И.
Из мертвой глади вод недвижного бассейна,
Как призрак, встал фонтан, журча благоговейно,
Он, как букет, мольбы возносит небесам…
Вокруг молчание, природа спит, как храм;
Как страстные уста, сливаясь в миг мятежный,
Едва дрожит листок, к листку прижавшись, нежный…
Фонтан, рыдающий один в тиши ночной,
К далеким небесам полет направил свой,
Он презрел скромную судьбу сестер покорных,
Смиренных чайных роз, в стремлениях упорных,
Он презрел с пологом зеркальным пруд родной,
Дыханьем ветерка чуть зыблемый покой.
Стремясь в простор небес, он жаждет горделиво.
Как купол радужный играя прихотливо,
Преооразиться в храм… Напрасные мечты!
Он снова падает на землю с высоты.
Напрасно рвется он в простор, гордец мятежный,
Взлелеять в небесах лилеи венчик нежный…
Тоска по родине его влечет к борьбе,
И манят небеса свободный дух к себе!..
Увы! зачем отверг он жребий роз отрадный,
Они так счастливы, их нежит сон прохладный!..
Нет! ты иной в душе взлелеял идеал,
Недостижимого ты, мученик, алкал —
И пыль разбитых струй роняешь без надежды,
Как на могильные плиты края одежды!
ИИ.
Как лист воздушных пальм, прозрачною стеной
В теплице высится фонтанов целый строй,
И каждый рвется ввысь, в простор лететь желая,
Лазури поцелуй воздушный посылая!..
Когда же тени вкруг вечерние падут,
В газонах им готов и отдых, и приют,
Они прервут полет, спокойно засыпая,—
Так меркнет лампы свет, печально угасая.
ИИИ.
Устремляясь в лазурь, ниспадают
Друг на друга фонтана струи,
Он, как юноша нежный ласкает
Золотистые кудри свои.
В упоеньи любуясь собою,
Он глядится в бассейн, как Нарцисс.
И игривой, волнистой струею
Пышно кудри его завились,
И звенит его смех серебристый,
Он, готовясь к полету, дрожит,
И за влагой прохладной и чистой
Вновь струя свежей влаги бежит,
И ликует фонтан в упоеньи,
Что высоко сумел он взлететь,
А потом, как прозрачная сеть,
Вдруг повиснет в свободном движеньи,
То, смеясь, как Нарцисс молодой,
Будто складки одежды воздушной,
Разбросает поток струевой
И, желаниям легким послушный,
Засияет своей наготой.
ИV.
Фонтаны кружатся, как будто веретена.
То нежный шелк прядут незримые персты,
Меж тем заботливо с немого небосклона
Луна склоняется в сияньи красоты…
Фонтаны нежный шелк без устали мотают
И морщат, и опять так нежно расправляют,
То в пряди соберут вокруг веретена…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
Ты нить тончайшую свиваешь, развиваешь,
И кажется, не шелк. а легкий фимиам
Прясть суждено твоим невидимым перстам…
Ты колокольный звон мечтательно мотаешь
Средь чуткой тишины вокруг веретена,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
В фонтанах каждый миг иное отраженье
Находят небеса, в них каждое мгновенье
Иной играет луч, и, восхищая взор,
В них призма вечная сменяет свой узор.
Фонтаны кружатся, как будто веретена,
Свивая радугу, царицу небосклона…
О, пряха нежных струй, печальная луна!
С небес внимательный и грустный взор склоняя
И за работою фонтанов наблюдая,
С очами тихими, спокойна и ясна,
Вся в белом, ты прядешь с заботою унылой
Увы! волну кудрей над раннею могилой,
О, пряха нежных струй, печальная луна!..
V.
В вечерней мгле фонтан, колеблясь как копье,
Струи бесцветные в заснувший парк бросает…
Вокруг молчание, покой и забытье…
На белый мрамор тень от сосен упадает,
Вдали запел петух… и вновь затихло все!..
Ступая в тишине предательской стопою,
Иуда окропил вокруг газон слезою…
Вокруг печалью все обято неземной!..
Крестясь, прохожий крест собой напоминает,
И возмущенный пруд под бледною луной,
Как ваза горести, во мгле ночной вскипает.
Луна средь тишины, как рана, кровь струит
И красным отсветом потоки багрянит;
Тому виной — фонтан, и, кровью истекая,
Пронзила грудь свою красавица ночная!
VИ.
Курятся облака, померкнул блеск лазури,
Но сад души моей цветет еще сильней,
Еще роскошней он среди дыханья бури,
Но пусть он исцелял мой дух во дни скорбей,
В нем распускается цикута с белладонной…
Вот в нем забил фонтан струею оживленной.
Как птичка красная, в нем молния блестит,
За ней рой острых стрел, преследуя, летит…
— Увы, ее уж нет, умчалась прочь высоко,
Напрасно рвется вверх фонтан в тоске глубокой
К божественной мечте лететь — напрасный труд,
И стрелы снова вниз в бессильи упадут!
По этой
дороге,
спеша во дворец,
бесчисленные Людовики
трясли
в шелках
золочёных каретц
телес
десятипудовики.
И ляжек
своих
отмахав шатуны,
по ней,
марсельезой пропет,
плюя на корону,
теряя штаны,
бежал
из Парижа
Капет.
