родных погибших вспоминая лица,
знайте:
          Тихон
                  патриарх
благословлял
убийцу.

За это
власть Советов,
вами избранные люди, —
господина Тихона судят.

Владимир Маяковский

Граждане! Поймите же, наконец, голод дошел до ужаса… (Агитплакаты)

Граждане! Поймите же, наконец,
голод дошел до ужаса. Надо дать есть.
Хлеба нет. Надо на золото его из-за границы привезть.
Мы нищи. А в церквах и соборах
драгоценностей ворох.
Не христиане, а звери те, кто скажут тут —
«не дадим золота — пусть мрут».
1.
Есть ли золото, чтоб хлеб привезть?
Золото есть!
2.
Например, в Троицком соборе есть «сень»:
фунта 4 золота да серебра пудов шесть, —
целое село каждый день могло б на сень на эту есть.
3.
Это в одном соборе, а сколько их?
В России 4 лавры, 800 монастырей
и 60 000 храмов и соборных, и приходских, и домовых.
4.
Если всё золото соберем и погрузим, —
семиверстный поезд наполнится им.
5.
Если б золото было за хлеб отдано,
на голодающих хватило б на два года нам.
А если б купили засухоустойчивые семена —
на 10 лет для всей России хватило б нам.
Хлеба хватило б и для сева и для пищи,
еще б и тракторов 1000 приобрели
и агрономических школ открыли б полторы тысячи.
6.
Цари не раз обирали церкви:
Петр I, чтоб орудия иметь —
переливал в пушки колокольную медь.
Андрея Боголюбского рать походом на Киев ходила —
все храмы разграбила и ризы взяла и паникадила.
И ничего, кроме славы,
не слыхали цари от поповской оравы.
7.
Раньше золото брали, чтоб людей убивать,
чтоб цари пили и ели,
так неужели ж нельзя на голодных брать?!
Всем пожертвовать надо для этой великой цели!
8.
Мы берем ненужное золото, берем для голодных —
никто сказать не смеет, что это вот
против веры христианской идет.
В пещерах бедняками жили основатели веры вашей.
Сергей Радонежский служил в холщовой ризе,
причащал из деревянной чаши.
9.
Честные поняли, не до разговоров тут:
в селе Давыдовке, Мелитопольского уезда, собрались,
решили и все драгоценности сдают.1
0.
Не большевики на изъятие решились. Смотрите, об этом вот
молит голодающий волжский народ:   «Мы просим от имени стонущего в муках голодного
   народа отдать на борьбу с голодом
   все то золото, бриллианты, другую церковную
   утварь, которая не требуется в богослужении,
   а служит роскошью в церквах».Слезница симбирских крестьян.1
1.
Каждый рабочий знает, каждый крестьянин знает:
если купцы жертвовали чаши,
если помещик золотом отделывал иконостас —
для этого грабились прадеды наши,
для этого заставляли работать нас.1
2.
Нынче народ в нужде, народ по праву
может взять из храма и ризу и оправу.
Мы берем бесполезное богатство,
мы голодным нищим дадим хлеб!
Это
не кощунство, а исполнение Христова завета.
1922 г.

Эдуард Багрицкий

Песня о рубашке

Автор Томас Гуд
Перевод Эдуарда Багрицкого

От песен, от скользкого пота
В глазах растекается мгла;
Работай, работай, работай,
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев, с налета,
Не выпрыгнет рыбкой игла.

Швея! Этой ниткой суровой
Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.

Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под влагой осенних дождей.

Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой,
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.

Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…

О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей.

Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.

Стежки за стежками без счета,
Где нитка тропой залегла,
Работай, работай, работай,
Поет, пролетая, игла,
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла.

Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
… Над кровлею месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…

Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой,
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя,
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой.

Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла,
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла.

Томас Гуд

Песня о рубашке

От песен, от скользкого пота —
В глазах растекается мгла.
Работай, работай, работай
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев с налета
Не выпрыгнет рыбкой игла!..

Швея! Этой ниткой суровой

Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.

Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под стужей осенних дождей.

Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой, —
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.

Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…

О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей!

Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.

Стежки за стежками, без счета,
Где нитка тропой залегла;
«Работай, работай, работай, —
Поет, пролетая, игла, —
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла!..»

Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
…Над кровлею — месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…

Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой, —
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой…

Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла…
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла!..

Николай Алексеевич Некрасов

Еду ли ночью по улице темной

Еду ли ночью по улице темной,
Бури заслушаюсь в пасмурный день, —
Друг беззащитный, больной и бездомный,
Вдруг предо мной промелькнет твоя тень!
Сердце сожмется мучительной думой.
Рано судьба не взлюбила тебя:
Беден и зол был отец твой угрюмый,
За-муж пошла ты — другого любя.
Муж тебе выпал недобрый на долю:
С бешеным нравом, с тяжелой рукой —
Не покорилась — ушла ты на волю,
Да не на радость сошлась и со мной…

Помнишь ли день, как, больной и голодной
Я унывал, выбивался из сил?
В комнате нашей, пустой и холодной,
Пар от дыханья волнами ходил…
Помнишь ли труб заунывные звуки,
Брызги дождя, полусвет, полутьму?
Плакал твой сын и холодныя руки
Ты согревала дыханьем ему.
Он не смолкал — и пронзительно звонок
Был его крик… Становилось темней,
Вдоволь поплакал и умер ребенок…
Бедная! слез безрассудных не лей!
С горя да с голоду завтра мы оба
Также глубоко и сладко заснем;
Купит хозяин, с проклятьем, три гроба,
Вместе свезут и положат рядком…

В разных углах мы сидели угрюмо…
Помню: была ты бледна и слаба.
Зрела в тебе сокровенная дума,
В сердце твоем совершалась борьба…
Я задремал… Ты ушла молчаливо,
Принарядившись, как будто к венцу,
И через час принесла торопливо
Гробик ребенку и ужин отцу.
Голод мучительный мы утолили,
В комнате темной зажгли огонек,
Сына одели и в гроб положили…
Случай нас выручил? Бог ли помог?
Ты не спешила печальным признаньем,
Я ничего не спросил,
Только мы оба глядели с рыданьем,
Только угрюм и озлоблен я был…

Где ты теперь?.. С нищетой горемычной
Злая тебя сокрушила борьба?
Или пошла ты дорогой обычной
И роковая свершится судьба?..
Ктожь защитит тебя? Все без изятья
Жертвой разврата тебя назовут,
Только во мне шевельнутся проклятья —
И безполезно замрут!..

Александр Одоевский

Иоанн Преподобный

1Уже дрожит ночей сопутница
Сквозь ветви сосен вековых,
Заговоривших грустным шелестом
Вокруг безмолвия могил.Под сенью сосен заступ светится
В руках монаха — лунный луч
То серебрится вдоль по заступу,
То, чуть блистая, промолчит.Устал монах… Могила вырыта.
Облокотясь на заступ свой,
Внимательно с крутого берега
На Волхов труженик глядит.Проводит взглядом волны темные —
Шумя, пустынные, бегут,
И вновь тяжелый заступ движется,
И вновь расходится земля.Кому могилу за могилою
Готовит старец? На свой труд
Чернец приходит до полуночи,
Уходит в келью до зари.2Не саранчи ли тучи шумные
На нивах поглощают золото?
Не тучи саранчи!
Что голод ли с повальной язвою
По стогнам рыщет, не нарыщет?
Не голод и не мор.Софии поглощает золото,
По стогнам посекает головы
Московский грозный царь.
Незваный гость приехал в Новгород,
К святой Софии в дом разрушенный
И там устроил торг.Он ненасытен: на распутиях,
Вдоль берегов кручинных Волхова,
Во всех пяти концах,
Везде за бойней бойни строятся,
И человечье мясо режется
Для грозного царя.Средь площади, средь волн немеющих
Блестящий круг описан копьями,
Стоит над плахою палач; —
Безмолвно ждут… вдруг площадь вскрикнула,
Глухими отозвалось воплями
Паденье топора.В толпе монах молился шепотом,
В молитвенном самозабвении
Он имя называл.
Взглянул… Палач, покрытый кровию,
Держал отсеченную голову
Над бледною толпой.Он бросил… и толпа отхлынула.
Палач взял плат… отер им медленно
Свой каплющий топор,
И поднял снова… Имя новое
Святой отец прерывным шепотом
В молитве поминал.Он молится, а трупы падают.
Неутолимой жаждой мучится
Московский грозный царь.
Везде за бойней бойни строятся
И мечут ночью в волны Волхова
Безглавые тела.3Что, парус, пена ли белеется
На темных Волхова волнах?
На берег пену с трупом вынесло,
И тень спускается к волнам.Покровом черным труп окинула,
Его взложила на себя
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.И пена вновь плывет вдоль берега
По темным Волхова волнам,
И тихо тень к реке спускается,
Но пена мимо пронеслась.Опять плывет… Во тьме по Волхову
Засребрилася чешуя
Ответно облаку блестящему
В пространном сумраке небес.Сквозь тучи тихий рог прорезался,
И завиднелись на волнах
Тела безглавые, и головы,
Качаясь медленно, плывут.Людей развалины разметаны
По полусумрачной реке, —
Течет живая, полна ласкою,
И трупы трепетно несет.Стоит чернец, склонясь над Волховом,
На плечи он подъемлет труп,
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.

