Одень невежду
В богатую одежду,
Не сладишь; и ослы тогда
Считают что они большие господа.
Не помню право я по случаю какому,
Отправил лев осла
К соседу льву другому;
Но разумеется не в качества посла.
К соседу дорогому
Какие-то подарки снесть.
Посольство отправлять у льва лисица есть.
Но хоть подарки несть осла употребили,
Однако все его богато нарядили.
Осел
Лишь на убор свой посмотрел,
Не вспомнился и взбеленился:
Легается и всех толкает, давит, бьет;
Дороги от осла зверям и умным нет;
Сам лев не так гордился.
Ослов поступок сей
Против достойнейших зверей
Стал свыше уж терпенья.
Пришли и на осла льву подали прошенье.
Лев прозьбу рассмотря, осла к себе призвал,
Ослу нарядному сказал:
Твое достоинство не чин определяет,
Один убор твой
Золотой;
Других зверей талант, заслуга отличает.
Убор с осла он снять велел.
Осел достоинства другова не имел,
И без убора стал, как прежде был… осел.
Вступает — на диво и смех Сиракузам —
Тиран Дионисий в служители музам:
Он лиру хватает, он пишет стихи;
Но музы не любят тиранов холодных, —
Творит он лишь груды рапсодий негодных,
Исполненных вялой, сухой чепухи. Читает. В собранье все внемлют с боязнью.
Зевать запретил он под смертною казнью,
Лишь плакать дозволил, а те наконец
Зевоту с таким напряженьем глотают,
Что крупные слезы из глаз выступают,
И, видя те слезы, доволен певец. Вот, думает, тронул! — Окончилось чтенье.
Кругом восклицанья, хвалы, одобренье:
‘Прекрасно! ’ — И новый служитель камен,
Чтоб выслушать суд знатока просвещенный,
Зовет — и приходит к нему вдохновенный
Творец дифирамбов, поэт — Филоксен. ‘Я снова взлетел на парнасские выси
И создал поэму, — сказал Дионисий. —
Прослушай — и мненья не скрой своего! ’
И вот — он читает. Тот выслушал строго:
‘Что? много ль красот и достоинств? ’ —
‘Не много’.
— ‘А! Ты недоволен. В темницу его! ’
Сказал. Отвели Филоксена в темницу,
От взоров поэта сокрыли денницу,
И долго томился несчастный. Но вот
Свободу ему возвращают и снова
Зовут к Дионисию. ‘Слушай! Готова
Другая поэма, — тут бездна красот’. И новой поэмы, достоинством бедной,
Он слушает чтенье, измученный, бледный,
Мутятся глаза его, хочется спать.
Тот кончил. ‘Ну что? Хорошо ли? ’ — Ни слова
Ему Филоксен, — отвернулся сурово
И крикнул: ‘Эй! Стража! В темницу опять! ’
Одень невежду
В богатую одежду, —
Не сладишь с ним тогда.
В наряде и ослы по спеси господа.
По случаю, не помню по какому,
Но разумеется, что не в лице посла,
Отправил лев осла
К соседу своему и другу, льву другому,
Какие-то, никак, ему подарки снесть:
Посольство отправлять у льва лисица есть.
Но хоть подарки снесть осла употребили,
Однако как посла богато нарядили,
Хотя б турецкого султана ослепить
И мир или войну заставить обявить.
Не вспомнился осел в уборе, взбеленился:
Лягается и всех толкает, давит, бьет;
Дороги ни встречны́м, ни поперечным нет;
Ни откупщик еще так много не гордился,
Сам лев с зверьми не так сурово обходился.
Ослов поступок сей
Против достойнейших осла других зверей
Стал наконец им не в терпенье.
Пришли и на осла льву подали прошенье,
Все грубости ему ословы рассказав.
Лев, просьбу каждого подробно разобрав,—
Не так, как львы с зверьми иные поступают,
Что их и на глаза к себе не допускают,
А суд и дело их любимцы отправляют, —
И так как лев зверей обиду всю узнал,
И видя, отчего осел так поступает,
Осла призвав, ему сказал,
Чтоб о себе, что он осел, не забывал:
«Твое достоинство и чин определяет
Один убор твой
Золотой,
Других достоинство ума их отличает».
И наказать осла, лев снять убор велел;
А как осел других достоинств не имел,
То без убора стал опять простой осел.
Не славь высокую породу,
Коль нет рассудка, ни наук;
Какая польза в том народу,
Что ты мужей великих внук?
От Рюрика и Ярослава
Ты можешь род свой произвесть;
Однако то чужая слава,
Чужие имена и честь.
Их прах теперь в земной утробе,
Бесчувствен тамо прах лежит,
И слава их при темном гробе,
Их слава дремлюща сидит.
Раскличь, раскличь вздремавшу славу,
Свои достоинства трубя;
Когда же то невместно нраву,
Так все равно, что нет тебя.
Коль с ними ты себя равняешь
Невежества в своей ночи,
Ты их сиянье заслоняешь,
Как облак солнечны лучи.
Не титла славу нам сплетают,
Не предков наших имена —
Одни достоинства венчают,
И честь венчает нас одна.
Безумный с мудрым не равняйся
И славных предков позабудь;
Коль разум есть, не величайся,
Заслугой им подобен будь.
Среди огня, в часы кровавы,
Скажи мне: «Так служил мой дед;
Не собственной искал он славы,
Искал отечеству побед».
Будь мужествен ты в ратном поле,
В дни мирны добрый гражданин;
Не чином украшайся боле,
Собою украшай свой чин.
В суде разумным будь судьею,
Храни во нравах простоту, —
Пленюся славою твоею
И знатным я тебя почту.
Сей свет таков, что кто богат,
Тот каждому и друг и брат.
Хоть не имей заслуг, ни чина,
Хоть родом будь из конюхов,
Детина будешь как детина.
А бедной будь хоть из князей,
Хоть разум ангельской имей,
И все достоинства достойнейших людей,
Тово почтенья не дождется
Какое ото всех богатым отдается.
Бедняк в какой-то дом пришел.
Он знанье, ум и чин с заслугами имел;
Но бедняка никто не только что не встретил,
Никто и не приметил;
Иль может быть никто приметить не хотел.
Бедняк наш то к тому, то к этому подходит,
Со всеми разговор и так и сяк заводит;
Но каждой бедняку в ответ:
Короткое, иль да, иль нет.
Приветствия ни в ком бедняк наш не находит;
С учтивством подойдет, а с горестью отходит.