Теперь
по ней
весёлый Париж
гоняет
авто рассияв, —
кокотки,
рантье, подсчитавший барыш,
американцы
и я.
Версаль.
Возглас первый:
«Хорошо жили стервы!»
Дворцы
на тыщи спален и зал —
и в каждой
и стол
и кровать.
Таких
вторых
и построить нельзя —
хоть целую жизнь
воровать!
А за дворцом,
и сюды
и туды,
чтоб жизнь им
была
свежа,
пруды,
фонтаны,
и снова пруды
с фонтаном
из медных жаб.
Вокруг,
в поощренье
жантильных манер,
дорожки
полны статуями —
везде Аполлоны,
а этих
Венер
безруких, —
так целые уймы.
А дальше —
жилья
для их Помпадурш —
Большой Трианон
и Маленький.
Вот тут
Помпадуршу
водили под душ,
вот тут
помпадуршины спаленки.
Смотрю на жизнь —
ах, как не нова!
Красивость —
аж дух выматывает!
Как будто
влип
в акварель Бенуа,
к каким-то
стишкам Ахматовой.
Я все осмотрел,
поощупал вещи.
Из всей
красотищи этой
мне
больше всего
понравилась трещина
на столике
Антуанетты.
В него
штыка революции
клин
вогнали,
пляша под распевку,
когда
санкюлоты
поволокли
на эшафот
королевку.
Смотрю,
а всё же —
завидные видики!
Сады завидные —
в розах!
Скорей бы
культуру
такой же выделки,
но в новый,
машинный ро́змах!
В музеи
вот эти
лачуги б вымести!
Сюда бы —
стальной
и стекольный
рабочий дворец
миллионной вместимости, —
такой,
чтоб и глазу больно.
Всем,
ещё имеющим
купоны
и монеты,
всем царям —
ещё имеющимся —
в назидание:
с гильотины неба,
головой Антуанетты,
солнце
покатилось
умирать на зданиях.
Расплылась
и лип
и каштанов толпа,
слегка
листочки ворся.
Прозрачный
вечерний
небесный колпак
закрыл
музейный Версаль.
Да, я поэт трагической забавы,
А все же жизнь смертельно хороша.
Как будто женщина с линейными руками,
А не тлетворный куб из меди и стекла.
Снует базар, любимый говор черни.
Фонтан Бахчисарайский помнишь, друг?
Так от пластических Венер в квадраты кубов
Провалимся.
На скоротечный путь вступаю неизменно,
Легка нога, но упадает путь:
На Киликийский Тавр – под ухом гул гитары,
А в ресторан – но рядом душный Тмол.
Да, человек подобен океану,
А мозг его подобен янтарю,
Что на брегах лежит, а хочет влиться в пламень
Огромных рук, взметающих зарю.
И голосом своим нерукотворным
Дарую дань грядущим племенам,
Я знаю – кирпичом огнеупорным
Лежу у христианских стран.
Струна гудит, и дышат лавр и мята
Костями эллинов на ветряной земле,
И вот лечу, подхваченный спиралью.
Где упаду?
И вижу я несбывшееся детство,
Сестры не дали мне, ее не сотворить
Ни рокоту дубрав великолепной славы,
Ни золоту цыганского шатра.
Да, тело – океан, а мозг над головою
Склонен в зрачки и видит листный сад
И времена тугие и благие Великой Греции.
Скрутилась ночь. Аиша, стан девичий,
Смотри, на лодке, Пряжку серебря,
Плывет заря. Но легкий стан девичий
Ответствует: «Зари не вижу я».
Да, я поэт трагической забавы,
А все же жизнь смертельно хороша,
Как будто женщина с линейными руками,
А не тлетворный куб из меди и стекла.
Снует базар, любимый говор черни.
Фонтан Бахчисарайский помнишь, друг?
Так от пластических Венер в квадраты кубов
Провалимся.
Покатый дом и гул протяжных улиц.
Отшельника квадратный лоб горит.
Овальным озером, бездомным кругом
По женским плоскостям скользит.
Да, ты, поэт, владеешь плоскостями,
Квадратами ямбических фигур.
Морей погасших не запомнит память,
Ни белизны, ни золота Харит.
Я слушал музыку, следя за дирижером.
Вокруг него сидели музыканты — у каждого
особый инструмент
(Сто тысяч звуков, миллион оттенков!).
А он один, над ними возвышаясь,
Движеньем палочки, движением руки,
Движеньем головы, бровей, и губ, и тела,
И взглядом, то молящим, то жестоким,
Те звуки из безмолвья вызывал,
А вызвав, снова прогонял в безмолвье.Послушно звуки в музыку сливались:
То скрипки вдруг польются,
То тревожно
Господствовать начнет виолончель,
То фортепьяно мощные фонтаны
Ударят вверх и взмоют, и взовьются,
И в недоступной зыбкой вышине
Рассыплются на брызги и на льдинки,
Чтоб с легким звоном тихо замереть.Покорно звуки в музыку сливались.
Но постепенно стал я различать
Подспудное и смутное броженье
Неясных сил,
Их шепот, пробужденье,
Их нарастанье, ропот, приближенье,
Глухие их подземные толчки.
Они уже почти землетрясенье.
Они идут, еще одно мгновенье —
И час пробьет…
И этот час пробил!
