Небо катило сугробы
Валом в полночную муть.
Как из единой утробы —
Небо — и глыбы — и грудь.Над пустотой переулка,
По сталактитам пещер
Как раскатилося гулко
Вашего имени Эр! Под занавескою сонной
Не истолкует Вам Брюс:
Женщины — две — и наклонный
Путь в сновиденную Русь.Грому небесному тесно!
— Эр! — леопардова пасть.
(Женщины — две — и отвесный
Путь в сновиденную страсть…)Эр! — необорная крепость!
Эр! — через чрево — вперед!
Эр! — в уплотненную слепость
Недр — осиянный пролет! Так, между небом и нёбом,
— Радуйся же, маловер! —
По сновиденным сугробам
Вашего имени Эр.23 февраля
До нашей эры соблюдалось чувство меры,
Потом бандитов называли — "флибустьеры", -
Потом названье звучное "пират"
Забыли, -
Бить их
И словом оскорбить их
Всякий рад.
Бандит же ближних возлюбил — души не чает,
И если что-то им карман отягощает -
Он подойдет к им как интеллигент,
Улыбку
Выжмет -
И облегчает ближних
За момент.
А если ближние начнут сопротивляться,
Излишне нервничать и сильно волноваться, -
Тогда бандит поступит как бандит:
Он стрельнет
Трижды -
И вмиг приводит ближних
В трупный вид.
А им за это — ни чинов, ни послаблений, -
Доходит даже до взаимных оскорблений, -
Едва бандит выходит за порог,
Как сразу:
"Стойте!
Невинного не стройте!
Под замок!"
На теле общества есть много паразитов,
Но почему-то все стесняются бандитов, -
И с возмущеньем хочется сказать:
"Поверьте, -
Боже,
Бандитов надо тоже
Понимать!"
Шестой! да, шестой! вновь за черными красные цифры,
Кричит календарь — межевать вдохновенье, но дням,
С тех пор как от устали уст (мандолины и цитры!)
Позвал барабан — ветерану винтовку поднять.
Шестой! да, где правит счет, вровень векам, за тринадцать,
Где славит лад праздничных дат: день коммун, Первый май;
Дежуря под бурей, воль красным знаменам трепаться;
Клинок в мякоть века их древко, — попробуй, сломай.
Шестой! да, и вихрем (так около праздных пампасов)
Гладь памятей смятых обшарена; взморье она,
Чтоб к полюсам, пятым, девятым, плыть с новым компасом;
А в селах, где мысли ютились, пусть мор и война!
Шестой! да, и поздно о прошлом! там — девятьсот пятый!
Так поздно, что звезды мертвы и луна отжила.
Но чу! бьют часы, и бегут, жгут гурьбой, и от пят их
Пыль, полымя в небо, заря! — и земля тяжела.
Шестой! да, шестой, тысяча девятьсот двадцать третий!
Шестой, новый год! Новой мерой мерь эру всех эр!
Медь метит двенадцать; грань сглажена — гимнами встретить
Би-люстр: новый свод в твой дворец миру, Ресефесер!
О вкусах не спорят, есть тысяча мнений —
Я этот закон на себе испытал.
Ведь даже Эйнштейн — физический гений —
Весьма относительно всё понимал.Оделся по моде, как требует век, —
Вы скажете сами:
«Да это же просто другой человек!..»
А я — тот же самый.Вот уж действительно:
Всё относительно.
Всё-всё! Набедренный пояс из шкуры пантеры.
О да! Неприлично! Согласен! Ей-ей!
Но так одевались все до нашей эры,
А до нашей эры им было видней.Оделся по моде, как в каменный век, —
Вы скажете сами:
«Да это же просто другой человек!»
А я — тот же самый.Вот уж действительно:
Всё относительно.
Всё-всё! Оденусь — как рыцарь я после турнира:
Знакомые вряд ли узнают меня;
И крикну, как Ричард, я (в драме Шекспира):
«Коня мне! Полцарства даю за коня!»Но вот усмехнётся и скажет сквозь смех
Ценитель упрямый:
«Да это же просто другой человек!»
А я — тот же самый.Вот уж действительно:
Всё относительно.
Всё-всё! Вот трость, канотье — я из нэпа. Похоже?
Не надо оваций — к чему лишний шум?
