Степью песчаной наш грузный рыдван
Еле тащился. Под ивой,
Рядом с дорогою, трое цыган
Расположились лениво.
В огненных красках заката лежал
Старший с лубочною скрипкой;
Буйную песню он дико играл
С ясной, беспечной улыбкой.
Трубкой дымил над собою другой,
Дым провожая глазами,
Счастлив — как будто нет доли иной
Лучше, богаче дарами.
Третий, раскинувшись, сладко заснул;
Над головою висела
Лютня на иве… По струнам шел гул,
По́ сердцу греза летела.
Пусть из-за пестрых заплат, из прорех
Голое тело сквозится:
Все на лице у них гордость и смех,
Сколько судьба не грозится.
Вот от кого довелось мне узнать,
Как тебя, доля лихая,
Дымом развеять, проспать, проиграть,
Мир и людей презирая.
Глаз я не мог отвести от бродяг;
Долго мне будут все сниться
Головы в черных, косматых кудрях,
Темные, смуглые лица.
Не вини одинокую долю,
О судьбе по ночам не гадай,
Сберегай свою девичью волю,
Словно клад золотой, сберегай:
Уж недолго тебе оставаться
В красном тереме с няней родной,
На леса из окна любоваться,
Расцветать ненаглядной зарей;
Слушать песни подруг светлооких,
И по бархату золотом шить,
И беспечно в стенах одиноких
Беззаботною пташкою жить.
Отопрется твой терем дубовый,
И простится с тобою отец,
И, гордясь подвенечной обновой,
Ты пойдешь с женихом под венец;
Да не радость — желанную долю —
Ты найдешь на пороге чужом:
Грубый муж твою юную волю
Похоронит за крепким замком.
И ты будешь сносить терпеливо,
Когда злая старуха свекровь
Отвечать станет бранью ревнивой
На покорность твою и любовь;
Будешь глупой бояться золовки,
Пересуды соседей терпеть,
За работой сидеть без умолку
И от тайного горя худеть,
Слушать хмельного мужа укоры,
До рассвета его поджидать;
И забудешь ты песню, уборы,
Станешь злую судьбу проклинать;
И, здоровье в груди полумертвой
От бесплодной тоски погубя,
Преждевременной жалкою жертвой
В гроб дощатый положишь себя.
И никто со слезой и молитвой
На могилу к тебе не придет,
И дорогу к могиле забытой
Густым снегом метель занесет.
Жили-были три красные девицы.
Все три родные сестрицы,
Все три веселые, молодые,
У всех на кудрях венцы золотые.
И наскучила им девичья доля,
Смотрят одна другой грустнее,
И пошли они в чистое поле.
А в поле лес стоит, чернея…
«Гой ты, лес дремучий, зеленый,
Высылай нам, старый, смерть навстречу,
дадим тебе золотые короны!»
Услыхал лес девичьи речи,
Улыбаться старый начинает
И дюжину поцелуев им посылает,
«Погодите вы, красные девицы,
Погодите, милые сестрицы,
Еще больше каждой на долю придется,
Еще каждая судьбы своей дождется…»
Наскучила сестрам злая доля,
Смотрят, одна другой грустнее,
И пошли они в чистое поле,
Видят, — плещется море, синея…
«Уж ты. синее море, океан бездонный,
Высылай нам нашу смерть навстречу,
Дадим тебе золотые короны!»
Услыхало море девичьи речи,
Взыгралось синее, зарыдало,
Сотню поцелуев им послало.
И стоят девицы, сквозь слезы улыбаются,
И былые годы им, девицам, вспоминаются…
Наскучила сестрам злая доля,
Пошли они в широкое поле:
Видят море, в море остров чудный,
На острове — город шумный, многолюдный.
«Уж ты город древний, многомильонный,
Ты пошли нам нашу смерть навстречу,
Дадим тебе золотые короны!»
Как услышал город девичьи речи,
Он без счету поцелуев им посылает,—
И все печали девицы забывают.
С суровой долею я рано подружился:
Не знал веселых дней, веселых игр не знал,
Мечтами детскими ни с кем я не делился,
Ни от кого речей разумных не слыхал.
Но все, что грязного есть в жизни самой бедной, —
И горе, и разгул, кровавый пот трудов,
Порок и плач нужды, оборванной и бледной,
Я видел вкруг себя с младенческих годов.
Мучительные дни с бессонными ночами,
Как много вас прошло без света и тепла!
Как вы мне памятны тоскою и слезами,
Потерями надежд, бессильем против зла!..
Но были у меня отрадные мгновенья,
Когда всю скорбь мою я в звуках изливал,
И знал я сердца мир и слезы вдохновенья,
И долю горькую завидной почитал.
За дар свой в этот миг благодарил я Бога, —
Казался раем мне приют печальный мой,
Меж тем безумная и пьяная тревога,
Горячий спор и брань кипели за стеной…
Вдруг до толпы дошел напев мой вдохновенный,
Из сердца вырванный, родившийся в глуши, —
И чувства лучшие, вся жизнь моей души
Разоблачилися рукой непосвященной.
Я слышу над собой и приговор, и суд…
И стала песнь моя, песнь муки и восторга,
С людьми и с жизнию меня миривший труд,
Предметом злых острот, и клеветы, и торга…
Заколдованная воля в вещество вошла.
Тяжела людская доля—быть в цепях Добра и Зла.
Зачарованная сила завлеклась собой.
Все, что будет, все, что было, сказка Глуби Голубой.
Мы опять изменим лики, спрятав седину.
Наши замыслы велики, мы должны встречать Весну.
Разрушая изваянья, мы ваяем вновь.
Ты, в которой все—сиянье, брачный день свой приготовь.
Мы опять увидим степи там, где города.
Разрушая наши цепи, мы поем: „Живи, Звезда.“
Мы в степях, где день погашен, возведем шалаш.
Мы опять с безмерных башен возгласим, что праздник—наш.
Тяжела людская доля—камни громоздить.
Нет, легка. Светла неволя, если разум крутит нить.
Чрез столетья пробуждая сам себя в веках,
Вижу я рожденье Мая в первозданных лепестках.
Здесь я помню, хоть неясно, что дышал я—Там.
О, тебя, что так прекрасна, никому я не отдам.
Здесь стою я на пороге, веря в звездный счет.
Говорят, что сказка Боги. Вон, я вижу их полет.
Ю. ЛюбимовуТы скажи слезам своим «спасибо»,
их не поспешая утереть.
Лучше плакать, но родиться — ибо
не родиться — это умереть. Быть живым — пусть биту или гнуту, —
но в потёмках плазмы не пропасть,
как зеленохвостую минуту
с воза мироздания украсть. Вхрупывайся в радость, как в редиску,
смейся, перехватывая нож.
Страшно то, что мог ты не родиться,
даже если страшно, что живёшь. Кто родился — тот уже везучий.
Жизнь — очко с беззубою каргой.
Вытянутым быть — нахальный случай,
будто бы к семнадцати король. В качке от черёмушного чада,
пьяный от всего и ничего,
не моги очухаться от чуда,
чуда появленья своего. В небесах не ожидая рая,
землю ты попрёком не обидь,
ибо не наступит жизнь вторая,
а могла и первая не быть. Доверяй не тлению, а вспышкам.
Падай в молочай и ковыли
и, не уговаривая слишком,
на спину вселенную вали. В горе озорным не быть зазорно.
Даже на развалинах души,
грязный и разодранный, как Зорба,
празднуя позорище, пляши. И спасибо самым чёрным кошкам,
на которых покосился ты,
и спасибо всем арбузным коркам,
на которых поскользнулся ты. И спасибо самой сильной боли,
ибо что-то всё-таки дала,
и спасибо самой сирой доле,
ибо доля всё-таки была.
Знахарка в нашем живет околотке:
На воду шепчет; на гуще, на водкеДа на каких-то гадает травах.
Просто наводит, проклятая, страх! Радостей мало — пророчит всё горе;
Вздумал бы плакать — наплакал бы море, Да — Господь милостив! — русский народ
Плакать не любит, а больше поет.Молвила ведьма горластому парню:
«Эй! угодишь ты на барскую псарню!»И — поглядят — через месяц всего
По лесу парень орет: «го-го-го!»Дяде Степану сказала: «Кичишься
Больно ты сивкой, а сивки лишишься, Либо своей голове пропадать!»
Стали Степана рекрутством пугать: Вывел коня на базар — откупился!
Весь околоток колдунье дивился.«Сем-ка! и я понаведаюсь к ней! —
Думает старый мужик Пантелей: —Что ни предскажет кому: разоренье,
Убыль в семействе, глядишь — исполненье! Черт у ней, что ли, в дрожжах-то сидит?..»
Вот и пришел Пантелей — и стоит, Ждет: у колдуньи была уж девица,
Любо взглянуть — молода, полнолица, Рядом с ней парень — дворовый, кажись,
Знахарка девке: «Ты с ним не вяжись! Будет твоя особливая доля:
Милые слезы — и вечная воля!»Дрогнул дворовый, а ведьма ему:
«Счастью не быть, молодец, твоему.Всё говорить?» — «Говори!» — «Ты зимою
Высечен будешь, дойдешь до запою, Будешь небритый валяться в избе,
Чертики прыгать учнут по тебе, Станут глумиться, тянуть в преисподню:
Ты в пузыречек наловишь их сотню, Станешь его затыкать…» Пантелей
Шапку в охапку — и вон из дверей.«Что же, старик? Погоди — погадаю!»—
Ведьма ему. Пантелей: «Не желаю! Что нам гадать? Малолетков морочь,
Я погожу пока, чертова дочь! Ты нам тогда предскажи нашу долю,
Как от господ отойдем мы на волю!»
Ты к звездам обратися в горе:
Они с тобой в святой связи
Сияют издали в просторе,
А людям чужд ты и вблизи.
Заплачь в обятиях природы,
Слезами душу утоми;
Но, как не ведая невзгоды,
Потом являйся пред людьми.
Когда их злобы бестолковой
Тебя преследует укор,
Ищи себе ты силы новой
В глуши лесов, на высях гор.
В борьбе с собою долг свой честный,
Свое призванье вновь пойми,
В борьбе немой, в борьбе безвестной
И не разгаданной людьми.
Ты совершил ли труд счастливый, —
Готовься бодро к делу вновь;
С тобой в толпе той суетливой
Сошлась ли верная любовь, —
Предайся ей душою всею,
Всем сердцем благодать прими;
Но чистой радостью своею
Нейди делиться ты с людьми.
Встречай гоненья и напасти
И бедствий мира будь сильней;
Гляди в лицо державной власти,
Не содрогаясь перед ней.
Шлет долю бог; тяжка ли доля —
Во прахе мысль к нему стреми,
Молись: «Твоя да будет воля!»