О мощь волны, крути меня и комкай,
Кидай меня то в небо, то на землю,
От горизонта
И
До горизонта
Кипящих звуков катится волна.
Их прекратить теперь уж невозможно,
Их усмирить не в силах даже пушки,
Как невозможно усмирить вулкан.
Они бунтуют, вышли из-под власти
Тщедушного седого человека.
Что в длинном фраке,
С палочкой нелепой
Задумал со стихией совладать.Я буду хохотать, поднявши руки.
А волосы мои пусть треплет ветер,
А молнии, насквозь пронзая небо,
Пускай в моих беснуются глазах,
Их огненными делая из синих.
От горизонта
И
До горизонта
Пускай змеятся молнии в глазах.
Ха-ха-а! Их усмирить уж невозможно
(Они бунтуют, вышли из-под власти).
Как невозможно бурю в океане
Утишить вдруг движением руки.
Но что я слышу…
Нет…
Но что я вижу:
Одно движенье палочки изящной —
И звуки все
Упали на колени,
Потом легли… потом уж поползли…
Они ползут к подножью дирижера,
К его ногам!
Сейчас, наверно, ноги
Ему начнут лизать
И пресмыкаться…
Но дирижер движением спокойным
Их отстранил и держит в отдаленье
Он успокоил,
Он их приласкал.
То скрипки вдруг польются,
То тревожно
Господствовать начнет виолончель.
То фортепьяно мощные фонтаны
Ударят вверх и взмоют, и взовьются,
И в недоступной зыбкой вышине
Рассыплются на брызги и на льдинки,
Чтоб с легким звоном тихо замереть…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все правильно. Держать у ног стихию
И есть искусство. Браво, дирижер!
Давно две мраморных громады,
Из них воздвигнут был фронтон,
Под небом пламенным Эллады
Лелеяли свой бедный сон;
Мечтая меж подводных лилий,
Что Афродита все жива,
Два перла в бездне говорили
Друг другу странные слова,
Среди садов Генералифа,
Где бьют фонтаны с высоты,
Две розы при дворе калифа
Сплели между собой цветы.
В Венеции над куполами,
С ногами красными, как кровь,
Два голубя спустились сами,
Чтоб вечной стала их любовь.
Голубка, мрамор, перл и розы —
Все погибают в свой черед,
Перл тает, губят цвет морозы,
Смерть птицам, мрамор упадет.
И, расставаясь, каждый атом
Ложится в бездну вещества
Посевом царственно богатым
Для форм, творений Божества.
Но в превращеньях незаметных
Прекрасной плотью белый прах,
А роза красных губ приветных
В иных становятся телах.
Голубки снова бьют крылами
В сердцах, познавших мир утех,
И перлы, ставшие зубами,
Веселый освещают смех.
Здесь зарожденье тех симпатий,
Чей пыл и нежен и остер,
Чтоб души, чутки к благодати,
Друг в друге встретили сестер.
Покорный сладким ароматам,
Зовущим краскам иль лучам,
Все к атому стремится атом
Как жадная пчела к цветам.
И вспоминаются мечтанья
Там, на фронтоне иль в волнах,
Давно увядшие признанья
Перед фонтанами в садах,
Над куполами белой птицы
И взмахи крыльев и любовь,
И вот покорные частицы
Друг друга ищут, любят вновь.
Любовь как прежде стала бурной,
В тумане прошлое встает,
И на губах цветок пурпурный
Себя, как прежде, узнает.
В зубах отлива перламутра
Сияют перлы вечно те ж;
И, кожа девушек в час утра,
Старинный мрамор юн и свеж.
Голубка вновь находит голос,
Страданья эхо своего,
И как бы сердце ни боролось,
Пришелец победит его.
Вы, странных полная предвестий,
Какой фронтон, какой поток,
Сад иль собор нас знали вместе,
Голубку, мрамор, перл, цветок?
1
На заре морозной
Под шестой березой
За углом у церкви
Ждите, Дон-Жуан!
Но, увы, клянусь вам
Женихом и жизнью,
Что в моей отчизне
Негде целовать!
Нет у нас фонтанов,
И замерз колодец,
А у богородиц —
Строгие глаза.
И чтобы не слышать
Пустяков — красоткам,
Есть у нас презвонкий
Колокольный звон.
Так вот и жила бы,
Да боюсь — состарюсь,
Да и вам, красавец,
Край мой не к лицу.
Ах, в дохе медвежьей
И узнать вас трудно,
Если бы не губы
Ваши, Дон-Жуан!
2
Долго на заре туманной
Плакала метель.
Уложили Дон-Жуана
В снежную постель.
Ни гремучего фонтана,
Ни горячих зве́зд…
На груди у Дон-Жуана
Православный крест.
Чтобы ночь тебе светлее
Вечная — была,
Я тебе севильский веер,
Черный, принесла.
Чтобы видел ты воочью
Женскую красу,
Я тебе сегодня ночью
Сердце принесу.
А пока — спокойно спите!..
Из далеких стран
Вы пришли ко мне. Ваш список —
Полон, Дон-Жуан!
3
После стольких роз, городов и тостов —
Ах, ужель не лень
Вам любить меня? Вы — почти что остов,
Я — почти что тень.
И зачем мне знать, что к небесным силам
Вам взывать пришлось?
И зачем мне знать, что пахнýло — Нилом
От моих волос?