Потом
За бедняком
Богач приехал в тот же дом.
Хотя заслугой, ни умом,
Ни чином он не отличался,
Но только в двери показался,
Сказать нельзя какой прием!
Все встали перед богачем,
Всяк богача с почтением встречает,
Всяк стул и место уступает;
И под руки ево берут;
То тут,
То там ево сажают;
Поклоны чуть ему земные не кладут,
И меры нет как величают.
Бедняк людей увидя лесть,
К богатому не праву честь,
К себе не правое презренье,
Вступил о том с своим соседом в рассужденье.
Зачем, он говорит ему:
Достоинствам, уму,
Богатство свет предпочитает? —
«Легко, мой друг! понять:
Достоинства нельзя занять,
А деньги всякой занимает.»
Когда чины невежа ловит,
Не счастье он себе, погибель тем готовит.
Осел добился в знатный чин.
В то время во зверином роде
Чин царска спальника был <и> в знати и в моде:
И стал Осел великий господин.
Осел мой всех пренебрегает,
Вертит хвостом,
Копытами и лбом
Придворных всех толкает.
Достоинством его ослиный полон ум,
Осел о должности не тратит много дум:
Не мыслит, сколь она опасна.
Ослу достоинства даны!
На знатность мой Осел с той смотрит стороны,
С какой она прекрасна;
Он знает: ежели в чинах хотя дурак,
Ему почтеньем должен всяк.
Знать должно: ночью Лев любил ужасно сказки,
И спальник у него точил побаски.
Настала ночь, Осла ведут ко Льву в берлог;
Осел мой чует,
Что он со Львом ночует,
И сказок сказывать хотя Осел не мог,
Однако в слабости Ослу признаться стыдно.
Ложится Лев. Осел
В берлоге сел:
Ослу и то уж кажется обидно;
Однако ж терпит он.
«Скажи-тка», Лев сказал Ослу, «ты мне побаску».
Тут начал проповедь, не сказку,
Мой новый Аполлон.
«Скажи», сказал он Льву, «за что царями вы?
За то ли только, что вы — Львы?
Мне кажется, Ослы ничем других не хуже.
Кричать я мастер дюже;
Что ж до рождения, Ослы не хуже Львов:
Ослов
Гораздо род не нов;
Отец мой там-то был; мой дед был там и тамо».
И родословную свою Осел вел прямо.
Мой Лев не спал:
И родословную, и брань Осла внимал,
Осла прилежно слушал,
Потом,
Наскуча дураком,
Он встал и спальника сиятельного скушал.
Жил был скупой богач, и у нево один был сын.
Отец ево скончался;
Наследства милион молодчику достался;
И захотел сынок имевши милион
Бароном сделаться, и сделался барон.
Баронство куплено; теперь задумал он
Быть сверх того еще и знатным господином,
И слыть бароном с чином.
Хоть знатных он людей достоинств не имел,
Но все збирался и хотел
Министром быть при кабинете,
Чтоб в царском заседать совете;
Иль славным полководцем быть.
Барон! достоинства за деньги не купить.—
Но все Барон не мог решиться
К чему бы лучше прилепиться;
Гдеб больше чести доступить:
В министры-ль добиваться,
Иль в полководцы попытаться.
И так в намереньях одних живет барон;
А все достоинство барона милион.
Он удивленье был народов
Толпою гайдуков своих и скороходов.
Доходами ево почти весь город жил.
Он в золото себя и слуг всех обложил;
И ежели когда в карете проезжался,
То больше лошадей своих он величался.
Льстецам он покровитель был,
И ревностно тому служил,
Кто ползая пред ним ево о чем просил;
А кто поступки все и вкус ево хвалил,
Талантами ево безстыдно восхищался,
Тот верно помещен в число друзей тех был,
Которые на счет барона ели, пили,
Смеясь в глаза его хвалили;
И в тот же самой час мешки ево счечили,
Как уверяли все ево,
Что против глаз таких какие у нево,
И Аргусовы ничево.
На долго-ль моту милиона?
Ему другова нет закона,
Как только чтоб по воле жить,
Своим богатством величаться,
Страстям и прихотям служить.
Барон наш перестал уж больше добиваться
Министром, полководцем быть;
И только к роскоши развратной прилепился:
Пил, ел и веселился.
А как весь милион баронов истощился,
То стал опять барон
Ничто, как был и прежде он.
Без денег он от всех оставлен очутился;
И доказал своим житьем
Барон наш правду эту всем,
Что детям только зла родители желают,
Когда лишь им одно богатство оставляют:
Богатство пагуба и вред
Тому в ком воспитанья нет.
Жил был скупой богач, и у него один
Был сын.
Отец его скончался;
Наследства миллион молодчику достался,
И захотел сынок, имевши миллион,
Бароном сделаться, — и сделался барон
Баронство куплено. Теперь задумал он
Быть сверх того еще и знатным господином
И слыть бароном с чином.
Хоть знатных он людей достоинств не имел,
Да он их представлять умел;
И все сбирался и хотел
Министром быть при кабинете,
Чтоб в царском заседать совете,
Иль славным полководцем быть
Барон! достоинство за деньги не купить!
Но все барон не мог решиться,
К чему бы лучше прилепиться,
Где б больше чести доступить:
Министром быть ли добиваться
Иль в полководцы домогаться?
И так в намереньях одних живет барон,
А все достоинство барона — миллион.
Он удивленье был народов
Толпою гайдуков своих и скороходов;
Доходами его почти весь город жил,
Он в золото себя и слуг всех обложил;
И ежели когда в карете проезжался,
То больше лошадей своих он величался.
Льстецам он покровитель был
И ревностно тому служил,
Кто, ползая пред ним, его о чем просил;
А кто поступки все и вкус его хвалил,
Талантами его бесстыдно восхищался,
Тот верно помещен в число друзей тех был,
Которые на счет баронов ели, пили,
Смеясь в глаза, его хвалили;
И в тот же самый час мешки его щечили,
Как уверяли все его,
Что против глаз таких, какие у него,
И Аргусовы ничего.
Надолго ль моту миллиона?
Ему другого нет закона,
Как только чтоб по воле жить,
Страстям и прихотям служить.
Барон наш перестал уж больше говорить,
Министром, полководцем быть,
И только к роскошам одним лишь прилепился;
Пил, ел и веселился.
А как весь миллион баронов истощился,
То стал опять ничто барон,
Таков, как был и прежде он;
Без денег он от всех оставлен очутился,
И доказал своим житьем
Барон наш правду эту всем,
Что детям только зла родители желают,
Когда лишь им одно богатство оставляют:
Богатство — пагуба и вред
Тому, в ком воспитанья нет.
