Огневой крюшон с поклоном
Капуцину черт несет.
Над крюшоном капюшоном
Капуцин шуршит и пьет.
Стройный черт, — атласный, красный, —
За напиток взыщет дань,
Пролетая в нежный, страстный,
Грациозный па д’эспань, —
Пролетает, колобродит,
Интригует наугад
Там хозяйка гостя вводит.
Здесь хозяин гостье рад.
Звякнет в пол железной злостью
Там косы сухая жердь: —
Входит гостья, щелкнет костью,
Взвеет саван: гостья — смерть.
Гость — немое, роковое,
Огневое домино —
Неживою головою
Над хозяйкой склонено.
И хозяйка гостя вводит.
И хозяин гостье рад.
Гости бродят, колобродят,
Интригуют наугад.
Невтерпеж седому турке:
Смотрит маске за корсаж.
Обжигается в мазурке
Знойной полькой юный паж.
Закрутив седые баки,
Надушен и умилен,
Сам хозяин в черном фраке
Открывает котильон.
Вея веером пуховым,
С ним жена плывет вдоль стен;
И муаром бирюзовым
Развернулся пышный трон.
Чей-то голос раздается:
«Вам погибнуть суждено», —
И уж в дальних залах вьется, —
Вьется в вальсе домино
С милой гостьей: желтой костью
Щелкнет гостья: гостья — смерть.
Прогрозит и лязгнет злостью
Там косы сухая жердь.
Пляшут дети в ярком свете.
Обернулся — никого.
Лишь, виясь, пучок конфетти
С легким треском бьет в него.
«Злые шутки, злые маски», —
Шепчет он, остановясь.
Злые маски строят глазки,
В легкой пляске вдаль несясь.
Ждет. И боком, легким скоком, —
«Вам погибнуть суждено», —
Над хозяйкой ненароком
Прошуршало домино.
Задрожал над бледным бантом
Серебристый позумент;
Но она с атласным франтом
Пролетает в вихре лент.
В бирюзу немую взоров
Ей пылит атласный шарф.
Прорыдав, несутся с хоров, —
Рвутся струны страстных арф.
Подгибает ноги выше,
В такт выстукивает па, —
Ловит бэби в темной нише —
Ловит бэби — grand papa.
Плещет бэби дымным тюлем,
Выгибая стройный торс.
И проносят вестибюлем
Ледяной, отрадный морс.
Та и эта в ночь из света
Выбегает на подъезд.
За каретою карета
Тонет в снежной пене звезд.
Спит: и бэби строит куры
Престарелый grand papa.
Легконогие амуры
Вкруг него рисуют па.
Только там по гулким залам —
Там, где пусто и темно, —
С окровавленным кинжалом
Пробежало домино.
Мупим и Хупим! В литавры! За дело!
Миллай и Гиллай! В свирель задувай!
Скрипка, бойчей, чтоб струна ослабела!
Слышите, черт побери? Не плошай!
Ни мяса, ни рыбы, ни булки, ни хлеба…
Но что нам за дело? Мы пляшем сегодня.
Есть Бог всемогущий, и синее небо —
Сильней топочите во имя Господне!
Весь гнев свой, сердец негасимое пламя,
В неистовой пляске излейте, страдая,
И пляска взовьется, взрокочет громами,
Грозя всей земле, небеса раздражая.
Мупим и Хупим! В литавры! За дело!
Миллай и Гиллай! В свирель задувай!
Скрипка, бойчей, чтоб струна ослабела!
Слышите, черт побери? Не плошай!
И нет молока, и вина нет, и меда…
Но есть еще яд в упоительной чаше.
Рука да не дрогнет! В кругу хоровода
Кричите: «За ваше здоровье и наше!»
И пляска резвей закипит, замелькает, —
Лицом же и голосом смейтесь задорно,
И враг да не знает, и друг да не знает
Про то, что в душе вы таите упорно.
Мупим и Хупим! В литавры! За дело!
Миллай и Гиллай! В свирель задувай!
Скрипка, бойчей, чтоб струна ослабела!
Слышите, черт побери? Не плошай!
