Все стихи про эклогу

Найдено стихов - 5

Ермил Иванович Костров

Из стихотворения "Эклога. Три грации. На день рождения Ея Высочества Великия Княжны Александры Павловны"

<…> Кто сей, превознесен на каменной твердыне,
Седящий на коне, простерший длань к пучине,
Претящ до облаков крутым волнам скакать
И вихрям бурным понт дыханьем колебать? —
То Петр. Его умом Россия обновленна,
И громких дел его исполненна вселенна.
Он, видя чресл своих предзнаменитый плод,
Соплещет радостно с превыспренних высот.
И медь, что вид его на бреге представляет,
Чувствительной себя к веселию являет;
И гордый конь его, подемля легкость ног,
Желает, чтоб на нем седящий полубог
Порфирородную летел лобзать девицу,
Поздравить россам вновь востекшую денницу.<…>
Целую я тебя, о вожделенный град,
Жилище чистых муз, собрание отрад!
Петрополь! буди мне благословен навеки,
И да текут твои спокойно реки,
И здания твои, взнесены к высоте
Пребудут навсегда в блестящей красоте.
Не мог помыслить я, чтоб смертного трудами
Ты был сооружен, о чудо меж градами!
Кто сей, я вопрошал, великий человек,
Который столь тебя величеством облек?
Но образ зря Петров, в меди изображенный,
Величествен, высок и славой осененный
И простирающий свою державну длань,
Да воины текут бестрепетно на брань,
Под коим гордый конь, как будто жив, крутится
И на высокий холм бессмертия стремится,
Познал я, что его всемощная рука,
Толико в крепости и в бранех высока,
Воздвигнула тебя, да видит вся вселена,
Колико в нем душа была неутомленна.
КОММЕНТАРИИ
Подготовка текста и комментарии Н.Д.Кочетковой

Александр Сумароков

Пятая эклога

БЕРНАР ФОНТЕНЕЛЬПредвестницы зари, еще молчали птицы,
В полях покой, не знать горящей колесницы,
Когда встает Эраст и мнит, коль он встает,
Что солнце уж лугам Фетида отдает.
Бежит открыть окно и на небо взирает,
Но светозарных в нем красот не обретает,
Ни бледной светлости сияющей луны.
Едва выходит мать любви из глубины.
Эраст озлобился, во мраке зря зеленость,
И сердится на ночь и на дневную леность.
Как в сумерки стада с лугов сойдут долой,
Ириса, проводив овец своих домой,
Средь рощи говорить с ним нечто обещалась,
И для того та ночь ему длинна казалась.
Вот для чего раскрыт его несонный взор,
Доколь не осветил луч дни высоких гор.
Пошел из шалаша. Титира возглашает.
Эрастову Титир скотину сохраняет
От времени того, как он вздыхати стал:
Когда б скот пас он сам, то б скот его пропал.
«Ты спишь еще, ты спишь, — с досадою вещает, —
Ты спишь, а день уже прекрасный наступает.
Ступай и в дол туда скотину погони!»
Он мнил, гоня его, гнать ночь, желая дни,
А день еще далек и самому быть мнится,
Еще повсюду мрак, но пастуху не спится,
Предолгий солнца бег, как выйдет день из вод,
До вечера себе он ставит в целый год
И тако меряет ток солнечный глазами.
Над сими луч его рождается горами,
Неспешно шествует как в небо, так с небес
И спустится потом за дальний тамо лес.
Какая долгота! Когда того дождется!
Он меряет сей путь, а меря, только рвется.
Скрывается от глаз его ночная тень,
Отходит тишина, пришел желанный день.
Но беспокойство, чем Эраст себя тревожил,
Еще стократнее желанный день умножил.
Нетерпеливыми желаньями его
Во все скучала мысль минуты дни сего,
И, чтобы как-нибудь горячность утолити,
Хотел любезную от мысли удалити.
То в стаде, то в саду что делать начинал.
То стриг овец, то где деревья подчищал.
Всё тщетно; в памяти Ириса непрестанно,
Всё вечер тот в уме и счастье обещанно.
Нет помощи ни в чем, он сердцу власть дает,
Оставив скот и сад, свирель свою берет,
Котора жар его всечасно возглашает.
Он красоту своей любезной воспевает,
Неосторожности любовника в любви!
Он множит только тем паление в крови.
День долог: беспокойств его нельзя исчислить,
Что ж делать? что ему тогда иное мыслить?
Лишь солнце начало спускаться за леса
И стали изменять цвет ясны небеса,
Эраст спешит к леску, спешит в средину рощи,
Мня, что туда придет Ириса прежде нощи.
Страшится; пастуха мысль новая мятет:
«Ну, если, — думает, — Ириса мне солжет!»
Приходит и она. Еще не очень поздно,
Весь страх его прошел, скончалось время грозно.
Пришла и делает еще пред ним притвор,
Пришествия ея незапность кажет взор.
С ней множество любвей в то место собралося:
Известие по всем странам к ним разнеслося,
Что будет сходбище пастушке в роще той.
Одни, подвигнуты приятством, красотой,
Скрываются между кустов и древ сплетенных
Внять речь любовников, толь жарко распаленных.
Другие, крояся, не слыша их речей,
С ветвей их тайну речь внимали из очей.
Тогда любовники без всякия помехи
Тут сладость чувствуют цитерския утехи
И в восхищении в любовных сих местах
Играют нежностью в растаянных сердцах.
Любились тут; простясь, и пуще возлюбились.
Но как они тогда друг с другом разлучились,
Ей мнилось, жар ея излишно речь яснил,
А он мнил, что еще неясно говорил.