Ах, в этом костюме узнали? Ну что же —
Тогда я одену последний костюм.Долой канотье, вместо тросточки — стек.
И шепчутся дамы:
«Да это же просто другой человек!»
А я — тот же самый.Вот уж действительно:
Всё относительно.
Всё-всё!
Будьте же бдительны —
Всё относительно!
Всё-всё! Всё!
Что Сан-Фриско, Сан-Пьер, Лиссабон, Сиракузы!
Мир потрясся! пансейсм! дым из центра веков!
В прах скайскарперы! крейсеры вверх! на все вкусы!
Звезды трещин, развал скал, клинки ледников.
На куски прежний бред! Взлет стоцветных камений,
Перья пестрые двух двоеглавых орлов:
Украин, Латвии, Грузии, Эстонии, Армении,
Югославии, Литв, Венгрии, Словакии — улов.
Там, где тропик торопит в зловещей вежи,
Самоа, Камерун, Того, зюд и вест-ост,
Каролины, Маршаллы, — сменен бич на свежий:
Немцы, прочь! Rule, Britania! Просто, как тост!
Но затворники зал ждут (утес у стремнины
Дней), в витринах, на цоколях, к нишам, как встарь,
Киры, Кадмы, Сети, Цезари, Антонины;
Мчит свой бег Парфенон, дым — Пергамский алтарь.
В ряд зажаты, том к тому, столетий примеры, —
С нашей выси во глубь дум витой виадук, —
Там певцы Вед, Книг Мертвых, снов Библий, Гомеры,
Те ж, как в час, где над жизнью плыл пылкий Мардук.
Колбы полны, микроны скрипят, бьют. в идеи,
Здесь — Эйнштейн, Кантор — там; ум горит, как в былом.
Деви, Пристли, Пти, Лавуазье, Фарадеи:
Смысл веществ, смысл пространств, смысл времен, все — на слом!
Что же Сан-Фриско, Сан-Пьер, Лиссабон, Сиракузы?
Что пансейсмы! Над пеплом в темь скрытых Помпеи
Виноград цвел, жгли губы, росли аркебузы…
Дли исканья! Ломай жизнь! Взгляд, страсти зов — пей!
Читаю Шопенгауэра. Старик,
Грустя, считает женскую природу
Трагической. Философ ошибался:
В нем говорил отец, а не мудрен,
По мне, она скорей философична.Вот будущая мать. Ей восемнадцать.
Девчонка! Но она в себе таит
Историю всей жизни на земле.Сначала пена океана
Пузырится по-виногражьи в ней.
Проходит месяц. (Миллионы лет!)
Из пены этой в жабрах и хвосте
Выплескивается морской конек,
А из него рыбина. Хвост и жабры
Затем растаяли. (Четвертый месяц.)
На рыбе появился рыжий мех
И руки.
Их четыре.
Шимпанзе
Уютно подобрал их под себя
И философски думает во сне,
Быть может, о дальнейших превращеньях.
И вдруг весь мир со звездами, с огнями,
Все двери, потолок, очки в халатах
Низринулись в какую-то слепую,
Бесстыжую, правековую боль.
Вся пена океана, рыбы, звери,
Рыдая и рыча, рвались на волю
Из водяного пузыря. Летели
За эрой эра, за тысячелетьем
Тысячелетие, пока будильник
В дежурке не протренькал шесть часов.И вот девчонке нянюшка подносит
Спеленатый калачик.
Та глядит:
Зачем всё это? Что это?
Но тут
Всемирная горячая волна
Подкатывает к сердцу. И девчонка
Уже смеется материнским смехом:
«Так вот кто жил во мне мильоны лет,
Толкался, недовольничал! Так вот кто!»Уже давно остались позади
Мужские поцелуи. В этой ласке
Звучал всего лишь маленький прелюд
К эпической поэме материнства,
И мы, с каким-то робким ощущеньем
Мужской своей ничтожности, глядим
На эту матерь с куклою-матрешкой,
Шепча невольно каждый про себя:
«Какое в женщине богатство!»
Помню
старое
1-ое Мая.
Крался
тайком
за последние дома я.
Косил глаза:
где жандарм,
где казак?
Рабочий
в кепке,
в руке —
перо.
Сходились —
и дальше,
буркнув пароль.