Иван Андреевич Крылов

Добрая лисица

Стрелок весной малиновку убил.
Уж пусть бы кончилось на ней несчастье злое,
Но нет; за ней должны еще погибнуть трое:
Он бедных трех ее птенцов осиротил.
Едва из скорлупы, без смыслу и без сил,
Малютки терпят голод,
И холод,
И писком жалобным зовут напрасно мать.
«Ка́к можно не страдать,
Малюток этих видя;
И сердце чье об них не заболит?»
Лисица птицам говорит,
На камушке против гнезда сироток сидя:
«Не киньте, милые, без помощи детей;
Хотя по зернышку бедняжкам вы снесите,
Хоть по соломинке к их гнездышку приткните:
Вы этим жизнь их сохраните;
Что дела доброго святей!
Кукушка, посмотри, ведь ты и так линяешь:
Не лучше ль дать себя немножко ощипать
И перьем бы твоим постельку их устлать.
Ведь попусту ж его ты растеряешь.
Ты, жавронок, чем по верхам
Тебе кувыркаться, кружиться,
Ты б корму поискал по нивам, по лугам,
Чтоб с сиротами поделиться.
Ты, горлинка, твои птенцы уж подросли,
Промыслить корм они и сами бы могли:
Так ты бы с своего гнезда слетела,
Да вместо матери к малюткам села,
А деток бы твоих пусть бог
Берег.
Ты б, ласточка, ловила мошек,
Полакомить безродных крошек.
А ты бы, милый соловей,—
Ты знаешь, как всех голос твой прельщает,—
Меж тем, пока зефир их с гнездышком качает,
Ты б убаюкивал их песенкой своей.
Такою нежностью, я твердо верю,
Вы б заменили им их горькую потерю.
Послушайте меня: докажем, что в лесах
Есть добрые сердца, и что...» При сих словах
Малютки бедные все трое,
Не могши с голоду сидеть в покое,
Попадали к Лисе на низ.
Что ж кумушка?— Тотчас их села:
И поученья не допела.

Читатель, не дивись!
Кто добр поистине, не распложая слова,
В молчаньи тот добро творит;
А кто про доброту лишь в уши всем жужжит,
Тот часто только добр на счет другого,
Затем, что в этом нет убытка никакого.
На деле же почти такие люди все —
Сродни моей Лисе.

Владимир Владимирович Маяковский

Два не совсем обычных случая

Ежедневно
как вол жуя,
стараясь за строчки драть, —
я
не стану писать про Поволжье:
про ЭТО —
страшно врать.
Но я голодал,
и тысяч лучше я
знаю проклятое слово — «голодные!»
Вот два,
не совсем обычные, случая,
на ненависть к голоду самые годные.

Первый. —
Кто из петербуржцев
забудет 18-й год?!
Над дохлым лошадьем воро́ны кружатся.
Лошадь за лошадью падает на лед.
Заколачиваются улицы ровные.
Хвостом виляя,
на перекрестках
собаки дрессированные
просили милостыню, визжа и лая.
Газетам писать не хватало духу —
но это ж передавалось изустно:
старик
удушил
жену-старуху
и ел частями.
Злился —
невкусно.
Слухи такие
и мрущим от голода,
и сытым сумели глотки свесть.
Из каждой по́ры огромного города
росло ненасытное желание есть.
От слухов и голода двигаясь еле,
раз
сам я,
с голодной тоской,
остановился у витрины Эйлерса —
цветочный магазин на углу Морской.
Малы — аж не видно! — цветочные точки,
нули ж у цен
необятны длиною!
По булке должно быть в любом лепесточке.
И вдруг,
смотрю,
меж витриной и мною —
фигурка человечья.
Идет и валится.
У фигурки конская голова.
Идет.
И в собственные ноздри
пальцы
воткнула.
Три или два.
Глаза открытые мухи обсели,
а сбоку
жила из шеи торчала.
Из жилы
капли по улицам сеялись
и стыли черно́, кровянея сначала.
Смотрел и смотрел на ползущую тень я,
дрожа от сознанья невыносимого,
что полуживотное это —
виденье! —
что это
людей вымирающих символ.
От этого ужаса я — на попятный.
Ищу машинально чернеющий след.
И к туше лошажьей приплелся по пятнам.
Где ж голова?
Головы и нет!
А возле
с каплями крови присохлой,
блестел вершок перочинного ножичка —
должно быть,
тот
работал над дохлой
и толстую шею кромсал понемножечко.
Я понял:
не символ,
стихом позолоченный,
людская
реальная тень прошагала.
Быть может,
завтра
вот так же точно
я здесь заработаю, скалясь шакалом.

Второй. —
Из мелочи выросло в это.
Май стоял.
Позапрошлое лето.
Весною ширишь ноздри и рот,
ловя бульваров дыханье липовое.
Я голодал,
и с другими
в черед
встал у бывшей кофейни Филиппова я.
Лет пять, должно быть, не был там,
а память шепчет еле:
«Тогда
в кафе
журчал фонтан
и плавали форели».
Вздуваемый памятью рос аппетит;
какой ни на есть,
но по крайней мере —
обед.
Как медленно время летит!
И вот
я втиснут в кафейные двери.
Сидели
с селедкой во рту и в посуде,
в селедке рубахи,
и воздух в селедке.
На черта ж весна,
если с улиц
люди
от лип
сюда влипают все-таки!
Едят,
дрожа от голода голого,
вдыхают радостью душище едкий,
а нищие молят:
подайте головы.
Дерясь, получают селедок обедки.

Кто б вспомнил народа российского имя,
когда б не бросали хребты им в горсточки?!
Народ бы российский
сегодня же вымер,
когда б не нашлось у селедки косточки.
От мысли от этой
сквозь грызшихся кучку,
громя кулаком по ораве зверьей,
пробился,
схватился,
дернул за ручку —
и выбег,
селедкой обмазан —
об двери.

Не знаю,
душа пропахла,
рубаха ли,
какими водами дух этот смою?
Полгода
звезды селедкою пахли,
лучи рассыпая гнилой чешуею.

Пускай,
полусытый,
доволен я нынче:
так, может, и кончусь, голод не видя, —
к нему я
ненависть в сердце вынянчил,
превыше всего его ненавидя.
Подальше прочую чушь забрось,
когда человека голодом сводит.
Хлеб! —
вот это земная ось:
на ней вертеться и нам и свободе.
Пусть бабы баранки на Трубной нижут,
и ситный лари Смоленского ломит, —
я день и ночь Поволжье вижу,
солому жующее, лежа в соломе.

Трубите ж о голоде в уши Европе!
Делитесь и те, у кого немного!
Крестьяне,
ройте пашен окопы!
Стреляйте в него
мешками налога!
Гоните стихом!
Тесните пьесой!
Вперед врачей целебных взводы!
Давите его дымовою завесой!
В атаку, фабрики!
В ногу, заводы!
А если
воплю голодных не внемлешь, —
чужды чужие голод и жажда вам, —
он
завтра
нагрянет на наши земли ж
и встанет здесь
за спиною у каждого!

Барри Корнуолл

Роковые контрасты

Непогода и ветер. Осенняя ночь
Холодна; дождик с вечера льется,
А на улице в жалких лохмотьях трясется,
Силясь холод ночной превозмочь
Нищеты беззащитная дочь,
Одинокая всеми забытая,
Горем убитая.
Не бросает никто ей участья вокруг,
Но за ней ходит следом единственный друг
Темной ночью и в ветер, и в холод,
И повсюду следит день-деньской.
Этот друг неотвязчивый—голод.
Он могучей, костлявой рукой
Свою жертву за горло хватает
И ей мрачно шептать начинает:
«Ждешь чего ты в безплодной борьбе
С нищетой безысходною?
Ничего не дождаться тебе:.
Ты живешь и умрешь ты голодною.»
Стонет ветер. Осенняя ночь холодна,
А под крышей в покое богатом
Ночь в весельи проводят счастливец без сна,
Упоенный вином и развратом.
Пир полночный кипит у любимца судьбы;
Он безпечно с друзьями сидит у камина.
По его мановенью немые рабы
Льют гостям ароматныя вина.
От вина развязался язык, и летит
Среди шуток, веселья и спора
Ночь осенняя скоро!
И хозяину с наглостью льстит
Лизоблюд и домашний обжора.
А она на морозе дрожит,
Исхудалая, стыд потерявшая, бледная…
А ведь были же дни: эта женщина бедная
Знала тоже девический стыд,
Знала счастье и, гордо-прекрасная,
Не краснела за каждый свой шаг.
А теперь тяжела ея доля ужасная;
Эта доля: презренье, безчестия мрак,
Брань, толчка негодяя развратнаго,
Вечный голод и вечный позор…
Пала в омут она и с тех пор
Ей назад не вернуть невозвратнаго..
Пышный город велик и богат,
Но среди оживленных жилищ его
Люди женщину ту наградят
Иль проклятьем, иль саваном нищаго.
На кладбище разроют сугроб,
Прах остывший безмолвно схоронится;
Каждый встречный, нахмуривши лоб,
От могилы твоей посторонится,
И ни кем на сосновый твой гроб
Ни единой слезинки не сронится…
Спи же ты под доской гробовой
Жертва бедная мира нечистаго,
И пусть там над твоей головой
Этот мир веселится неистово.
А этот пресыщенный сибарит,
Который на подушках мягких спит, —
Ведь это он в минуту роковую
Доверчивую девушку увлек
И вышвырнул потом ее на мостовую
К ногам толпы на горе и порок.
Позор и ложь и клятвопреступленье!
Таких людей без чести и стыда
Уже-ль щадит общественное мненье?
Но загляните только вы туда,
В роскошный дом.
Хоть никому не ново,
Что для того развратника больного
Уж ничего святого в жизни нет,
Но шлют ему красавицы привет,
Его речам с волнением внимают,
Вокруг его толпится рой друзей
И матери счастливцу предлагают
Своих прекрасных, чистых дочерей…
Д. Минаев.