Но не склоняйся пред людьми.
И если ты творцом вселенной
Для пытки избран роковой, —
Да будет тайною священной
Она меж богом и тобой.
И если пасть тебе придется
Под ношей мук, —свой вопль уйми:
В груди пусть сердце разорвется,
Но не застонет пред людьми.
Когда оплакивал погибшую химеру
Впервые человек — его природа — мать,
Впоследствии в него утратившая веру,
Стремилась вместе с ним и плакать, и страдать.
Все омрачилося; померкли все светила;
Увяли все цветы,
И солнце более не грело с высоты;
Фатою дымчатой свой лик луна закрыла,
И ветви темный лес с отчаяньем простер
К печальным небесам; осенние туманы
Нависли над землей, а рощи и поляны
Оделись в траурный убор.
И волны плакали, сливаясь в тихом стоне;
Впервые голоса, и струны, и ручьи,
И ветер утренний, и в роще соловьи —
Запело все в минорном тоне.
У бездны дань невольных слез
Отчаянье исторгло щедро;
Пылали злобою вулканов темных недра
И вопиял утес…
— В страданьях смертного мы просим нашей доли! —
Звучало из пещер. И что же? Человек
Грустил неделю, но не доле, —
А скорби их конца не будет и вовек.
Когда же, наконец, стыдясь своей кручины,
Утешилась природа — мать —
Спеша чело свое цветами увенчать,
Оправив мантию зеленую долины,
Она явилась вновь в сиянии красы,
И молвила, полна насмешливой угрозы:
— Теперь узнала я, что значат ваши слезы —
Недолговечные, как капельки росы!
Страдайте же одни! Земля, красой волшебной
Цветя по-прежнему, не знай, как прежде, мук!
Пусть не вторгается в твой светлый гимн хвалебный
Фальшивой нотою земных рыданий звук!
В Смоленской губернии, в хате холодной,
Зимою крестьянка меня родила.
И, как это в песне поется народной,
Ни счастья, ни доли мне дать не могла.Одна была доля — бесплодное поле,
Бесплодное поле да тощая рожь.
Одно было счастье — по будням ненастье,
По будням ненастье, а в праздники — дождь.Голодный ли вовсе, не очень ли сытый,
Я все-таки рос и годов с десяти
Постиг, что одна мне наука открыта —
Как лапти плести да скотину пасти.И плел бы я лапти… И, может быть, скоро
Уже обогнал бы отца своего…
Но был на земле человек, о котором
В ту пору я вовсе не знал ничего.Под красное знамя бойцов собирая,
Все тяготы жизни познавший вполне,
Он видел меня из далекого края,
Он видел и думал не раз обо мне.Он думал о том о бесправном народе,
Кто поздно ложился и рано вставал,
Кто в тяжком труде изнывал на заводе,
Кто жалкую нивку слезой поливал; Чьи в землю вросли захудалые хаты,
Чьи из году в год пустовали дворы;
О том, кто давно на своих супостатов
Точил топоры, но молчал до поры.Он стал и надеждой и правдой России,
И славой ее и счастливой судьбой.
Он вырастил, поднял могучие силы
И сам их повел на решительный бой.И мы, что родились в избе при лучине
И что умирали на грудах тряпья, -
От Ленина право на жизнь получили —
Все тысячи тысяч таких же, как я.Он дал моей песне тот голос певучий,
Что вольно плывет по стране по родной.
Он дал моей ниве тот колос живучий,
Который не вянет ни в стужу, ни в зной.И где бы я ни был, в какие бы дали
Ни шел я теперь по пути своему, -
и в дни торжества, и в минуты печали
Я сердцем своим обращаюсь к нему.И в жизни другого мне счастья не надо, -
Я счастья хотел и хочу одного:
Служить до последнего вздоха и взгляда
Живому великому делу его.
Не льстись предательством ты счастие сыскать!
У самых тех всегда в глазах предатель низок,
Кто при нужде его не ставит в грех ласкать;
И первый завсегда к беде предатель близок.
Крестьянина Червяк просил его пустить
В свой сад на лето погостить.
Он обещал вести себя там честно,
Не трогая плодов, листочки лишь глодать,
И то, которые уж станут увядать.
Крестьянин судит: «Как пристанища не дать?
Ужли от Червяка в саду мне будет тесно?
Пускай его себе живет.
Притом же важного убытку быть не может,
Коль он листочка два-три сгложет».
Позволил: и Червяк на дерево ползет;
Нашел под веточкой приют от непогод:
Живет без нужды, хоть не пышно,
И про него совсем не слышно.
Меж тем уж золотит плоды лучистый Царь,
Вот в самом том саду, где также спеть все стало,
Наливное, сквозное, как янтарь,
При солнце яблоко на ветке дозревало.
Мальчишка был давно тем яблоком пленен:
Из тысячи других его заметил он:
Да доступ к яблоку мудрен.
На яблоню Мальчишка лезть не смеет,
Ее тряхнуть он силы не имеет
И, словом, яблоко достать не знает как.
Кто ж в краже Мальчику помочь взялся? Червяк.
«Послушай», говорит: «я знаю это, точно
Хозяин яблоки велел снимать;
Так это яблоко обоим нам непрочно;
Однако ж я берусь его достать,
Лишь поделись со мной. Себе ты можешь взять
Противу моего хоть вдесятеро боле;
А мне и самой малой доли
На целый станет век глодать».
Условье сделано: Мальчишка согласился;
Червяк на яблоню — и работа́ть пустился;
Он яблоко в минуту подточил.
Но что ж в награду получил?
Лишь только яблоко упало,
И с семечками сел его Мальчишка мой;
А как за долей сполз Червяк долой,
То Мальчик Червяка расплющил под пятой:
И так ни Червяка, ни яблока не стало.
Ох, сторонка, ты, сторонка,
Сторона степная!
Едешь, едешь — хоть бы хата…
В небе ночь глухая.Задремал ямщик — и кони
Мелкою рысцою
Чуть трусят, и колокольчик
Смолкнул под дугою.По степным оврагам волки
Бродят, завывая,
В тростниках свою добычу
Зорко выжидая.«Эй, ямщик! ты дремлешь, малый?.
Эдак поневоле
На зубах волков придется
Нам остаться в поле».Встрепенулся парень, вскинул
Кверху кнут ременный
И стегнул им коренного:
«Эх ты, забубённый!»И взвились степные кони —
Бешено несутся,
Колокольчика по степи
Звуки раздаются… Едем, едем, — хоть бы хата…
Огонечек в поле…
Отдохнул бы на ночлеге, —
Рад бы этой доле! Вдруг мне молвил, обернувшись,
Мой ямщик удалый:
«Эдак ехать, то в трясину
Угодим, пожалуй! Здесь, лишь чуть свернешь с дороги —
И затонешь живо».
Он сдержал коней — и песню
Затянул тоскливо: «Ах ты, молодость,
Моя молодость!
Ах ты, буйная,
Ты, разгульная! Ты зачем рано
Прокатилася —
И пришла старость,
Не спросилася? Как женил меня
Родной батюшка,
Говорила мне
Родна матушка: «Ты женись, женись,
Моя дитятко,
Ты женись, женись,
Бесталанный сын!»И женился я,
Бесталанный сын —
Молода жена
Не в любовь пришла, Не в любовь пришла
И не по сердцу,
Не по нраву мне
Молодецкому.На руке лежит,
Что колодинка,
А в глаза глядит,
Что змея шипит… Ах, не то была
Красна девица,
Моя прежняя
Полюбовница: На руке лежит,
Будто перышко;
А в глаза глядит —
Целовать велит…»Ох, сторонка, ты, сторонка
Сторона степная!
У тебя родилась песня,
Песня былевая.Глубока она, кручинна,
Глубока, как море…
Пережита эта песня,
Выстрадана в горе… И встает в глазах печальный
Парень предо мною,
Загубивший свою долю
Волею чужою.Слышу тихие слова я
Матери скорбящей,
И рабы безвольной мужа,
Робкой, все сносящей: «Ты женись, женись, мой милый,
Дорогой, желанный!
Ты женись, женись, родимый
Сын мой бесталанный!»И женился бесталанный…
Сгибло счастье-доля:
Что любил он, разлучила
С тем отцова воля.Ох, сторонка, ты, сторонка,
Сторона степная!
У тебя кручины-горя
Нет конца и края!
Полдень. Тихо в поле.
Ветерок не веет,
Точно сон-дремоту
Нарушать не смеет.
Лишь в траве кузнечик,
Спрятавшись, стрекочет, —
Слышишь, точно кто-то
В поле косу точит.
И томит дремота,
Душу обнимая…
Лег в траву я. Грезит
Дума, засыпая…
Вот я вижу поле
Дальнее, родное —
И над ним без тучек
Небо голубое.
Жарко, воздух душен —
Солнце припекает…
Девушка-батрачка
Сено подгребает.
Под лучами солнца
Жарится, бедняжка;
Липнет к ее телу
Белая рубашка.
На груди батрачки
Ворот распустился,
И платочек красный
С головы свалился…
Тяжело, неровно
Грудь, волнуясь, дышит;
На щеках горячих
Жар-румянец пышет;
Распустились косы,
Падают на плечи, —
И звучат тоскливо
Девушкины речи:
«Ты вот от жары-то
Спрятался, поди-ка;
Я же здесь на солнце
Жарюсь, горемыка…»
Я ей отвечаю:
«Бросила б работу, —
Под такой жарою
Дело не в охоту!» —
«Бросила б работу!
Да ведь как же бросить?
А придет хозяин
Да работу спросит?
Я не дочь родная, —
Девка нанятая;
Нанялась — так делай,
Устали не зная.
Делай, хоть убейся,
Не дадут потачки…
Тяжела ты доля, —
Долюшка батрачки!»
Сон одолевает,
Дума засыпает…
Снится ей, что вечер
Тихий наступает.
Неба край сияет
Золотой зарею;
Воздух свеж и пахнет
Скошенной травою.
Девушка-батрачка,
Прислонясь у тына,
Смотрит в перелесок, —
На лице кручина…
Вот из перелеска
Песня раздается,
В воздухе росистом
И звенит, и льется…
И из перелеска,
Узкою тропою,
Вышел в поле парень
На плече с косою
Подошел он к тыну,
Девушку ласкает, —
Девушка, целуя,
Парня обнимает…
Говорит: «Желанный!
Долго ли нам биться:
От людей украдкой
Видеться, сходиться?
Нет нам светлой доли, —
Нет нам, видно, счастья!..
У людей жизнь — вёдро:
А у нас — ненастье…
У людей свой угол,
У людей есть поле, —
А у нас с тобою
Ни угла, ни воли…» —
«Потерпи, голубка!