За Сокольниками,
ворами,
шайкой,
таились
самой
глухой лужайкой.
Спешили
надежных
в дозор запречь.
Отмахивали
наскоро
негромкую речь.
Рванув
из-за пазухи
красное знамя,
шли
и горсточкой
блузы за нами.
Хрустнул
куст
под лошажьей ногою.
— В тюрьму!
Под шашки!
Сквозь свист нагаек! —
Но нас
безнадежность
не жала тоской,
мы знали —
за нами
мир заводской.
Мы знали —
прессует
минута эта
трудящихся,
нищих
целого света.
И знал
знаменосец,
под шашкой осев,
что кровь его —
самый
вернейший посев.
Настанет —
пришедших не счесть поимённо —
мильонами
красные
встанут знамёна!
И выйдут
в атаку
веков и эр
несметные силища
Эс Эс Эс Эр.
Помню
Помню старое
Помню старое 1-ое Мая.
Крался
Крался тайком
Крался тайком за последние дома я.
Косил глаза:
где жандарм,
где жандарм, где казак?
Рабочий
в кепке,
в кепке, в руке —
в кепке, в руке — перо.
Сходились —
Сходились — и дальше,
Сходились — и дальше, буркнув пароль.
За Сокольниками,
За Сокольниками, ворами,
За Сокольниками, ворами, шайкой,
таились
таились самой
таились самой глухой лужайкой.
Спешили
Спешили надежных
Спешили надежных в дозор запречь.
Отмахивали
Отмахивали наскоро
Отмахивали наскоро негромкую речь.
Рванув
Рванув из-за пазухи
Рванув из-за пазухи красное знамя,
шли
шли и горсточкой
шли и горсточкой блузы за нами.
Хрустнул
Хрустнул куст
Хрустнул куст под лошажьей ногою.
— В тюрьму!
— В тюрьму! Под шашки!
— В тюрьму! Под шашки! Сквозь свист нагаек!—
Но нас
Но нас безнадежность
Но нас безнадежность не жала тоской,
мы знали —
мы знали — за нами
мы знали — за нами мир заводской.
Мы знали —
Мы знали — прессует
Мы знали — прессует минута эта
трудящихся,
трудящихся, нищих
трудящихся, нищих целого света.
И знал
И знал знаменосец,
И знал знаменосец, под шашкой осев,
что кровь его —
что кровь его — самый
что кровь его — самый вернейший посев.
Настанет —
Настанет — пришедших не счесть поименно —
мильонами
мильонами красные
мильонами красные встанут знамена!
И выйдут
И выйдут в атаку
И выйдут в атаку веков и эр
несметные силища
несметные силища Эс Эс Эс Эр.
Кентавры I
Наполовину красавица, наполовину софа, в просторечьи — Софа,
по вечерам оглашая улицу, чьи окна отчасти лица,
стуком шести каблуков (в конце концов, катастрофа —
то, в результате чего трудно не измениться),
она спешит на свидание. Любовь состоит из тюля,
волоса, крови, пружин, валика, счастья, родов.
На две трети мужчина, на одну легковая — Муля —
встречает ее рычанием холостых оборотов
и увлекает в театр. В каждом бедре с пеленок
сидит эта склонность мышцы к мебели, к выкрутасам
красного дерева, к шкапу, у чьих филенок,
в свою очередь, склонность к трем четвертям, к анфасам
с отпечатками пальцев. Увлекает в театр, где, спрятавшись в пятый угол,
наезжая впотьмах друг на дружку, меся колесом фанеру,
они наслаждаются в паузах драмой из жизни кукол,
чем мы и были, собственно, в нашу эру.
Кентавры II
Они выбегают из будущего и, прокричав «напрасно!»,
тотчас в него возвращаются; вы слышите их чечетку.
На ветку садятся птицы, большие, чем пространство,
в них — ни пера, ни пуха, а только к черту, к черту.
Горизонтальное море, крашенное закатом.
Зимний вечер, устав от его заочной
синевы, поигрывает, как атом
накануне распада и проч., цепочкой
от часов. Тело сгоревшей спички,
голая статуя, безлюдная танцплощадка
слишком реальны, слишком стереоскопичны,
потому что им больше не во что превращаться.
Только плоские вещи, как-то: вода и рыба,
слившись, в силах со временем дать вам ихтиозавра.