Николай Некрасов

Иоанн Преподобный

(Гробокопатель)1Уже дрожит ночей сопутница
Сквозь ветви сосен вековых,
Заговоривших грустным шелестом
Вокруг безмолвия могил.Под сенью сосен заступ светится
В руках монаха — лунный луч
То серебрится вдоль по заступу,
То, чуть блистая, промолчит.Устал монах… Могила вырыта.
Облокотясь на заступ свой,
Внимательно с крутого берега
На Волхов труженик глядит.Проводит взглядом волны темные —
Шумя, пустынные, бегут,
И вновь тяжелый заступ движется.
И вновь расходится земля.Кому могилу за могилою
Готовит старец? На свой труд
Чернец приходит до полуночи,
Уходит в келью до зари.2Не саранчи ли тучи шумные
На нивах поглощают золото?
Не тучи саранчи!
Что голод ли с повальной язвою
По стогнам рыщет, не нарыщет?
Не голод и не мор.Соф_и_и поглощает золото,
По стогнам посекает головы
Московский грозный царь.
Незваный гость приехал в Новгород,
К святой Софии в дом разрушенный
И там устроил торг.Он ненасытен: на распутиях,
Вдоль берегов кручинных Волхова,
Во всех пяти концах,
Везде за бойней бойни строятся,
И человечье мясо режется
Для грозного царя.Средь площади, средь волн немеющих
Блестящий круг описан копьями,
Стоит над плахою палач; —
Безмолвно ждут… вдруг площадь вскрикнула,
Глухими отозвалось воплями
Паденье топора.В толпе монах молился шепотом,
В молитвенном самозабвении
Он имя называл.
Взглянул… Палач, покрытый кровию,
Держал отсеченную голову
Над бледною толпой.Он бросил… и толпа отхлынула.
Палач взял плат… отер им медленно
Свой каплющий топор,
И поднял снова… Имя новое
Святой отец прерывным шепотом
В молитве поминал.Он молится, а трупы падают.
Неутолимой жаждой мучится
Московский грозный царь.
Везде за бойней бойни строятся
И мечут ночью в волны Волхова
Безглавые тела.3Что, парус, пена ли белеется
На темных Волхова волнах?
На берег пену с трупом вынесло,
И тень спускается к волнам.Покровом черным труп окинула,
Его взложила на себя
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.И пена вновь плывет вдоль берега
По темным Волхова волнам,
И тихо тень к реке спускается,
Но пена мимо пронеслась.Опять плывет… Во тьме по Волхову
Засребрилася чешуя
Ответно облаку блестящему
В пространном сумраке небес.Сквозь тучи тихий рог прорезался,
И завиднелись на волнах
Тела безглавые, и головы,
Качаясь медленно, плывут.Людей развалины разметаны
По полусумрачной реке, -
Течет живая, полна ласкою,
И трупы трепетно несет.Стоит чернец, склонясь над Волховом,
На плечи он подъемлет труп,
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.1829 или 1830ст. 7 Когда вздохнет по казням Новгород? В стихотворении (как и в «Кутье») имеются в виду массовые казни 1570 г. в Новгороде. В основе стихотворения лежит, возможно, упоминание в «Истории…» H. M. Карамзина о нищем старце Иоанне Жгальцо, который «один с молитвою предавал мертвых земле в сие ужасное время» (см. H. M. Карамзин. История государства Российского, кн.

3.
СПб., 1845, стлб. 89).

Эллис

Повесть графа Уголино. Из песни 33-й

От страшной пищи губы оторвав,
Он их отер поспешно волосами;
Врагу весь череп сзади обглодав,
Ко мне он обратился со словами:
«Ты требуешь, чтоб вновь поведал я
О том, что сжало сердце мне тисками,
Хоть повесть впереди еще моя!..
Пусть эта речь посеет плод позора
Изменнику, сгубившему меня!..
Тебе готов поведать вся я скоро,
Рыдая горько… Кто ты. как сюда
Проник, не ведаю; по звукам разговора —
Ты флорентиец, верно… Я тогда
Был Уголино. Высших Сил решеньем
Нам суждено быть вместе навсегда
С епископом Руджьери, чьим веленьем
Я. как изменник подлый, схвачен был
И умерщвлен; услышь же с изумленьем,
Как Руджиери страшно мне отметил,
Какие вынес я тогда страданья,
И чем он ныне казнь такую заслужил!..
Уж много раз луна неверное сиянье
С небес роняла в щель ужасной башни той,
Что „башни голода“ мой жребий дал названье
(Хоть многих в будущем постигнет жребий мой!..),
Вдруг страшный сон, покров грядущего срывая,
Приснился мне полночною порой,—
Мне грезилась охота удалая;
Она неслась к гopе, что. много долгих лет
Пизанцев с Луккою враждебной разделяя,
Воздвиглась посреди; завидев волчий след,
Руджьери с сворою собак голодной
Гнал волка и волчат; за ним неслись вослед
Гуаланд, Сисмонд, Лафранк ; но скоро бег свободный
Измучил жертвы их, и вот увидел я,
Как звери острые клыки в борьбе бесплодной
Вонзили в грудь себе: погибла их семья!
Тут стоны тихие меня вдруг пробудили,
То хлеба жалобно просили сыновья
И слезы горькие во сне обильно лили!..
Зачем спокоен ты, скажи мне! ты жесток!
Коль до сих пор твои глаза сухими были,
Скажи, над чем бы ты еще заплакать мог!..
Настал желанный час, нам есть тогда давали,
Но глухо прогремел в последний раз замок,
То „башню голода“ снаружи запирали…
Тогда бесстрашно я в лицо сынам взглянул,
Слез не было в очах, уста мои молчали,
И вот, собравши дух, в последний раз вздохнул
И весь закаменел, не слыша их рыданья;
Анзельм, малютка мой, ко мне с мольбой прильнул:
„Отец мой, что с тобой?!“ Ответ ему — молчанье,
Так сутки целые упорно я молчал,
Сдавив в груди своей безумное страданье!
Когда же через день дрожащий свет упал,
В их лицах я узнал свое изображенье
И руки в бешенстве себе кусать я стал;
Они же, думая, то — голода мученье,
Сказали: „Было бы гораздо легче нам,
Когда бы, севши нас, нашел ты облегченье.
Ты плотью нас облек презренной, ныне сам
Плоть нашу совлеки!“ — но я молчал упорно,
Бояся волю дать рыданьям и слезам…
Прошло еще два дня, на третий день позорный,
О для чего, земля, ты не распалась в миг,
Мой Гаддо с жалобой, с мольбой покорной
„О, помоги, отец!“ упал у ног моих
И умер… Как теперь меня ты видишь ясно,
Так видел я потом еще троих,
Погибших в пятый день от голода… Ужасно!..
Я их ощупывал и звал, слепой от слез,
Три долгих дня. увы, но было все напрасно!
И вот безумие в моей душе зажглось,—
И голод одолел на миг мои страданья!»
Замолкнул и опять, как будто жадный пес,
Стал череп грызть, прервав свое повествованье,
Очами засверкал и зубы вновь вонзил
В еду проклятую и, чуждый состраданья,
Зубами скрежеща, вдруг кости раздробил…
О Пиза, о позор страны моей прекрасной,
Где нежно «sи» звучит, о если б покорил
Тебя нещадный враг… пускай четой ужасной
Капрара двинется с Горгоною скорей,
Чтоб преградить Арно плотиной самовластно,
Пусть жителей Арно зальет волной своей,
Пусть яростный поток твои затопит стены!..
Пусть был отец изменник и злодей,
Но дети бедные не ведали измены!..

Максимилиан Александрович Волошин

Святой Франциск

Ходит по полям босой монашек,
Созывает птиц, рукою машет,
И тростит ногами, точно пляшет,
И к плечу полено прижимает,
Палкой как на скрипочке играет,
Говорит, поет и причитает:

«Брат мой, Солнце! старшее из тварей,
Ты восходишь в славе и пожаре,
Ликом схоже с обликом Христовым,
Одеваешь землю пламенным покровом.

Брат мой, Месяц, и сестрички, звезды,
В небе Бог развесил вас, как грозды,
Братец ветер, ты гоняешь тучи,
Подметаешь небо, вольный и летучий.

Ты, водица, милая сестрица,
Сотворил тебя Господь прекрасной,
Чистой, ясной, драгоценной,
Работящей и смиренной.

Брат огонь, ты освещаешь ночи,
Ты прекрасен, весел, яр и красен.
Матушка земля, ты нас питаешь
И для нас цветами расцветаешь.

Брат мой тело, ты меня одело,
Научило боли и смиренью, и терпенью,
А чтоб души наши не угасли,
Бог тебя болезнями украсил.

Смерть земная — всем сестра старшая,
Ты ко всем добра, и все смиренно
Чрез тебя проходят, будь благословенна!»

Вереницами к нему слетались птицы,
Стаями летали над кустами,
Легкокрылым кругом окружали,
Он же говорил им:

«Пташки-птички, милые сестрички,
И для вас Христос сходил на землю.
Оком множеств ваших не обемлю.
Вы в полях не сеете, не жнете,
Лишь клюете зерна да поете;
Бог вам крылья дал да вольный воздух,
Перьями одел и научил вить гнезда,
Вас в ковчеге приютил попарно:
Божьи птички, будьте благодарны!
Неустанно Господа хвалите,
Щебечите, пойте и свистите!»

Приходили, прибегали, приползали
Чрез кусты, каменья и ограды
Звери кроткие и лютые и гады.
И, крестя их, говорил он волку:

«Брат мой волк, и вявь, и втихомолку
Убивал ты Божия творенья
Без Его на это разрешенья.
На тебя все ропщут, негодуя:
Помирить тебя с людьми хочу я.
Делать зло тебя толкает голод.
Дай мне клятву от убийства воздержаться,
И тогда дела твои простятся.
Люди все твои злодейства позабудут,
Псы тебя преследовать не будут,
И, как странникам, юродивым и нищим,
Каждый даст тебе и хлеб, и пищу.

Братья-звери, будьте крепки в вере:
Царь Небесный твари бессловесной
В пастухи дал голод, страх и холод,
Научил смиренью, мукам и терпенью».

И монашка звери окружали,
Перед ним колени преклоняли,
Ноги прободенные ему лизали.
И синели благостные дали,
По садам деревья расцветали,
Вишеньем дороги устилали,
На лугах цветы благоухали,
Агнец с волком рядышком лежали,
Птицы пели и ключи журчали,
Господа хвалою прославляли.

23 ноября 1919
Коктебель

Николай Тарусский

Полярная поэма

В этих краях седых,
Как ледяная тьма,
Ночь караулит льды,
Дням приказав дремать.