ЕЛЕГИЯ.
Ко княгине Варваре Петровне, дочери графа
П.С. Салтыкова, на преставление двоюродныя
Ея сестры графини Марьи Владимировны Салтыковой.Тебе сии стихи, княгиня, посвящаю,
Которыми я стон и слезы возвещаю,
И что сочувствует теперь душа моя:
Скончалася сестра твоя:
Увяла в лутчем цвете,
Достойная, как ты, на сем жить долго свете,
Стени печальный дом, лей слезы и рыдай;
Но в лютой крайности мужайся и страдай!
Я мало знав ее, тому лиш я свидетель,
Что в ней таков быль ум колика добродетель;
Возшед на вышшую степень.
Но все то, все промчалось,
И вечно окончалось:
Приятности ея преобращенны в тень.
Она ль во младости должна быть жертвой тлена,
И ей ли череда, так рано умереть!
Но стало так: и в век не будет солнца зреть.
Восплачь и возрыдай со мною Мельпомена!
Но ахь! Уже во злы сии часы,
Я вижу на тебе растрепанны власы,
И на лице твоем бледнеют и красы:
Твоя вся внутренная стонеть,
И во слезах твой зрак, как мой подобно тонет.
Ково, кто знал ее печаль сия не тронетъ!
О сокрушенная ее родивша мать,
И предающая прекрасный плод сей в землю!
Могу твою тоску я живо понимать,
И глас твой ясно внемлю:
Ты рвешся, падаеш, потоки слез лиет,
И тако вопиет:
На толь тебя, на толь носила во утробе,
И возрощала я любя,
Дабы достоинством украшенну тебя,
И всеми чтимую увидеши во гробе!
Прошли те дни,
В которыя я прежде,
Взирала на тебя, в веселии, в надежде:
И мне осталися страдания одни.
Тебя любили все, никто не ненавидел,
И каждый, кто тебя ни видел,
Тебе хвалы плететъ;
Но ахъ! Тебя уж нетъ;
Уже меня хвала тебе не услаждает,
Достоинство твое тебя не возбуждаеть,
И горести моей ничто не побеждает.
Мать, братья и сестры лишаются всех дум:
Чертогов жалобный колеблеть стены шум:
С умершей сродники прощаются на веки;
А я не сродник ей и лью слез горьких реки.
О ты вступившая со вечностью в союз,
Любительница музъ!
Прими во край безвестный,
Мой стон тебе не лестный:
Внемли мои стихи как ты внимала их:
Прими почтения плоды и слез моихъ!
Они достоинства твои возобновляют,
И память о тебе потомству оставляютъ;
Дабы чрез тысячи от нас прешедших лет,
Болезнию от нас тебя отъяту злою,
Воспоминал весь свет,
Со похвалою,
И с симь почтениемь как я тебя хвалил.
Когда безстрастныя оть сердца слезы лил.
И естьли сим тебя в потомстве я прославлю.
Так тверже мармора я столпь почетный ставлю.
А ты, к которой я пишу письмо сие,
Прими сестре своей усердие мое;
Представь умершую себе перед глазами,
И ороси мое писание слезами!
(Сатира Перcиева)
Царя коварный льстец, вельможа напыщенный,
В сердечной глубине таящий злобы яд,
Не доблестьми души — пронырством вознесенный,
Ты мещешь на меня с презрением твой взгляд!
Почту ль внимание твое ко мне хвалою?
Унижуся ли тем, что унижен тобою?
Одно достоинство и счастье для меня,
Что чувствами души с тобой не равен я!..
Что твой минутный блеск? что сан твой горделивой?
Стыд смертным — и укор судьбе несправедливой!
Стать лучше на ряду последних плебеян,
Чем выситься на смех, позор своих граждан;
Пусть скроюсь, пусть навек бегу от их собора,
Чем выставлю свой стыд для строгого их взора;
Когда величием прямым не одарен,
Что пользы, что судьбой я буду вознесен?
Бесценен лавр простой, венчая лик героя;
Священ лишь на царе владычества венец;
Но коль на поприще, устроенном для боя,
Неравный силами, уродливый боец,
Где славу зреть стеклись бесчисленны народы,
Явит убожество, посмешище природы,
И, с низкой дерзостью, героев станет в ряд, —
Ужель не обличен он наглым ослепленьем,
И мене на него уставлен взор с презреньем?
Там все его шаги о нем заговорят.
Бесславный тем подлей, чем больше ищет славы!
Что в том, что ты в честях, в кругу льстецов лукавых,
Вельможи на себя приемлешь гордый вид,
Когда он их самих украдкою смешит?
Рубеллий! титла лишь с достоинством почтенны,
Не блеском собственным; сияя им одним,
Заставят ли меня дела твои презренны
Неправо освящать хвалением моим?
Лесть сыщешь, но хвалы не купишь справедливой!
Минутою одной приятен лести глас;
Но нужны доблести для жизни нам счастливой,
Они нас усладят, они возвысят нас!
Гордися, окружен ласкателей собором,
Но знай, что предо мной, пред мудрых строгим взором,
Равно презрен и лесть внимающий и льстец.
Наемная хвала — бесславия венец!
Кто чтить достоинства и чувства в нас не знает,
В неистовстве своем теснит и гонит их,
Поверь мне, лишь себя жестоко осрамляет, —
Унизим ли мы то, что выше нас самих?
Когда презрение питать к тебе я смею,
Я силен — и ни в чем еще не оскудею;
В изгнанье от тебя пусть целый век гублю,
Но честию твоих сокровищ не куплю!
Мне ль думать, мне ль скрывать для обща посмеянья
Убожество души богатством одеянья?
Мне ль ползать пред тобой в толпе твоих льстецов?
Пусть Альбий, Арзелай — но Персий не таков!
Ты думаешь сокрыть дела свои от мира
В мрак гроба? Но и там потомство нас найдет;
Пусть целый мир рабом к стопам твоим падет,
Рубеллий! трепещи: есть Персий и сатира!
Хор
Жизнь хороша!
Голос
Наружу нежными ростками
Из недр земли она бежит,
Ей солнце силу шлет лучами,
Роса питает, дождь растит.
Цветет — и любви наслажденье
В ней дышит и ярко цветет;
Оно-то законом творенья
В плодах себе чад создает.
