Фельдмаршалу графу Александру Васильевичу
Суворову-Рымшжскому на пребывание его
в таврическом дворце 1795 года
Когда увидит кто, что в царском пышном доме
По звучном громе Марс почиет на соломе*,
Что шлем его и меч хоть в лаврах зеленеют,
Но гордость с роскошью повержены у ног,
И доблести затмить лучи богатств не смеют, —
Не всяк ли скажет тут, что браней страшный бог.
Плоть Эпиктетову прияв**, преобразился,
Чтоб мужества пример, воздержности подать,
Как внешних супостат, как внутренних сражать?
Суворов! страсти кто смирить свои решился,
Легко тому стража и царства покорить,
Друзей и недругов себя заставить чтить.
*Приехав из Варшавы в Петербург в декабре 1795 года,
Суворов жил в Таврическом дворце, где по своей привычке
спал на соломе.
**Плоть Эпиктетову прияв… — то есть уподобившись Эпиктету.
«Великй Бог Сил!… Победа!» пишет
Герой к Монарху и Отцу.
Кто верой к Богу в брани дышеш,
Начало приведет к концу.
Царь небом кротким вдохновенный,
Живительный, благословенный,
Свет на стенящих излиет.
Убоги сетовать престанут,
От брани падшие возстанут;
Все паки в мире процветет.
Спокойся, все Славянов племя,
И жди с терпением премен!
Приидет вожделенно время;
Скорбящих разрешится плен.
Все злополучные народы,
Лишенные драгой свободы,
Обимут благо и покой.
Суд, Милость паки водворятся,
Пределы щастья разширятся,
Благотворящею рукой.
Воззрите! молния сверкает
Сквозь мрачно-снежных тучь с небес
Воззрите! солнце померкает,
Пред ночью полдень вдруг изчез.
Что се?—Посланник скорый, верной
Летит сквозь тверди к нам безмерной
И воздух пламенеи сечет;
Одеян светом вниз спустился.
Архангел на земли явился
И гласом велиим речет:
"Падет злодей! грядет кончина!
"Здесь новый возсияет свет.
"Творец Помазанника, Сына
"Ко избавленью всех блюдет.
"Дерзайте, людие! дерзайте!
"Мечу Христову споборайте.
"Я твердый щит вам и покров;
"Я укреплю десницу вашу,
"Небесной силой препояшу.
«Дерзайте убо на врагов!»
Еще великий прах… Неизбежимый рок!
Твоя, твоя рука себя нам здесь явила;
О, сколь разительный смирения урок
Сия Каменского могила! Не ты ль, грядущее пред ним окинув мглой,
Открыл его очам стезю побед и чести?
Не ты ль его хранил невидимой рукой,
Разящего перуном мести? Пред ним, за ним, окрест зияла смерть и брань;
Сомкнутые мечи на грудь его стремились —
Вотще! твоя над ним горе носилась длань…
Мечи хранимого страшились.И мнили мы, что он последний встретит час,
Простертый на щите, в виду победных строев,
И, угасающий, с улыбкой вонмет глас
О нем рыдающих героев.Слепцы!.. сей славы блеск лишь бездну украшал;
Сей битвы страшный вид и ратей низложенья
Лишь гибели мечту очам его являл
И славной смерти привиденье… Куда ж твой тайный путь Каменского привел?
Куда, могущих вождь, тобой руководимый,
Он быстро посреди победных кликов шел?
Увы!.. предел неотразимый! В сей таинственный лес, где страж твой обитал,
Где рыскал в тишине убийца сокровенный,
Где, избранный тобой, добычи грозно ждал
Топор разбойника презренный…
Целуя знамя в пропылённый шёлк
И выплюнув в отчаянье протезы,
Фельдмаршал звал: «Вперёд, мой славный полк!
Презрейте смерть, мои головорезы!»Измятыми знамёнами горды,
Воспалены талантливою речью,
Расталкивая спины и зады,
Одни стремились в первые ряды —
И первыми ложились под картечью.Хитрец и тот, который не был смел,
Не пожелав платить такую цену,
Полз в задний ряд, но там не уцелел:
Его свои же брали на прицел
И в спину убивали за измену.Сегодня каждый третий — без сапог,
Но после битвы заживут как крезы.
Прекрасный полк, надежный, верный полк —
Отборные в полку головорезы! А третьи и средь битвы и беды
Старались сохранить и грудь, и спину —
Не выходя ни в первые ряды,
Ни в задние, но, как из-за еды,
Дрались за золотую середину.Они напишут толстые труды
И будут гибнуть в рамах, на картине, —
Те, кто не вышли в первые ряды,
Но не были и сзади — и горды,
Что честно прозябали в середине.Уже трубач без почестей умолк,
Не слышно меди, тише звон железа…
Прекрасный полк, надёжный, верный полк —
Отборные в полку головорезы.Но нет, им честь знамён не запятнать —
Дышал фельдмаршал весело и ровно.
Чтоб их в глазах потомков оправдать,
Он молвил: «Кто-то должен умирать,
А кто-то должен выжить, безусловно!»Пусть нет звезды тусклее чем у них —
Уверенно дотянут до кончины,
Скрываясь за отчаянных и злых,
Последний ряд оставив для других,
Умеренные люди середины.В грязь втоптаны знамёна, славный шёлк,
Фельдмаршальские жезлы и протезы.
Ах, славный полк!.. Да был ли славный полк,
В котором сплошь одни головорезы?!
Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…