На память твоего, Феофил, к нам прихода,
Бессмертью здесь твое мы имя предадим.
И должно ли молчать учителю народа?
Рассыпь твой бисер нам: мы свет обогатим.
1788
Когда король Альфред венчался,
Ревела буря — дождик лил.
Епископ в праздничной одежде
Чету навек соединил.
Тогда была страшная ночь!
Епископ был красив и молод;
В нем королей струилась кровь.
И под плащом его пурпурным
Таилась жгучая любовь.
Тогда была страшная ночь!
Охотно б сам соединился
Он с королевой молодой.
Но он не должен был и мыслить
О страсти суетной, земной.
Тогда была страшная ночь!
И вот чету благословляя —
Он вдруг проклятье прошептал.
Тех слов не слышала невеста —
Народ их также не слыхал.
Тогда была страшная ночь!
Когда жь из церкви молодая
Пришла к себе… Зловещий свет
Бросал ночник на стены спальни,
И гневен был король Альфред.
Тогда была страшная ночь!
Так ты другаго ужь любила?
Она клянется: никогда!
Велел подать вина он кубок,
И черных капель влил туда.
Тогда была страшная ночь!
Епископ дал ей отпущенье,
И вновь ее благословил…
Ея уста коснулись кубка, —
А буря злилась — дождик лил…
Тогда была страшная ночь!
Были и лето и осень дождливы;
Были потоплены пажити, нивы;
Хлеб на полях не созрел и пропал;
Сделался голод; народ умирал.
Но у епископа милостью Неба
Полны амбары огромные хлеба;
Жито сберег прошлогоднее он:
Был осторожен епископ Гаттон.
Рвутся толпой и голодный и нищий
В двери епископа, требуя пищи;
Скуп и жесток был епископ Гаттон:
Общей бедою не тронулся он.
Слушать их вопли ему надоело;
Вот он решился на страшное дело:
Бедных из ближних и дальних сторон,
Слышно, скликает епископ Гаттон.
«Дожили мы до нежданного чуда:
Вынул епископ добро из-под спуда;
Бедных к себе на пирушку зовет», —
Так говорил изумленный народ.
К сроку собралися званые гости,
Бледные, чахлые, кожа да кости;
Старый, огромный сарай отворен:
В нем угостит их епископ Гаттон.
Вот уж столпились под кровлей сарая
Все пришлецы из окружного края…
Как же их принял епископ Гаттон?
Был им сарай и с гостями сожжен.
Глядя епископ на пепел пожарный
Думает: «Будут мне все благодарны;
Разом избавил я шуткой моей
Край наш голодный от жадных мышей».
В замок епископ к себе возвратился,
Ужинать сел, пировал, веселился,
Спал, как невинный, и снов не видал…
Правда! но боле с тех пор он не спал.
Утром он входит в покой, где висели
Предков портреты, и видит, что сели
Мыши его живописный портрет,
Так, что холстины и признака нет.
Он обомлел; он от страха чуть дышит…
Вдруг он чудесную ведомость слышит:
«Наша округа мышами полна,
В житницах седен весь хлеб до зерна».
Вот и другое в ушах загремело:
«Бог на тебя за вчерашнее дело!
Крепкий твой замок, епископ Гаттон,
Мыши со всех осаждают сторон».
Ход был до Рейна от замка подземный;
В страхе епископ дорогою темной
К берегу выйти из замка спешит:
«В Реинской башне спасусь» (говорит).
Башня из рейнских вод подымалась;
Издали острым утесом казалась,
Грозно из пены торчащим, она;
Стены кругом ограждала волна.
В легкую лодку епископ садится;
К башне причалил, дверь запер и мчится
Вверх по гранитным крутым ступеням;
В страхе один затворился он там.
Стены из стали казалися слиты,
Были решетками окна забиты,
Ставни чугунные, каменный свод,
Дверью железною запертый вход.
Узник не знает, куда приютиться;
На пол, зажмурив глаза, он ложится…
Вдруг он испуган стенаньем глухим:
Вспыхнули ярко два глаза над ним.
Смотрит он… кошка сидит и мяучит;
Голос тот грешника давит и мучит;
Мечется кошка; невесело ей:
Чует она приближенье мышей.
Пал на колени епископ и криком
Бога зовет в исступлении диком.