Цветущую жизнь вы, где можно, щадите,
Созданной Творцом красоты не губите:
И растений жизнь хороша!
Хор
Цветущую жизнь щадим мы, где можно;
Созданное Богом для нас непреложно:
И растений жизнь хороша!
Хор
Жизнь хороша!
Голос
Но вот на лестнице творенья
Одушевленных тварей круг,
И им даны для наслажденья
И зоркий глаз, и чуткий слух.
Дано им искать себе радость и nищу,
Им плавать дано, и лежать, и ходить,
И двигаться вольно, и в мире жилище
Свободным избраньем себе находить.
Животную жизнь от мучений щадите,
От смерти ее, где возможно, храните.
И животных жизнь хороша!
Хор
Животную жизнь щадим мы, где можно;
Пусть будет ей смерть лишь закон непреложный:
И животных жизнь хороша!
Хор
Жизнь хороша!
Голос
Светлей сияет пламень вечный;
Он в духе ярко отражен:
Зане любовью бесконечной
Там с чувством ум соединен.
В нем чувство к ирекрасному есть и благому,
И разум свободный для истины в нем,
И в безднах души одному лишь знакомо
Предчувствие связи его с Божеством.
Высоко, высоко над целым созданьем
Достоинства он поставлен сознаньем:
Человека жизнь хороша!
Хор
Высоко, высоко над целым созданьем
Стоим мы достоинства ясным сознаньем:
Человека жизнь хороша!
Хор
Жизнь хороша!
Голос
Прекрасна сил многообразных
Чудесно-стройная игра!
Прекрасна цепь деяний разных
С сознаньем правды и добра.
Спокойное гордо стремленье,
И дело для пользы людской,
И право на благословенье,
И сладкий, блаженный покой.
И духом, и сердцем, и чувством живите,
И жизнь вы земную не праздно пройдите:
Человека жизнь хороша!
Хор
И духом, и сердцем, и чувством живем мы,
И жизни дорогу не праздно пройдем мы:
Человека жизнь хороша!
Хор
Жизнь хороша!
Голос
Но часто жизни наслажденья
Средь горя недоступны нам;
Вотще течет слеза стремленья,
И сердце рвется пополам.
Обмануты лучшие сердца надежды,
И злобы свободно клевещет язык,
И полны слезами страдающих вежды,
И слышится дикий отчаянья крик.
О, помощь повсюду, где есть лишь мученья!
Пролейте повсюду бальзам утешенья!
Побежденная скорбь хороша!
Хор
По силам спешим мы на голос мученья,
Да даст нам победу над ним утешенье:
Побежденная скорбь хороша!
Хор
Жизнь хороша!
Голос
Но, ах! прекрасный свет затмится,
Поблекнет молодости цвет,
И сила жизни утомится,
И смолкнет радостей привет.
Как быстро людское стремленье
К развернутым вечно гробам:
Мы плачем о мертвых… Мгновенье —
И мы, как они, уже там.
Надейтесь: не духу исчезнуть во прахе,
В бессмертие веру храните во страхе:
С упованием смерть хороша!
Хор
Надежда!.. Не духу исчезнуть во прахе;
В бессмертие веру храним мы во страхе:
С упованием смерть хороша!
Хор
Жизнь хороша!
Двенадцать почти лет, дражайший мой супруг,
Как страстным пламенем к тебе возжжен мой дух, —
Двенадцать почти лет, как я тобой плененна.
И всякий день и час в тебя я вновь влюбленна;
Ho что я говорю — двенадцать только лет?
Hе с самых ли тех пор, как я узнала свет,
Hе с самых ли пелен, со дня как я родилась,
В супруги я тебе судьбой определилась?
Конечно, это так! Едва я стала жить,
Уж мне назначено тебя было любить;
Лишь чувства нежныя развертываться стали,
Желания мои лишь счастия взалкали,
Уж некий тайный глас в груди моей вещал,
Любовником тебя, супругом называл!
Hе знала я тебя, но я тебя искала;
Hе зрела я тебя, но зреть тебя желала.
Вообразя красы вселенныя мечтой,
Творила из красот я милый образ твой
И, будучи всегда уж оным наполненна,
Hе ведавши тебя, была в тебя влюбленна.
Средь пышностей двора, среди его богатств,
Средь прелестей его, среди его приятств,
Средь множества мущин прекрасных, знаменитных,
Цветущих младостью, умами отменитых,
При счастьи моего и знатности отца,
Блистаючи везде и побеждаючи сердца,
При случаях, как все, мне все любовь вдыхало,
Душе моей тебя, тебя не доставало.
Никто не силен был то сердце победить,
Которое тебя готовилось любить.
Ни чьи достоинства, к пленению удобны,
С супругом мысленным мне не были подобны.
Предстал лишь только ты, — как некий сильный бог,
Единым взглядом мне ты чувства все возжог!
Супруга моего, которого искала,
В речах твоих, в чертах, в поступках я узнала,
И сердце нежное сказало : «это он!»
Рассудок не велел приять любви закон:
Hе воспротивилась всесильной я судьбине.
Ты руку мою взял, ты любишь мя доныне!
О, коль я счастлива, любезный мой, тобой!
Завиден всем женам, я мышлю, жребий мой!
К тебе единому любовию возжженна,
К единому тебе всем чувством прилепленна,
В улыбке, в радости, в восторгах, вне себя,
Hе насыщаючись смотреньем на тебя,
Я мышлю иногда, возле тебя седяща,
Весь разум мой к тебе, всю душу устремяща:
Ах! еслиб не было угодно то судьбе,
Чтоб сопряженной быть на вечность мне тебе;
Когда бы счастие тебя не украшало
И блеску титлами тебе не приобщало;
Когда бы в участи ты самой низкой был,
В непроницательном когда б ты мраке жил,
А я бы, зрев тебя, твое бы сердце знала,
К другому б, не к тебе, любовию сгарала,
Hе знала б истинных достоинств оценить,
Hе добродетель бы должна была любить, —
Какого б счастия на свете я лишилась!
В порочной пышности презренна б находилась!
А ты, всех благ моих и радостей творец,
Супруг дражайший мой, любовник, друг, отец…
О! соберитесь все вы, имена священны:
В одно название вы мной совокупленны,
Да страсти я моей, любви моей равно,
Из всех ему имян соделаю одно:
Любезный мой супруг! … ты знаешь то конечно
Как любят матери детей своих сердечно;
Чего ж в сей новый год я пожелаю им?
Да могут следовать ввек по стезям твоим!
Какого блага им хощу, да наградятся?