Нет, уж лучше я расскажу Вам сказку:
Был тогда — январь.
Кто-то бросил розу. Монах под маской
Проносил фонарь.
Чей-то пьяный голос молил и злился
У соборных стен.
В этот самый час Дон-Жуан Кастильский
Повстречал — Кармен.
4
Ровно — полночь.
Луна — как ястреб.
— Что — глядишь?
— Так — гляжу!
— Нравлюсь? — Нет.
— Узнаёшь? — Быть может.
— Дон-Жуан я.
— А я — Кармен.
5
И была у Дон-Жуана — шпага,
И была у Дон-Жуана — Донна Анна.
Вот и всё, что люди мне сказали
О прекрасном, о несчастном Дон-Жуане.
Но сегодня я была умна:
Ровно в полночь вышла на дорогу,
Кто-то шел со мною в ногу,
Называя имена.
И белел в тумане посох странный…
— Не было у Дон-Жуана — Донны Анны!
6
И падает шелковый пояс
К ногам его — райской змеей…
А мне говорят — успокоюсь
Когда-нибудь, там, под землей.
Я вижу надменный и старый
Свой профиль на белой парче.
А где-то — гитаны — гитары —
И юноши в черном плаще.
И кто-то, под маскою кроясь:
— Узнайте! — Не знаю. — Узнай! —
И падает шелковый пояс
На площади — круглой, как рай.
7
И разжигая во встречном взоре
Печаль и блуд,
Проходишь городом — зверски-черен,
Небесно-худ.
Томленьем застланы, как туманом,
Глаза твои.
В петлице — роза, по всем карманам —
Слова любви!
Да, да. Под вой ресторанной скрипки
Твой слышу — зов.
Я посылаю тебе улыбку,
Король воров!
И узнаю, раскрывая крылья —
Тот самый взгляд,
Каким глядел на меня в Кастилье —
Твой старший брат.
От ужаса и ран очнулся я в раю:
В раю разостлан был ковер, как шаль узорный,
И на него склонил я голову мою,
Отдавшись ласкам дев и страсти непритворной…
У наших ног фонтан вздымал свои струи,—
В алмазы, в бисер, в пыль струи те рассыпались,—
Прохладой веяло, и радуги качались
В ароматической серебряной пыли;
Деревья райские, тенисты, плодовиты,
Росли, как острова, лианами повиты,
И приглашали вас в таинственную сень,
Любовью услаждать божественную лень…
В киосках для мужей, воителей избранных,
Стояли в чашах рис, соты, плоды, шербет;
Их подносили нам, в одеждах легкотканных,
Красавицы, каких у нас в Стамбуле нет.
Так, полный светлых грез, мог созерцать я оком
Все то, что было мне обещано Пророком.
Погибшие в бою от стали, от свинца,
Блаженству своему ни меры, ни конца
Мы не предвидели,— нам вечность улыбалась!..
Но испытание нам ниспослал Алла:
Вдруг, точно сумерки настали, полумгла,
Как дымка темная, завесила наш ясный,
Сапфирный неба свод, и наш эдемский день,—
Наш незакатный день, померк, как день ненастный:
К нам двигалась не ночь, а грозовая тень
Мы, вверх подняв глаза, стояли и глядели,
И все от ужаса как бы оцепенели.
Как бурных, серых туч воздушный караван,
Неслось к нам полчище погибших христиан…
Бог весть куда, зачем, сцепясь, они летели,
Без крыл, без покрывал, и сладкогласно пели.
И стали различать мы вражьи их тела,
С следами от огня, железа и кола;
И увидали мы — дрожащими руками
Жен опозоренных и голых матерей
К сосцам прижатые — тела грудных детей,
И тощих стариков, с седыми волосами,
Исполосованных кровавыми рубцами,
И юношей еще звенящих кандалами,
И сотни, тысячи из них, на рамена
Взвалив громадный крест, несли его, тащили…
Нам высота креста была едва видна
Сквозь вихрь поднявшейся сухой листвы и пыли,
Тогда как нижний край его, влачась, как плуг,
И почву бороздя, все колебал вокруг,—
Киоски падали, струи фонтанов били,
Как будто буря их хотела слить в потоп,
И дева-гурия поблекла, как цветок
На хрупком стебельке, который надломили…
И возроптал я: «О, Алла! где твой пророк?
Сражались мы как львы,— гяуры победили…
Алла! Они свой крест протащат на Восток
И разорят твой рай!..»
Но тут я вдруг очнулся,
Привстал и простонал, и в страхе оглянулся
И вижу: мгла кругом… на сломанный лафет,
На трупы, на кусты чуть брезжит лунный свет;
С горы ползет туман; на месте страшной схватки
Гяуров, как стада, походные палатки,
Теснясь, белеются далеко вдоль реки;
Кой-где зловещие мелькают огоньки…
Прощай, мой светлый рай! Еще мои страданья
Не кончились! Но ты, дух смерти Азраил!..
Я чувствую размах твоих холодных крыл…
Спеши, неси меня в страну очарованья,
Опять на те ковры, к той гурии, в ту сень,
Где нежит и царит божественная лень!
Ханский дворец в Бахчисарае
Из тысячи и одной ночи
На часть одна пришлась и мне,
И на яву прозрели очи,
Что только видится во сне.