Воет преступник… а мыши плывут…
Ближе и ближе… доплыли… ползут.
Вот уж ему в расстоянии близком
Слышно, как лезут с роптаньем и писком;
Слышно, как стену их лапки скребут;
Слышно, как камень их зубы грызут.
Вдруг ворвались неизбежные звери;
Сыплются градом сквозь окна, сквозь двери,
Спереди, сзади, с боков, с высоты…
Что тут, епископ, почувствовал ты?
Зубы об камни они навострили,
Грешнику в кости их жадно впустили,
Весь по суставам раздернут был он…
Так был наказан епископ Гаттон.
На Рейне, в Бахарахе
Волшебница жила;
Красой своей чудесной
Сердца к себе влекла —
И многих погубила.
Уйти любви сетей
Нельзя тому ужь было,
Кто раз увлекся ей.
Призвал ее епископ.
Он думал осудить,
Но сам красой пленился
И должен был простить.
Растроганный, он молвил:
— Бедняжка, не таись:
Кто колдовать заставил
Тебя? мне повинись.
«Отец святой, пощады
У вас я не прошу!
Мне жизнь не в жизнь: собою
Я гибель приношу.
«Глаза мои как пламя,
И жгут сердца людей,
Сожгите же скорее
Колдунью Лору Лей!»
— Нет, Лора, не могу я
Тебя на смерть обречь.
Скажи: как ты сумела
Мне в сердце страсть зажечь?
— Казнить тебя нет силы,
Красавица моя:
Ведь вместе с этим сердце
Свое разбил бы я.
«Отец святой, не смейтесь
Над бедной сиротой,
Молите лучше Бога,
Чтоб дал он мне покой.
«Не жить ужь мне на свете,
Никто мне здесь не мил,
Молить пришла о смерти,
Терпеть не стало сил.
«Обманута я другом:
Покинул он меня,
Уехал на чужбину
В далекие края.
«Румянцем, белизною
И прелестью очей,
Да кроткими речами
Прельщаю я людей.
«А мне самой не легче:
Душа моя болит;
Красы моей блистанье
Мне сердце леденит
«Дозвольте христианкой
Покинуть здешний свет!
Ha что мне жизни бремя?
Его со мною нет!»
«Трех рыцарей епископ
Зовет и им велит
Свести ее в обитель,
А сам ей говорит:
— Молися Богу, Лора,
В обигели святой,
Черницею готовься
Свершить свод путь земной.
Вот рыцари все трое
Садятся на коней
И едут; с ними рядом
Красотка Лора Лей.
«О, рыцари! дозвольте
На тот утес взбежать,
Чтоб милаго мне за̀мок
Оттуда увидать,
«И с Рейном полрощаться;
A там я удалюсь
В обитель, где черницей
От мира схоронюсь.»
Утес угрюм и мрачен
И гладок как стена;
Но легче серны дикой
Взбегает вверх она.
Глядит вперед и молвит:
«Вот лодочка летит,
A в зтой лодке, вижу,
Мой милый друг сидит.
«О, сердце как забилось!
И жизнь мне вновь красна!»
И с этим словом в воду
Вдруг бросилась она.
За рекою, переправою,
За деревнею Сосновкою,
Под Конотопом под городом,
Под стеною белокаменной,
На лугах, лугах зеленыех
Тут стоят полки царские,
Все полки государевы,
Да и роты были дворянские.
А из да́леча-дале́ча, из чиста́ поля́,
Из тово ли из роздолья широкова,
Кабы черныя вороны тобуном тобунилися, —
Собирались-сезжались
Калмыки со башкирцами,
Напущалися татарове
На полки государевы.
Оне спрашивают, татарове,
Из полков государевых
Себе сопротивника,
А из полку государева
Сопротивника не выбрали
Не из стрельцов, не из салдат-молодцов.
Втапоры выезжал Пожарской князь,
Князь Семен Романович,
Он боярин большей словет
Пожарской князь.
Выезжал он на вылозку
Сопротив татарина
И злодея наез(д)ника.
А татарин у себя держит в руках
Копье вострое,
А славны Пожарски(й)-князь —
Одну саблю вострую
Во рученьки правыя.
Как два ясныя соколы
В чистом поле слеталися,
А сезжались в чистом поле
Пожарской-боярин с татарином.