Лишь в добродетели умеют пусть влюбляться.
В седой коль старости в них выше человек:
Укрась еще ты свой, укрась ты ими век!
1780
Перед судом ума сколь, Каченовский! жалок
Талантов низкий враг, завистливый зоил.
Как оный вечный огнь при алтаре весталок,
Так втайне вечный яд, дар лютый адских сил,
В груди несчастного неугасимо тлеет.
На нем чужой успех, как ноша, тяготеет;
Счастливца свежий лавр — колючий терн ему;
Всегда он ближнего довольством недоволен
И, вольный мученик, чужим здоровьем болен.
Где жертв не обрекла господству своему
Слепая зависть, дочь надменности ничтожной?
Известности боясь, змеею осторожной
Ползет, роняя вслед яд гнусной клеветы.
В шатрах, в дому царей, в уборной красоты
Свирепствует во тьме коварная зараза;
Но в мирной муз семье, средь всадников Пегаса
Господствует она свирепей во сто крат;
В Элизий скромных дев внесен мятежный ад.
Будь музы сестры, так! но авторы не братья;
Им с Каином равно на лбу печать проклятья
У многих врезала ревнивая вражда.
Достойным похвала — ничтожеству обида.
«Скучаю слушать я, как он хвалим всегда!» —
Вопрошенный, сказал гонитель Аристида,
Не зная, как судить, ничтожные бранят
И, понижая всех, возвыситься хотят.
От Кяхты до Афин, от Лужников до Рима
Вражда к достоинству была непримирима.
Она в позор желез от почестей двора
Свергает Миниха, сподвижника Петра,
И, обольщая ум Екатерины пылкой,
Радищева она казнит почетной ссылкой.
На Велисария дерзает меч простерть,
И старцу-мудрецу в тюрьме подносит смерть.
Внемлите, как теперь пугливые невежды
Поносят клеветой высоких душ надежды.
На светлом поприще гражданского ума
Для них лежит еще предубеждений тьма,
Враги того, что есть, и новых бед пророки
Успехам наших дней старинных лет пороки
Дерзают предпочесть в безумной слепоте
И правдой жертвовать обманчивой тщете.
В превратном их уме свобода — своевольство!
Глас откровенности — бесстыдное крамольство!
Свет знаний — пламенник кровавый мятежа!
Паренью мысли есть извечная межа,
И, к ней невежество приставя стражей хищной,
Хотят сковать и то, что разрешил Всевышний.
«Заброшен я в пыли, как старый календарь, —
Его наперерыв читают чернь и царь;
Разнообразен он в роскошестве таланта —
Я сухостью сожжен бесплодного педанта.
Чем отомщу ему? Орудьем клеветы!» —
Сказал поденный враль и тискать стал листы.
Но может ли вредить ревнивый пустомеля?
Пусть каждый следует примеру Фонтенеля.
«Взгляни на сей сундук, — он другу говорил,
Которого враньем ругатель очернил. —
Он полон на меня сатир и небылицы,
Но в них я ни одной не развернул страницы».
Зачем искать чужих примеров? — скажешь ты,
Нас учит Карамзин презренью клеветы.
На вызов крикунов — со степени изящной
Сходил ли он в ряды, где битвой рукопашной
Пред праздною толпой, как жадные бойцы,
Свой унижают сан прекрасного жрецы?
Нет! Презря слабых душ корыстные управы,
Он мелкой личностью не затмевает славы;
Пусть скукой и враньем торгующий зоил,
Бессильный поражать плод зрелый зрелых сил,
Что день, под острие кладет тупого жала
Досугов молодых счастливые начала;
Пусть сей оценщик слов и в азбуке знаток
Теребит труд ума с профессорских досок,
Как поседевшая в углах архивы пыльной
Мышь хартии грызет со злостью щепетильной.
На славу опершись, не занятый молвой,
Он с площадным врагом не входит в низкий бой;
На рубеже веков наш с предками посредник,
Заветов опыта потомкам проповедник,
О суточных вралях ему ли помышлять?
Их жалкий жребий — чернь за деньги забавлять,
Его — в потомстве жить, взывая к жизни древность.
Ты прав. Еще пойму соперничества ревность:
Корнелию бы мог завидовать Расин,
Жуковский Байрону, Фонвизину Княжнин.
В безбрежных областях надоблачной державы
Орел не поделит с другим участка славы,
На солнце хочет он один отважно зреть;
Иль смерть, иль воздуха господство бессовместно,
И при сопернике ему под небом тесно.
У льва кровавый тигр оспоривает снедь.
Но кто, скажите мне, видал, чтоб черепаха
Кидалась тяжело с неловкого размаха
И силилась орлу путь к солнцу заслонить?
Нам должно бы умней тупых животных быть,
А каждый день при нас задорные пигмеи,
В союзе с глупостью, сообразя затеи,
Богатырей ума зовут на бой чернил,
Нахальством ополчась за недостатком сил.
Ошибки замечай: ошибки людям сродны;
Но в поучении пусть голос благородный
И благородство чувств показывает нам.
Ты хочешь исправлять, но будь исправен сам.
Уважен будешь ты, когда других уважишь.
Когда ж и правду ты языком злости скажешь,
То правды светлый луч, как в зеркале кривом,
Потускнет под твоим завистливым пером.
Случалось и глупцу отыскивать пороки,
Но взвесить труд ума лишь может ум высокий,
Насмешки резкие — сатиры личной зло:
Цветами увивал их стрелы Боало.
В ком нравиться есть дар, тот пусть один злословит,
Пчела и жалит нас, и сладкий мед готовит;
Но из вреда вредить комар досадный рад.
Докучного ушам, презренного на взгляд,
Его без жалости охотно давит каждый.
Слепцы! К чему ведет тоска завистной жажды,
Какой богатый плод приносит вам раздор?
Таланту блеск двойной, а вам двойной позор,
Успех есть общая достоинств принадлежность;
К нему вожатые — дар свыше и прилежность.
Врагов не клеветой, искусством победи;
Затми их светлый лавр, и лавр твой впереди:
Соревнованья жар источник дел высоких,
Но ревность — яд ума и страсть сердец жестоких.
Лишь древо здравое дать может здравый плод,
Лишь пламень чистый в нас таланта огнь зажжет.
Счастлив, кто мог сказать: «Друзей я в славе нажил,
Врагов своих не знал, соперников уважил.
Искусства нас в одно семейство сопрягли,
На ровный жребий благ и бедствий обрекли.