Не сосчитать часов,
Чтобы увидеть день…
В шуме полярных сов
Клонит рога олень.

Волк, человек, песцы.
Каждый другому – враг,
Зверя во все концы: –
На четырех ногах!..

Зверю резец и клык
Заострены ножом,
А человек велик
Страшным своим ружьем.

Слаб человек в руках,
Ног – не четыре, две;
А в голубых снегах
Бегает быстро зверь.

У человека нет
Волчьих зубов во рту,
Шерсти звериной нет,
Хоть замерзает ртуть.

Но перед зверем – пас
В силе и на бегу,
Не погасил он глаз
На голубом снегу.

Ноги сменил ему
Быстрый олений бег…
Сани бороли тьму
И бездорожный снег.

В тундре, в железных льдах,
Где тосковать – зиме, –
Зверя в его следах
Он проследить сумел…

Зверю резец и клык
Заострены ножом,
А человек велик
Страшным своим ружьем.

Просто ружье на вид:
Дуло, замок, приклад.
Щелкнет и – загремит
Выкинутый заряд.

В тундровой тишине
Ярок ружейный гром.
Зверю – оцепенеть,
Не затаясь в сугроб.

ИИ

Волку голодный час
Делает зубы злей.
Зоркий звериный глаз
Видит: идет олень.

Он от пути устал,
И человек в санях.
Думает волк спроста
Голод оленем унять.

Снег, расскрипевшись, смолк,
Сани ушли едва.
Взвыл отощавший волк,
Чтобы других позвать.

ИИИ

Ночь – в голубых снегах.
Тундра. Грусть. Человек.
Звезды в оленьих рогах
Путаются средь ветвей.

Не убыстряет мгла
Ровный олений шаг,
Но по следам стремглав
Волки к саням спешат.

Заледенела ширь.
Заледенела тьма.
К смерти олень спешит,
Насторожась впотьмах.

Сани… Олень… Зверей
Голод острее жжет.
Не разогнав саней,
Взял человек ружье.

Щелкнув курком, гроза
Вытолкнула заряд.
Полузакрыв глаза,
Первый упал назад.

Взвыл и… упал совсем,
Перепугав других,
И затаились все,
И человек затих.

Трусости не одолеть.
Как под свинцом ступать?
Вдруг задрожал олень
И в темноте пропал.

ИV

Зверю – резец и клык
Заострены ножом.
А человек велик
Страшным своим ружьем.

Тундра, снега и льды.
Жить – убивать и есть.
В этих краях седых:
Волк, человек, песец.

Здесь, в голубых снегах, –
Ночь, грусть, человек.
Звезды в оленьих рогах
Путаются средь ветвей.

Пусть человек угрюм,
Крепче камней и льда –
От молчаливых дум
Он не привык рыдать.

Нету воды у рек,
Вымерла сплошь до дна…
Северный человек!
Северная страна!..

…………………………….

В этих краях седых,
Как ледяная тьма,
Ночь караулит льды,
Дням приказав дремать.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Как да́лече-дале́че во чисто́м поле́,
Далече во чистом поле,
На литовском н(а) рубиже,
Под Смоленским городом,
Под Смоленским городом,
На лугах, лугах зеленыех,
На лугах, лугах зеленыех,
Молода коня имал,
Молодец коня имал,
Дворянин-душа спрашивает:
«А и конь-та ли, доброй конь,
А конь наступчивой!
Зачем ты травы не ешь,
Травы, конь, зеленыя?
Зачем, конь, травы зеленыя не ешь,
Воды не пьешь ключевыя?».
Провещится доброй конь
Человеческим языком:
«Ты хозяин мой ласковой,
Дворянин-душа отецкой сын!
Затем я травы не ем,
Травы не ем зеленые
И воды не пью ключевыя,
Я ведаю, доброй конь,
Над твоей буйной голове
Невзгоду великую:
Поедешь ты, молодец,
На службу царскую
И на службу воинскую, —
А мне, коню, быть подстрелену,
Быть тебе, молодцу, в поиманье.
Потерпишь ты, молодец,
Потерпишь, молодец,
Нужи-бедности великия,
А примешь ты, молодец,
Много холоду-голоду,
Много холоду, ты, голоду,
Наготы-босоты вдвое того».
Позабыл доброй молодец
А и то время не(сч)ас(т)ливое,
Повестка ему молодцу
На ту службу на царскую.
Поехал он, молодец,
Он во полках государевых.
От Смоленца-города
Далече во чистом поле
Стоят полки царския,
А и роты дворянския,
А все были войска ро(с)сий(й)ския.
Из далеча чиста поля,
Из роздолья широкова
Напущалися тут на их
Полки неверныя,
Полки неверныя,
Все чудь поганая.
А Чуда поганая на вылазку выехал,
А спрашивал противника
Из полков государевых,
Из роты дворянския,
Противника не выскалось,
А он-то задорен был,
Дворянин, отецкой сын,
На вылозку выехал
Со Чудом дратися,
А Чудо поганое [о] трех руках.
Сезжаются молодцы
Далече во чистом поле,
А у Чуда поганова
Одно было побоишша,
Одно было побоишша —
Большая рагатина,
А у дворянина — сабля вострая.
Сбегаются молодцы,
Как два ясные соколы
В едино место слеталися.
Помогай бог
Молодцу дворянину русскому!
Он отводит рогатину
Своей саблей вострою
Что у Чуда поганова;
Отвел ево рагатину,
Прирубил у него головы все.
Идолища поганая
Подстрелили добра коня,
Подстрелили добра коня,
У дворенина смоленскова —
Он ведь пеш, доброй молодец,
Бегает пеш по чисту полю,
Кричит-ревет молодец
Во полки государевы:
«Стрельцы вы старыя,
Подведите добра коня,
Не выдайте молодца
Вы у дела ратнова,
У часочку смертнова!».
А идолы поганыя
Металися грудою все,
Схватили молодца,
Увезли в чисто поле,
Стали ево мучати:
И не поят, не кормят ево,
Морят ево смертью голодною
И мучат смертью неподобною.
А пала молодцу на ум
Не(сч)астье великое,
Что ему доброй конь наказывал.
Изгибла головушка.
Ни за едину денежку.

Джордж Гордон Байрон

Мрак. Тьма


Я видел сон, который не совсем был сон.
Блестящее солнце потухло, и звезды
темные блуждали по беспредельному пространству,
без пути, без лучей; и оледенелая земля
плавала, слепая и черная, в безлунном воздухе.
Утро пришло и ушло — и опять пришло и не принесло дня;
люди забыли о своих страстях
в страхе и отчаянии; и все сердца
охладели в одной молитве о свете;
люди жили при огнях, и престолы,
дворцы венценосных царей, хижины,
жилища всех населенцев мира истлели вместо маяков;
города развалились в пепел,
и люди толпились вкруг домов горящих,
чтоб еще раз посмотреть друг на друга;
счастливы были жившие противу волканов,
сих горных факелов; одна боязненная надежда
поддерживала мир; леса были зажжены —
но час за часом они падали и гибли,
и треща гасли пни — и все было мрачно.
Чела людей при отчаянном свете
имели вид чего-то неземного,
когда случайно иногда искры на них упадали.
Иные ложились на землю и закрывали глаза и плакали;
иные положили бороду на сложенные руки и улыбались;
а другие толпились туда и сюда,
и поддерживали в погребальных кострах пламя,
и с безумным беспокойством
устремляли очи на печальное небо,
подобно савану одевшее мертвый мир, и
потом с проклятьями снова
обращали их на пыльную землю,
и скрежетали зубами и выли;
и птицы кидали пронзительные крики,
и метались по поверхности земли,
и били тщетными крылами;
лютейшие звери сделались смирны и боязливы;
и змеи, ползая, увивались между толпы, шипели,
но не уязвляли — их убивали на седенье люди;
и война, уснувшая на миг, с новой силой возобновилась;
пища покупалась кровью,
и каждый печально и одиноко сидел,
насыщаясь в темноте; не оставалось любви;
вся земля имела одну мысль:
это смерть близкая и бесславная;
судороги голода завладели утробами, люди умирали,
и мясо и кости их непогребенные валялись;
тощие были седены тощими;
псы нападали даже на своих хозяев,
все, кроме одного, и он был верен его трупу
и отгонял с лаем птиц и зверей и людей голодных,
пока голод не изнурял или новый труп не привлекал их алчность;
он сам не искал пищи, но с жалобным и протяжным воем
и с пронзительным лаем лизал руку,
не отвечавшую его ласке, — и умер.
Толпа постепенно редела;
лишь двое из обширного города
остались вживе — и это были враги;
они встретились у пепла алтаря,
где грудой лежали оскверненные церковные утвари;
они разгребали и, дрожа,
подымали хладными сухими руками теплый пепел,
и слабое дыханье немного продолжалось и произвело
как бы насмешливый чуть видный огонек;
тогда они подняли глаза при большем свете
и увидали друг друга — увидали, и издали вопль и умерли,
от собственного их безобразия они умерли, не зная,
на чьем лице голод начертал: враг.
Мир был пуст, многолюдный и могущий
сделался громадой безвременной,
бестравной, безлесной, безлюдной,
безжизненной, громадой мертвой,
хаосом, глыбой праха; реки, озера, океан были недвижны,
и ничего не ворочалось в их молчаливой глубине;
корабли без пловцов лежали,
гния, в море, и их мачты падали кусками;
падая, засыпа́ли на гладкой поверхности;
скончались волны; легли в гроб приливы,
луна, царица их, умерла прежде;
истлели ветры в стоячем воздухе, и облака погибли;
мрак не имел более нужды
в их помощи — он был повсеместен.