Ни брюк, ни сапог, ни рубашки — но смейтесь!
Ведь лишняя тяжесть от лишнего платья!
Нагие, босые — орлами вы взвейтесь,
Все выше, все выше, все выше, о братья!
Промчимся грозой, пролетим ураганом
Над морем печалей, над жизнью постылой.
В туфлях иль без туфель — всем участь одна нам:
Всем песням и пляскам конец — за могилой!
Мупим и Хупим! В литавры! За дело!
Миллай и Гиллай! В свирель задувай!
Скрипка, бойчей, чтоб струна ослабела!
Слышите, черт побери? Не плошай!
Ни близких, ни друга, ни брата, ни сына…
На чье ж ты плечо обопрешься, слабея?
Одни мы… Сольемся же все воедино,
Теснее, теснее, теснее, теснее!
Тесней — чтоб за ногу нога задевала!
Старик в сединах — с чернокудрою девой…
Кружись, хоровод, без конца, без начала,
Налево, направо, — направо, налево.
Мупим и Хупим! В литавры! За дело!
Миллай и Гиллай! В свирель задувай!
Скрипка, бойчей, чтоб струна ослабела!
Слышите, черт побери? Не плошай!
Ни пяди земли, нет и крова над нами…
Да много ли толку-то в плаче нестройном?
Чай, свет-то широк с четырьмя сторонами!
О, слава Тебе, даровавший покой нам!
О, слава Тебе, даровавший нам кровлю
Из синего неба — и солнце свечою
Повесивший там… Я Тебя славословлю!
Хвалите же Бога проворной ногою!
Мупим и Хупим! В литавры! За дело!
Миллай и Гиллай! В свирель задувай!
Скрипка, бойчей, чтоб струна ослабела!
Слышите, черт побери? Не плошай!
Ни судий, ни правды, ни права, ни чести.
Зачем же молчать? Пусть пророчат немые!
Пусть ноги кричат, чтоб о гневе и мести
Узнали под вашей стопой мостовые!
Пусть пляска безумья и мощи в кровавый
Костер разгорится — до искристой пены!
И в бешенстве плясок, и с воплями славы
Разбейте же головы ваши о стены!
Мупим и Хупим! В литавры! За дело!
Миллай и Гиллай! В свирель, чтоб оглохнуть!
Скрипка, бойчей, чтоб струна ослабела!
Слышите? Жарьте же так, чтоб издохнуть!
Отец! отец!… таиственное слово!
И чувствую его, и повял я!
Мой лучший другь, хранитель мой от злаго! —
Что мне вес мир!.. отца имею я!
Пусть на меня весь свет вооружится,
Возстанет зависть, хитрость злых сердец,
Пусть на меня коварство ополчится.
От кознеи их спасет меня отец!
Я под его эгидою могучей
Путь бытия спокойно перейду;
Он для меня разгонит с солнца тучи,
В дни скорби в нем отраду я найду.
Терновый путь к селениям эѳира
Усыплет весь цветами он любви,
Спасет меня от искушений мира,
Пыл благородных чувств зажжет в крови.
Мой гордый дух в борьбе с коварным роком
Отец своеи любовю подкрепит,
И в славный путь на грозныи бой с пороком
На брань со злом меня благословит.
И если вдругь, добыча ослепленья, —
Сам руку протяну пороку я, —
То и тогда от бездны искушенья
Он отвлечет, спасет, простит меня!..
Помню вас я дни прекрасные,
Дни младенчества души!
Безмятежные и ясные!
Как вы были хороши!
Я черты для сердца милыя
Сохраню до поздних дней;
Не забуду до могилы я
Ласки матери моей.
На душе храню глубокия
Я черты—дней лучших след;
Живо помню и уроки я
И забавы детских лет!
И слова и наставления
В те безоблачные дни —
Мне святыя впечатления
В сердце врезали они.
Укрепляло время кровную
Связь с отцем моим в тиши —
Он мне жизнь дал, жизнь духовную,
Жизнь и сердца и души.
Он внушил мне чувство, помыслы,
Он любовь мне в сердце влил,
Он с заботливостью Промысла
Дни мои от бед хранил.