Помогай, бог, князю Семену Романовичу Пожарскому!
Своей саблей вострою,
Он отводил востро копье татарское
И срубил ему голову,
Что татарину-наез(д)нику.
А завыли злы татарове поганыя:
Убил у них наез(д)ника,
Что не славнова татарина.
А злы татарове крымския,
Оне злы да лукавые:
Подстрелили добра коня
У Семена Пожарскова.
Падает ево окарачь доброй конь,
Воскричит Пожарской-князь
Во полки государевы:
«А и вы, салдаты новобраные,
Вы стрельцы государевы!
Подведите мне добра коня,
Увезите Пожарскова,
Увезите во полки государевы!».
Злы татарове крымские,
Оне злы да лукавые,
А металися грудою,
Полонили князя Пожарскова,
Увезли ево во свои степи крымския,
К самому хану крымскому,
Деревенской шишиморы.
Ево стал он допрашивать:
«А и гой еси, Пожарской-князь,
Князь Семен Романович!
Послужи мне верою,
Да ты верою-правдою,
Заочью не изменою,
Еще как ты царю служил,
Да царю своему белому,
А и так-та ты мне служи,
Самому хану крымскому,
Я ведь буду тебе жаловать
Златом и серебром,
Да и женки прелес(т)ными,
И душами красными девицами!».
Отвечает Пожарской-князь
Самому хану крымскому:
«А и гой еси, крымской хан,
Деревенской шишимары!
Я бы рад тебе служить,
Самому хану крымскому,
Кобы́ не скованы мои резвы ноги,
Да не связаны белы руки
Во чембуры шелковыя;
Кабы мне сабелька вострая, —
Послужил бы тебе верою
На твоей буйной голове,
Я срубил (бы) тебе буйну голову!».
Скричит тут крымской хам,
Деревенской шишимары:
«А и вы, татары поганыя!
Увезите Пожарскова на горы высокия,
Срубите ему голову,
Изрубите ево бело тело
Во части во мелкие,
Разбросайте Пожарскова
По далече чисту полю!».
Кабы черныя вороны
Закричали-загайкали,
Ухватили татарове
Князя Семена Пожарскова,
Повезли ево татарове
Оне на гору высокую,
Сказнили татарове
Князя Семена Пожарскова,
Отрубили буйну голову,
Иссекли бело тело
Во части во мелкия,
Разбросали Пожарскова
По далече чисту полю,
Оне сами уехали
К самому хаму крымскому.
Оне день-другой не идут,
Никто не проведает,
А из полку было государева,
Казаки двоя выбрались,
Эти двоя казаки-молодцы,
Оне на гору пешком пошли,
И [в]зошли тута на гору высокую,
И увидели те молодцы
То ведь тело Пожарскова:
Голова его по собе лежит,
Руки, ноги разбросаны,
А ево бело тело во части изрублено
И разбросано по раздолью широкому.
Эти казаки-молодцы ево тело собрали,
Да в одно место складовали,
Оне сняли с себя липовой луб
Да и тут положили ево,
Увезали липовой луб накрепко,
Понесли ево, Пожарского,
(К) Конотопу ко городу.
В Конотопе-городе
Пригодился там епископ быть,
Собирал он, епископ, попов и дьяконов
И церковных причетников
И тем казакам, удалым молодцам,
Приказал обмыть тело Пожарскова.
И склали ево бело тело в домовище дубовое,
И покрыли тою крышкою белодубовою.
А и тут люди дивовалися,
Что ево тело вместо срасталося.
Отпевавши надлежащее погребение,
Бело тело ево погребли во сыру землю
И пропели петье вечное
Тому князю Пожарскому.
Народная английская баллада
Перевод Марины Цветаевой
Рассказать вам, друзья, как смельчак Робин Гуд, —
Бич епископов и богачей, —
С неким Маленьким Джоном в дремучем лесу
Поздоровался через ручей?
Хоть и маленьким звался тот Джон у людей,
Был он телом — что добрый медведь!
Не обнять в ширину, не достать в вышину, —
Было в парне на что поглядеть!
Как с малюточкой этим спознался Робин,
Расскажу вам, друзья, безо лжи.
Только уши развесь: вот и труд тебе весь! —
Лучше знаешь — так сам расскажи.