Не тужи о доле;
Будет у нас угол,
Будет у нас поле…
Потерпи, голубка!
Разживусь казною —
И в селе избу я
Светлую построю.
Над избой прилажу
Я коньки резные;
Сделаю у окон
Ставни расписные.
Обсажу ветлами
У избы крылечко…
На крылечко выйдешь
Ты, мое сердечко!..
И меня из поля
Будешь дожидаться, —
Будут на нас люди,
Глядя, дивоваться!..»
И под эти речи
Позабыто горе, —
И батрачка верит,
Верит светлой доле.
Хорошо ей, любо…
Смотрит парню в очи…
В поле же ложится
Тихий сумрак ночи.
Она всегда с бельем у плота;
Ей между прачек равной нет:
В ея руках кипит работа,
Хотя ей семьдесят шесть лет.
Так всю-то жизнь за хлеб свой чорный
Она надсаживала грудь,
Свершая честно и покорно
Судьбой отмеренный ей путь.
В былые дни она любила,
К венцу с надеждой светлой шла.
И долю женщины сносила,
Хоть в этой доле много зла.
Нуждались дети в воспитаньи
Ухода муж больной просил —
Он умер вскоре, но страданье
В ней не убило твердых сил.
Трудясь вдвойне, не унывала
Она среди своих птенцов,
И труд и честность завещала
Им, как богатство бедняков.
На заработки в путь далекий
Благословляя сыновей,
Мать оставалась одинокой,
Но уцелела бодрость в ней.
Она гроши на лен копила,
Сидела с прялкой по ночам
И нитки тонкия сучила
И отдавала их ткачам.
Холст был готов. Рукой прилежной
Старушка, скорбный труд любя,
На случай смерти безмятежно
Сорочку шила для себя.
Окончен труд. Порой к обедне
Она наденет свой наряд,
И спрячет первый и последний
Трудом добытый, ценный клад.
Он сохраняется с почетом
До той поры, когда придет
Конец тревогам и заботам
И смертный час ея пробьет.
О, если б так же безтревожно
И я глаза свои закрыл,
Свершив все то̀, что было можно
Свершить, по мере средств и сил.
Умея пить и жолчь, и сладость
Из чаши жизни чередой,
Я ощущал бы только радость,
Увидев белый саван свой.
Знахарка в нашем живет околодке:
На́ воду шепчет; на гуще, на водке
Да на каких-то гадает травах.
Просто наводит, проклятая, страх!
Радостей мало — пророчит все горе,
Вздумал бы плакать — наплакал бы море,
Да — господь милостив! — русский народ
Плакать не любит, а больше поет.
Молвила ведьма горластому парню:
«Эй! угодишь ты на барскую псарню!»
И — поглядят — через месяц всего
По лесу парень орет: «го-го-го!»
Дяде Степану сказала: «Кичишься
Больно ты сивкой, а сивки лишишься,
Либо своей голове пропадать!»
Стали Степана рекрутством пугать:
Вывел коня на базар — откупился!
Весь околодок колдунье дивился.
«Сем-ка! и я понаведаюсь к ней!—
Думает старый мужик Пантелей.—
Что ни предскажет кому: разоренье,
Убыль в семействе, глядишь — исполненье!
Черт у ней, что ли, в дрожжах-то сидит?..»
Вот и пришел Пантелей — и стоит,
Ждет: у колдуньи была уж девица,
Любо взглянуть — молода, полнолица.
Рядом с ней парень — дворовый, кажись.
Знахарка девке: «Ты с ним не вяжись!
Будет твоя особливая доля:
Малые слезы — и вечная воля!»
Дрогнул дворовый, а ведьма ему:
«Счастью не быть, молодец, твоему.
Все говорить?» — Говори! — «Ты зимою
Высечен будешь, дойдешь до запою,
Будешь небритый валяться в избе,
Чертики прыгать учнут по тебе,
Станут глумиться, тянуть в преисподню;
Ты в пузыречек наловишь их сотню,
Станешь его затыкать…» Пантелей
Шапку в охапку — и вон из дверей.
«Что же, старик? Погоди — погадаю!» —
Ведьма ему. Пантелей:— Не желаю!
Что нам гадать? Малолетков морочь,
Я погожу пока, чертова дочь!
Ты нам тогда предскажи нашу долю,
Как от господ отойдем мы на волю! —
Две гитары, зазвенев,
Жалобно заныли…
С детства памятный напев,
Старый друг мой — ты ли?
Как тебя мне не узнать?
На тебе лежит печать
Буйного похмелья,
Горького веселья!
Это ты, загул лихой,
Ты — слиянье грусти злой
С сладострастьем баядерки —
Ты, мотив венгерки!
Квинты резко дребезжат,
Сыплют дробью звуки…
Звуки ноют и визжат,
Словно стоны муки.
Что за горе? Плюнь, да пей!
Ты завей его, завей
Веревочкой горе!
Топи тоску в море!
Вот проходка по баскам
С удалью небрежной,
А за нею — звон и гам
Буйный и мятежный.
Перебор… и квинта вновь
Ноет-завывает;
Приливает к сердцу кровь,
Голова пылает.
Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка,
С голубыми ты глазами, моя душечка!
Замолчи, не занывай,
Лопни, квинта злая!
Ты про них не поминай…
Без тебя их знаю!
В них хоть раз бы поглядеть
Прямо, ясно, смело…
А потом и умереть —
Плевое уж дело.
Как и вправду не любить?
Это не годится!
Но, что сил хватает жить,
Надо подивиться!
Соберись и умирать,
Не придет проститься!
Станут люди толковать:
Это не годится!
Отчего б не годилось,
Говоря примерно?
Значит, просто все хоть брось…
Оченно уж скверно!
Доля ж, доля ты моя,
Ты лихая доля!
Уж тебя сломил бы я,
Кабы только воля!
Уж была б она моя,
Крепко бы любила…
Да лютая та змея,
Доля, — жизнь сгубила.
По рукам и по ногам
Спутала-связала,
По бессонныим ночам
Сердце иссосала!
Как болит, то ли болит,
Болит сердце — ноет…
Вот что квинта говорит,
Что басок так воет.
Шумно скачут сверху вниз
Звуки врассыпную,
Зазвенели, заплелись
В пляску круговую.
Словно табор целый здесь,
С визгом, свистом, криком
Заходил с восторгом весь
В упоеньи диком.
Звуки шепотом журчат
Сладострастной речи…
Обнаженные дрожат
Груди, руки, плечи.
Звуки все напоены
Негою лобзаний.
Звуки воплями полны
Страстных содроганий…
Басан, басан, басана,
Басаната, басаната,
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата…
Что за дело? ты моя!
Разве любит он, как я?
Нет — уж это дудки!
Доля злая ты моя,
Глупы эти шутки!
Нам с тобой, моя душа,
Жизнью жить одною,
Жизнь вдвоем так хороша,
Порознь — горе злое!
Эх ты, жизнь, моя жизнь…
К сердцу сердцем прижмись!
На тебе греха не будет,
А меня пусть люди судят,
Меня бог простит…
Что же ноешь ты, мое
Ретиво сердечко?
Я увидел у нее
На руке колечко!..
Басан, басан, басана,
Басаната, басаната!
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата!
Эх-ма, ты завей
Веревочкой горе…
Загуляй да запей,
Топи тоску в море!
Вновь унылый перебор,
Звуки плачут снова…
Для чего немой укор?
Вымолви хоть слово!
Я у ног твоих — смотри —
С смертною тоскою,
Говори же, говори,
Сжалься надо мною!
Неужель я виноват
Тем, что из-за взгляда
Твоего я был бы рад
Вынесть муки ада?
Что тебя сгубил бы я,
И себя с тобою…
Лишь бы ты была моя,
Навсегда со мною.
Лишь не знать бы только нам
Никогда, ни здесь, ни там
Расставанья муки…
Слышишь… вновь бесовский гам,
Вновь стремятся звуки…
В безобразнейший хаос
Вопля и стенанья
Все мучительно слилось.
Это — миг прощанья.
Уходи же, уходи,
Светлое виденье!..
У меня огонь в груди
И в крови волненье.
Милый друг, прости-прощай,
Прощай — будь здорова!
Занывай же, занывай,
Злая квинта, снова!
Как от муки завизжи,
Как дитя от боли,
Всею скорбью дребезжи
Распроклятой доли!
Пусть больнее и больней
Занывают звуки,
Чтобы сердце поскорей
Лопнуло от муки!
Вырвать слова!
но Неизбежен, непобедим ярлык
совершенно извращенного всеобщим вниманием
каучука
No
No
No
Так что 31=8
1.
Случайно ли дополнение чека?
Или это ответ?
Надо бы.
Только
Что же,
Когда каждому шагу ответ — бетон
И откажет родник — фонтан
Может ли,
Согнутый
На своем, на своем поле
Отмахнуть семикожный
Чернофигурный щит?
Еще один свисток и смеркнется
Ноль —
разведи еще перекресток в заострении
(Давний, давний спектр многоафишных щитов:
Падайте, падайте, росказни лоскута).
НЕИЗБЕЖЕН
Коленом
Притиснутый к пальмету,
Растерянный,
Ощеренный,
Разверенный
Эриманфийский страх
И эти апотропические руки
ТАЙ!
Безграалие на горе,
Что до двойной провинциальности
Безграалие на горе
Cи-dеvant столицы
Безграалие на горе
Все это лопающаяся пластика
Хлопающего зонтика —
Сверлит смрад систематики
Селезенчатых готиков
ОТЧЕго НЕ мЕДнОе оТВОРЯТь?
Где это сердятся турники?
Сколько морщин в этой улыбке!
А башенные пауки
Шевелят робко
Меловой милый лунь для луны
Проявлять ли теперь этот негатив?
НЕИЗБЕЖНО!
потому что только воздух была песня
(Несмотря на совершенно невыносимую манеру отельной
прислуги отворять, в отсутствии, окна в улицу)
Нет! Нет! Нет! Н_е п_о_з_д_н_о
И весть еще дрожит.
И не будет тебе никакого сахара
Пока не уберут, не утолкут трут
Растоптанные войной над землей озими
Жалооконное
О горестной доле,
О канифоле,
О каприфоле
Безграалие на горе.
И не видно ни краю, ни отдыха
Ах! не хватило красна вина
Кто, г-спода, видел многоуважаемого
архитриклина?
Ясно разваливается голова на
апельсинные доли;
То говорун дал отбой:
Под тучей ключ перевинчен
И когда падают деньги —
звонок
Когда падает палка —
стук
Когда падает.....
Нет!
Полая поляна
Палево бела
Плакала былая
Плавная пила.
Кириллицей укрыть
Кукуя видел?
НЕИЗБЕЖНО!