Николай Рерих

Лакшми-победительница

В светлом саду живет благая
Лакшми. На востоке от горы
Зент-Лхамо. В вечном труде
она украшает свои семь
покрывал успокоения. Это
знают все люди. Все они
чтут Лакшми, Счастье несущую.
Боятся все люди сестру ее
Сиву Тандаву. Она злая и страшная
и гибельная. Она разрушает.
Ах ужас, идет из гор Сива
Тандава. Злая подходит к храму
Лакшми. Тихо подошла злая и,
усмирив голос свой, окликает
благую. Отложила Лакшми свои
покрывала. И выходит на зов.
Открыто прекрасное тело благое.
Глаза у благой бездонные. Волосы
очень темные. Ногти янтарного
цвета. Вокруг грудей и плеч
разлиты ароматы из особенных
трав. Чисто умыта Лакшми
и ее девушки. Точно после ливня
изваяния храмов Аджанты. Но
вот ужасна была Сива Тандава.
Даже в смиренном виде своем.
Из песьей пасти торчали клыки.
Тело непристойно обросло волосами.
Даже запястья из горячих рубинов
не могли украсить злую Сиву
Тандаву. Усмирив голос свой,
позвала злая благую сестру.
«Слава тебе, Лакшми, родня моя!
Много ты натворила счастья и
благоденствия. Слишком много
прилежно ты наработала. Ты
настроила города и башни. Ты
украсила золотом храмы. Ты
расцветила землю садами. Ты —
красоту возлюбившая. Ты
сделала богатых и дающих. Ты
сделала бедных, но получающих
и тому радующихся. Мирную
торговлю и добрые связи ты
устроила. Ты придумала
радостные людям отличия. Ты
наполнила души сознанием
приятным и гордостью. Ты щедрая!
Радостно люди творят себе
подобных. Слава тебе! Спокойно
глядишь ты на людские шествия.
Мало что осталось делать тебе.
Боюсь, без труда утучнеет тело
твое. И прекрасные глаза станут
коровьими. Забудут тогда люди
принести тебе приятные жертвы.
И не найдешь для себя отличных
работниц. И смешаются все
священные узоры твои. Вот
я о тебе позаботилась, Лакшми,
родня моя. Я придумала тебе
дело. Мы ведь близки с тобою.
Тягостно мне долгое разрушение
временем. А ну-ка давай все
людское строение разрушим.
Давай разобьем все людские
радости. Изгоним все накопленные
людские устройства. Мы обрушим
горы. И озера высушим. И
пошлем и войну и голод. И
снесем города. Разорви твои
семь покрывал успокоения. И
сотворю я все дела мои. Возрадуюсь.
И ты возгоришься потом, полная
заботы и дела. Вновь спрядешь
еще лучшие свои покрывала.
Опять с благодарностью примут
люди все дары твои. Ты придумаешь
для людей столько новых забот
и маленьких умыслов! Даже
самый глупый почувствует себя
умным и значительным. Уже
вижу радостные слезы, тебе
принесенные. Подумай, Лакшми,
родня моя! Мысли мои полезны
тебе. И мне, сестре твоей, они
радостны». Вот хитрая Сива
Тандава! Только подумайте,
что за выдумки пришли в ее
голову. Но Лакшми рукою
отвергла злобную выдумку Сивы.
Тогда приступила злая уже,
потрясая руками и клыками
лязгая. Но сказала Лакшми:
«Не разорву для твоей радости
и для горя людей мои покрывала.
Тонкою пряжью успокою людской
род. Соберу от всех знатных очагов
отличных работниц. Украшу
покрывала новыми знаками, самыми
красивыми, самыми заклятыми.
И в знаках, в образах лучших
и птиц и животных пошлю к очагам
людей мои заклинания добрые». Так
решила благая. Из светлого сада
ушла ни с чем Сива Тандава.
Радуйтесь, люди! Безумствуя,
ждет теперь Сива Тандава
разрушения временем. В гневе
иногда потрясает землю она.
Тогда возникает и война и
голод. Тогда погибают народы.
Но успевает Лакшми набросить
свои покрывала. И на телах
погибших опять собираются люди.
Сходятся в маленьких торжествах.
Лакшми украшает свои покрывала
новыми священными знаками.

Джордж Гордон Байрон

Тьма

(Из Байрона)
Я видел сон, как будто на-яву:
Погаснуло сияющее солнце,
По вечному пространству, без лучей
И без путей, блуждали мрачно звезды;
И в пустоте безлунной шар земной
Беспомощно повиснул, леденея.
С часами дня не появлялся день,
И в ужасе от тьмы, обявшей землю,
Забыли о страстях своих сердца,
Оцепенев в одной мольбе — о свете.

И от огней не отходил народ;
И троны и чертоги государей,
И хижины, и всякие жилища
Разобраны все были на костры,
И города до пепла выгорали.
Вокруг своих пылающих домов
Владельцы их сходились, чтоб друг другу
Взглянуть в лицо; счастливы были те,
Что жили близ волканов пламеневших;
Надеждой лишь поддерживался мир.
Зажгли леса; но пламя истощалось
Час от часу; сгорая, дерева
Валилися и угасали с треском —
И снова все тонуло в черной тьме.
Чело людей при умиравшем свете,
При отблесках последнего огня,
Вид призрачный какой-то принимало.
Одни из них лежали на земле
И плакали, закрыв лицо; другие,
Уткнувшися в ладони головой,
Сидели так, с бессмысленной улыбкой,
Иль, суетясь, пытались поддержать
Огонь костров, или, с безумным страхом,
На тусклые смотрели небеса, —
На пелену скончавшегося мира, —
И падали на прах земли опять,
С проклятьями, и скрежетом, и стоном.
И слышен был крик диких птиц, — в испуге
Они теперь метались по земле
И хлопали ненужными крылами;
Из логовищ шли к людям, присмирев,
С боязнию, свирепейшие звери;
И змеи средь толпы вились, шипя,
Но не вредя, — их убивали в пищу.
Война, было умолкшая на миг,
Теперь опять свирепо возгорелась;
Тут кровь была ценою за еду,
Особняком тут каждый насыщался,
В молчании угрюмом; никакой
Любви уже не оставалось в мире,
Все в нем слилось в одну лишь мысль —
о смерти,
Немедленной, позорной, — и терзал
Утробы всех неутолимый голод.
И гибнули все люди от него,
Валялись их тела без погребенья,
Голодного голодный пожирал,
И даже псы господ своих терзали.
Один лишь пес был верен до конца:
Голодных птиц, зверей, людей от тела
Хозяина он отгонял, пока
Не доконал их этот страшный голод,
Или пока другой чей-либо труп
Не привлекал их челюстей иссохших.
Сам для себя он пищи не искал,
Но с жалобным и непрестанным воем
Он руку ту лизал, чтo не могла
На преданность ему ответить лаской,
И, взвизгнувши, внезапно он издох.

И вымерли все люди постепенно,
Осталися лишь в городе громадном
Два жителя: то были два врага.
Они сошлись у гаснувшего пепла,
Остатка от былого алтаря,
Где утвари священной груды были
Расхищены, в беде, для нужд мирских.
Они, дрожа, там золу разгребли
Холодными, иссохшими руками;
Под слабым их дыханьем, вспыхнул бледный,
Как будто лишь в насмешку, огонек;
Тогда они взглянули друг на друга
И вскрикнули и испустили дух,
От ужаса взаимного, при виде
Страшилища, не зная — кто был тот,
На чьем челе напечатлел злой голод
Слова: <твой враг>. — И мир теперь был пуст;
Он, некогда могучий, населенный,
Пустыней стал: без трав, дерев, людей,
Без времени, без жизни, — грудой глины,
Хаосом смерти. Воды рек, озер
И океан стояли неподвижно,
И в их глухих, безмолвных глубинах
Ничто уже теперь не шевелилось;
Остались без матросов корабли
И на море недвижном догнивали;
И падали их мачты по частям
На бездну вод, не пробуждая ряби.
Волн не было, все замерли оне, —
Не двигались приливы и отливы;
Скончалась их владычица луна
И в воздухе стоячем стихли ветры;
Погибли тучи, — не нуждалась тьма
В их помощи: она была Вселенной.

Алексей Толстой

Богатырь

По русскому славному царству,
На кляче разбитой верхом,
Один богатырь разъезжает
И взад, и вперёд, и кругом.

Покрыт он дырявой рогожей,
Мочалы вокруг сапогов,
На брови надвинута шапка,
За пазухой пеннику штоф.

«Ко мне, горемычные люди,
Ко мне, молодцы, поскорей!
Ко мне, молодицы и девки, —
Отведайте водки моей!»

Он потчует всех без разбору,
Гроша ни с кого не берёт,
Встречает его с хлебом-солью,
Честит его русский народ.

Красив ли он, стар или молод —
Никто не заметил того;
Но ссоры, болезни и голод
Плетутся за клячей его.

И кто его водки отведал,
От ней не отстанет никак,
И всадник его провожает
Услужливо в ближний кабак.

Стучат и расходятся чарки,
Трехпробное льётся вино,
В кабак, до последней рубахи,
Добро мужика снесено.

Стучат и расходятся чарки,
Питейное дело растёт,
Жиды богатеют, жиреют,
Беднеет, худеет народ.

Со службы домой воротился
В деревню усталый солдат;
Его угощают родные,
Вкруг штофа горелки сидят.

Приходу его они рады,
Но вот уж играет вино,
По жилам бежит и струится
И головы кружит оно.

«Да что, — говорят ему братья, —
Уж нешто ты нам и старшой?
Ведь мы-то трудились, пахали,
Не станем делиться с тобой!»

И ссора меж них закипела,
И подняли бабы содом;
Солдат их ружейным прикладом,
А братья его топором!

Сидел над картиной художник,
Он божию матерь писал,
Любил как дитя он картину,
Он ею и жил и дышал;

Вперёд подвигалося дело,
Порой на него с полотна
С улыбкой святая глядела,
Его ободряла она.

Сгрустнулося раз живописцу,
Он с горя горелки хватил —
Забыл он свою мастерскую,
Свою богоматерь забыл.

Весь день он валяется пьяный
И в руки кистей не берёт —
Меж тем, под рогожею, всадник
На кляче плетётся вперёд.