Для возникшего в результате взрыва
профиля не существует завтра.
Кентавры III
Помесь прошлого с будущим, данная в камне, крупным
планом. Развитым торсом и конским крупом.
Либо — простым грамматическим «был» и «буду»
в настоящем продолженном. Дать эту вещь как груду
скушных подробностей, в голой избе на курьих
ножках. Плюс нас, со стороны, на стульях.
Или — слившихся с теми, кого любили
в горизонтальной постели. Или в автомобиле,
суть в плену перспективы, в рабстве у линий. Либо
просто в мозгу. Дать это вслух, крикливо,
мыслью о смерти — частой, саднящей, вещной.
Дать это жизнью сейчас и вечной
жизнью, в которой, как яйца в сетке,
мы все одинаковы и страшны наседке,
повторяющей средствами нашей эры
шестикрылую помесь веры и стратосферы.
Кентавры IV
Местность цвета сапог, цвета сырой портянки.
Совершенно не важно, который век или который год.
На закате ревут, возвращаясь с полей, муу-танки:
крупный единорогий скот.
Все переходят друг в друга с помощью слова «вдруг»
— реже во время войны, чем во время мира.
Меч, стосковавшись по телу при перековке в плуг,
выскальзывает из рук, как мыло.
Без поводка от владельцев не отличить собак,
в книге вторая буква выглядит слепком с первой;
возле кинотеатра толпятся подростки, как
белоголовки с замерзшей спермой.
Лишь многорукость деревьев для ветерана мзда
за одноногость, за черный квадрат окопа
с ржавой водой, в который могла б звезда
упасть, спасаясь от телескопа.
Душа моя — Элизиум теней.
Ф. ТютчевВидениями заселенный дом,
Моя, растущая, как башня, память!
В ее саду, над тинистым прудом,
Застыв, стоит вечеровое пламя;
В ее аллеях прежние мечты
На цоколях недвижны, меди статуй,
И старых тигров чуткие четы
Сквозь дрему лижут мрамор Апостату.
Как же ты
Вошла в мой сад и бродишь между статуй?
Суровы ярусы многоэтажной башни, —
Стекло, сталь и порфир.
Где, в зале округленной, прежде пир
Пьянел, что день, отважней, бесшабашней,
Вливая скрипки в хмель античных лир, —
В померкшей зале темной башни
Тишь теперь.
На бархатном престоле зоркий зверь,
Привычный председатель оргий,
Глаза прищуря, дремлет, пресыщен:
Окончив спор, лишь тень — Сократ и Горгий;
Вдоль стен, у шелковых завес, еще
На ложах никнут голые гетеры,
Но — призраки, навек сомкнувшие уста;
И лишь часы в тиши бьют ровно, не устав
Качаньем маятника двигать эры.
Зачем же ты,
Как сон и новый и всегдашний,
Вошла в мой сад и бродишь возле башни?
Там выше,
По этажам, к недовершенной крыше,
В заветных кельях — облики: глаза
Целованные, милых губ рубины,
Опалявшие мне плечи волоса, —
И комнат замкнутых глубины
Дрожат под крыльями произнесенных слов…
Их, вещих птиц, в года не унесло!
Их пепел фениксов, как радуги,
Вычерчивая веера дуги,
Слепит меня опять, опять
И, волю воском растопя,
Невозвратимостью минут тревожит.
Чего же
Тебе искать в незавершенной башне,
Где слишком жуток сон вчерашний!
В саду,
Где памятники с тиграми в ладу,
Где вечности и влажности венчанье, —
В саду — молчанье,
Свой мед кадят нарциссы Апостату,
Над бронзой Данте черен кипарис,
И, в меди неизменных риз,
Недвижим строй в века идущих статуй.
Но все же роз кричащий запах,
Но все ж в огне зальденном запад —
Пьяны разгромом грозовым,
Страшись, чтоб, на росе ночуя,
Но шаг непризнанный ночуя,
Тигр пробужденный не завыл!
Видениями заселенный мир, —
Сад и растущая, как башня, память!
На меди торсов, сталь, стекло, порфир
Льет воск и кровь вечеровое пламя;
Горят венцы, волна к волне, в пруду;
Пылая, к статуям деревья льнут в бреду;
По травам блекнущим раскиданы статеры
Вовек не умирающей росы,
И лишь из башни ровно бьют часы,
Не уставая двигать эры.