Бернар Ле Бовье Де Фонтенель

Пятая эклога

Предвестницы зари, еще молчали птицы,
В полях покой, не знать горящей колесницы,
Когда встает Эраст и мнит, коль он встает,
Что солнце уж лугам Фетида отдает.
Бежит открыть окно и на небо взирает,
Но светозарных в нем красот не обретает,
Ни бледной светлости сияющей луны.
Едва выходит мать любви из глубины.
Эраст озлобился, во мраке зря зеленость,
И сердится на ночь и на дневную леность.
Как в сумерки стада с лугов сойдут долой,
Ириса, проводив овец своих домой,
Средь рощи говорить с ним нечто обещалась,
И для того та ночь ему длинна казалась.
Вот для чего раскрыт его несонный взор,
Доколь не осветил луч дни высоких гор.
Пошел из шалаша. Титира возглашает.
Эрастову Титир скотину сохраняет
От времени того, как он вздыхати стал:
Когда б скот пас он сам, то б скот его пропал.
«Ты спишь еще, ты спишь, — с досадою вещает, —
Ты спишь, а день уже прекрасный наступает.
Ступай и в дол туда скотину погони!»
Он мнил, гоня его, гнать ночь, желая дни,
А день еще далек и самому быть мнится,
Еще повсюду мрак, но пастуху не спится,
Предолгий солнца бег, как выйдет день из вод,
До вечера себе он ставит в целый год
И тако меряет ток солнечный глазами.
Над сими луч его рождается горами,
Неспешно шествует как в небо, так с небес
И спустится потом за дальний тамо лес.
Какая долгота! Когда того дождется!
Он меряет сей путь, а меря, только рвется.
Скрывается от глаз его ночная тень,
Отходит тишина, пришел желанный день.
Но беспокойство, чем Эраст себя тревожил,
Еще стократнее желанный день умножил.
Нетерпеливыми желаньями его
Во все скучала мысль минуты дни сего,
И, чтобы как-нибудь горячность утолити,
Хотел любезную от мысли удалити.
То в стаде, то в саду что делать начинал.
То стриг овец, то где деревья подчищал.
Все тщетно; в памяти Ириса непрестанно,
Все вечер тот в уме и счастье обещанно.
Нет помощи ни в чем, он сердцу власть дает,
Оставив скот и сад, свирель свою берет,
Котора жар его всечасно возглашает.
Он красоту своей любезной воспевает,
Неосторожности любовника в любви!
Он множит только тем паление в крови.
День долог: беспокойств его нельзя исчислить,
Что ж делать? что ему тогда иное мыслить?
Лишь солнце начало спускаться за леса
И стали изменять цвет ясны небеса,
Эраст спешит к леску, спешит в средину рощи,
Мня, что туда придет Ириса прежде нощи.
Страшится; пастуха мысль новая мятет:
«Ну, если, — думает, — Ириса мне солжет!»
Приходит и она. Еще не очень поздно,
Весь страх его прошел, скончалось время грозно.
Пришла и делает еще пред ним притвор,
Пришествия ея незапность кажет взор.
С ней множество любвей в то место собралося:
Известие по всем странам к ним разнеслося,
Что будет сходбище пастушке в роще той.
Одни, подвигнуты приятством, красотой,
Скрываются между кустов и древ сплетенных
Внять речь любовников, толь жарко распаленных.
Другие, крояся, не слыша их речей,
С ветвей их тайну речь внимали из очей.
Тогда любовники без всякия помехи
Тут сладость чувствуют цитерския утехи
И в восхищении в любовных сих местах
Играют нежностью в растаянных сердцах.
Любились тут; простясь, и пуще возлюбились.
Но как они тогда друг с другом разлучились,
Ей мнилось, жар ея излишно речь яснил,
А он мнил, что еще неясно говорил.

Иосиф Бродский

Эклога 4-я (Зимняя)

Дереку Уолкотту

I

Зимой смеркается сразу после обеда.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света —
снег — обрекает ольшаник, его засыпав,
на бессоницу, на доступность глазу

в темноте. Роза и незабудка
в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым
энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами
оставляют следы. Ночь входит в город, будто
в детскую: застает ребенка под одеялом;
и перо скрипит, как чужие сани.

II

Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
обострившийся слух различает невольно тему
оледенения. Всякое «во-саду-ли»
есть всего-лишь застывшее «буги-вуги».
Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре

либо — вздох Земли о ее богатом
галактическом прошлом, о злом морозе.
Даже здесь щека пунцовеет, как редиска.
Космос всегда отливает слепым агатом,
и вернувшееся восвояси «морзе»
попискивает, не застав радиста.

III

В феврале лиловеют заросли краснотала.
Неизбежная в профиле снежной бабы
дорожает морковь. Ограниченный бровью,
взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
лютей самого металла — дабы
не пришлось его с кровью

отдирать от предмета. Как знать, не так ли
озирал свой труд в день восьмой и после
Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
затыкают щели кусками пакли,
охотней мечтают об общей пользе,
и вещи становятся старше на год.

IV

В стужу панель подобна сахарной карамели.
Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.
Реже снятся дома, где уже не примут.
Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь. Из одних примет можно составить климат

либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,
с девственной белизной за пеленою кружев,
— мир, не слыхавший о лондонах и парижах,
мир, где рассеянный свет — генератор будней,
где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,
что и тут кто-то прошел на лыжах.

V

Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится пищею телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила.
Стекло зацветает сложным узором: рама
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило

одиночество. Но, как у бюста в нише,
глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
Там, где роятся сны, за пределом зренья,
время, упавшее сильно ниже
нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
шалуна из русского стихотворенья.

VI

Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
время — на время, единственная преграда —
теплое тело. Упрямое, как ослица,
стоит оно между ними, поднявши ворот,
как пограничник держась приклада,
грядущему не позволяя слиться

с прошлым. Зимою на самом деле
вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
свет уже выключили или еще не включили?
Газеты могут печататься раз в неделю.
Время глядится в зеркало, как певица,
позабывшая, что это — «Тоска» или «Лючия».

VII

Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Чем больше лютует пурга над кровлей,
тем жарче требует идеала
голое тело в тряпичной гуще.

И вам снятся настурции, бурный Терек
в тесном ущелье, мушиный куколь
между стеной и торцом буфета:
праздник кончиков пальцев в плену бретелек.
А потом все стихает. Только горячий уголь
тлеет в серой золе рассвета.

VIII

Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
он берет урочища, веси, грады.
Населенье сдается, не сняв треуха.
Города — особенно, чьи ансамбли,
чьи пилястры и колоннады
стоят как пророки его триумфа,

смутно белея. Холод слетает с неба
на парашюте. Всяческая колонна
выглядит пятой, жаждет переворота.
Только ворона не принимает снега,
и вы слышите, как кричит ворона
картавым голосом патриота.

IX

В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
сам Казимир бы их не заметил,

белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу
ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они как по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.

X

Я не способен к жизни в других широтах.
Я нанизан на холод, как гусь на вертел.
Слава голой березе, колючей ели,
лампочке желтой в пустых воротах,
— слава всему, что приводит в движенье ветер!
В зрелом возрасте это — вариант колыбели,

Север — честная вещь. Ибо одно и то же
он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос
в затянувшейся жизни — разными голосами.
Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,
напоминая забравшемуся на полюс
о любви, о стоянии под часами.

XI

В сильный мороз даль не поет сиреной.
В космосе самый глубокий выдох
не гарантирует вдоха, уход — возврата.
Время есть мясо немой Вселенной.
Там ничего не тикает. Даже выпав
из космического аппарата,

ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Вас убивает на внеземной орбите
отнюдь не отсутствие кислорода,
но избыток Времени в чистом, то есть
без примеси вашей жизни, виде.

XII

Зима! Я люблю твою горечь клюквы
к чаю, блюдца с дольками мандарина,
твой миндаль с арахисом, граммов двести.
Ты раскрываешь цыплячьи клювы
именами «Ольга» или «Марина»,
произносимыми с нежностью только в детстве

и в тепле. Я пою синеву сугроба
в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
точно «чижика» где подбирает рука Господня.
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
города, мерзнувшего у моря,
меня согревают еще сегодня.

XIII

В определенном возрасте время года
совпадает с судьбой. Их роман недолог,
но в такие дни вы чувствуете: вы правы.
В эту пору неважно, что вам чего-то
не досталось; и рядовой фенолог
может описывать быт и нравы.

В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.
Треугольник больше не пылкая теорема:
все углы затянула плотная паутина,
пыль. В разговорах о смерти место
играет все большую роль, чем время,
и слюна, как полтина,

XIV

обжигает язык. Реки, однако, вчуже
скованы льдом; можно надеть рейтузы;
прикрутить к ботинку железный полоз.
Зубы, устав от чечетки стужи,
не стучат от страха. И голос Музы
звучит как сдержанный, частный голос.

Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.

Александр Сумароков

Дамон (Первая редакция эклоги «Дориза»)

Еще густая тень хрустально небо крыла,
Еще прекрасная Аврора не всходила,
Корабль покоился на якоре в водах,
И земледелец был в сне крепком по трудах,
Сатиры по горам лесов не пребегали,
И нимфы у речных потоков почивали,
Как вдруг восстал злой ветр и воды возмущалг
Сердитый вал морской долины потоплял,
Гром страшно возгремел, и молнии сверкали,
Дожди из грозных туч озера проливали,
Сокрыли небеса и звезды, и луну,
Лев в лес бежал густой, а кит во глубину,
Орел под хворостом от страха укрывался.
Подобно и Дамон сей бури испужался,
Когда ужасен всей природе был сей час,
А он без шалаша свою скотину пас.
Дамон не знал, куда от беспокойства деться,
Бежал найти шалаш, обсохнуть и согреться.
Всех ближе шалашей шалаш пастушки был,
Котору он пред тем недавно полюбил,
Котора и в него влюбилася подобно.
Хоть сердце поступью к нему казалось злобно,
Она таила то, что чувствовал в ней дух,
Но дерзновенный вшел в шалаш ея пастух.
Однако, как тогда погода ни мутилась,
Прекрасная его от сна не пробудилась,
И, лежа в шалаше на мягкой мураве,
Что с вечера она имела в голове,
То видит и во сне: ей кажется, милует,
Кто въяве в оный час, горя, ее целует.
Сей дерзостью ей сон еще приятней был.
Дамон ей истину с мечтой соединил,
Но ясная мечта с минуту только длилась,
Излишества ея пастушка устрашилась
И пробудилася. Пастушка говорит:
«Зачем приходишь ты туда, где девка спит?»
Но привидением толь нежно утомилась,
Что за проступок сей не очень рассердилась.
То видючи, Дамон надежно отвечал,
Что он, ее любя, в вину такую впал,
И, часть сея вины на бурю возлагая,
«Взгляни, — просил ее, — взгляни в луга, драгая,
И зри потоки вод пролившихся дождей!
Меня загнали ветр и гром к красе твоей,
Дожди из грозных туч вод море проливали,
И молнии от всех сторон в меня сверкали.
Не гневайся, восстань, и выглянь за порог!
Увидишь ты сама, какой лиется ток».
Она по сих словах смотреть потоков встала,
А, что целована, ему не вспоминала,
И ничего она о том не говорит,
Но кровь ея, но кровь бунтует и горит,
Дамона от себя обратно посылает,
А, чтоб он побыл с ней, сама того желает.
Не может утаить любви ея притвор,
И шлет Дамона вон и входит в разговор,
Ни слова из речей его не примечает,
А на вопрос его другое отвечает.
Дамон, прощения в вине своей прося
И извинение любезной принося,
Разжжен ея красой, себя позабывает
И в новую вину, забывшися, впадает.
«Ах! сжалься, — говорит, но говорит то вслух, —
Ах! сжалься надо мной и успокой мой дух,
Молвь мне «люблю», или отбей мне мысль печальну
И окончай живот за страсть сию нахальну!
Я больше уж не мог в молчании гореть,
Люби, иль от своих рук дай мне умереть».
— «О чем мне говоришь толь громко ты, толь смело!
Дамон, опомнися! Какое это дело, —
Она ему на то сказала во слезах, —
И вспомни, в каковых с тобою я местах!
Или беды мои, Дамон, тебе игрушки?
Не очень далеко отсель мои подружки,
Пожалуй, не вопи! Или ты лютый зверь?
Ну, если кто из них услышит то теперь
И посмотреть придет, что стало с их подружкой?
Застанет пастуха в ночи с младой пастушкой.
Какой ея глазам с тобой явлю я вид,
И, ах, какой тогда ты сделаешь мне стыд!
Не прилагай следов ко мне ты громким гласом
И, что быть хочешь мил, скажи иным мне часом.
Я часто прихожу к реке в шалаш пустой,
Я часто прихожу в березник сей густой
И тамо от жаров в полудни отдыхаю.
Под сею иногда горой в бору бываю
И там ищу грибов, под дубом на реке,
Который там стоит от паства вдалеке,
Я и вчера была, там место уедненно,
Ты можешь зреть меня и тамо несумненно.
В пристойно ль место ты склонять меня зашел?
Такой ли объявлять любовь ты час нашел!»
Дамон ответствовал на нежные те пени,
Перед любезной став своею на колени,
Целуя руки ей, прияв тишайший глас:
«Способно место здесь к любви, способен час,
И если сердце мне твое не будет злобно,
То всё нам, что ни есть, любезная, способно.
Пастушки, чаю, спят, избавясь бури злой,
Господствует опять в часы свои покой,
Уж на небе туч нет, опять сияют звезды,
И птицы стерегут свои без страха гнезды,
Орел своих птенцов под крыльями согрел,
И воробей к своим яичкам прилетел;
Блеяния овец ни в чьем не слышно стаде,
И всё, что есть, в своей покоится отраде».
Что делать ей? Дамон идти не хочет прочь…
Возводит к небу взор: «О ночь, о темна ночь,
Усугубляй свой мрак, мой разум отступает,
И скрой мое лицо! -вздыхаючи, вещает.-
Дамон! Мучитель мой! Я мню, что и шалаш
Смеется, зря меня и слыша голос наш.
Чтоб глас не слышен был, шумите вы, о рощи,
И возвратись нас скрыть, о темность полунощи!»
Ей мнилось, что о них весть паством понеслась,
И мнилось, что тогда под ней земля тряслась.
Не знаючи любви, «люблю» сказать не смеет,
Но, молвив, множество забав она имеет,
Которы чувствует взаимно и Дамон.
Сбылся, пастушка, твой, сбылся приятный сон.
По сем из волн морских Аврора выступала
И спящих в рощах нимф, играя, возбуждала,
Зефир по камышкам на ключевых водах
Журчал и нежился в пологих берегах.
Леса, поля, луга сияньем освещались,
И горы вдалеке Авророй озлащались.
Восстали пастухи, пришел трудов их час,
И был издалека свирельный слышен глас.
Пастушка с пастухом любезным разлучалась,
Но как в последний раз она поцеловалась
И по веселостях ввела его в печаль,
Сказала: «Коль тебе со мной расстаться жаль,
Приди ты под вечер ко мне под дуб там дальный,
И успокой, Дамон, теперь свой дух печальный,
А между тем меня на памяти имей
И не забудь, мой свет, горячности моей».