И перебросился день.
День?
Так!
Угарали коралловыми сумерки
Вспомните меня
Сумерки умерли
В многоледяный бридж
И
PAL MAL BAL
Увял
Платок
Плакать
Наток
Окол-
до-
вавший УНОСИМЫЙ газ.
Уносись НЕИЗБЕЖНО в ярлык.
Со скоростью
Превосходящей все последние изобретения в этой
области.
Благодетели! Зовите пожарных:
Начинается мировая скорбь.
Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?
По Земле разнодорожной
Проходя из века в век,
Под собою — непреложный,
Неподвижный грунт подножный
Видел всюду человек.
Люди — всеми их глазами —
В небе видеть лишь могли
С дном, усыпанным звездами,
Чашу, ставшую краями
Над тарелкою Земли,
С чувством спорить не умея,
Долго, в грезах сонных дум,
Был узлами Птоломея
Связан, спутан смертных ум.
Мир, что был одним в творенье,
Был другим в воображенье:
Там — эфирный океан
Был отверст, созданья план
Был там зодчего достоин —
Беспределен, прост и строен;
Здесь — был смутен, сбивчив он,
Там — премудр, а здесь — мудрен.
Там — Земля, кружась, ходила,
Словно мяч, в кругу планет,
Вкруг громадного горнила,
Изливающего свет;
Здесь — пространств при узких мерах —
Жалось всё в кристальных сферах,
Звезды сплошь с их сводом шли
И вдвойне вращалось Солнце,
Чтоб метать лучи в оконце
Неповертливой Земли. Рим с высот своей гордыни
Клял науку — и кругом,
Что казалось в веке том
Оскорблением святыни,
Что могло средь злых потех
Возбуждать лишь общий смех
И являться бредом въяве
И чего, средь звездных дел,
Утверждать, при полной славе,
Тихо Браге не посмел, —
Неба страж ночной, придверник,
Смело ‘Да! — сказал Коперник. —
Высшей мудрости черты —
В планах, полных простоты!
Бог — премудр. В твореньях явен
Коренной закон родства:
С братом — волей божества —
Всяк из братии равноправен.
Дети Солнца одного,
Сестры — зримые планеты —
Им сияют, им согреты, —
Средоточен лик его!
На него все взор возводят,
Доля с долей тут сходна,
Вкруг него они все ходят,
А Земля — из них одна, —
Ergo — ходит и она! ’ И, едва лишь зоркий разум
В очи истине взглянул,
Верной мысли луч сверкнул,
Словно молния, — и разом
Свод — долой! Весь звездный клир
Прянул россыпью в эфир,
И — не в области творенья,
Но в хаосе разуменья —
Воссоздался божий мир.
В бесконечных, безначальных,
Необъятных небесах —
Тех тяжелых сфер кристальных
Вдруг не стало — пали в прах!
И средь строя мирового,
Плоский вид свой округля,
Вкруг светила золотого
В безднах двинулась Земля! ‘У! ’ — кричат невежд мильоны,
Те — свернули кулаки,
Эти — кажут языки,
Там ревут враги-тевтоны,
Там — грозит проклятьем Рим,
Там — на сцене гистрионы
Свищут, — гений — невредим.
Где друзья ему ‘Заставим
Их умолкнуть! ’ — говорят,
Он в ответ: ‘К чему? Оставим, !
Пусть! — Не ведят, что творят! ’
Непогода и ветер. Осенняя ночь
Холодна; дождик с вечера льется,
А на улице в жалких лохмотьях трясется,
Силясь холод ночной превозмочь
Нищеты беззащитная дочь,
Одинокая всеми забытая,
Горем убитая.
Не бросает никто ей участья вокруг,
Но за ней ходит следом единственный друг
Темной ночью и в ветер, и в холод,
И повсюду следит день-деньской.
Этот друг неотвязчивый—голод.
Он могучей, костлявой рукой
Свою жертву за горло хватает
И ей мрачно шептать начинает:
«Ждешь чего ты в безплодной борьбе
С нищетой безысходною?
Ничего не дождаться тебе:.
Ты живешь и умрешь ты голодною.»
Стонет ветер. Осенняя ночь холодна,
А под крышей в покое богатом
Ночь в весельи проводят счастливец без сна,
Упоенный вином и развратом.
Пир полночный кипит у любимца судьбы;
Он безпечно с друзьями сидит у камина.
По его мановенью немые рабы
Льют гостям ароматныя вина.
От вина развязался язык, и летит
Среди шуток, веселья и спора
Ночь осенняя скоро!
И хозяину с наглостью льстит
Лизоблюд и домашний обжора.
А она на морозе дрожит,
Исхудалая, стыд потерявшая, бледная…
А ведь были же дни: эта женщина бедная
Знала тоже девический стыд,
Знала счастье и, гордо-прекрасная,
Не краснела за каждый свой шаг.
А теперь тяжела ея доля ужасная;
Эта доля: презренье, безчестия мрак,
Брань, толчка негодяя развратнаго,
Вечный голод и вечный позор…
Пала в омут она и с тех пор
Ей назад не вернуть невозвратнаго..
Пышный город велик и богат,
Но среди оживленных жилищ его
Люди женщину ту наградят
Иль проклятьем, иль саваном нищаго.
На кладбище разроют сугроб,
Прах остывший безмолвно схоронится;
Каждый встречный, нахмуривши лоб,
От могилы твоей посторонится,
И ни кем на сосновый твой гроб
Ни единой слезинки не сронится…
Спи же ты под доской гробовой
Жертва бедная мира нечистаго,
И пусть там над твоей головой
Этот мир веселится неистово.
А этот пресыщенный сибарит,
Который на подушках мягких спит, —
Ведь это он в минуту роковую
Доверчивую девушку увлек
И вышвырнул потом ее на мостовую
К ногам толпы на горе и порок.
Позор и ложь и клятвопреступленье!
Таких людей без чести и стыда
Уже-ль щадит общественное мненье?
Но загляните только вы туда,
В роскошный дом.
Хоть никому не ново,
Что для того развратника больного
Уж ничего святого в жизни нет,
Но шлют ему красавицы привет,
Его речам с волнением внимают,
Вокруг его толпится рой друзей
И матери счастливцу предлагают
Своих прекрасных, чистых дочерей…
Д. Минаев.
Как темно в этом доме!
Тут царствует грузчик багровый,
Под нетрезвую руку
Тебя колотивший не раз…
На окне моем — кукла.
От этой красотки безбровой
Как тебе оторвать
Васильки загоревшихся глаз?
Что ж!
Прильни к моим стеклам
И красные пальчики высунь…
Пес мой куклу изгрыз,
На подстилке ее теребя.
Кукле — много недель!
Кукла стала курносой и лысой.
Но не все ли равно?
Как она взволновала тебя!
Лишь однажды я видел:
Блистали в такой же заботе
Эти синие очи,
Когда у соседских ворот
Говорил с тобой мальчик,
Что в каменном доме напротив
Красный галстучек носит,
Задорные песни поет.
Как темно в этом доме!
Ворвись в эту нору сырую
Ты, о время мое!
Размечи этот нищий уют!
Тут дерутся мужчины,
Тут женщины тряпки воруют,
Сквернословят, судачат,
Юродствуют, плачут и пьют.
Дорогая моя!
Что же будет с тобой?
Неужели И тебе между них
Суждена эта горькая часть?
Неужели и ты
В этой доле, что смерти тяжеле,
В девять — пить,
В десять — врать
И в двенадцать —
Научишься красть?
Неужели и ты
Погрузишься в попойку и в драку,
По намекам поймешь,
Что любовь твоя —
Ходкий товар,
Углем вычернишь брови,
Нацепишь на шею — собаку,
Красный зонтик возьмешь
И пойдешь на Покровский бульвар?
Нет, моя дорогая!
Прекрасная нежность во взорах
Той великой страны,
Что качала твою колыбель!
След труда и борьбы —
На руке ее известь и порох,
И под этой рукой
Этой доли —
Бояться тебе ль?
Для того ли, скажи,
Чтобы в ужасе,
С черствою коркой
Ты бежала в чулан
Под хмельную отцовскую дичь, —
Надрывался Дзержинский,
Выкашливал легкие Горький,
Десять жизней людских
Отработал Владимир Ильич?
И когда сквозь дремоту
Опять я услышу, что начат
Полуночный содом,
Что орет забулдыга отец,
Что валится посуда,
Что голос твой тоненький плачет,—
О терпенье мое!
Оборвешься же ты наконец!
И придут комсомольцы,
И пьяного грузчика свяжут
И нагрянут в чулан,
Где ты дремлешь, свернувшись в калач,
И оденут тебя,
И возьмут твои вещи,
И скажут:
«Дорогая!
Пойдем,
Мы дадим тебе куклу.
Не плачь!»
— Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Ведь были ж схватки боевые,
Да, говорят, еще какие!
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!
— Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри — не вы!
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля…
Не будь на то господня воля,
Не отдали б Москвы!
Мы долго молча отступали,
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
И вот нашли большое поле:
Есть разгуляться где на воле!
Построили редут.
У наших ушки на макушке!
Чуть утро осветило пушки
И леса синие верхушки —
Французы тут как тут.
Забил заряд я в пушку туго
И думал: угощу я друга!
Постой-ка, брат мусью!
Что тут хитрить, пожалуй к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За родину свою!
Два дня мы были в перестрелке.
Что толку в этакой безделке?
Мы ждали третий день.
Повсюду стали слышны речи:
«Пора добраться до картечи!»
И вот на поле грозной сечи
Ночная пала тень.
Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый:
Кто кивер чистил весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая длинный ус.
И только небо засветилось,
Все шумно вдруг зашевелилось,
Сверкнул за строем строй.
Полковник наш рожден был хватом:
Слуга царю, отец солдатам…
Да, жаль его: сражен булатом,
Он спит в земле сырой.
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали!»
И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в Бородинский бой.
Ну ж был денек! Сквозь дым летучий
Французы двинулись, как тучи,
И всё на наш редут.
Уланы с пестрыми значками,
Драгуны с конскими хвостами,
Все промелькнули перед нами,
Все побывали тут.
Вам не видать таких сражений!..
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
Изведал враг в тот день немало,
Что значит русский бой удалый,
Наш рукопашный бой!..
Земля тряслась — как наши груди,
Смешались в кучу кони, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…
Вот смерклось. Были все готовы
Заутра бой затеять новый
И до конца стоять…
Вот затрещали барабаны —
И отступили бусурманы.
Тогда считать мы стали раны,
Товарищей считать.
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри — не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля.
Когда б на то не божья воля,
Не отдали б Москвы!