Здесь ярко блещет баснословный
И поэтический восток;
Свой рай прекрасный, хоть греховный,
Себе устроил здесь пророк.
Сады, сквозь сумрак, разноцветно
Пестреют в лентах огневых,
И прихотливо, и приветно
Облита блеском зелень их.
Красуясь стройностию чудной,
И тополь здесь, и кипарис,
И крупной кистью изумрудной
Роскошно виноград повис.
Обвитый огненной чалмою,
Встает стрельчатый минарет,
И слышится ночною тьмою
С него молитвенный привет.
И негой, полной упоенья,
Ночного воздуха струи
Нам навевают обольщенья,
Мечты и марева свои.
Вот одалиски легким роем
Воздушно по саду скользят;
Глаза их пышут страстным зноем
И в душу вкрадчиво глядят.
Чуть слышится их тайный шепот
В кустах благоуханных роз;
Фонтаны льют свой свежий ропот
И зыбкий жемчуг звонких слез.
Здесь, как из недр волшебной сказки,
Мгновенно выдаются вновь
Давно отжившей жизни краски,
Власть, роскошь, слава и любовь.
Волшебства мир разнообразный,
Снов фантастических игра,
И утонченные соблазны,
И пышность ханского двора.
Здесь многих таинств, многих былей
Во мраке летопись слышна,
Здесь диким прихотям и силе
Служили молча племена;
Здесь, в царстве неги, бушевало
Немало смут, домашних гроз;
Здесь счастье блага расточало,
Но много пролито и слез.
Вот стены темного гарема!
От страстных дум не отрешась,
Еще здесь носится Зарема,
Загробной ревностью томясь.
Она еще простить не может
Младой сопернице своей,
И тень ее еще тревожит
Живая скорбь минувших дней.
Невольной роковою страстью
Несется тень ее к местам,
Где жадно предавалась счастью
И сердце ненадежным снам.
Где так любила, так страдала,
Где на любовь ее в ответ
Любви измена и опала
Ее скосили в цвете лет.
Во дни счастливых вдохновений
Тревожно посетил дворец
Страстей сердечных и волнений
Сам и страдалец, и певец.
Он слушал с трепетным вниманьем
Рыданьем прерванный не раз
И дышащий еще страданьем
Печальной повести рассказ.
Он понял раздраженной тени
Любовь, познавшую обман,
Ее и жалобы, и пени,
И боль неисцелимых ран.
Пред ним Зарема и Мария —
Сковала их судьбы рука —
Грозы две жертвы роковые,
Два опаленные цветка.
Он плакал над Марией бедной:
И образ узницы младой,
Тоской измученный и бледный,
Но светлый чистой красотой.
И непорочность, и стыдливость
На девственном ее челе,
И безутешная тоскливость
По милой и родной земле.
Ее молитва пред иконой,
Чтобы от гибели и зла
Небес царица обороной
И огражденьем ей была,—
Все понял он! Ему не ново
И вчуже сознавать печаль,
И пояснять нам слово в слово
Сердечной повести скрижаль.
Марии девственные слезы
Как чистый жемчуг он собрал
И свежий кипарис, и розы
В венок посмертный он связал.
Но вместе и Заремы гневной
Любил он ревность, страстный пыл
И отголосок задушевный
В себе их воплям находил.
И в нем борьба страстей кипела,
Душа и в нем от юных лет
Страдала, плакала и пела,
И под грозой созрел поэт.
Он передал нам вещим словом
Все впечатления свои,
Все, что прозрел он за покровом,
Который скрыл былые дни.
Тень и его здесь грустно бродит,
И он, наш Данте молодой,
И нас по царству теней водит,
Даруя образ им живой.
Под плеск фонтана сладкозвучный
Здесь плачется его напев.
И он — сопутник неразлучный
Младых бахчисарайских дев.
1867
Кипит веселый Петергоф,
Толпа по улицам пестреет,
Печальный лагерь юнкеров
Приметно тихнет и пустеет.
Туман ложится по холмам,
Окрестность сумраком одета —
И вот к далеким небесам,
Как долгохвостая комета,
Летит сигнальная ракета.
Волшебно озарился сад,
Затейливо, разнообразно;
Толпа валит вперед, назад,
Толкается, зевает праздно.
Узоры радужных огней,
Дворец, жемчужные фонтаны,
Жандармы, белые султаны,
Корсеты дам, гербы ливрей,
Колеты кирасир мучные,
Лядунки, ментики златые,
Купчих парчевые платки,
Кинжалы, сабли, алебарды,
С гнилыми фруктами лотки,
Старухи, франты, казаки,
Глупцов чиновных бакенбарды,
Венгерки мелких штукарей
— — — — — — — —
Толпы приезжих иноземцев,
Татар, черкесов и армян,
Французов тощих, толстых немцев
И долговязых англичан —
В одну картину все сливалось
В аллеях тесных и густых
И сверху ярко освещалось
Огнями склянок расписных…
Гурьбу товарищей покинув,
У моста <Бибиков> стоял
И, каску на глаза надвинув,
Как юнкер истинный, мечтал
О мягких ляшках, круглых <жопках>;
(Не опишу его мундир,
Но лишь для ясности и в скобках
Скажу, что был он кирасир.)
Стоит он пасмурный и пьяный.