Причастен славе их, они моей причастны:
Их днями ясными мои дни были ясны».
Так рядом щедрая земля из влажных недр
Растит и гордый дуб и сановитый кедр.
Их чела в облаках, стопы их с адом смежны;
Природа с каждым днем крепит союз надежный,
И, сросшийся в один, их корень вековый
Смеется наглости бунтующих стихий.
Столетья зрят они, друг другом огражденны,
Тогда как в их тени, шипя, змеи презренны,
Междоусобных ссор питая гнусный яд,
Нечистой кровию подошвы их багрят.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна. Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья, Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже! На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье, В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна.
Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья,
Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже!
На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье,
В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной
Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Кто в самой глубине безумства пребывает,
И тот себя между разумными считает:
Не видим никогда мы слабостей своих,
Все мнится хорошо, что зрим в себе самих.
Пороки, кои в нас, вменяем в добродетель,
Хотя тому один наш страстный ум свидетель;
Лишь он доводит то, что то, конечно, так:
И добродетелен и мудр на свете всяк.
Пороки отошли, невежество сокрылось,
Иль будет так, когда еще не учинилось.
Буян закается бороться и скакать,
А петиметер вздор пред дамами болтать,
Не будет пьяница пить кроме только квасу,
Подьячий за письмо просить себе запасу,
Дьячкам, пономарям умерших будет жаль,
Скупой, ущедрившись, состроит госпиталь.
Когда ж надеяться премене быть толикой?
Когда на Яузу сойдет Иван Великий
И на Неглинной мы увидим корабли,
Волк станет жить в воде, белуга на земли,
И будет омывать Нева Кремлевы стены.
Но скоро ль таковой дождемся мы премены?
Всяк хочет щеголять достоинством своим
И думает, что все, что хорошо, то с ним.
Не мыслит льстец того, что он безмерно гнусен,
И мнит он то, что он как жить с людьми искусен:
Коль нужда в комаре, зовет его слоном,
Когда к боярину придет с поклоном в дом,
Сертит пред мухою боярской без препоны
И от жены своей ей делает поклоны.
Скупой с усмешкою надежно говорит:
«Желудку что ни дай, он все равно варит».
Вина не любит он, здоровее-де пиво,
Пить вины фряжские, то очень прихотливо:
«Отец-де мой весь век все мед да пиво пил,
Однако он всегда здоров и крепок был».
Безумец, не о том мы речь теперь имеем,
Что мы о здравии и крепости жалеем.
Ты б с радостью всю жизнь горячкой пролежал,
Когда бы деньги кто за то тебе давал.
Не здравие тебе быть кажется полезно —
Сокровище твое хранить тебе любезно,
Которо запер ты безвинно в сундуки,
И, опирался — безножен — на клюки,
Забыв, здоров ли ты теперь или ты болен,
Кончая дряхлый век, совсем бы был доволен,
Когда бы чаял ты, как станешь умирать,
Что будет льзя с собой во гроб богатство взять.
Здоровье ли в уме? Мешки лишь в мысли числишь,
Не спишь, ни ешь, ни пьешь, о деньгах только мыслишь,
В которых, коль ты их не тратишь, нужды нет;
Ты мнительно богат, так мни, что твой весь свет.
Что ж мыслишь о себе, безмозглый петиметер?
Где в людях ум живет, набит в нем тамо ветер.
Он думает, что в том премудрость состоит,
Коль кудри хороши, кафтан по моде сшит
И что в пустой его главе едина мода
Отличным чтить себя от подлого народа.
Какой нелепый ты плетешь себе обман,
Что отделит тебя от подлости кафтан?
Как Солон и Ликург законы составляли,
Картезий и Невтон системы вымышляли,
Не умствовали так, как петиметр тогда,
Как платье шить дает иль рядится когда,
Что все на щеголе играет и трясется.
Велика польза тем народу принесется?
Старуха, своея лишенна красоты,
Ругается, смотря на светски суеты.
Вступила девушка с мужчиной в речь свободно,
Старухе кажется то быть неблагородно.
Ей мнится: «Доведут до худа те слова.
Я, — мыслит, — в младости была не такова».
То станется, что ты поменьше говорила,
Но, молча, может быть, и больше что творила.
Невежа говорит: «Я помню, чей я внук;
По-дедовски живу, не надобно наук;
Пусть разоряются, уча рабяток, моты,
Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты.
Наприклад: о звездах потребно ль ведать мне,
Иль знать, Ерусалим в которой стороне,
Иль с кем Темираксак имел войны кровавы?
На что мне чтобы знать чужих народов правы,
Или стараться знать чужие языки?
Как будто без того уж мы и дураки».
Что он в незнании живет, о том не тужит,
И мнит, что то ему еще и к славе служит.
А если, что наук не надобно нам знать,
Не вскользь, доводами захочет утверждать,
Тогда он бредит так: «Как может быть известно
Живущим на земли строение небесно?
Кто может то сказать, что на небе бывал?
До солнца и сокол еще не долетал.
О небе разговор ученых очень пышен;
Но что? Один лишь вздор в пустых речах их слышен.
Уж насмотрелись мы, как верен календар,
От стужи стынет кровь, а там написан жар».
Но ты, не знаючи ни малых сил науки,
Коль не писать того, что будет честь от скуки?
Ищи тут правды, где не думано о ней,
И проклинай за то ученых ты людей.
О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,
Что за морем плетут, — потребно знать указы.
Не спорю, но когда сидишь судьею где».
Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?
Коль темен разум твой, приказ тебе мученье,
Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.
Обманщик думает: «Тот добрый человек,
Который никого не обманул вовек».
Но добрым у него несмысленный зовется,
А он умом своим до самых звезд несется:
«Не надобно ума, что взять и не отдать,
Что вверено кому, то можно удержать.
Погибнет-де тем честь, да это дело мало,
Во мне-де никогда ея и не бывало.
Когда-де по ея нам правилам ходить,
Так, в свете живучи, и кур не разводить».
Тот, гордостью надут, людей уничтожает,
В пустой себя главе с Июлием равняет
И мыслит: если б он на месте был его,
То б сей герой пред ним не стоил ничего.
Что ж гордости сея безмерныя причина?
Не знаю: гордый наш — детина как детина.
С чего ж он сходен с ним? На сей скажу вопрос:
Что есть и у него, и в том же месте нос.
Иному весь титул, что только благороден,
Красися тем, мой друг, что обществу ты годен.
Коль хочешь быть почтен за свой высокий род,
Яви отечеству того достойный плод!