Он меня как Провидение
Осенял и защищал,
От беды, от искушения
От страстей оберегал.
Вместо ангела хранителл
В мир послал тебя Творец —
Весь ты образ Вседержителя ,
В мире Бог земной Отец!!..
Отец! отец!.. скажи же чем могу я
За все что сделал ты, благодарить?
Одинм лишь тем, что так тебя люблю я,
Как на земле сильней нельзя любить!
Нет! чувства мне не выразить святаго!
Но целый век твердить все буду я:
Отец! отец!… таинственное слово!…
И понял я, и чувствую тебя !!
Дни марта меж собою не в родстве.
Двенадцатый — в нём гость или подкидыш.
Черты чужие есть в его красе,
и март: «Эй, март!» — сегодня не окликнешь.
День — в зиму вышел нравом и лицом:
когда с холмов ее снега поплыли,
она его кукушкиным яйцом
снесла под перья матери-теплыни.
Я нынче глаз не отпускала спать —
и как же я умна, что не заснула!
Я видела, как воля Дня и стать
пришли сюда, хоть родом не отсюда.
Дню доставало прирожденных сил
и для восхода, и для снегопада.
И слышалось: «О, нареченный сын,
мне боязно, не восходи, не надо».
Ему, когда он челядь набирал,
всё, что послушно, явно было скушно.
Зачем позёмка, если есть буран?
Что в бледной стыни мыкаться? Вот — стужа.
Я, как известно, не ложилась спать,
Вернее, это Дню и мне известно.
Дрожать и зубом на зуб не попасть
мне как-то стало вдруг не интересно.
Я было вышла, но пошла назад.
Как не пойти? Описанный в тетрадке,
Дня нынешнего пред… — скажу: пред-брат —
оставил мне наследье лихорадки.
Минувший день, прости, я солгала!
Твой гений — добр. Сама простыла, дура,
и провожала в даль твои крыла
на зябких крыльях зыбкого недуга.
Хворь — боязлива. Ей невмоготу
терпеть окна красу и зазыванье —
в блеск бытия вперяет слепоту,
со страхом слыша бури завыванье.
Устав смотреть, как слишком сильный День
гнёт сосны, гладит против шерсти ели,
я без присмотра бросила метель
и потащилась под присмотр постели.
Проснулась. Вышла. Было семь часов.
В закате что-то слышимое было,
но тихое, как пенье голосов:
«Прощай, прощай, ты мной была любима».
О, как сквозь чернь березовых ветвей
и сквозь решетку… там была решетка —
не для красы, а для других затей,
в честь нищего какого-то расчета…
сквозь это всё сияющая весть
о чём-то высшем — горем мне казалась.
Нельзя сказать: каков был цвет. Но цвет
чуть-чуть был розовей, чем несказанность.
Вот участь совершенной красоты:
чуть брезжить, быть отсутствия на грани.
А прочего всего — грубы черты.
Звезда взошла не как всегда, а ране.
О День, ты — крах или канун любви
к тебе, о День? Уж видно мне и слышно,
как блещет в небе ровно пол-луны:
всё — в меру, без изъяна, без излишка.
Скончаньем Дня любуется слеза.
Мороз: слезу содеешь, но не выльешь.
Я ничего не знаю и слепа.
А Божий День — всезнающ и всевидящ.
Я видел сон — как бы оканчивал
из ночи в утро перелет.
Мой легкий сон крылом покачивал,
как реактивный самолет.
Он путал карты, перемешивал,
но, их мешая вразнобой,
реальности не перевешивал,
а дополнял ее собой.
В конце концов, с чертами вымысла
смешав реальности черты,
передо мной внезапно выросло
мерцанье этой черноты.
Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.
Рояль был старый, фирмы Беккера,
и клавишей его гряда
казалась тонкой кромкой берега,
а дальше — черная вода.
А берег был забытым кладбищем,
как бы окраиной его,
и там была под каждым клавишем
могила звука одного.
Они давно уже не помнили,
что были плотью и душой
какой-то праздничной симфонии,
какой-то музыки большой.