Могилы вольности — Каргебиль и Гуниб
Были соразделителями со мной единых зрелищ,
И, за столом присутствуя, они б
Мне не воскликнули б: «Что, что, товарищ, мелешь?»
Боец, боровшийся, не поборов чуму,
Пал около дороги круторогий бык,
Чтобы невопрошающих — к чему?
Узнать дух с радостью владык.
Когда наших коней то бег, то рысь вспугнули их,
Пару рассеянно-гордых орлов,
Ветер, неосязуемый для нас и тих,
Вздымал их царственно на гордый лов.
Вселенной повинуяся указу,
Вздымался гор ряд долгий.
Я путешествовал по Кавказу
И думал о далекой Волге.
Конь, закинув резво шею,
Скакал по легкой складке бездны.
С ужасом, в борьбе невольной хорошея,
Я думал, что заниматься числами над бездною полезно.
Невольно числа я слагал,
Как бы возвратясь ко дням творенья,
И вычислял, когда последний галл
Умрет, не получив удовлетворенья.
Далёко в пропасти шумит река,
К ней бело-красные просыпались мела,
Я думал о природе, что дика
И страшной прелестью мила.
Я думал о России, которая сменой тундр, тайги, степей
Похожа на один божественно звучащий стих,
И в это время воздух освободился от цепей
И смолк, погас и стих.
И вдруг на веселой площадке,
Которая, на городскую торговку цветами похожа,
Зная, как городские люди к цвету падки,
Весело предлагала цвет свой прохожим, -
Увидел я камень, камню подобный, под коим пророк
Похоронен: скошен он над плитой и увенчан чалмой.
И мощи старинной раковины, изогнуты в козлиный рог,
На камне выступали; казалось, образ бога камень увенчал мой.
Среди гольцов, на одинокой поляне,
Где дикий жертвенник дикому богу готов,
Я как бы присутствовал на моляне
Священному камню священных цветов.
Свершался предо мной таинственный обряд.
Склоняли голову цветы,
Закат был пламенем объят,
С раздумьем вечером свиты…
Какой, какой тысячекост,
Грознокрылат, полуморской,
Над морем островом подъемлет хвост,
Полунеземной объят тоской?
Тогда живая и быстроглазая ракушка была его свидетель,
Ныне — уже умерший, но, как и раньше, зоркий камень,
Цветы обступили его, как учителя дети,
Его — взиравшего веками.
И ныне он, как с новгородичами, беседует о водяном
И, как Садко, берет на руки ветхогусли —
Теперь, когда Кавказом, моря ощеренным дном,
В нем жизни сны давно потускли.
Так, среди «Записки кушетки» и «Нежный Иосиф»,
«Подвиги Александра» ваяете чудесными руками —
Как среди цветов колосьев
С рогом чудесным виден камень.
То было более чем случай:
Цветы молилися, казалось, пред времен давно прошедших слом
О доле нежной, о доле лучшей:
Луга топтались их ослом.
Здесь лег войною меч Искандров,
Здесь юноша загнал народы в медь,
Здесь истребил победителя леса ндрав
И уловил народы в сеть.
Аз есмь Господь Бог твой,
да не будут тебе бози ини…
Творцу я поклоняюсь мира,
В лице Его служу царю.
Нигде, ни в ком себе кумира
И не творил и не творю.
Почто ж мне идолы бесчестны,
Шумихой, мишурой прелестны,
Вкруг ползать ваших алтарей?
Почто, — коль в хижине безвестной
Доволен под рукой небесной
Я долею моей?
Богатств, чинов стяжатель, власти,
Льстец, ищущий могущим быть,
Пусть лучшей достигает части, —
Стоит в воде и — хочет пить;
Но пастырь добрый, верный стаду,
Не перелазит чрез ограду,
За посохом нейдет без зва
И пастырства не вымоляет;
А взяв овец, их соблюдает
От расхищенья льва;
Кладет за них в час лютый душу,
Не бегав, как наемник, прочь;
Не знав, что Тот, Кто море, сушу
И небо создал, день и ночь
Так дланью бдит над ним своею,
Как предначертанной стезею
Катит и мира колесо:
То полн сих чувств и не крушится,
А под каким зубцом случится, —
Смиренно сносит все,
И чтет терпенье в добродетель,
Что смертным нужно всем оно;
Что чрез него лишь нас Содетель
Вчиняет звезд своих в звено;
Что персть Его за правду царства
Возносит, — низит за коварства
До предназначенна конца;
Царям вельмож здесь в возвышенье,
А там дает во униженье
Их власти и венца.
Так Вышний таинства сердечны
И мысль всех видит с горних мест,
Мрак ада проницает вечный
И солнечных пучины гнезд.
В Его — снежинка в море пенном,
И искра в пламени возжженном,
И черна мравья путь во тьме,
И в небе след орла паряща,
И туча стрел, с луков летяща,
Различены уме.
Различены, — но нет изятья;
Мир в общей колее течет;
Хоть в том звене, хоть в том участье
Несчастьем тот, сей счастьем чтет.
К чему ж гордыней надыматься,
Когда случится возвышаться?
Мы можем завтра вниз упасть.
Но ползть почто и бедств в юдоле?
Учиться лучше в низкой доле:
Тщетна кумиров власть.
Ах, нет! — кумиры сильны в мире,
Издревле им поклонник свет:
Здесь роскошь усыпляет в пире,
Там красота яд в сердце льет;
Здесь злато ослепляет блеском,
Там слава оглушает треском.
Все, все сочли за бога мы!
Бесчисленны суть наши страсти,
Крамольники мы вышней власти.
О Росс! беги сей тьмы.
27 июня 1810
Под жгучей синевой полуденных небес,
Равниной грозною синея на просторе,
Необозримое раскинулося море.
Вот парус промелькнул, как чайка и — исчез
В сияющей дали, залитой ярким блеском.
А там у берега, с однообразным плеском,
Среди безветрия и знойной тишины,
Лениво плещется волна о валуны.
У белых валунов, в тени скалы прибрежной,
Откуда ей простор виднеется безбрежный,
Больная, прислонясь к подушке головой,
Откинувшись назад в своем глубоком кресле
Глядит задумчиво и грустно пред собой.
Печален взор ее, рассеянный, и если
В нем оживление мгновенное мелькнет,
Похожее на луч, который придает
Усопшего чертам подобье жизни бледной, —
Она, как этот луч, исчезнет вмиг бесследно.
Меж тем, страдалица годами молода,
Ни труд, ни ранние заботы, ни нужда,
Ни горе — юных сил ее не подорвали.
Любовь?… Узнать ее могла она едва ли,
Повсюду, где любовь, — там также и борьба,
А слишком для борьбы душа ее слаба.
Она — растение, цветок оранжерейный,
Предмет и цель забот и гордости семейной.
Ей не пришлось ни жить, ни думать за себя,
Родные обо всем заботились, любя.
Она и пожелать была не в состояньи,
Затем, что всякое малейшее желанье
Предупреждалось там, — и так же как труда —
Она усилия не знала никогда.
Наряды, выезды — завиднейшая доля,
Но, вместе с этим, в ней была убита воля,
И жизнь, которая, казалося, была
Такою легкою, — ей стала тяжела:
Она зачахла вдруг, без видимой причины.
Родные, вне себя от горя и кручины,
Спешили увезти страдалицу на юг,
Но он не исцелил таинственный недуг,
Который жизнь ее подтачивал собою.
И перед этою равниной голубою,
Пред светом и теплом — в унынии своем
Она безропотно слабела день за днем.
И с равнодушием, устало безучастным,
Покоясь в знойный день под этим небом ясным
И холодно следя, как в розовой дали,
Белея парусом, мелькают корабли,
Она, которая так рано жить устала,
Устами бледными с усилием шептала:
— О, Боже! если б мне скорее умереть! —
А там, где близ камней просушивалась сеть,
В лохмотьях нищая у берега присела.
Сквозь платье рваное просвечивало тело.
Больная не смотря на сильный солнопек,
Дрожала, кутаясь в разорванный платок.
Семнадцать — двадцать лет могло ей быть, не боле,
Но в заострившихся, измученных чертах,
В улыбке горестной, блуждавшей на устах —
Как много скрытых мук о безнадежной доле!
Увы! Ей жизни жаль — суровой, трудовой,
И неба южного с глубокой синевой,
И скромных радостей! Ей жаль родного моря,
Ей причинявшего так много мук и горя:
Ведь, море сделало крестьянку сиротой.
Больной, измученной недугом, нищетой
Ей жизнь является отрадной и желанной,
Живет она, и жизнь не может не любить!
И сидя у камней, среди косы песчаной,
Больная, побледнев, с улыбкой шепчет странной!
— О, Боже, если б я могла еще пожить!
«Учитель, — я сказал, — мой дух горит желаньем
Вступить в беседу с той воздушною четой,
Что легкий ветерок несет своим дыханьем!..»
Вергилий мне в ответ: «Помедли, и с тобой
Их сблизит ветра вздох… любовью заклиная,
Тогда зови, они на зов ответят твой!..»
И ветер их прибил, и, голос возвышая,
Я крикнул: «Если вам не положен запрет,
Приблизьтесь к нам, о, вы, чья доля — скорбь немая!..»
Тогда, как горлинки неслышный свой полет
К родимому гнезду любовно устремляют,
Они порхнули к нам на ласковый привет,
Дидону с сонмищем видений покидают
И держат робкий путь сквозь адский мрак и смрад,
Как будто их мои призывы окрыляют,—
«Созданья нежные, кому не страшен ад,
Вы к нашим бедствиям прониклись сожаленьем,
Прощая грешников, что кровью мир багрят ,
Наказаны за то навеки отверженьем!..
О, если б к нам Творец стал милостив опять,
Мы б пали перед ним, как некогда, с моленьем,
Да пролиет на вас святую благодать!..
Вы к нашим бедствиям явили состраданье,
На все вопросы мы готовы отвечать,
Покуда ветерка затихнуло дыханье…
Я родилась в стране, где По, стремясь вперед,
В безбрежный океан ввергается в журчанье,
Чтоб скучных спутников забыть в пучине вод…
В его душе любовь зажглась порывом страстным
(То сердце нежное без всяких слов поймет),
Но был похищен он вдруг замыслом ужасным,
Что до сих пор еще терзает разум мой
И грудь сжигает мне порывом гнева властным!..
Увы, любовь — закон, чтоб полюбил другой,—
И тотчас мной любовь так овладела жадно,
Что оба в бездне мы погибли роковой…
Того, кто угасил две жизни беспощадно,
Уже Каина ждет, ему — прощенья нет!..»
Внимая речь ее, с тоскою безотрадной
Поникнул я главой, и мне сказал поэт:
«О чем ты в этот миг задумался смущенно?»