Говорит Робин Гуд своим добрым стрелкам:
— Даром молодость с вами гублю!
Много в чаще древес, по лощинкам — чудес,
А настанет беда — протрублю.
Я четырнадцать дней не спускал тетивы,
Мне лежачее дело не впрок.
Коли тихо в лесу — побеждает Робин,
А услышите рог — будьте в срок.
Всем им руку пожал и пошел себе прочь,
Веселея на каждом шагу.
Видит: бурный поток, через воду — мосток,
Незнакомец — на том берегу.
— Дай дорогу, медведь! — Сам дорогу мне дашь! —
Тесен мост, тесен лес для двоих.
— Коль осталась невеста, медведь, у тебя, —
Знай — пропал у невесты жених!
Из колчана стрелу достает Робин Гуд:
— Что сказать завещаешь родным?
— Только тронь тетиву, — незнакомец ему, —
Вмиг знакомство сведешь с Водяным!
— Говоришь, как болван, — незнакомцу Робин, —
Говоришь, как безмозглый кабан!
Ты еще и руки не успеешь занесть,
Как к чертям отошлю тебя в клан!
— Угрожаешь, как трус, — незнакомец в ответ, —
У которого стрелы и лук.
У меня ж ничего, кроме палки в руках,
Ничего, кроме палки и рук!
— Мне и лука не надо — тебя одолеть,
И дубинкой простой обойдусь.
Но, оружьем сравнявшись с тобой, посмотрю,
Как со мною сравняешься, трус!
Побежал Робин Гуд в чащи самую глушь,
Обтесал себе сабельку в рост
И обратно помчал, издалече крича:
— Ну-ка, твой или мой будет мост?
Так, с моста не сходя, естества не щадя,
Будем драться, хотя б до утра.
Кто упал — проиграл, уцелел — одолел,
Такова в Ноттингэме игра.
— Разобью тебя в прах! — незнакомец в сердцах, —
Посмеются тебе — зайцы рощ!
Посередке моста сшиблись два молодца,
Зачастили дубинки, как дождь.
Словно грома удар был Робина удар:
Так ударил, что дуб задрожал!
Незнакомец, кичась: — Мне не нужен твой дар,
Отродясь никому не должал!
Словно лома удар был чужого удар, —
Так ударил, что дол загудел!
Рассмеялся Робин: — Хочешь два за один?
Я всю жизнь раздавал, что имел!
Разошелся чужой — так и брызнула кровь!
Расщедрился Робин — дал вдвойне!
Стал гордец гордеца, молодец молодца
Молотить — что овес на гумне!
Был Робина удар — с липы лист облетел!
Был чужого удар — звякнул клад!
По густым теменам, по пустым головам
Застучали дубинки, как град.
Ходит мост под игрой, ходит тес под ногой,
Даже рыбки пошли наутек!
Изловчился чужой и ударом одним
Сбил Робина в бегущий поток.
Через мост наклонясь: — Где ты, храбрый боец?
Не стряслась ли с тобою беда?
— Я в холодной воде, — отвечает Робин, —
И плыву — сам не знаю куда!
Но одно-то я знаю: ты сух, как орех,
Я ж, к прискорбью, мокрее бобра.
Кто вверху — одолел, кто внизу — проиграл,
Вот и кончилась наша игра.
Полувброд, полувплавь, полумертв, полужив,
Вылез — мокрый, бедняжка, насквозь!
Рог к губам приложил — так, ей-ей, не трубил
По шотландским лесам даже лось!
Эхо звук понесло вдоль зеленых дубрав,
Разнесло по Шотландии всей,
И явился на зов — лес стрелков-молодцов,
В одеяньи — травы зеленей.
— Что здесь делается? — молвил Статли Вильям
Почему на тебе чешуя?
— Потому чешуя, что сей добрый отец
Сочетал меня с Девой Ручья.
— Человек этот мертв! — грозно крикнула рать,
Скопом двинувшись на одного.
— Человек этот — мой! — грозно крикнул Робин,
И мизинцем не троньте его!
Познакомься, земляк! Эти парни — стрелки
Робингудовой братьи лесной.
Было счетом их семьдесят без одного,
Ровно семьдесят будет с тобой.