Но если только ты о том лишь помышляешь,
Как волосы подвить, как шляпу надеваешь,
Как златом и сребром тягчить свои плеча,
И знаешь, почему где купится парча,
Как дамы рядятся, котора как танцует,
Как ходит, как сидит, впоследок как и плюет;
Коль емлешь женский вид и купидонов взор,
Коль бредишь безо сна и мелешь только вздор, —
Такого видя мне перед собой урода,
Прилично ли сказать, что ты высока рода?
Ты честью хвалишься, котора не твоя:
Будь пращур мне Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь
И спесью дуешься? Будь правнук чей ты хочешь:
Родитель твой был Пирр, и Ахиллес твой дед,
Но если их в тебе достоинств знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще лишь бесславишь.
«Такой ли, —скажут, — плод являет нам та кровь?
Посеян ананас, родилася морковь.
Не победителя — клячонка возит воду,
Хоть Буцефалова была б она приплоду,
Но чем уверишь нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них?
Ручаешься ли ты за верность их к супругам,
Что не был ни к одной кто сбоку взят к услугам,
Что всякая из них Лукреция была,
И каждая поднесь все Пирров род вела?»
Прерви свой, муза, глас, престань пустое мыслить!
Удобнее песок на дне морском исчислить,
Как наши дурости подробно перечесть,
Да и на что, когда дается вракам честь?
Месяц Травный, нахмурясь, престол свой отдал Изоку;
Пылкий Изок появился, но пасмурен, хладен, насуплен;
Был он отцом посаженым у мрачного Грудня. Грудень, известно,
Очень давно за Зимой волочился; теперь уж они обвенчались.
С свадьбы Изок принес два дождя, пять луж, три тумана.
(Рад ли, не рад ли, а надобно было принять их в подарок).
Он разложил пред собою подарки и фыркал. Меж тем собирался
Тихо на береге Карповки (славной реки, где водятся карпы,
Где, по преданию, Карп-Богатырь кавардак по субботам
Ел, отдыхая от славы), на береге Карповки славной
В семь часов ввечеру Арзамас двадесятый. Под сводом
Новосозданного храма, на коем начертано имя
Вещего Штейна, породой германца, душой арзамасца,
Сел Арзамас за стол с величавостью скромной и мудрой наседки;
Сел Арзамас — и явилось в тот миг небывалое чудо:
Нечто пузообразное, пупом венчанное вздулось,
Громко взбурчало, и вдруг гармонией Арфы стало бурчанье.
Члены смутились, Реин дернул за кофту Старушку,
С страшной перхотой Старушка бросилась в руки Варвику,
Журка клюнул Пустынника, тот за хвост Асмодея,
Начал бодать Асмодей Громобоя, а этот облапил,
Сморщась, как дряхлый сморчок, Светлану. Одна лишь Кассандра
Тихо и ясно, как пень благородный, с своим протоколом,
Ушки сжавши и рыльце подняв к милосердому небу,
В креслах сидела. „Уймись, Арзамас! — возгласила Кассандра. —
Или гармония пуза Эоловой Арфы тебя изумила?
Тише ль бурчало оно в часы пресыщенья, когда им
Водка, селедка, конфеты, котлеты, клюква и брюква
Быстро, как вечностью годы и жизнь, поглощались?
Знай же, что ныне пузо бурчит и хлебещет недаром;
Мне — Дельфийский треножник оно. Прорицаю, внимайте!“
Взлезла Кассандра на пузо, села Кассандра на пузе;
Стала с пуза Кассандра, как древле с вершины Синая
Вождь Моисей ко евреям, громко вещать к арзамасцам:
„Братья-друзья арзамасцы! В пузе Эоловой Арфы
Много добра. Не одни в нем кишки и желудок.
Близко пуза, я чувствую, бьется, колышется сердце!
Это сердце, как Весты лампада, горит не сгорая.
Бродит, я чувствую, в темном Дедале, поблизости пуза,
Честный отшельник — душа; она в своем заточенье
Все отразила прельщенья бесов и душиста добротой!
(Так говорит об ней Николай Карамзин, наш историк).
Слушайте ж, вот что душа из пуза инкогнито шепчет:
Полно тебе, Арзамас, слоняться бездельником! Полно
Нам, как портным, сидеть на катке и шить на халдеев,
Сгорбясь, дурацкие шапки из пестрых лоскутьев Беседных;
Время проснуться!.. Я вам пример. Я бурчу, забурчите ж,
Братцы, и вы, и с такой же гармонией сладкою. Время,
Время летит. Нас доселе сбирала беспечная шутка;
Несколько ясных минут украла она у бесплодной
Жизни. Но что же? Она уж устала иль скоро устанет.
Смех без веселости — только кривлянье! Старые шутки —
Старые девки! Время прошло, когда по следам их
Рой обожателей мчался! теперь позабыты; в морщинах,
Зубы считают, в разладе с собою, мертвы не живши.
Бойся ж и ты, Арзамас, чтоб не сделаться старою девкой.
Слава — твой обожатель; скорее браком законным
С ней сочетайся! иль будешь бездетен, иль, что еще хуже,
Будешь иметь детей незаконных, не признанных ею,
Светом отверженных, жалких, тебе самому в посрамленье.
О арзамасцы! все мы судьбу испытали; у всех нас
В сердце хранится добра и прекрасного тайна; но каждый,
Жизнью своей охлажденный, к сей тайне уж веру теряет;
В каждом душа, как светильник, горящий в пустыне,
Свет одинокий окрестныя мглы не осветит. Напрасно
Нам он горит, он лишь мрачность для наших очей озаряет.
Что за отрада нам знать, что где-то в такой же пустыне
Так же тускло и тщетно братский пылает светильник?
Нам от того не светлее! Ближе, друзья, чтоб друг друга
Видеть в лицо и, сливши пламень души (неприступной
Хладу убийственной жизни), достоинства первое благо
(Если уж счастья нельзя) сохранить посреди измененья!
Вместе — великое слово! Вместе, твердит, унывая,
Сердце, жадное жизни, томяся бесплодным стремленьем.
Вместе! Оно воскресит нам наши младые надежды.