Устав бродить один везде,
С досадой глядя на фонтаны,
Стоит — и чешет он <муде>
«<Ебена> мать! два года в школе,
А от роду — смешно сказать —
Лет двадцать мне и даже боле;
А не могу еще по воле
Сидеть в палатке иль гулять!
Нет, видишь, гонят как скотину!
Ступай-де в сад, да губ не дуй!
На <жопу> натяни лосину,
Сожми <муде> да стисни <хуй>!
Да осторожен будь дорогой:
Не опрокинь с <говном> лотка!
<Блядей> не щупай, <курв> не трогай!
Мать их <распроеби>! тоска!»
Умолк, поникнув головою.
Народ, шумя, толпится вкруг.
Вот кто-то легкою рукою
Его плеча коснулся вдруг;
За фалды дернул, тронул каску…
Повеса вздрогнул, изумлен:
Романа чудную завязку
Уж предугадывает он.
И, слыша вновь прикосновенье,
Он обернулся с быстротой,
И ухватил…. о восхищенье!
За титьку женскую рукой.
В плаще и в шляпке голубой,
Маня улыбкой сладострастной,
Пред ним хорошенькая <блядь>;
Вдруг вырвалась, и ну бежать!
Он вслед за ней, но труд напрасный!
И по дорожкам, по мостам,
Легка, как мотылек воздушный,
Она кружится здесь и там;
То, удаляясь равнодушно,
Грозит насмешливым перстом,
То дразнит дерзким языком.
Вот углубилася в аллею;
Все чаще, глубже… он за нею;
Схватясь за кончик палаша,
Кричит: «постой, моя душа!»
Куда! красавица не слышит,
Она все далее бежит:
Высоко грудь младая дышит,
И шляпка на спине висит.
Вдруг оглянулась, оступилась,
В траве запуталась густой,
И с обнаженною <пиздой>
Стремглав на землю повалилась.
А наш повеса тут как тут;
Как с неба, хлоп на девку прямо!
«Помилуйте! в вас тридцать пуд!
Как этак обращаться с дамой!
Пустите! что вы? ой!» — Молчать;
Смотри же, лихо как <ебать>! —
Все было тихо. Куст зеленый
Склонился мирно над четой.
Лежит на бляди наш герой,
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
Вцепился в титьку он зубами,
«Да что вы, что вы?» — Ну скорей!
……………………..
……………………..
……………………..
«Ах боже мой, какой задорный!
Пустите, мне домой пора!
Кто вам сказал, что я такая?»
— На лбу написано, что <блядь>!
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
И закатился взор прекрасный,
И к томной груди в этот миг
Она прижала сладострастно
Его угрюмый, красный лик.
— Скажи мне, как тебя зовут? —
«Маланьей.» — Ну, прощай, Малаша. —
«Куда ж?» — Да разве киснуть тут?
Болтать не любит братья ваша;
Еще в лесу не ночевал
Ни разу я. — «Да разве даром?»
Повесу обдало как варом,
Он молча <муде> почесал.
— Стыдись! — потом он молвил важно:
Ужели я красой продажной
Сию минуту обладал?
Нет, я не верю! — «Как не веришь?
Ах сукин сын, подлец, дурак!»
— Ну, тише! как спущу кулак,
Так у меня подол <обсерешь>!
Ты знай, я не балую дур:
Когда <ебу>, то par amour!
Итак, тебе не заплачу я;
Но если ты простая <блядь>,
То знай: за честь должна считать
Знакомство юнкерского <хуя>! —
И приосанясь, рыцарь наш,
Насупив брови, покосился,
Под мышку молча взял палаш,
Дал ей пощечину — и скрылся.
И ночью, в лагерь возвратясь,
В палатке дымной, меж друзьями,
Он рек, с колен счищая грязь:
«Блажен, кто не знаком с <блядями>!
Блажен, кто под вечер в саду
Красотку добрую находит,
Дружится с ней, интригу сводит —
И плюхой платит за <пизду>!»
Двор — уютная клетушка.
У узорчатой ограды
Два цветущих олеандра
Разгораются костром…
А над ними прорубь неба
Тускло мреет в белом зное,
Как дымящаяся чаша,
Как поблекший василек.
Словно зонт пыльно-зеленый,
Пальма дворик осенила.
Ствол гигантским ананасом
Оседает над землей.
На листе узорно-гибком
Осы строят шапкой соты,
Солнце лавой раскаленной
Режет сонные глаза.
____
Только зной к закату схлынет,
Только тень падет на гравий,
В белом домике у входа
Подымается возня.
Мать поет свою канцону,
Словно рот полощет песней,—
А за нею голос детский,
В тонкий лепет взбив слова,
Вьется резвым жеребенком,
Остановится внезапно —
И фонтаном зыбким смеха
Всколыхнет оживший двор.
Книжку старую отбросив,
Из окошка крикнешь: «Роза!»
И лукавою свирелью
Прилетит в ответ: «Синьор?»
____
Над безмолвной низкой дверью
Ветром вздуло занавеску.
Из таинственного мрака
Показался кулачок.
Это маленькая Роза,
Дочь привратницы Марии,
Мотылек на смуглых ножках,
Распевающий цветок.
Деловито отдуваясь,
Притащила табуретку,
Взгромоздилась и застыла,
Отдыхая от жары.