Работают в поле ребята,
И градом с них катится пот,
И им, в умилении, всадник
Орленый свой штоф отдаёт.

Пошла между ними потеха!
Трехпробное льётся вино,
По жилам бежит и струится
И головы кружит оно.

Бросают они свои сохи,
Готовят себе кистени,
Идут на большую дорогу,
Купцов поджидают они.

Был сын у родителей бедных;
Любовью к науке влеком,
Семью он свою оставляет
И в город приходит пешком.

Он трудится денно и нощно,
Покою себе не даёт,
Он терпит и голод и холод,
Но движется быстро вперёд.

Однажды, в дождливую осень,
В одном переулке глухом,
Ему попадается всадник
На кляче разбитой верхом.

«Здорово, товарищ, дай руку!
Никак, ты, бедняга, продрог?
Что ж, выпьем за Русь и науку!
Я сам им служу, видит бог!»

От стужи иль от голодухи
Прельстился на водку и ты —
И вот потонули в сивухе
Родные, святые мечты!

За пьянство из судной управы
Повытчика выгнали раз;
Теперь он крестьянам на сходке
Читает подложный указ.

Лукаво толкует свободу
И бочками водку сулит:
«Нет боле оброков, ни барщин;
Того-де закон не велит.

Теперь, вишь, другие порядки.
Знай пей, молодец, не тужи!
А лучше чтоб спорилось дело,
На то топоры и ножи!»

А всадник на кляче не дремлет,
Он едет и свищет в кулак;
Где кляча ударит копытом,
Там тотчас стоит и кабак.

За двести мильонов Россия
Жидами на откуп взята —
За тридцать серебряных денег
Они же купили Христа.

И много Понтийских Пилатов,
И много лукавых Иуд
Отчизну свою распинают,
Христа своего продают.

Стучат и расходятся чарки,
Рекою бушует вино,
Уносит деревни и сёла
И Русь затопляет оно.

Дерутся и режутся братья,
И мать дочерей продаёт,
Плач, песни, и вой, и проклятья —
Питейное дело растёт!

И гордо на кляче гарцует
Теперь богатырь удалой;
Уж сбросил с себя он рогожу,
Он шапку сымает долой:

Гарцует оглоданный остов,
Венец на плешивом челе,
Венец из разбитых бутылок
Блестит и сверкает во мгле.

И череп безглазый смеётся:
«Призванье моё свершено!
Недаром же им достаётся
Моё даровое вино!»

Джордж Гордон Байрон

Тьма

Я видел сон… не все в нем было сном.
Погасло солнце светлое — и звезды
Скиталися без цели, без лучей
В пространстве вечном; льдистая земля
Носилась слепо в воздухе безлунном.
Час утра наставал и проходил,
Но дня не приводил он за собою…
И люди — в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние… Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались — и застыли.
Перед огнями жил народ; престолы,
Дворцы царей венчанных, шалаши,
Жилища всех имеющих жилища —
В костры слагались… города горели…
И люди собиралися толпами
Вокруг домов пылающих — затем,
Чтобы хоть раз взглянуть в лицо друг другу.
Счастливы были жители тех стран,
Где факелы вулканов пламенели…
Весь мир одной надеждой робкой жил…
Зажгли леса; но с каждым часом гас
И падал обгорелый лес; деревья
Внезапно с грозным треском обрушались…
И лица — при неровном трепетанье
Последних, замирающих огней
Казались неземными… Кто лежал,
Закрыв глаза, да плакал; кто сидел,
Руками подпираясь, улыбался;
Другие хлопотливо суетились
Вокруг костров — и в ужасе безумном
Глядели смутно на глухое небо,
Земли погибшей саван… а потом
С проклятьями бросались в прах и выли,
Зубами скрежетали. Птицы с криком
Носились низко над землей, махали
Ненужными крылами… Даже звери
Сбегались робкими стадами… Змеи
Ползли, вились среди толпы, — шипели
Безвредные… их убивали люди
На пищу… Снова вспыхнула война.
Погасшая на время… Кровью куплен
Кусок был каждый; всякий в стороне
Сидел угрюмо, насыщаясь в мраке.
Любви не стало; вся земля полна
Была одной лишь мыслью: смерти — смерти,
Бесславной, неизбежной… страшный голод
Терзал людей… и быстро гибли люди…
Но не было могилы ни костям,
Ни телу… пожирал скелет скелета…
И даже псы хозяев раздирали.
Один лишь пес остался трупу верен,
Зверей, людей голодных отгонял —
Пока другие трупы привлекали
Их зубы жадные, но пищи сам
Не принимал; с унылым долгим стоном
И быстрым, грустным криком все лизал
Он руку, безответную на ласку —
И умер наконец… Так постепенно
Всех голод истребил; лишь двое граждан
Столицы пышной — некогда врагов —
В живых осталось… встретились они
У гаснущих остатков алтаря —
Где много было собрано вещей
Святых
Холодными, костлявыми руками,
Дрожа, вскопали золу… огонек
Под слабым их дыханьем вспыхнул слабо,
Как бы в насмешку им; когда же стало
Светлее, оба подняли глаза,
Взглянули, вскрикнули и тут же вместе
От ужаса взаимного внезапно
Упали мертвыми .
.
И мир был пуст;
Тот многолюдный мир, могучий мир
Был мертвой массой, без травы, деревьев,
Без жизни, времени, людей, движенья…
То хаос смерти был. Озера, реки
И море — все затихло. Ничего
Не шевелилось в бездне молчаливой.
Безлюдные лежали корабли
И гнили на недвижной, сонной влаге…
Без шуму, по частям валились мачты
И, падая, волны не возмущали…
Моря давно не ведали приливов…
Погибла их владычица — луна;
Завяли ветры в воздухе немом…
Исчезли тучи… Тьме не нужно было
Их помощи… она была повсюду…

Дмитрий Осипович Баранов

Веселость

После 9-го термидора, разрушившего могущество Робеспьера и его сообщников, когда все парижские тюрьмы были отворены, увидели на стенах их множество различных надписей, в коих несчастные жертвы властолюбивого тирана оплакивали жалкую свою участь. Одна из надписей особенностью своего содержания обратила всеобщее на себя внимание. В ней стоическая философия, под личиною французской веселости, научает нас терпеливо сносить самые ужасные положения жизни:
Как я сижу в тюрьме, уже тому два года.
За шалости мои наказан видно я.
О ты, преемник мой! какого б ни был рода,
В сем месте бедственном пускай судьба моя
Послужит для тебя уроком справедливым!
Узнай: и в сей тюрьме ты можешь быть счастливым;
Хотя в ней прелестей уму, ни сердцу нет;
И лучше б я желал, средь рощей на свободе
Рассматривать цветы, растущие в природе,
Чем стены черные, где чуть лишь брезжит свет.
Но если заперт кто, тот в выборе неволен,
А должен тем, что есть повсюду быть доволен.
Науки тайна сей нимало не трудна:
Сказать ли вам ее?—Веселость, вот она!
Веселость может все украсить нам предметы:
Она печальное приятным сотворит;
Лишение богатств, мирских сует расчеты,
Неволю самую забыть она велит.
Не огорчаюсь я оковами моими,
Цепями как дитя бренча, смеюсь над ними.
Не теми же ли я гремушками играл
И прежде в свете сем, где, скованный страстями,
Или раскаянье, иль чувств обман встречал?
Здесь боле не смятусь мирскими суетами.
Заботы, скуку я отсель изгнал навек,
Что стольких богачей терзают мрачный век.
В тюрьме моей ничто крушить меня не может.
Холодная стена, соломенна постель,
Убогий мой наряд, и мышь, котора в щель
Прокравшись к сонному, на мне колпак мой гложет,
Все то меня смешит.—Напрасно из друзей,
Собравшись несколько к окну моих дверей,
Стоят в унынии, нахмуряся совою,
И плакать заставлять хотят меня с собою;
Я утешаю их, смеяся, говорю:
«Друзья! за вашу скорбь я вас благодарю.
Но может ли она мою смягчить судьбину?
Отворит ли мне дверь и страшный сей замок,
Которого в стене я вижу половину?
Без пользы сетовать почти всегда порок.
Отколь уйти нельзя, там лучше оставаться.
Чулан мой непригож, я должен в том признаться;
В нем бронза, ни ковры не встретятся глазам;
Богатство здесь мое не ослепит собою,
Но к жизни нужное вы все найдете там.
Вот хлеба мой кусок, и кружка вот с водою:
Я с ними с голоду, ни с жажды не умру.
В стене отверстие, как будто поневоле,
Едва лишь воздуху дает для входа поле,
Но задохнуться тут никак я на могу.
Стол этот непригож, червями поизглодан;
Но может мой обед на нем всегда быть подан.
А стул сей, под собой три ножки лишь храня,
Хотя шатается, но держит он меня.
Когда тюремный страж, и грубый и докучный,
Приносит для меня претощий мой обед,
Которому один лишь голод вкус дает,
Когда ключей его я слышу звук прескучный,
Навстречу с радостным лицом к нему спешу,
Учтиво кланяюсь, и в миг его смешу.
От этого обед приносит он вкуснее
И Цербер для меня становится добрее.
Друзья любезные! в злой, доброй ли судьбе,
Украсьте жизнь свою веселости цветами.»
Теперь, преемник мой! скажу опять тебе:
Учись, подобно мне, смеяться над бедами;
И если некогда ты будешь у дверей,
Где смерть в судилище разит косой железной,
Заставь, коль можешь, там смеяться ты судей;
Тогда и приговор дадут тебе полезный,
С покоем здесь живи. Чулан оставя сей,
Охотно променюсь жилищем сим с тобою.
Оно в жары тепло и холодно зимою.
Но если ты когда захочешь как-нибудь
Сыскать на улицу отсюда тайный путь;
Поверь мне, весь твой труд останется напрасен:
Здесь пленник может быть навеки безопасен,
И стен незыблемых, в которых он живет
Алькида самого рука не потрясет,
Строитель злобный их, с искусством непонятным,
Везде пожертвовал полезному приятным.
Д. Б-в.

Эллис

Тьма

Я видел сон, но все ли сном в нем было?!.
Погасло солнце, без лучей средь тьмы
В пространстве вечном сонмы звезд блуждали;
В безлунной ночи мерзлая земля
Вращалась черным шаром!.. День кончался,
Ночь приходила, наступало «Завтра»,
Но светлый день с собой не приводило…
Все люди, страсти в ужасе забыв,
О светлом дне молитвы воссылали
К померкнувшим, суровым небесам,—
И все сердца людей обледенели!..
И жили все, вокруг костров блуждая,
Предав огню и пышные чертоги,
И светлые дворцы, царей престолы
И хижины голодных бедняков,
Сложив везде сигнальные костры…
Не стало городов, и безнадежно
Вокруг своих пылающих домов
Толпились люди и в лицо друг другу
В последний раз старались заглянуть,
И ликовали те, кто поселился
Близ кратеров вулканов раскаленных,
Вблизи вершин, светящихся, как факел…
И снизошло ужасное прозренье!..
Леса горели, с треском упадали
Стволы дерев пылающих вокруг,
И тьма весь мир покрыла пеленою;
При каждой вспышке языки огня
Людей дрожащих лица озаряли,
Но их чело являло выраженье
Нездешнее; иные пали ниц
И плакали, скрывая слез потоки;
Другие, опершися подбородком
На кулаки, сидели неподвижно
С улыбкой безнадежной на устах;
Иные с бесконечною тревогой
Металися, напрасно разжигая
Огонь костров, вперяя взоры в небо,
Но небо было мрачно, словно саван
Безжизненной, бесчувственной земли…
Тогда, в безумии зубами скрежеща,
Они на землю хладную взирали
И жалобно вопили о пощаде;
Услышав стон, им громким криком вторя,
Рой хищных птиц, кружася, падал наземь
И крыльями в бессильи бил о землю…
Стада зверей в испуге небывалом
Безвредные блуждали меж людей,
И змеи, вкруг со свистом извиваясь,
Служили пищей лакомой для них…
И наконец ужасная война,
Дремавшая дотоле, возгорелась,
И стала кровь ценою каждой пяди,
И каждый сел особняком, сердито
Смотря вокруг, во мраке насыщаясь,
Навек любовь исчезла из сердец,
И мысль одна царила надо всем,
Мысль о позорной, неизбежной смерти,
И голод стал терзать людей утробы,
Вокруг костей несхороненных груды
И кучи тел валялись и сгнивали,
Живой скелет глодал иссохший труп,
Голодные собаки забывали
Своих хозяев и терзали их…
Меж них была одна, у трупа сидя,
Она его, ворча, оберегала
От птиц, зверей и от людей голодных,
Что рыская вокруг, искали трупов,
И челюсти с усильем разверзали…
Но верный пес забыл мечты о пище
И с жалобным и непрерывным визгом
Лизал, увы, бесчувственную руку…
Так пал и он… Вокруг толпы людей
От голода в мученьях умирали…
От двух враждебных городов осталось
Лишь двое жителей, бродя во мраке,
Вдруг встретились они пред алтарями,
Где были все святыни сожжены,
Накопленные для позорных целей…
Тогда, дрожа от стужи, легкий пепел
Они в испуге стали разгребать
И раздувать дыханьем слабым пламя,
Но. вспыхнувши насмешливо на миг,
Оно угасло… старые враги,
Они сразились и погибли оба,
И не узнал в лицо врага убийца…
Мир опустел, великий, людный мир
Стал комом глины без дерев зеленых.
Цветущих трав. людей и шумной жизни,
Без осени, зимы, весны и лета,—
И снова стал на нем царить хаос,—
Моря, озера, реки — все умолкло
И замерла бездонная их глубь.
В морях суда застыли без движенья.
Лишенные навек искусных кормчих.
Беззвучно мачты в воды упадали,
И волны были мертвы и недвижны,
Забыв свои приливы и отливы,—
Их чудная владычица луна
Давно, давно погасла в небесах…
Затихнул ветер, воздух онемел…
И облака развеялись во мраке,—
И мрак один царил над всей вселенной…

Альфред Теннисон

Годива

Я поджидал пое́зда в Ковентри́
И на мосту стоял с толпой народа,
На три высоких, древних башни глядя;
И старое преданье городское
Мне вспомнилось…

Не мы одни — позднейший
Посев времен, новейшей эры люди,
Что мчимся вдаль, пути не замечая,
И прошлое хулим и громко спорим
О лжи и правде, о добре и зле, —
Не мы одни любить народ умели
И скорбь его душою понимать.
Не так, как мы (тому теперь десятый
Минует век), не так, как мы, народу
Не словом, делом помогла Годива,
Супруга графа грозного, что правил
Всевластно в Ковентри. Когда свой город
Он податью тяжелой обложил,
И матери сошлись толпами к замку,
Неся детей, и плакались: «Коль подать
Заплатим — все мы с голоду помрем!» —
Она пошла к супругу. Он один
Шагал по зале средь собачьей стаи;
На пядь вперед торчала борода,
И на́ локоть торчали сзади космы.
Про общий плач Годива рассказала,
И мужа умоляла: «Если подать
Они заплатят — с голоду умрут!»
Он странно на нее глаза уставил
И молвил: «Полноте! Вы не дадите
Мизинца уколоть за эту сволочь!» —
«Я умереть готова!» — возразила
Ему Годива. Он захохотал;
Петром и Павлом клялся, что не верит;
Потом по бриллиантовой сережке
Ей щелкнул и сказал: «Cлова! слова!» —
«Скажите, чем, — промолвила она, —
Мне доказать? Потребуйте любого!»
И сердцем жестким, как рука Исава,
Граф испытанье выдумал… «Ступайте
На лошади по городу нагая —
И отменю!» Насмешливо кивнул
Он головой и ровными шагами
Пошел, с собой собачью стаю клича.

Когда одна осталася Годива,
В ней мысли, словно бешеные вихри,
Кружились и боролися друг с другом,
Пока не победило состраданье.
Она отправила герольда в город,
Чтоб с трубным звуком всем он возвестил,
Что граф назначил тяжкое условье,
Но что она спасти народ решилась.
«Они меня все любят, — говорила, —
Так пусть до по́лдня ни одна нога
Не ступит, ни один не взглянет глаз
На улицу, когда я ехать буду;
Пусть посидят покамест дома все,
Затворят двери и закроют окна».

Потом пошла она в свою светлицу
И пряжку пояса с двумя орлами,
Подарок злого лорда своего,
Там расстегнула. Но у ней стеснилось
Дыханье, и замедлилась она,
Как медлит в белой тучке летний месяц.
Опомнившись, тряхнула головой,
И до колен рассыпались волнами
Ее густые волосы. Поспешно
Она одежду сбросила и стала
Украдкою по лестнице спускаться.
Как луч дневной между колонн скользит,
Так и Годива кралась от колонны
К колонне, и в воротах очутилась.
Тут конь ее стоял уж наготове,
Весь в пурпуре и в золотых гербах.

И на коне поехала Годива,
Одета целомудрием. Казалось,
Вокруг нее весь воздух притаился,
И ветерок едва дышал от страха,
И щурились исподтишка, лукаво
На желобах с широкой пастью рожи.
Дворняжка где-то тявкнула, и щеки
Годивы вспыхнули. Шаги коня
Ее кидали и в озноб и в трепет.
Казалось ей, что все в щелях коварных
Глухие стены, что затем теснятся
Над головой у ней шпили домов,
Чтоб на нее взглянуть из любопытства.
Но ехала и ехала Годива,
Пока пред ней в готические арки
Градской стены не показалось поле,
Сияя белым цветом бузины.

Тогда она поехала назад,
Одета целомудрием. В то время
Один несчастный, никогда не знавший
Биенья благодарности в груди
И бранному присловью давший имя,
Дыру в закрытом ставне пробуравил
И, весь дрожа, лицом к нему припал;
Но не успел желанья утолить,
Как у него глаза оделись мраком —
И вытекли. Так сила дел благих
Сражает злые чувства. Ничего
Не ведая, проехала Годива —
И с сотни башен разом сотней медных
Звенящих языков бесстыдный полдень
Весь город огласил. Она поспешно
Вошла в свою светлицу и надела
Там мантию и графскую корону,
И к мужу вышла, и с народа подать
Сняла, и в памяти людской навеки
Оставила свое святое имя.

Ольга Берггольц

Февральский дневник

I

Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.

Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.

Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.

II

А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.

Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.

Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.

Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!

А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.

Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.

Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.

Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.

О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.

III

Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.

Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.

Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.

Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.

IV

Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.

Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!

Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.

И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.

Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.

…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.

И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.

Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.

V

О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!

Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.

И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.

Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…

VI

Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.

И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.

И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.

В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.

О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.

И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.

Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.

Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.

Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.

Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.

Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.

И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.

Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.

Николай Некрасов

Железная дорога

Ваня (в кучерском армячке):
«Папаша! кто строил эту дорогу?»
Папаша (в пальто на красной подкладке):
«Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»

Разговор в вагоне


1

Славная осень! Здоровый, ядреный
Воздух усталые силы бодрит;
Лед неокрепший на речке студеной
Словно как тающий сахар лежит;

Около леса, как в мягкой постели,
Выспаться можно — покой и простор!
Листья поблекнуть еще не успели,
Желты и свежи лежат, как ковер.

Славная осень! Морозные ночи,
Ясные, тихие дни…
Нет безобразья в природе! И кочи,
И моховые болота, и пни —

Все хорошо под сиянием лунным,
Всюду родимую Русь узнаю…
Быстро лечу я по рельсам чугунным,
Думаю думу свою…

2

Добрый папаша! К чему в обаянии
Умного Ваню держать?
Вы мне позвольте при лунном сиянии
Правду ему показать.

Труд этот, Ваня, был страшно громаден
Не по плечу одному!
В мире есть царь: этот царь беспощаден,
Голод названье ему.

Водит он армии; в море судами
Правит; в артели сгоняет людей,
Ходит за плугом, стоит за плечами
Каменотесцев, ткачей.

Он-то согнал сюда массы народные.
Многие — в страшной борьбе,
К жизни воззвав эти дебри бесплодные,
Гроб обрели здесь себе.

Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то всё косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?

Чу! восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!

То обгоняют дорогу чугунную,
То сторонами бегут.
Слышишь ты пение?.. «В ночь эту лунную
Любо нам видеть свой труд!

Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мерзли и мокли, болели цингой.

Грабили нас грамотеи-десятники,
Секло начальство, давила нужда…
Всё претерпели мы, божии ратники,
Мирные дети труда!

Братья! Вы наши плоды пожинаете!
Нам же в земле истлевать суждено…
Всё ли нас, бедных, добром поминаете
Или забыли давно?..»

Не ужасайся их пения дикого!
С Волхова, с матушки Волги, с Оки,
С разных концов государства великого —
Это всё братья твои — мужики!

Стыдно робеть, закрываться перчаткою,
Ты уж не маленький!.. Волосом рус,
Видишь, стоит, изможден лихорадкою,
Высокорослый больной белорус:

Губы бескровные, веки упавшие,
Язвы на тощих руках,
Вечно в воде по колено стоявшие
Ноги опухли; колтун в волосах;

Ямою грудь, что на заступ старательно
Изо дня в день налегала весь век…
Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:
Трудно свой хлеб добывал человек!

Не разогнул свою спину горбатую
Он и теперь еще: тупо молчит
И механически ржавой лопатою
Мерзлую землю долбит!

Эту привычку к труду благородную
Нам бы не худо с тобой перенять…
Благослови же работу народную
И научись мужика уважать.

Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную —
Вынесет все, что господь ни пошлет!

Вынесет все — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только — жить в эту пору прекрасную
Уж не придется — ни мне, ни тебе.

3

В эту минуту свисток оглушительный
Взвизгнул — исчезла толпа мертвецов!
«Видел, папаша, я сон удивительный, —
Ваня сказал, — тысяч пять мужиков,

Русских племен и пород представители
Вдруг появились — и он мне сказал:
«Вот они — нашей дороги строители!..»
Захохотал генерал!

«Был я недавно в стенах Ватикана,
По Колизею две ночи бродил,
Видел я в Вене святого Стефана,
Что же… все это народ сотворил?

Вы извините мне смех этот дерзкий,
Логика ваша немножко дика.
Или для вас Аполлон Бельведерский
Хуже печного горшка?

Вот ваш народ — эти термы и бани,
Чудо искусства — он все растаскал!»-
«Я говорю не для вас, а для Вани…»
Но генерал возражать не давал:

«Ваш славянин, англо-сакс и германец
Не создавать — разрушать мастера,
Варвары! дикое скопище пьяниц!..
Впрочем, Ванюшей заняться пора;

Знаете, зрелищем смерти, печали
Детское сердце грешно возмущать.
Вы бы ребенку теперь показали
Светлую сторону…»

4

Рад показать!
Слушай, мой милый: труды роковые
Кончены — немец уж рельсы кладет.
Мертвые в землю зарыты; больные
Скрыты в землянках; рабочий народ

Тесной гурьбой у конторы собрался…
Крепко затылки чесали они:
Каждый подрядчику должен остался,
Стали в копейку прогульные дни!

Всё заносили десятники в книжку —
Брал ли на баню, лежал ли больной:
«Может, и есть тут теперича лишку,
Да вот, поди ты!..» Махнули рукой…

В синем кафтане — почтенный лабазник,
Толстый, присадистый, красный, как медь,
Едет подрядчик по линии в праздник,
Едет работы свои посмотреть.

Праздный народ расступается чинно…
Пот отирает купчина с лица
И говорит, подбоченясь картинно:
«Ладно… нешто… молодца!.. молодца!..

С богом, теперь по домам — проздравляю!
(Шапки долой — коли я говорю!)
Бочку рабочим вина выставляю
И — недоимку дарю!..»

Кто-то «ура» закричал. Подхватили
Громче, дружнее, протяжнее… Глядь:
С песней десятники бочку катили…
Тут и ленивый не мог устоять!

Выпряг народ лошадей — и купчину
С криком «ура!» по дороге помчал…
Кажется, трудно отрадней картину
Нарисовать, генерал?..

Николай Алексеевич Некрасов

Филантроп

Частию по глупой честности,
Частию по простоте,
Пропадаю в неизвестности,
Пресмыкаюсь в нищете.
Место я имел доходное,
А доходу не имел:
Бескорыстье благородное!
Да и брать-то не умел.
В Провиантскую комиссию
Поступивши, например,
Покупал свою провизию —
Вот какой миллионер!
Не взыщите! честность ярая
Одолела до ногтей;
Даже стыдно вспомнить старое —
Ведь имел уж и детей!
Сожалели по Житомиру:
«Ты-де нищим кончишь век
И семейство пустишь по миру,
Беспокойный человек!»
Я не слушал. Сожаления
В недовольство перешли,
Оказались упущения,
Подвели — и упекли!
Совершилося пророчество
Благомыслящих людей:
Холод, голод, одиночество,
Переменчивость друзей —
Все мы, бедные, изведали,
Чашу выпили до дна:
Плачут дети — не обедали,-
Убивается жена,
Проклинает поведение
Гордость глупую мою;
Я брожу как приведение,
Но — свидетель бог — не пью!
Каждый день встаю ранехонько,
Достаю насущный хлеб…
Так мы десять лет ровнехонько
Бились, волею судеб.

Вдруг — известье незабвенное! —
Получаю письмецо,
Что в столице есть отменное,
Благородное лицо;
Муж, которому подобного,
Может быть, не знали вы,
Сердца ангельски незлобного
И умнейшей головы.
Славен не короной графскою,
Не приездом ко двору,
Не звездою станиславскою,
А любовию к добру,—
О народном просвещении
Соревнуя, генерал
В популярном изложении
Восемь томов написал.
Продавал в большом количестве
Их дешевле пятака,
Вразумить об электричестве
В них стараясь мужика.
Словно с равными беседуя,
Он и с нищими учтив,
Нам терпенье проповедуя,
Как Сократ красноречив.

Он мое же поведение
Мне как будто обяснил,
И ко взяткам отвращение
Я тогда благословил;
Перестал стыдиться бедности:
Да! лохмотья нищеты
Не свидетельство зловредности,
А скорее правоты!
Снова благородной гордости
(Человек самолюбив),
Упования и твердости
Я почувствовал прилив.
«Нам господь послал спасителя,—
Говорю тогда жене,—
Нашим крошкам покровителя!»
И бедняжка верит мне.
Горе мы забвенью предали,
Сколотили сто рублей,
Все как следует разведали
И в столицу поскорей.
Прикатили прямо к сроднику,
Не пустил — ступай в трактир!
Помолился я угоднику,
Поначистил свой мундир
И пошел… Путем-дорогою,
Чтоб участие привлечь,
Я всю жизнь мою убогую
Совместил в такую речь:
«Оттого-де ныне с голоду
Умираю словно тварь,
Что был глуп и честен смолоду,
Знал, что значит бог и царь.
Не скажу: по справедливости
(Невелик я генерал),
По ребяческой стыдливости
Даже с правого не брал —
И погиб… Я горе мыкаю,
Я работаю за двух,
Но не чаркой — вашей книгою
Подкрепляю слабый дух,
Защитите!..»
Не заставили
Ждать минуты не одной.
Вот в приемную поставили,
Доложили чередой.
Вот идет его сиятельство,—
Я сробел, чуть жив стою;
Впал в тупое замешательство
И забыл я речь свою.
Тер и лоб и переносицу,
В потолок косил глаза,
Бормотал лишь околесицу,
А о деле — ни аза!
Изумились, брови сдвинули:
«Что вам нужно?» — говорят.
— Нужно мне… — Тут слезы хлынули
Совершенно невпопад.
Просто вещь непостижимая
Приключилася со мой:
Грусть, печаль неудержимая
Овладела всей душой.
Все, чем жизнь богата с младости
Даже в нищенском быту,—
Той поры счастливой радости,
Попросту сказать: мечту —
Все, что кануло и сгинуло
В треволненьях жизни сей,
Все я вспомнил, все прихлынуло
К сердцу… Жалкий дуралей!
Под влиянием прошедшего,
В грудь ударив кулаком,
Взвыл я вроде сумасшедшего
Пред сиятельным лицом!..

Все такие обстоятельства
И в мундиришке изян
Привели его сиятельство
К заключенью, что я пьян.
Экзекутора, холопа ли
Попрекнули, что пустил,
И ногами так затопали…
Я лишился чувств и сил!
Жаль, одним не осчастливили —
Сами не дали пинка…
Пьяницу с почетом вывели
Два огромных гайдука.
Словно кипятком ошпаренный,
Я бежал, не слыша ног,
Мимо лавки пивоваренной,
Мимо погребальных дрог,
Мимо магазина швейного,
Мимо бань, церквей и школ,
Вплоть до здания питейного —
И уж дальше не пошел!

Дальше нечего рассказывать!
Минет сорок лет зимой,
Как я щеку стал подвязывать,
Отморозивши хмельной.
Чувства словно как заржавели,
Одолела страсть к вину;
Дети пьяницу оставили,
Схоронил давно жену.
При отшествии к родителям,
Хоть кротка была весь век,
Попрекнула покровителем.
Точно: странный человек!
Верст на тысячу в окружности
Повестят свой добрый нрав,
А осудят по наружности:
Неказист — так и неправ!
Пишут как бы свет весь заново
К общей пользе изменить,
А голодного от пьяного
Не умеют отличить…

Яков Петрович Полонский

Два жребия

Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна. Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.

Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья, Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.

Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже! На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.

Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье, В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…

Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.

Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна.

Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.

Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья,

Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.

Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже!

На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.

Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье,

В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…

Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной

Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.