Зачем же ты,
Как сон и новый и всегдашний,
Вошла в мой сад и бродишь возле башни,
Где слишком жутки чуткие мечты?
Иль ночь напрасно краски отымала?
Иль цоколям свободным статуй мало
И может с медью спорить парос,
Чтоб кровь по мрамору текла?
Иль должно к башне из стекла
Прибавить куполоподобный ярус,
Где все сиянья старины,
Умножены, повторены,
Над жизнью, как пустым провалом,
Зажгутся солнцем небывалым,
Во все, сквозь временный ущерб,
Вжигая свой победный герб!
(Пиндарический отрывок)
Глядим на лес и говорим:
— Вот лес корабельный, мачтовый,
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю,
Одинокими пиниями,
В разъяренном безлесном воздухе;
Под соленою пятою ветра устоит отвес, пригнанный к пляшущей палубе,
И мореплаватель,
В необузданной жажде пространства,
Влача через влажные рытвины
Хрупкий прибор геометра,
Сличит с притяженьем земного лона
Шероховатую поверхность морей.
А вдыхая запах
Смолистых слез, проступивших сквозь обшивку корабля,
Любуясь на доски,
Заклепанные, слаженные в переборки
Не вифлеемским мирным плотником, а другим —
Отцом путешествий, другом морехода, —
Говорим:
— И они стояли на земле,
Неудобной, как хребет осла,
Забывая верхушками о корнях
На знаменитом горном кряже,
И шумели под пресным ливнем,
Безуспешно предлагая небу выменять на щепотку соли
Свой благородный груз.
С чего начать?
Все трещит и качается.
Воздух дрожит от сравнений.
Ни одно слово не лучше другого,
3емля гудит метафорой,
И легкие двуколки
В броской упряжи густых от натуги птичьих стай
Разрываются на части,
Соперничая с храпящими любимцами ристалищ.
Трижды блажен, кто введет в песнь имя;
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других —
Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,
Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха —
Будь то близость мужчины,
Или запах шерсти сильного зверя,
Или просто дух чобра, растертого между ладоней.
Воздух бывает темным, как вода, и все живое в нем плавает, как рыба,
Плавниками расталкивая сферу,
Плотную, упругую, чуть нагретую, —
Хрусталь, в котором движутся колеса и шарахаются лошади,
Влажный чернозем Нееры, каждую ночь распаханный заново
Вилами, трезубцами, мотыгами, плугами.
Воздух замешен так же густо, как земля, —
Из него нельзя выйти, в него трудно войти.
Шорох пробегает по деревьям зеленой лаптой,
Дети играют в бабки позвонками умерших животных.
Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу.
Спасибо за то, что было:
Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете.
Эра звенела, как шар золотой,
Полая, литая, никем не поддерживаемая,
На всякое прикосновение отвечала «да» и «нет».
Так ребенок отвечает:
«Я дам тебе яблоко» — или: «Я не дам тебе яблоко».
И лицо его — точный слепок с голоса, который произносит эти слова.
Звук еще звенит, хотя причина звука исчезла.
Конь лежит в пыли и храпит в мыле,
Но крутой поворот его шеи
Еще сохраняет воспоминание о беге с разбросанными ногами, —
Когда их было не четыре,
А по числу камней дороги,
Обновляемых в четыре смены,
По числу отталкиваний от земли
Пышущего жаром иноходца.
Так
Нашедший подкову
Сдувает с нее пыль
И растирает ее шерстью, пока она не заблестит;
Тогда
Он вешает ее на пороге,
Чтобы она отдохнула,
И больше уж ей не придется высекать искры из кремня.
Человеческие губы,
которым больше нечего сказать,
Сохраняют форму последнего сказанного слова,
И в руке остается ощущение тяжести,
Хотя кувшин
наполовину расплескался,
пока его несли домой.
То, что я сейчас говорю, говорю не я,
А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы.
Одни
на монетах изображают льва,
Другие —
голову.
Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешки
С одинаковой почестью лежат в земле,
Век, пробуя их перегрызть, оттиснул на них свои зубы.
Время срезает меня, как монету,
И мне уж не хватает меня самого…