У тебя ж будет: плащ цвета вешней травы,
Самострел, попадающий в цель,
Будет гусь в небесах и олень во лесах.
К Робин Гуду согласен в артель?
— Видит Бог, я готов! — удалец, просияв. —
Кто ж дубинку не сменит на лук?
Джоном Маленьким люди прозвали меня,
Но я знаю, где север, где юг.
— Джоном Маленьким — эдакого молодца?!
Перезвать! — молвил Статли Вильям. —
Робингудова рать — вот и крестная мать,
Ну, а крестным отцом — буду сам.
Притащили стрелки двух жирнух-оленух,
Пива выкатили — не испить!
Стали крепким пивцом под зеленым кустом
Джона в новую веру крестить.
Было семь только футов в малютке длины,
А зубов — полный рот только лишь!
Кабы водки не пил да бородки не брил —
Был бы самый обычный малыш!
До сих пор говорок у дубов, у рябин,
Не забыла лесная тропа,
Пень — и тот не забыл, как сам храбрый Робин
Над младенцем читал за попа.
Ту молитву за ним, ноттингэмцы за ним,
Повторили за ним во весь глот.
Восприемный отец, статный Статли Вильям
Окрестил его тут эдак вот:
— Джоном Маленьким был ты до этого дня,
Нынче старому Джону — помин,
Ибо с этого дня вплоть до смертного дня
Стал ты Маленьким Джоном. Аминь.
Громогласным ура — раздалась бы гора! —
Был крестильный обряд завершен.
Стали пить-наливать, крошке росту желать:
— Постарайся, наш Маленький Джон!
Взял усердный Робин малыша-крепыша.
Вмиг раскутал и тут же одел
В изумрудный вельвет — так и лорд не одет! —
И вручил ему лук-самострел:
— Будешь метким стрелком, молодцом, как я сам,
Будешь службу зеленую несть,
Будешь жить, как в раю, пока в нашем краю
Кабаны и епископы есть.
Хоть ни фута у нас — всей шотландской земли,
Ни кирпичика — кроме тюрьмы,
Мы как сквайры едим и как лорды глядим.
Кто владельцы Шотландии? — Мы!
Поплясав напослед, солнцу красному вслед
Побрели вдоль ручьевых ракит
К тем пещерным жильям, за Робином — Вильям…
Спят… И Маленький Джон с ними спит.
Так под именем сим по трущобам лесным
Жил и жил, и состарился он.
И как стал умирать, вся небесная рать
Позвала его: — Маленький Джон!
Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав летящи дни века проводити
Можно, и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многи,
На которых смелые не запнутся ноги;
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр. Многи на нем силу потеряли,
Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,
И в тех трудах всяк тебя как мору чужится,
Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,
Пяля на книгу глаза, больших не добьется
Палат, ни расцвеченна марморами саду;
Овцу не прибавит он к отцовскому стаду.
Правда, в нашем молодом монархе надежда
Всходит музам немала; со стыдом невежда
Бежит его. Аполлин славы в нем защиту
Своей не слабу почул, чтяща свою свиту
Видел его самого, и во всем обильно
Тщится множить жителей парнасских он сильно.
Но та беда: многие в царе похваляют
За страх то, что в подданном дерзко осуждают.
«Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врет, кому далось больше разумети;
Приходит в безбожие, кто над книгой тает, —
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит, свята душа, с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами:
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают,
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали».
Силван другую вину наукам находит.
«Учение, — говорит, — нам голод наводит;
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;
Гораздо в невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба, буде нет в ней чину,
Ни связи, — должно ль о том тужить дворянину?
Довод, порядок в словах — подлых то есть дело,
Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытает; кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину, — глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день к жизни, иль в ящик
Хотя грош? могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду
В мой пруд? как бочек число с винного заводу?
Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,
Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства,
Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди —
Можно знать различие злата, сребра, меди.
Трав, болезней знание — голы все то враки;
Глава ль болит — тому врач ищет в руке знаки;
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Дать хочешь. Слабеем ли — кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно — жар в теле; ответ смело
Дает, хотя внутрь никто видел живо тело.
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.
К чему звезд течение числить, и ни к делу,
Ни кстати за одним ночь пятном не слать целу,
За любопытством одним лишиться покою,
Ища, солнце ль движется, или мы с землею?