Сгибы ножек под коленкой
Сочной ниточкой темнеют,
А глаза, лесные птицы,
Окунулись в небеса.
____
За цветущею оградой
Петухами распевают
То толстяк с гирляндой туфель,
То веселый зеленщик.
Головой крутя кудрявой,—
Расшалившееся эхо,—
Роза звонко повторяет
Полнозвучные слова:
«Scarpе! Scarpе! Pomodorи!
Foggиolиnи! Pеpеronе!»
Рыжий кот, худой и драный,
К милым пяткам нос прижал.
И душе моей казалось,
Что в зрачках бродячих зверя
В этот миг блаженно млели
Искры рыцарской любви.
____
Жалюзи щитом поставив,
Словно в шапке-невидимке,
Я смотрю на это чудо,
Широко раскрыв глаза.
Это радостное тельце,
Этот полный кубок жизни
Мне милей стихов Петрарки,
Слаще всех земных легенд…
На крыльцо я тихо вышел:
Кот нырнул под жирный кактус,
Табуретка покатилась…
Палец в рот и глазки вверх.
Долго, долго изучала
Незнакомого синьора, —
Оглушительно вздохнула
И улыбкой расцвела.
____
На обложке русской книги
Мы фонтан нарисовали,
Рыбок с заячьими ртами,
Тигра с гривой до земли.
По моей ладони хлопал
Кулачок кофейно-пухлый.
Я молчал, она звенела,
Как беспечный ручеек.
Мать, белье с кустов снимая,
В сотый раз взывала: «Роза!»
Этих скучных пресных взрослых
Никогда я не приму…
Не хотите ль вы, синьора,
Чтоб трехлетний одуванчик,
Как солидный папский нунций
Чинно вел со мною речь?
____
Нет у Розы пышной куклы
С томно-глупыми глазами,
Но ребенок, как котенок,
Щепкой тешится любой.
Вон она кружит вдоль пальмы,
Высоко подняв к закату
Тростниковый старый стебель
С жесткой блеклою листвой.
Па — направо, па — налево,
Ножки — быстрые газели,
Две-три ноты звонкой песни
Заменяют ей оркестр.
А глаза неукротимо
Жгут языческим весельем
И, косясь, ко мне взывают:
«Полюбуйтесь-ка, синьор!»
____
«А теперь?» — спросила Роза.
Я принес поднос с тарелкой.
На тарелке пухлый персик
И душистый абрикос.
Роза стала за прилавок, —
Я был знатный покупатель…
Но пока я торговался,
Роза села весь товар.
Кот крутил хвостом умильно.
Кинув косточку с подноса,
Роза тоном королевы
Приказала зверю: «Ешь!»
«А теперь?»… Сложила ручки.
Затянувшись папироской,
Я ей дал пустую гильзу.
Мы курили. Двор молчал.
____
За мохнатым олеандром
Ржаво всхлипнули ворота.
На напев шагов знакомых
Понеслось дитя к отцу.
Руки вытянув, рабочий
Вскинул девочку над шляпой,
И слились на миг под небом
Сноп кудрей и сноп цветов.
Олеандры задрожали,
Зашептались и затихли…
«Ах, еще!» — звенела Роза,
Руки-крылья вскинув ввысь.
Он унес ее, как птицу,
За цветную занавеску:
Тень ребенка закачалась
На коленях у отца…
____
Истомленные мимозы
Листья легкие склонили,
И шипит бамбук зеленый,
Кротко жалуясь на зной.
Наклонясь к кустам, рабочий
Из ведра струею хлещет:
Пьет земля, пьют жадно корни,
Влажной пылью дышит двор.
За отцом, сжав строго губки,
Ходит медленно ребенок,
Из фиаски оплетенной
Гравий влагой окропя.
А фиаска так лукава —
Ускользает и виляет…
Каждый камушек невзрачный
Надо Розе напоить.
____
Холод мраморных ступеней
Лунным фосфором пронизан.
Сбоку рамой освещенной
Янтареет ярко дверь.
Роза сонно и устало
За отцом следит глазами,
В белый хлеб впилась, как мышка,
И на локоть оперлась.
Ест отец, мать пьет кианти,
Две звезды зажглись над пальмой,
И сверчок пилит на скрипке
В глубине за очагом.
Лампа, мать, отец и звезды —
Все сливается, кружится
Тихим сонным хороводом
И уходит в потолок.
Каждый вечер та же сцена:
Голова склонилась набок,
Темно-бронзовые кудри
Нависают на глаза.
Мать берет ее в охапку, —
Виснут ручки, виснут ножки,
И несет, как клад бесценный,
На прохладную постель.
Сны сидят под темной пальмой,
Ждут качаясь… Свет погаснет —
Пролетят над занавеской
И подушку окружат.
Спи, дитя, — и я, бессонный,
Буду долго, долго слушать,
Как над кровлею твоею
Шелестит во тьме бамбук.
Бенедетте Кравиери
I
Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
Под потолком — пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Ставя босую ногу на красный мрамор,
тело делает шаг в будущее — одеться.
Крикни сейчас «замри» — я бы тотчас замер,
как этот город сделал от счастья в детстве.
Мир состоит из наготы и складок.
В этих последних больше любви, чем в лицах.
Как и тенор в опере тем и сладок,
что исчезает навек в кулисах.