«Учитель. — молвил я, — увы, не ведал свет
Желаний пламенных и страсти затаенной,
Что души нежные к пороку привели!»
И снова обратил слова к чете влюбленной.—
«Франческа, — я сказал, — страдания твои
Поток горячих слез из сердца исторгают;
Зачем ты предалась волнениям любви,
Ты знала, что они лишь горе предвещают?»
Франческа мне в ответ: «О, знай, всего страшней
В несчастье вспоминать (твой доктор это знает):
О счастии былом; но если знать скорей
Ты хочешь ныне все: и страсти пробужденье,
И муки адские, и скорбь души моей,
Я все поведаю тебе без замедленья,
Исторгнув из очей горячих слез струи…
Читали как-то раз мы с ним для развлеченья,
Как Ланчелотто был зажжен огнем любви,
И были мы одни, запретное желанье
В тот миг в его очах прочли глаза мои,—
И побледнели мы, и замерло дыханье…
Когда ж поведал он, как страстная чета
Слила уста свои в согласное лобзанье
(Как Галеотто, будь та книга проклята!),
Тот, с кем навеки я неразлучима боле,
Поцеловал мои дрожащие уста,
И сладостно его я отдалася воле…
Увы, в тот день читать уж не пришлося нам!..»
Пока она вела рассказ о страшной доле,
Безмолвно дух другой рыдал, и вот я сам,
К чете отверженной исполнен состраданья.
Нежданно волю дал непрошеным слезам
И, словно труп, упал на землю без дыханья…
Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…
Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий, Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..
Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови, Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…
К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец. Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…
Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…
Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий,
Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..
Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови,
Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…
К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец.
Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…
Не стая воронов слеталась
На груды тлеющих костей,
За Волгой, ночью, вкруг огней
Удалых шайка собиралась.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Из хат, из келий, из темниц
Они стеклися для стяжаний!
Здесь цель одна для всех сердец —
Живут без власти, без закона.
Меж ними зрится и беглец
С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей,
Калмык, башкирец безобразный,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган!
Опасность, кровь, разврат, обман —
Суть узы страшного семейства
Тот их, кто с каменной душой
Прошел все степени злодейства;
Кто режет хладною рукой
Вдовицу с бедной сиротой,
Кому смешно детей стенанье,
Кто не прощает, не щадит,
Кого убийство веселит,
Как юношу любви свиданье.
Затихло всё, теперь луна
Свой бледный свет на них наводит,
И чарка пенного вина
Из рук в другие переходит.
Простерты на земле сырой
Иные чутко засыпают,
И сны зловещие летают
Над их преступной головой.
Другим рассказы сокращают
Угрюмой ночи праздный час;
Умолкли все — их занимает
Пришельца нового рассказ,
И всё вокруг его внимает:
«Нас было двое: брат и я.
Росли мы вместе; нашу младость
Вскормила чуждая семья:
Нам, детям, жизнь была не в радость;
Уже мы знали нужды глас,
Сносили горькое презренье,
И рано волновало нас
Жестокой зависти мученье.
Не оставалось у сирот
Ни бедной хижинки, ни поля;
Мы жили в горе, средь забот,
Наскучила нам эта доля,
И согласились меж собой
Мы жребий испытать иной;
В товарищи себе мы взяли
Булатный нож да темну ночь;
Забыли робость и печали,
А совесть отогнали прочь.
Ах, юность, юность удалая!
Житье в то время было нам,
Когда, погибель презирая,
Мы всё делили пополам.
Бывало только месяц ясный
Взойдет и станет средь небес,
Из подземелия мы в лес
Идем на промысел опасный.
За деревом сидим и ждем:
Идет ли позднею дорогой
Богатый жид иль поп убогой, —
Всё наше! всё себе берем.
Зимой бывало в ночь глухую
Заложим тройку удалую,
Поем и свищем, и стрелой
Летим над снежной глубиной.
Кто не боялся нашей встречи?
Завидели в харчевне свечи —
Туда! к воротам, и стучим,
Хозяйку громко вызываем,
Вошли — всё даром: пьем, едим
И красных девушек ласкаем!
И что ж? попались молодцы;
Не долго братья пировали;
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали,
И стража отвела в острог.
Я старший был пятью годами
И вынесть больше брата мог.
В цепях, за душными стенами
Я уцелел — он изнемог.
С трудом дыша, томим тоскою,
В забвеньи, жаркой головою
Склоняясь к моему плечу,
Он умирал, твердя всечасно:
«Мне душно здесь… я в лес хочу…
Воды, воды!..», но я напрасно
Страдальцу воду подавал:
Он снова жаждою томился,
И градом пот по нем катился.
В нем кровь и мысли волновал
Жар ядовитого недуга;
Уж он меня не узнавал
И поминутно призывал
К себе товарища и друга.
Он говорил: «где скрылся ты?
Куда свой тайный путь направил?
Зачем мой брат меня оставил
Средь этой смрадной темноты?
Не он ли сам от мирных пашен
Меня в дремучий лес сманил,
И ночью там, могущ и страшен,
Убийству первый научил?
Теперь он без меня на воле
Один гуляет в чистом поле,
Тяжелым машет кистенем
И позабыл в завидной доле
Он о товарище совсем!..»
То снова разгорались в нем
Докучной совести мученья:
Пред ним толпились привиденья,
Грозя перстом издалека.
Всех чаще образ старика,
Давно зарезанного нами,
Ему на мысли приходил;
Больной, зажав глаза руками,
За старца так меня молил:
«Брат! сжалься над его слезами!
Не режь его на старость лет…
Мне дряхлый крик его ужасен…
Пусти его — он не опасен;
В нем крови капли теплой нет…
Не смейся, брат, над сединами,
Не мучь его… авось мольбами
Смягчит за нас он божий гнев!..»
Я слушал, ужас одолев;
Хотел унять больного слезы
И удалить пустые грезы.
Он видел пляски мертвецов,
В тюрьму пришедших из лесов
То слышал их ужасный шопот,
То вдруг погони близкий топот,
И дико взгляд его сверкал,
Стояли волосы горою,
И весь как лист он трепетал.
То мнил уж видеть пред собою
На площадях толпы людей,
И страшный ход до места казни,
И кнут, и грозных палачей…
Без чувств, исполненный боязни,
Брат упадал ко мне на грудь.
Так проводил я дни и ночи,
Не мог минуты отдохнуть,
И сна не знали наши очи.
Но молодость свое взяла:
Вновь силы брата возвратились,
Болезнь ужасная прошла,
И с нею грезы удалились.
Воскресли мы. Тогда сильней
Взяла тоска по прежней доле;
Душа рвалась к лесам и к воле,
Алкала воздуха полей.
Нам тошен был и мрак темницы,
И сквозь решетки свет денницы,
И стражи клик, и звон цепей,
И легкой шум залетной птицы.
По улицам однажды мы,
В цепях, для городской тюрьмы
Сбирали вместе подаянье,
И согласились в тишине
Исполнить давнее желанье;
Река шумела в стороне,
Мы к ней — и с берегов высоких
Бух! поплыли в водах глубоких.
Цепями общими гремим,
Бьем волны дружными ногами,
Песчаный видим островок
И, рассекая быстрый ток,
Туда стремимся. Вслед за нами
Кричат: «лови! лови! уйдут!»
Два стража издали плывут,
Но уж на остров мы ступаем,
Оковы камнем разбиваем,
Друг с друга рвем клочки одежд,
Отягощенные водою…
Погоню видим за собою;
Но смело, полные надежд,
Сидим и ждем. Один уж тонет,
То захлебнется, то застонет
И как свинец пошел ко дну.
Другой проплыл уж глубину,
С ружьем в руках, он в брод упрямо,
Не внемля крику моему,
Идет, но в голову ему
Два камня полетели прямо —
И хлынула на волны кровь;
Он утонул — мы в воду вновь,
За нами гнаться не посмели,
Мы берегов достичь успели
И в лес ушли. Но бедный брат…
И труд и волн осенний хлад
Недавних сил его лишили:
Опять недуг его сломил,
И злые грезы посетили.
Три дня больной не говорил
И не смыкал очей дремотой;
В четвертый грустною заботой,
Казалось, он исполнен был;
Позвал меня, пожал мне руку,
Потухший взор изобразил
Одолевающую муку;
Рука задрогла, он вздохнул
И на груди моей уснул.
Над хладным телом я остался,
Три ночи с ним не расставался,
Всё ждал, очнется ли мертвец?
И горько плакал. Наконец
Взял заступ; грешную молитву
Над братней ямой совершил
И тело в землю схоронил…
Потом на прежнюю ловитву
Пошел один… Но прежних лет
Уж не дождусь: их нет, как нет!
Пиры, веселые ночлеги
И наши буйные набеги —
Могила брата всё взяла.
Влачусь угрюмый, одинокой,
Окаменел мой дух жестокой,
И в сердце жалость умерла
Но иногда щажу морщины:
Мне страшно резать старика;
На беззащитные седины
Не подымается рука.
Я помню, как в тюрьме жестокой
Больной, в цепях, лишенный сил,
Без памяти, в тоске глубокой
За старца брат меня молил».
Впряжён в телегу конь косматый,
Откормлен на диво овсом,
И бляхи медные на нём
Блестят при зареве заката.
Купцу дай, Господи, пожить:
Широкоплеч, как клюква, красен,
Казной от бед обезопасен,
Здоров, — о чём ему тужить?
Да мой купец и не горюет.
С какой-то бабой за столом
В особой горенке, вдвоём,
Сидит на мельнице, пирует.
Вода ревёт, вода шумит,
От грома мельница дрожит,
Идёт работа толкачами,
Идёт работа решетом,
Колёсами и жерновами —
И стукотня и пыль кругом…
Купец мой рюмку поднимает
И кулаком об стол стучит.
«И выпью!.. кто мне помешает?
И пью… сам чёрт не запретит!
Пей, Марья!..»
— «То-то, ненаглядный,
Ты мне на платье обещал…» —
«И кончено! Сказал — и ладно,
И будет так, как я сказал.
Мне что жена? Сыта, одета —
И всё… вот выпрягу коня
И прогуляю до рассвета,
И баста! Обними меня!..»
Вода шумит — не умолкает,
При свете месяца кипит,
Алмазной радугой сверкает,
Огнями синими горит.
Но даль темна и молчалива,
Огонь весёлый рыбака
Краснеет в зеркале залива,
Скользит по листьям лозняка.
Купец гуляет. Мы не станем
Ему мешать. В тиши ночной
Мы лучше в дом его заглянем,
Войдём неслышною стопой.
Уж поздно. Свечка нагорела.
Больной лежит и смерти ждёт.
Его лицо, как мрамор, бело,
И руки холодны, как лёд;
На лоб открытый кудри пали;
Остаток прежней красоты,
Печать раздумья и печали
Ещё хранят его черты.