Они лежали здесь, покойники,
отвоевавшие свое,
ее солдаты и полковники,
и даже маршалы ее.
И лишь иной, сожженный заживо,
еще с трудом припоминал
ее последнее адажио,
ее трагический финал.
Но вот, едва лишь тризну справивший,
еще не веря в свой закат,
опять рукой коснулся клавишей
ее безумный музыкант.
И поддаваясь искушению,
они построились в полки,
опять послушные движению
его играющей руки.
Забыв, что были уже трупами,
под сенью нотного листа
они за флейтами и трубами
привычно заняли места.
Была безоблачной прелюдия.
Сперва трубы гремела медь.
Потом пошли греметь орудия,
пошли орудия греметь.
Потом пошли шеренги ротные,
шеренги плотные взводов,
линейки взламывая нотные,
как проволоку в пять рядов.
Потом прорыв они расширили,
и пел торжественно металл.
Но кое-где уже фальшивили,
и кто-то в такт не попадал.
Уже все чаще они падали.
Уже на всю вторую часть
распространился запах падали,
из первой части просочась.
И сладко пахло шерстью жженною,
когда, тревогой охватив,
сквозь часть последнюю, мажорную,
пошел трагический мотив.
Мотив предчувствия, предвестия
того, что двигалось сюда,
как тема смерти и возмездия
и тема Страшного суда.
Кончалась музыка и корчилась,
в конце едва уже звеня.
И вскоре там, где она кончилась,
лежала черная земля.
И я не знал ее названия —
что за земля, что за страна.
То, может быть, была Германия,
а может быть, и не она.
Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.
И я, в отчаянье поверженный,
с тоской и ужасом следил
за тем, как музыкант помешанный
опять к роялю подходил.
В сих мрачных келиях обители святой,
Где вечно царствует задумчивый покой,
Где, умиленная, над хладными гробами,
Душа беседует, забывшись, с небесами,
Где вера в тишине святые слезы льет
И меланхолия печальная живет, —
Что сердце мирныя весталки возмутило?
Что в нем потухший огнь опять воспламенило?
Какой волшебный глас, какой прелестный вид
Увядшую в тоске опять животворит?
Увы! еще люблю!.. исчезни, заблужденье!
Сей трепет внутренний, сие души волненье
При виде милых строк знакомыя руки,
Сие смешение восторга и тоски —
Не суть ли признаки любви непобежденной?
Супруг мой, Абеляр! О имя незабвенно!
Дерзну ль священный храм тобою огласить?
Дерзну ли с Творческим тебя совокупить,
Простертая в пыли, молясь пред алтарями?
О страшные черты! да смою их слезами!
Преступница! к кому, что смеешь ты писать?
Кого в обителях святыни призывать?
Небесный твой супруг во гневе пред тобою!
Творец, Творец! смягчись! вотще борюсь с собою!
Где власть против любви? Чем сердце укротить?
Каким могуществом сей пламень потушить?
О стены мрачные! о скорбных заточенье!
Пустыней страшный вид! лесов уединенье!
О дикие скалы, изрытые мольбой!
О храм, где близ мощей, с лампадой гробовой,
И юность и краса угаснуть осужденны!
О лики хладные, слезами орошенны!
Могу ль, подобно вам, в душе окаменеть?
Могу ль, огнем любви сгорая, охладеть?
Ах, нет! не божество душой моей владеет!
Она тобой, тобой, супруг мой, пламенеет!
К тебе, мой Абеляр, с молитвами летит!
Тебя в жару, в тоске зовет, боготворит!..
Ах, тщетно рвать себя, вотще томить слезами!
Когда руки твоей столь милыми чертами
Мой взор был поражен… вся сладость прежних дней,
Все незабвенные часы любви твоей
Воскресли предо мной! О чувств очарованье!
О невозвратного блаженства вспоминанье!
О дни волшебные, которых больше нет!
Вотще, мой Абеляр, твой глас меня зовет —
Простись — навек, навек! — с погибшей Элоизой!