В часовнике можно честь на всякий день года
Число месяца и час солнечного всхода.
Землю в четверти делить без Евклида смыслим,
Сколько копеек в рубле — без алгебры счислим».
Силван одно знание слично людям хвалит:
Что учит множить доход и расходы малит;
Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,
Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей — живущих лишуся,
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Вино — дар божественный, много в нем провору:
Дружит людей, подает повод к разговору,
Веселит, все тяжкие мысли отымает,
Скудость знает облегчать, слабых ободряет,
Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,
Любовник легче вином в цель свою доходит.
Когда по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу, —
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».
Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;
Рексу — не Цицерону похвала достоит.
Вот часть речей, что на всяк день звенят мне в уши;
Вот для чего я, уме, немее быть клуши
Советую. Когда нет пользы, ободряет
К трудам хвала, — без того сердце унывает.
Сколько ж больше вместо хвал да хулы терпети!
Трудней то, неж пьянице вина не имети,
Нежли не славить попу святую неделю,
Нежли купцу пиво пить не в три пуда хмелю.
Знаю, что можешь, уме, смело мне представить,
Что трудно злонравному добродетель славить,
Что щеголь, скупец, ханжа и таким подобны
Науку должны хулить, — да речи их злобны
Умным людям не устав, плюнуть на них можно;
Изряден, хвален твой суд; так бы то быть должно,
Да в наш век злобных слова умными владеют.
А к тому ж не только тех науки имеют
Недрузей, которых я, краткости радея,
Исчел иль, правду сказать, мог исчесть смелея.
Полно ль того? Райских врат ключари святые,
И им же Фемис вески вверила златые,
Мало любят, чуть не все, истинну украсу.
Епископом хочешь быть — уберися в рясу,
Сверх той тело с гордостью риза полосата
Пусть прикроет; повесь цепь на шею от злата,
Клобуком покрой главу, брюхо — бородою,
Клюку пышно повели — везти пред тобою;
В карете раздувшися, когда сердце с гневу
Трещит, всех благословлять нудь праву и леву.
Должен архипастырем всяк тя в сих познати
Знаках, благоговейно отцом называти.
Что в науке? что с нее пользы церкви будет?
Иной, пиша проповедь, выпись позабудет,
От чего доходам вред; а в них церкви права
Лучшие основаны, и вся церкви слава.
Хочешь ли судьею стать — вздень перук с узлами,
Брани того, кто просит с пустыми руками,
Твердо сердце бедных пусть слезы презирает,
Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.
Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,
Иль естественный закон, иль народны нравы —
Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околёсну,
Налагая на судей ту тягость несносну,
Что подьячим должно лезть на бумажны горы,
А судье довольно знать крепить приговоры.
К нам не дошло время то, в коем председала
Над всем мудрость и венцы одна разделяла,
Будучи способ одна к высшему восходу.
Златой век до нашего не дотянул роду;
Гордость, леность, богатство — мудрость одолело,
Науку невежество местом уж посело,
Под митрой гордится то, в шитом платье ходит,
Судит за красным сукном, смело полки водит.
Наука ободрана, в лоскутах обшита,
Изо всех почти домов с ругательством сбита;
Знаться с нею не хотят, бегут ея дружбы,
Как, страдавши на море, корабельной службы.
Все кричат: «Никакой плод не видим с науки,
Ученых хоть голова полна — пусты руки».
Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,
Танцует, на дудочке песни три играет,
Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,
Тому уж и в самые молодые леты
Всякая высша степень — мзда уж невелика,
Семи мудрецов себя достойным мнит лика.
«Нет правды в людях, — кричит безмозглый церковник, —
Еще не епископ я, а знаю часовник,
Псалтырь и послания бегло честь умею,
В Златоусте не запнусь, хоть не разумею».
Воин ропщет, что своим полком не владеет,
Когда уж имя свое подписать умеет.
Писец тужит, за сукном что не сидит красным,
Смысля дело набело списать письмом ясным.
Обидно себе быть, мнит, в незнати старети,
Кому в роде семь бояр случилось имети
И две тысячи дворов за собой считает,
Хотя в прочем ни читать, ни писать не знает.
Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя.
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится;
Коли что дала ти знать мудрость всеблагая,
Весели тайно себя, в себе рассуждая
Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,
Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую.