За окнами — снега, степная гладь и ширь,
На переплетах рам — следы ночной пурги…
Как тих и скучен дом! Как съежился снегирь
От стужи за окном. — Но вот слуга. Шаги.По комнатам идет седой костлявый дед,
Несет вечерний чай: «Опять глядишь в углы?
Небось все писем ждешь, депеш да эстафет?
Не жди. Ей не до нас. Теперь в Москве — балы».Смутясь, глядит барчук на строгие очки,
На седину бровей, на розовую плешь…
— Да нет, старик, я так… Сыграем в дурачки,
Пораньше ляжем спать… Каких уж там депеш!
На дворе играя, дети
снегура слепили раз;
вместо рта кирпич воткнули,
черепицы — вместо глаз.
И прямее чтоб держался
белый дядька на снегу,
в остов дядьки положили
из-под печки кочергу.
И при громких криках: — «Браво!»
школяров и шалунов,
встал снегур в блестящей ризе
меж сугробов и снегов.
И вокруг него резвилась
и смеялась детвора,
но погас закат румяный —
все забыли снегура.
Он остался одиноко
охранять пустынный двор…
Из-за крыш в туманном небе
выплыл месяц на дозор.
По строеньям щелкал звонко
и скрипел седой мороз.
И глядел снегур на месяц,
опечаленный до слез.
— «Надо мной костер сверкает
что-то ясно чересчур, —
только что-то он не греет?» —
молча думает снегур: —
«Я любил тепло; когда-то
обжигал меня костер,
только странно мне, что холод
слаще с некоторых пор.
Вот бы мне к огню пробраться,
да стряхнуть с себя снега!»
Это в нем заговорила
из-под печки кочерга.
И глядит снегур — и видит,
что в окошке, как назло,
печь сверкает головнями
обольстительно-тепло.
И снегур подумал: — «Ладно!
До огня когда-нибудь
доберусь — вот только дайте
белым холодом дохнуть!»
И стоит снегур — и видит,
что редеет ночи тень,
и восходит в синем небе
золотой, февральский день.
Вышло солнце… каплет с крыши…
Снег стал ярок чересчур…
Кочерга в нем зашаталась,
и расплакался снегур…
И расплакался, и тает…
С ризы капают снега.
И, ликуя, обнажилась —
и упала кочерга.
К. Фофанов.
Лукоморья больше нет, от дубов простыл и след.
Дуб годится на паркет, — так ведь нет:
Выходили из избы здоровенные жлобы,
Порубили те дубы на гробы.
Распрекрасно жить в домах на куриных на ногах,
Но явился всем на страх вертопрах!
Добрый молодец он был, ратный подвиг совершил —
Бабку-ведьму подпоил, дом спалил!
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
Здесь и вправду ходит кот, как направо — так поет,
Как налево — так загнет анекдот,
Но ученый сукин сын — цепь златую снес в торгсин,
И на выручку один — в магазин.
Как-то раз за божий дар получил он гонорар:
В Лукоморье перегар — на гектар.
Но хватил его удар. Чтоб избегнуть божьих кар,
Кот диктует про татар мемуар.
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
Тридцать три богатыря порешили, что зазря
Берегли они царя и моря.
Каждый взял себе надел, кур завел и там сидел
Охраняя свой удел не у дел.
Ободрав зеленый дуб, дядька ихний сделал сруб,
С окружающими туп стал и груб.
И ругался день-деньской бывший дядька их морской,
Хоть имел участок свой под Москвой.
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
А русалка — вот дела! — честь недолго берегла
И однажды, как смогла, родила.
Тридцать три же мужика — не желают знать сынка:
Пусть считается пока сын полка.
Как-то раз один колдун — врун, болтун и хохотун, —
Предложил ей, как знаток бабских струн:
Мол, русалка, все пойму и с дитем тебя возьму.
И пошла она к нему, как в тюрьму.
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
Бородатый Черномор, лукоморский первый вор —
Он давно Людмилу спер, ох, хитер!
Ловко пользуется, тать тем, что может он летать:
Зазеваешься — он хвать — и тикать!
А коверный самолет сдан в музей в запрошлый год —
Любознательный народ так и прет!
И без опаски старый хрыч баб ворует, хнычь не хнычь.
Ох, скорей ему накличь паралич!
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
Нету мочи, нету сил, — Леший как-то недопил,
Лешачиху свою бил и вопил:
— Дай рубля, прибью, а то, я добытчик али кто?!
А не дашь — тогда пропью долото!
— Я ли ягод не носил? — снова Леший голосил.
— А коры по сколько кил приносил?
Надрывался издаля, все твоей забавы для,
Ты ж жалеешь мне рубля, ах ты тля!
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
И невиданных зверей, дичи всякой — нету ей.
Понаехало за ней егерей.
Так что, значит, не секрет: Лукоморья больше нет.
Все, о чем писал поэт, — это бред.
Ты уймись, уймись, тоска.
Душу мне не рань.
Раз уж это присказка —
Значит, дело дрянь.
Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой,
Янтарный виноград, лимон ее златой
Тревожно бросивший, корыстью уязвленный,
И в край, суровый край, снегами покровенный,
Приставший с выбором загадочных картин,
Где что-то различал и видел ты один!
Прости наш здравый смысл: прости, мы та из наций
Где брату вашему всех меньше спекуляций:
Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты
В глушь севера тебя привлекшие мечты;
Зато воскрес в тебе сей ум, на все пригодный,
Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный!
Ты счастлив был, когда тебе кое-что дал
Почтенный, для тебя богатый генерал,
Чтоб, в силу строгого с тобою договора,
Имел я благодать нерусского надзора.
Благодаря богов, с тобой за этим вслед
Друг другу не были мы чужды двадцать лет.
Москва нас приняла, расставшихся с деревней.
Ты был вожатый мой в столице нашей древней:
Всех макаронщиков тогда узнал я в ней,
Ментора моего полуденных друзей.
Увы! оставив там могилу дорогую,
Опять увидели мы вотчину степную,
Где волею небес узнал я бытие,
О сын Авзонии! для бурь, как ты свое;
Но где, хотя вдали твоей отчизны знойной,
Ты мирный кров обрел, а позже гроб спокойный.
Ты полюбил тебя призревшую семью —
И, с жизнию ее сливая жизнь свою,
Ее событьями в глуши чужого края
Былого своего преданья заглушая,
Безропотно сносил морозы наших зим.
В наш краткий летний жар тобою был любим
Овраг под сению дубов прохладовейных.
Участник наших слез и праздников семейных,
В дни траура главой седой ты поникал;
Но ускорял шаги и членами дрожал,
Как в утро зимнее, порой, с пределов света,
Питомца твоего, недавнего корнета,
К коленам матери кибитка принесет,
И скорбный взор ее минутно оживет.
Но что! радушному пределу благодарный,
Нет! ты не забывал отчизны лучезарной!
Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра,
Имел ты на устах от утра до утра;
Именовал ты нам и принцев и прелатов
Земли, где зрел дивясь суворовских солдатов,
Входящих, вопреки тех пламенных часов,
Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов,
В густой пыли побед, в грозе небритых бород,
Рядами стройными в классический твой город;
Земли, где, год спустя, тебе предстал и он,
Тогда Буонапарт, потом Наполеон,
Минутный царь царей, но дивный Кондотьери,
Уж зиждущий свои гигантские потери.
Скрывая власти глад, тогда морочил вас
Он звонкой пустотой революцьонных фраз.
Народ ему зажег приветственные плошки;
Но ты, ты не забыл серебряные ложки,
Которые, среди блестящих общих грез,
Ты контрибуции назначенной принес:
Едва ты узнику печальному британца
Простил военную систему Корсиканца.
Что на твоем веку, то ль благо, то ли зло,
Возникло при тебе — в преданье перешло.
В Альпийских молниях приемлемый опалой,
Свой ратоборный дух, на битвы не усталый,
В картечи эпиграмм Суворов испустил.
Злодей твой на скале пустынной опочил.
Ты сам глаза сомкнул, когда мирские сети
Уж поняли тобой взлелеянные дети;
Когда, свидетели превратностей земли,
Они глубокий взор уставить уж могли,
Забвенья чуждые за жизненною чашей,
На итальянский гроб в ограде церкви нашей,
А я, я, с памятью живых твоих речей —
Увидел роскоши Италии твоей:
Во славе солнечной Неаполь твой нагорный,
В парах пурпуровых, и в зелени узорной,
Неувядаемый; амфитеатр дворцов
Над яркой пеленой лазоревых валов;
И Цицеронов дом, и злачную пещеру,
Священную поднесь Камены суеверу,
Где спит великий прах властителя стихов,
Того, кто в сей земле волканов и цветов,
И ужасов, и нег взлелеял Эпопею,
Где в мраке Тенара открыл он путь Энею,
Явил его очам чудесный сад утех,
Обитель сладкую теней блаженных тех,
Что, крепки в опытах земного треволненья,
Сподобились вкусить эфирных струй забвенья.
Неаполь! До него среди садов твоих
Сердца мятежные отыскивали их.
Сквозь занавес веков еще здесь помнят виллы,
Приюты отдыхов и Мария и Силлы;
И кто, бесчувственный среди твоих красот,
Не жаждал в их раю обресть навес иль грот,
Где б скрылся, не на час, как эти полубоги,
Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги,
Но чтоб незримо слить в безмыслии златом
Сон неги сладостной с последним, вечным сном.
И в сей Италии, где все — каскады, розы,
Мелезы, тополи и даже эти лозы,
Чей безыменный лист так преданно обник
Давно из божества разжалованный лик,
Потом с чела его повиснул полусонно, —
Все беззаботному блаженству благосклонно,
Ужиться ты не мог! и, помня сладкий юг,
Дух предал строгому дыханью наших вьюг,
Не сетуя о том, что за пределы мира
Он улететь бы мог на крылиях зефира!
О тайны душ! меж тем, как сумрачный поэт,
Дитя Британии, влачивший столько лет
По знойным берегам груди своей отравы,
У миртов, у олив, у моря и у лавы,
Молил рассеянья от думы роковой,
Владеющей его измученной душой,
Напрасно! (уст его, как древле уст Тантала,
Струя желанная насмешливо бежала) —
Мир сердцу твоему дал пасмурный навес
Метелью полгода скрываемых небес,
Отчизна тощих мхов, степей и древ иглистых!
О, спи! Безгрезно спи в пределах наших льдистых!
Лелей по-своему твой подземельный сон
Наш бурнодышущий, полночный аквилон,
Не хуже веющий забвеньем и покоем,
Чем вздохи южные с душистым их упоем!