Так, освещённые зарёю,
В замолкшем надолго лесу,
Листы осеннею порою
Ещё хранят свою красу.
Пора на отдых. Грудь разбита,
На сердце запеклася кровь —
И радость навек позабыта…
А ты, горячая любовь,
Явилась поздно. Доля, доля!
И если б раньше ты пришла, —
Какой бы здесь приют нашла?
Здесь труд и бедность, здесь неволя,
Здесь горе гнёзда вьёт свои,
И веет холод от порога,
И стены дома смотрят строго…
Здесь нет приюта для любви!
Лежит больной, лицо печально, —
И будто тенью лоб покрыт;
Так летом, только догорит
Румяной зорьки луч прощальный, —
Под сводом сумрачных небес
Стоит угрюм и тёмен лес.
Родная мать роняет слёзы,
Облокотясь на стол рукой.
Надежды, молодости грёзы,
Мир сердца — этот рай земной —
Всё унесло, умчало горе,
Как буйный вихрь уносит пыль,
Когда в степи шумит ковыль,
Шумит взволнованный, как море,
И догорает вся дотла
Грозой зажжённая ветла.
Плачь больше, бедное созданье!
И не слезами — кровью плачь!
Безвыходно твоё страданье
И беспощаден твой палач.
Невесела, невыносима,
Горька, как яд, твоя судьба:
Ты жизнь убила, как раба,
И не была никем любима…
Твой муж… но виноват ли он,
Что пьян, и груб, и неумён?
Когда б он мог подумать строго,
Как зла наделано им много,
Как много ран нанесено, —
Себя он проклял бы давно.
В борьбе тяжёлой ты устала,
Изнемогла и в грязь упала,
И в грязь затоптана толпой.
Увы! сгубил тебя запой!..
Твоя слеза на кровь походит…
Плачь больше!.. В воздухе чума!..
Любимый сын в могилу сходит,
Другой давно сошёл с ума.
Вот он сидит на лежанке просторной,
Голо острижен, и бледен, и хил;
Палку, как скрипку, к плечу прислонил,
Бровью и глазом мигает проворно,
Правой рукою и взад и вперёд
Водит по палке и песню поёт:
«На старом кургане, в широкой степи,
Прикованный сокол сидит на цепи.
Сидит он уж тысячу лет,
Всё нет ему воли, всё нет!
И грудь он когтями с досады терзает,
И каплями кровь из груди вытекает.
Летят в синеве облака,
А степь широка, широка…»
Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками
И плачет горькими слезами:
«Больно мне! больно мне! мозг мой горит.
Счастье тому, кто в могиле лежит!
Мать моя, матушка! полно рыдать!
Долго ли нам эту жизнь коротать?
Знаешь ли? Спальню запри изнутри,
Сторожем стану я подле двери.
«Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!..
Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..»
Больной всё слушал эти звуки,
Горел на медленном огне,
Сказать хотел он: дайте мне
Хоть умереть без слёз и муки!
Ужель не мог я от судьбы
Дождаться мира в час кончины,
За годы думы и кручины,
За годы пытки и борьбы?
Иль эти пытки шуткой были?
Иль мало, среди стен родных,
Отравой зла меня поили?
Иль вместо слёз из глаз моих
Текла вода на изголовье,
Когда, губя своё здоровье,
Я думал ночи безо сна —
Зачем мне эта жизнь дана?
И, догорающий в постели,
Всю жизнь припомнив с колыбели,
Хотел он на своём пути
Хоть точку светлую найти —
И не сыскал.
Так в полдень жгучий,
Спустившись с каменистой кручи,
Томимый жаждой, пешеход
Искать ключа в овраг идёт.
И долго там, усталый, бродит,
И влаги капли не находит,
И падает, едва живой,
На землю с болью головной…
«Ну, отпирай! Заснули скоро!..» —
Ударив в ставень кулаком,
Хозяин крикнул под окном…
Печальный дом, приют раздора!
Нет, тяжело срывать покров
С твоих таинственных углов,
Срывать покров, как уголь, чёрный!
Угрюм твой вид, как гроба вид,
Как место казни, где стоит
С железной цепью столб позорный
И плаха с топором лежит!..
За то, что здесь так мало света,
Что воздух солнцем не согрет,
За то, что нет на мысль ответа,
За то, что радости здесь нет,
Ни ласк, ни милого объятья,
За то, что гибнет человек, —
Я шлю тебе мои проклятья,
Чужой оплакивая век!..
О, бедность—нужда роковая,
Ты гнетом на мир налегла;
Всю землю от края до края
Покровом своим облегла….
Во власть ты свою безпощадно
Всего человека берешь,
С рожденья следишь за ним жадно
И к ранней могиле ведешь;
Ты радостно слезы глотаешь,
Что льются по бледным щекам,
Ни крикам тоски не внимаешь,
Ни жалобным, кротким мольбам.
О, мать неисходной печали!
Хотел я, чтоб в песнях моих
Отчаянья вопли звучали
Всех жертв безответных твоих;
Хотел, чтоб ты грозно предстала
Во всем безобразьи своем
Пред тем, кого жизнь баловала,
Кто шол в ней цветущим путем,
Хотел, чтобы в чорствыя души
Луч кроткаго света проник,
И каждый, имеющий уши,
Услышал отчаянья крик.
Чтоб стало в нем менее злобы,
Внушающей брата клеймить,
И каждое сердце могло бы,
Прощая, сильнее любить.
О, бедность, ты горькая доля!
Я песни сложил о тебе,
Чтоб всюду, где гнет и неволя,
Нашли оне отклик себе.
Желал бы я гимном суровым
Созвать с необятной земли
Защитников делом и словом
Несметной голодной семьи!
Для благ человечества нужно
Всем людям с правдивой душой
Возстать энергично и дружно
На язвы нужды вековой.
Прогнать надо голод с порога
Страдающих братьев меньших,
Ведь хлеба на свете там много,
Что хватит с избытком на них.
Здесь каждаго смертнаго кровом
Надежным пора наделить,
И теплой одежды покровом
Лохмотья его заменить.
Да, бедность проклятая! надо
Отнять у тебя из когтей
Голодное, бледное стадо
Тобой изнуренных людей.
Все силы ума напрягая,
Быть может, удастся решить —
Как в мире, нужда роковая,
На веки тебя истребить.
Но если нам даже придется
Прогнать нищету от людей,
На долю их все-ж остается
Довольно гнетущих скорбей….
Где люди—там будет и горе,
Страданья там будут всегда,
И слез необятное море
Не высушить нам никогда!
В борьбе изнывая напрасной,
Всегда будет жить род людской
Надеждою робкой, неясной
На счастие жизни иной.
Ю. Доппельмайер.
Полный скорби, покинул я землю родимую —
Не увижу я снова холмов зеленеющих,
Но я в сердце унес память свято хранимую
О полях неоглядных, хлебами пестреющих,
О ласкающем веяньи ветра душистаго,
О тропинках, извилисто вдаль убегающих,
И о свежести яснаго утра росистаго,
И о водах, обильно луга орошающих.
О, родная земля! твои дети несчастныя,
Мы тебя оставляем—босые, голодные,
И уносят нас волны под небо ненастное,
На чужбину далекую, в страны холодныя!—
Здесь в нолях, переполненных жатвой богатою,
Мы знавали довольно нужды и гонения,
И лохмотья дырявыя были нам платою
За все долгие годы труда и терпения.
А те нивы, ведь, потом своим поливали мы
Так зачем же плоды их от нас отнималися?
Наши рука водами озер омывали мы,
Но их теплою тканью не мы одевалися.
О, зачем безпощадной судьбою гонимые,
Грудью матери нашей мы все не питаемся?
И зачем покидаем поля мы родимыя,
От Ирландии милой на век отрываемся?
Не могли побороть мы ту силу гнетущую
Непрестанной вражды, озлобленья упорнаго,
Что давно превратила отчизну цветущую
В страну горькаго плача и рабства позорнаго!
Я предвижу судьбу твою, родина милая,
Уступая давлению гнета жестокаго,
Раззоренная, падшая, вечно унылая,
Ты изчезнешь в волнах океана глубокаго.
Но счастливы стада, что привольно питаются
На родимых полянах травою душистою,
И те вольныя птицы, чья песнь разливается
По шумящим дубравам волной серебристою!..
Там все полно такой, красоты упоительной;
Такой негою дышет природа спокойная,
Что в далекой чужбины, тоскуя мучительно,
Сердце рвется к тебе, о, отчизна бездольная!
Ю. Доппельмайер.
Дант, старый Гибеллин! Я снова увидал
Твой образ мраморный, что силою искуства
Резец художника потомкам завещал,
И сердце дрогнуло от тягостнаго чувства: —
Так ярко на твое суровое чело
Наложена печать безмолвнаго страданья;
Что эти резкия морщины провело
На лбу безжизненном? Томление изгнанья
Иль думы горькия об участи людей,
Когда отверженный, покинутый, гонимый,
В проклятьях ты излил наплыв твоих скорбей,
Измученной души недуг неисцелимый?
Улыбкой озарен печальный образ твой —
В ней не застыла-ль мысль последняя поэта,
Не горький ли то смех над жалкою толпой?
К твоим губам, о Дант, идет улыбка эта!
Ты родился в стране, где солнце горячей,
Где страсти буйныя кипят неудержимо,
Ты видел, как и мы, безумие людей
И в них живущий Дух вражды непримиримой:
В борьбе за первенство низверженныя в прах
Смирялись партии и снова поднимались,
Ты много видел жертв горящих на кострах,
В твоей больной душе их вопли отзывались!
Да, тридцать долгих лет прошли перед тобой,
А все царило зло, стеснялася свобода,
Любовь к отечеству была лишь звук пустой,
На ветер брошенный без пользы для народа!
Повсюду мрак и ложь…. Озлобленный певец,
На вечную тоску изгнанья осужденный,
Ты величаво нес терновый свой венец
И гордо умер в нем с людьми непримиренный.
Но не безплоден был, о Дант, твой скорбный путь!
Огонь святой любви и ненависти правой,
Что долго так терзал измученную грудь,
Да жолчи яд в тебе кипевший жгучей лавой —
Все излилось в строфах бичующих стихов
И отразилось в той картине безотрадной
Пороков и страстей Флоренции сынов,
Тобою созданной, каратель безпощадный,
С такою силою и правдой, что порой
Детей играющих испуганное стадо,
Завидя вдалеке твой облик гробовой,
Бежало с криками: «вот выходец из ада!»
Ю. Доппельмайер.
Тассо в больнице св. Анны (картина Делакруа).
Какое торжество готовит древний Рим?
Куда текут народа шумны волны?