На ночь глядя, синий зрачок полощет
свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
И луна в головах, точно пустая площадь:
без фонтана. Но из того же камня.
II
Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц спущенных штор и зачехленных стульев,
потного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших к морю покрыться медом.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном «р» еврея
узнают себя тоже; только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.
III
Черепица холмов, раскаленная летним полднем.
Облака вроде ангелов — в силу летучей тени.
Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним
длинноногой подруги. Я, певец дребедени,
лишних мыслей, ломаных линий, прячусь
в недрах вечного города от светила,
навязавшего цезарям их незрячесть
(этих лучей за глаза б хватило
на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь
полдня. Владелец «веспы» мучает передачу.
Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль
считаю с прожитой жизни сдачу.
И как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
лавр шелестит на выжженной балюстраде.
И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах
облака проплывают как память о бывшем стаде.
IV
Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
объясняет Судьбе то, что надиктовала.
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном.
Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,
привыкшая к ветреным переменам.
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.
V
Звуки рояля в часы обеденного перерыва.
Тишина уснувшего переулка
обрастает бемолью, как чешуею рыба,
и коричневая штукатурка
дышит, хлопая жаброй, прелым
воздухом августа, и в горячей
полости горла холодным перлом
перекатывается Гораций.
Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки.
О своем — и о любом — грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
Так задремывают в обнимку
с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе
сны, себя опознать по снимку,
очнувшись в более длинной жизни.
VI
Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний:
в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле.
Но и птичка из туч вниз не вернется синей,
да и сами мы вряд ли боги в миниатюре.
Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали,
выси и проч. брезгают гладью кожи.
Тело обратно пространству, как ни крути педали.
И несчастны мы, видимо, оттого же.
Привались лучше к портику, скинь бахилы,
сквозь рубашку стена холодит предплечье;
и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
как вода, наставница красноречья,
льется из ржавых скважин, не повторяя
ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
кроме того, что она — сырая
и превращает лицо в руину.
VII
В этих узких улицах, где громоздка
даже мысль о себе, в этом клубке извилин
прекратившего думать о мире мозга,
где-то взвинчен, то обессилен,
переставляешь на площадях ботинки
от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
— так иголка шаркает по пластинке,
забывая остановиться в центре, —
можно смириться с невзрачной дробью
остающейся жизни, с влеченьем прошлой
жизни к законченности, к подобью
целого. Звук, из земли подошвой
извлекаемый — ария их союза,
серенада, которую время о’но
напевает грядущему. Это и есть Карузо
для собаки, сбежавшей от граммофона.
VIII
Бейся, свечной язычок, над пустой страницей,
трепещи, пригинаем выдохом углекислым,
следуй — не приближаясь! — за вереницей
литер, стоящих в очередях за смыслом.
Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише
— большую площадь, чем покрывает почерк!
Да и копоть твоя воспаряет выше
помыслов автора этих строчек.
Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя;
вечным пером, в память твоих субтильных
запятых, на исходе тысячелетья в Риме
я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник»,
а не точку — и комната выглядит как в начале.
(Сочиняя, перо мало что сочинило).
О, сколько света дают ночами
сливающиеся с темнотой чернила!
IX
Скорлупа куполов, позвоночники колоколен.
Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега.
Ястреб над головой, как квадратный корень
из бездонного, как до молитвы, неба.
Свет пожинает больше, чем он посеял:
тело способно скрыться, но тень не спрячешь.
В этих широтах все окна глядят на Север,
где пьешь тем больше, чем меньше значишь.
Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино,
мелкая оспа кварца в гранитной вазе,
не способная взгляда остановить равнина,
десять бегущих пальцев милого Ашкенази.
Больше туда не выдвигать кордона.
Только буквы в когорты строит перо на Юге.
И золотистая бровь, как закат на карнизе дома,
поднимается вверх, и темнеют глаза подруги.
X
Частная жизнь. Рваные мысли, страхи.
Ватное одеяло бесформенней, чем Европа.
С помощью мятой куртки и голубой рубахи
что-то еще отражается в зеркале гардероба.
Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы.
Воздух обложен комнатой, как оброком.
Сойки, вспорхнув, покидают купы
пиний — от брошенного ненароком
взгляда в окно. Рим, человек, бумага;
хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса.
Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
тут она безупречна. Так на льду Танаиса
пропадая из виду, дрожа всем телом,
высохшим лавром прикрывши темя,
бредут в лежащее за пределом
всякой великой державы время.
XI
Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина.
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина —
плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими
сами стали катуллом, статуями, траяном,
августом и другими. Временные богини!
Вам приятнее верить, нежели постоянным.
Славься, круглый живот, лядвие с нежной кожей!
Белый на белом, как мечта Казимира,
летним вечером я, самый смертный прохожий,
среди развалин, торчащих как ребра мира,
нетерпеливым ртом пью вино из ключицы;
небо бледней щеки с золотистой мушкой.
И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,
накормившей Рема и Ромула и уснувшей.
XII
Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за все; за куриный хрящик
и за стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
Ничего, что черна. Ничего, что в ней
ни руки, ни лица, ни его овала.
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
Ты был первым, с кем это случилось, правда?
Только то и держится на гвозде,
что не делится без остатка на два.
Я был в Риме. Был залит светом. Так,
как только может мечтать обломок!
На сетчатке моей — золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.