Что мы розно? Один, увлекаем шумным потоком
Скучной толпы, в мелочных затерялся заботах. Напрасно
Ищет себя, он чужд и себе и другим; каменеет,
К мертвому рабству привыкнув, и, цепи свои презирая,
Их разорвать не стремится. Другой, потеряв невозвратно
В миг единый все, что было душою полжизни,
Вдруг меж развалин один очутился и нового зданья
Строить не смеет; и если бы смел, то где ж ободритель,
Дерзкий создатель — Младость, сестра Вдохновенья? Над грудой развалин
Молча стоит он и с трепетом смотрит, как Гений унывший
Свой погашает светильник. Иной самому себе незнакомец,
Полный жизни мертвец, себя и свой дар загвоздивший
В гроб, им самим сотворенный, бьется в своем заточенье:
Силен свой гроб разломить, но силе не верит — и гибнет.
Тот, великим желаньем волнуемый, силой богатый,
Рад бы разлить по вселенной — в сиянье ль, в пожаре ль — свой пламень;
К смелому делу сзывает дружину, но... голос в пустыне.
Отзыва нет! О братья, пред нами во дни упованья
Жизнь необятная, полная блеска, вдали расстилалась.
Близким стало далекое! Что же? Пред темной завесой,
Вдруг упавшей меж нами и жизнию, каждый стоит безнадежен;
Часто трепещет завеса, есть что-то живое за нею,
Но рука и поднять уж ее не стремится. Нет веры!
Будем ли ж, братья, стоять перед нею с ничтожным покорством?
Вместе, друзья, и она разорвется, и путь нам свободен.
Вместе — наш Гений-хранитель! при нем благодатная Бодрость;
Нам оно безопасный приют от судьбы вероломной;
Пусть налетят ее бури, оно для нас уцелеет!
С ним и Слава, не рабский криков толпы повторитель,
Но свободный судья современных, потомства наставник;
С ним и Награда, не шумная почесть, гремушка младенцев,
Но священное чувство достоинства, внятный не многим
Голос души и с голосом избранных, лучших согласный.
С ним жизнедательный Труд с бескорыстною целью — для пользы;
С ним и великий Гений — Отечество. Так, арзамасцы!
Там, где во имя Отечества по две руки во едину
Слиты, там и оно соприсутственно. Братья, дайте же руки!
Все минувшее, все, что в честь ему некогда жило,
С славного царского трона и с тихой обители сельской,
С поля, где жатва на пепле падших бойцов расцветает,
С гроба певцов, с великанских курганов, свидетелей чести,
Все к нам голос знакомый возносит: мы некогда жили!
Все мы готовили славу, и вы приготовьте потомкам! —
Вместе, друзья! чтоб потомству наш голос был слышен!“
Так говорила Кассандра, холя десницею пузо.
Вдруг наморщилось пузо, Кассандра умолкла, и члены,
Ей поклонясь, подошли приложиться с почтеньем
К пузу в том месте, где пуп цветет лесной сыроежкой.
Тут осанистый Реин разгладил чело, от власов обнаженно,
Важно жезлом волшебным махнул — и явилося нечто
Пышным вратам подобное, к светлому зданью ведущим.
Звездная надпись сияла на них: Журнал арзамасский.
Мощной рукою врата растворил он; за ними кипели
В светлом хаосе призраки веков; как гиганты, смотрели
Лики славных из сей оживленныя тучи; над нею
С яркой звездой на главе гением тихим неслося
В свежем гражданском венке божество — Просвещенье, дав руку
Грозной и мирной богине Свободе. И все арзамасцы,
Пламень почуя в душе, к вратам побежали... Все скрылось.
Реин сказал: „Потерпите, голубчики! я еще не достроил;
Будет вам дом, а теперь и ворот одних вам довольно“.
Члены, зная, что Реин — искусный строитель, утихли,
Сели опять по местам, и явился, клюкой подпираясь,
Сам Асмодей. Погонял он бичом мериносов Беседы.
Важен пред стадом тащился старый баран, волочивший
Тяжкий курдюк на скрипящих колесах, — Шишков седорунный;
Рядом с ним Шутовской, овца брюхатая, охал.
Важно вез назади осел Голенищев-Кутузов
Тяжкий с притчами воз, а на козлах мартышка
В бурке, граф Дмитрий Хвостов, тряслась; и, качаясь на дышле,
Скромно висел в чемодане домашний тушканчик Вздыхалов.
Стадо загнавши, воткнул Асмодей на вилы Шишкова,
Отдал честь Арзамасу и начал китайские тени
Членам показывать. В первом явленье предстала
С кипой журналов Политика, рот зажимая Цензуре,
Старой кокетке, которую тощий гофмейстер Яценко
Вежливо под руку вел, нестерпимый Дух издавая.
Вслед за Политикой вышла Словесность; платье богини
Радужным цветом сияло, и следом за ней ее дети:
С лирой, в венке из лавров и роз, Поээия-дева
Шла впереди; вкруг нее как крылатые звезды летали
Светлые пчелы, мед свой с цветов чужих и домашних
В дар ей собравшие. Об руку с нею поступью важной
Шла благородная Проза в длинной одежде. Смиренно
Хвост ей несла Грамматика, старая нянька (которой,
Сев в углу на словарь, Академия делала рожи).
Свита ее была многочисленна; в ней отличался
Важный маляр Демид-арзамасец. Он кистью, как древле
Тростью Цирцея, махал, и пред ним, как из дыма, творились
Лица, из видов заемных в свои обращенные виды.
Все покорялось его всемогуществу, даже Беседа
Вежливой чушкою лезла, пыхтя, из-под докторской ризы.
Третья дочь Словесности: Критика с плетью, с метелкой
Шла, опираясь на Вкус и смелую Шутку; за нею
Князь Тюфякин нес на закорках Театр, и нещадно
Кошками секли его Пиериды, твердя: не дурачься.
Смесь последняя вышла. Пред нею музы тащили
Чашу большую с ботвиньей; там все переболтано было:
Пушкина мысли, вести о курах с лицом человечьим,
Письма о бедных к богатым, старое заново с новым.
Быстро тени мелькали пред взорами членов одна за другою.
Вдруг все исчезло. Члены захлопали. Вилы пред ними
Важно склонил Асмодей и, стряхнув с них Шишкова,
В угол толкнул сего мериноса; он комом свернулся,
К стенке прижался и молча глазами вертел. Совещанье
Начали члены. Приятно было послушать, как вместе
Все голоса слилися в одну бестолковщину. Бегло
Быстрым своим язычком работала Кассандра, и Реин
Громко шумел; Асмодей воевал на Светлану; Светлана
Бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку,
Криком кричал Громобой, упрямясь родить анекдотец.
Арфа курныкала песни. Пустынник возился с Варвиком.
Чем же сумятица кончилась? Делом: журнал состоялся.