К чему сих аромат и мирры сладкий дым,
Душистых трав кругом кошницы полны?
До Капитолия от Тибровых валов,
Над стогнами всемирныя столицы,
К чему раскинуты средь лавров и цветов
Бесценные ковры и багряницы?
К чему сей шум? К чему тимпанов звук и гром?
Веселья он или победы вестник?
Почто с хоругвием течет в молитвы дом
Под митрою апостолов наместник?
Кому в руке его сей зыблется венец,
Бесценный дар признательного Рима;
Кому триумф? Тебе, божественный певец!
Тебе сей дар… певец Ерусалима!
И шум веселия достиг до кельи той,
Где борется с кончиною Торквато:
Где над божественной страдальца головой
Дух смерти носится крылатый.
Ни слезы дружества, ни иноков мольбы,
Ни почестей столь поздние награды —
Ничто не укротит железныя судьбы,
Не знающей к великому пощады.
Полуразрушенный, он видит грозный час,
С веселием его благословляет,
И, лебедь сладостный, еще в последний раз
Он, с жизнию прощаясь, восклицает:
«Друзья, о! дайте мне взглянуть на пышный Рим,
Где ждет певца безвременно кладбище.
Да встречу взорами холмы твои и дым,
О древнее квиритов пепелище!
Земля священная героев и чудес!
Развалины и прах красноречивый!
Лазурь и пурпуры безоблачных небес,
Вы, тополы, вы, древние оливы,
И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен,
Засеянный костьми граждан вселенной:
Вас, вас приветствует из сих унылых стен
Безвременной кончине обреченный!
Свершилось! Я стою над бездной роковой
И не вступлю при плесках в Капитолий;
И лавры славные над дряхлой головой
Не усладят певца свирепой доли.
От самой юности игралище людей,
Младенцем был уже изгнанник;
Под небом сладостным Италии моей
Скитаяся, как бедный странник,
Каких не испытал превратностей судеб?
Где мой челнок волнами не носился?
Где успокоился? Где мой насущный хлеб
Слезами скорби не кропился?
Сорренто! колыбель моих несчастных дней,
Где я в ночи, как трепетный Асканий,
Отторжен был судьбой от матери моей,
От сладостных обятий и лобзаний:
Ты помнишь, сколько слез младенцем пролил я!
Увы! с тех пор добыча злой судьбины,
Все горести узнал, всю бедность бытия.
Фортуною изрытые пучины
Разверзлись подо мной, и гром не умолкал!
Из веси в весь, из стран в страну гонимый,
Я тщетно на земли пристанища искал:
Повсюду перст ее неотразимый!
Повсюду — молнии, карающей певца!
Ни в хижине оратая простова,
Ни под защитою Альфонсова дворца,
Ни в тишине безвестнейшего крова,
Ни в дебрях, ни в горах не спас главы моей,
Бесславием и славой удрученной,
Главы изгнанника, от колыбельных дней
Карающей богине обреченной…
Друзья! но что мою стесняет страшно грудь?
Что сердце так и ноет и трепещет?
Откуда я? какой прошел ужасный путь
И что за мной еще во мраке блещет?
Феррара… Фурии… и зависти змия!..
Куда? куда, убийцы дарованья!
Я в пристани. Здесь Рим. Здесь братья и семья!
Вот слезы их и сладки лобызанья…
И в Капитолии — Вергилиев венец!
Так, я свершил назначенное Фебом.
От первой юности его усердный жрец,
Под молнией, под разяренным небом
Я пел величие и славу прежних дней,
И в узах я душой не изменился.
Муз сладостный восторг не гас в душе моей,
И гений мой в страданьях укрепился.
Он жил в стране чудес, у стен твоих, Сион,
На берегах цветущих Иордана;
Он вопрошал тебя, мутящийся Кедрон,
Вас, мирные убежища Ливана!
Пред ним воскресли вы, герои древних дней,
В величии и в блеске грозной славы:
Он зрел тебя, Готфред, владыко, вождь царей,
Под свистом стрел спокойный, величавый;
Тебя, младый Ринальд, кипящий как Ахилл,
В любви, в войне счастливый победитель:
Он зрел, как ты летал по трупам вражьих сил
Как огнь, как смерть, как ангел-истребитель…
И Тартар низложен сияющим крестом!
О, доблести неслыханной примеры!
О наших пра́отцев, давно почивших сном,
Триумф святой! Победа чистой веры!
Торквато вас исторг из пропасти времен:
Он пел — и вы не будете забвенны —
Он пел: ему венец бессмертья обречен,
Рукою муз и славы соплетенный.
Но поздно! я стою над бездной роковой
И не вступлю при плесках в Капитолий,
И лавры славные над дряхлой головой
Не усладят певца свирепой доли!» —
Умолк. Унылый огнь в очах его горел,
Последний луч таланта пред кончиной;
И умирающий, казалося, хотел
У парки взять триумфа день единой.
Он взором все искал Капитолийских стен,
С усилием еще приподнимался;
Но, мукой страшною кончины изнурен,
Недвижимый на ложе оставался.
Светило дневное уж к западу текло
И в зареве багряном утопало;
Час смерти близился… и мрачное чело,
В последний раз, страдальца просияло.
С улыбкой тихою на запад он глядел…
И, оживлен вечернею прохладой,
Десницу к небесам внимающим воздел,
Как праведник, с надеждой и отрадой.
«Смотрите, — он сказал рыдающим друзьям, —
Как царь светил на западе пылает!
Он, он зовет меня к безоблачным странам,
Где вечное Светило засияет…
Уж ангел предо мной, вожатай оных мест;
Он осенил меня лазурными крилами…
Приближьте знак любви, сей та́инственный крест…
Молитеся с надеждой и слезами…
Земное гибнет все… и слава, и венец…
Искусств и муз творенья величавы:
Но там все вечное, как вечен сам Творец,
Податель нам венца небренной славы!
Там все великое, чем дух питался мой,
Чем я дышал от самой колыбели.
О братья! о друзья! не плачьте надо мной:
Ваш друг достиг давно желанной цели.
Отыдет с миром он и, верой укреплен,
Мучительной кончины не приметит:
Там, там… о счастие!.. средь непорочных жен,
Средь ангелов, Элеонора встретит!»
И с именем любви божественный погас;
Друзья над ним в безмолвии рыдали.
День тихо догарал… и колокола глас
Разнес кругом по стогнам весть печали.
«Погиб Торквато наш! — воскликнул с плачем Рим, —
Погиб певец, достойный лучшей доли!..»
Наутро факелов узрели мрачный дым;
И трауром покрылся Капитолий.
(Из 3-ей Песни Евгения Онегина.)
Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь, я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Но вы, к моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня.
Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узналиб никогда,
Когдаб надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз
В деревне нашей видеть вас,
Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Все думат, думать об одном
И день и ночь до новой встречи.
Но говорят, вы нелюдим,
В глуши, в деревне все вам скучно, А мы… ничем мы не блестим,
Хоть вам и рады простодушно.
Зачем вы посетили нас?
В глуши забытаго селенья
Я никогда не знала б вас,
Не знала б горькаго мученья.
Души неопытной волненья
Смирив со временем — как знать?
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать…
Другой!.. нет! никому на свете
Не отдала бы сердца я!
То в высшем суждено совете…
То воля Неба: я твоя,
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья вернаго с тобой —
Я знаю, ты мне послан Богом,
До гроба ты хранитель мой…
Ты в сновиденьях мне являлся,
Незримый, ты мне был ужь мил,
Твой чудный взгляд меня томил.
В душе твой голос раздавался
Давно… нет! это был не сон!
Ты чуть вошел, я вмиг узнала, Вся обомлела, запылала
И в мыслях молвила: вот он!
Не правда ль? я тебя слыхала:
Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала,
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
И в это самое мгновенье
Не ты ли, милое виденье,
В прозрачной темноте, мелькнул,
Приникнул тихо к изголовью,
Не ты ль, с отрадой и любовью,
Слова надежды мне шепнул?
Кто ты: мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель?
Мои сомненья разреши:
Быть может, это все пустое,
Обман неопытной души,
И суждено совсем иное…
Но так и быть! Судьбу мою
Отныне я тебе вручаю,
Перед тобою слезы лью,
Твоей защиты умоляю…
Вообрази — я здесь одна,
Никто меня не понимает,
Разсудок мой изнемогает,
И, молча, гибнуть я должна. Я жду тебя: единым взором
Надежды сердца оживи,
Иль сон тяжелый перерви…
Увы, заслуженным укором!
Кончаю! страшно перечесть…
Стыдом и страхом замираю…
Но мне порукой ваша честь,
И слепо ей себя вверяю.
Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь, я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Но вы, к моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня.
Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узналиб никогда,
Когдаб надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз
В деревне нашей видеть вас,
Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Все думат, думать об одном
И день и ночь до новой встречи.
Но говорят, вы нелюдим,
В глуши, в деревне все вам скучно,
А мы… ничем мы не блестим,
Хоть вам и рады простодушно.
Зачем вы посетили нас?
В глуши забытаго селенья
Я никогда не знала б вас,
Не знала б горькаго мученья.
Души неопытной волненья
Смирив со временем — как знать?
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать…
Другой!.. нет! никому на свете
Не отдала бы сердца я!
То в высшем суждено совете…
То воля Неба: я твоя,
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья вернаго с тобой —
Я знаю, ты мне послан Богом,
До гроба ты хранитель мой…
Ты в сновиденьях мне являлся,
Незримый, ты мне был ужь мил,
Твой чудный взгляд меня томил.
В душе твой голос раздавался
Давно… нет! это был не сон!
Ты чуть вошел, я вмиг узнала,
Вся обомлела, запылала
И в мыслях молвила: вот он!
Не правда ль? я тебя слыхала:
Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала,
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
И в это самое мгновенье
Не ты ли, милое виденье,
В прозрачной темноте, мелькнул,
Приникнул тихо к изголовью,
Не ты ль, с отрадой и любовью,
Слова надежды мне шепнул?
Кто ты: мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель?
Мои сомненья разреши:
Быть может, это все пустое,
Обман неопытной души,
И суждено совсем иное…
Но так и быть! Судьбу мою
Отныне я тебе вручаю,
Перед тобою слезы лью,
Твоей защиты умоляю…
Вообрази — я здесь одна,
Никто меня не понимает,
Разсудок мой изнемогает,
И, молча, гибнуть я должна.
Я жду тебя: единым взором
Надежды сердца оживи,
Иль сон тяжелый перерви…
Увы, заслуженным укором!
Кончаю! страшно перечесть…
Стыдом и страхом замираю…
Но мне порукой ваша честь,
И слепо ей себя вверяю.
Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».
Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.
Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.
И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…
Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».
Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…