Во мгле монастыря, под иноческой ризой,
В кипенье пылких лет, с толь пламенной душой,
Томиться, увядать, угаснуть — жребий мой!
Здесь вера грозная все чувства умерщвляет!
Здесь славы и любви светильник не пылает!
Но нет! пиши ко мне! пиши! соединим
Мучение мое с мучением твоим!
О мысль отрадная! о сладкое мечтанье!
С тобою духом жить! с тобой делить страданье!
Делить? почто ж делить? — Пусть буду я одна,
Мой друг, мой Абеляр, страдать осуждена!
Пиши ко мне! Писать небес изобретенье!
Любовница в тоске, любовник в заточенье,
Быть может, некогда нашли блаженство в нем!
Как сладко, разлучась, беседовать с пером!
Черты волшебные, черты одушевленны!
Черты, святым огнем любви воспламененны!
Им страстная душа вверяет жребий свой!
В них дева робкая с сердечной простотой
Все тайны пылких чувств, весь жар свой изливает!
В них все протекшее для сердца оживает!
Почто ж протекших дней ничто не возвратит?
Когда любовь твоя, принявши дружбы вид,
В небесной красоте очам моим явилась,
С какой невинностью душа моя пленилась!
Ты мне представился несмертным существом!
Каким твой взор сиял пленительным лучом!
Сколь был красноречив, любовью озаренной!
Земля казалась мне со мною обновленной!
Я в сладкой неге чувств, с открытою душой,
Без страха, все забыв, стояла пред тобой;
Ты с силой божества, с небесным убежденьем,
Любовь изображал всех благ соединеньем!
Твой глас доверенность во грудь мою вливал!
Ах! как легко меня сей глас очаровал!
В обятиях твоих, в сладчайшем исступленье,
В непостигаемом блаженства упоенье,
Могла ль я небесам не предпочесть тебя!
Могла ли не забыть людей, Творца, себя!
Я иду. Спотыкаясь и падая ниц,
Я иду.
Я не знаю, достигну ль до тайных границ,
Или в знойную пыль упаду,
Иль уйду, соблазненный, как первый в раю,
В говорящий и манящий сад,
Но одно — навсегда, но одно — сознаю;
Не идти мне назад!
Зной горит, и губы сухи.
Дали строят свой мираж,
Манят тени, манят духи,
Шепчут дьяволы: «Ты — наш!»
Были сонмы поколений,
За толпой в веках толпа.
Ты — в неистовстве явлений,
Как в пучине вод щепа.
Краткий срок ты в безднах дышишь,
Отцветаешь, чуть возник.
Что ты видишь, что ты слышишь,
Изменяет каждый миг.
Не упомнишь слов священных,
Сладких снов не сбережешь!
Нет свершений не мгновенных,
Тает истина, как ложь.
И сквозь пальцы мудрость мира
Протекает, как вода,
И восторг блестящий пира
Исчезает навсегда.
Совершив свой путь тяжелый,
С бою капли тайн собрав,
Ты пред смертью встанешь голый,
О мудрец, как сын забав!
Если ж смерть тебе откроет
Тайны все, что ты забыл,
Так чего ж твой подвиг стоит!
Так зачем ты шел и жил!
Все не нужно, что земное,
Шепчут дьяволы: «Ты — наш!»
Я иду в бездонном зное…
Дали строят свой мираж.
«Ты мне ответишь ли, о Сущий,
Зачем я жажду тех границ?
Быть может, ждет меня грядущий,
И я пред ним склоняюсь ниц?
О сердце! в этих тенях века,
Где истин нет, иному верь!
В себе люби сверхчеловека…
Явись, наш бог и полузверь!
Я здесь свершаю путь бесплодный,
Бессмысленный, бесцельный путь,
Чтоб наконец душой свободной
Ты мог пред Вечностью вздохнуть.
И чуять проблеск этой дрожи,
В себе угадывать твой вздох —
Мне всех иных блаженств дороже…
На краткий миг, как ты, я — бог!»
Гимн
Вновь закат оденет
Небо в багрянец.
Горе, кто обменит
На венок — венец.
Мраком мир не связан,
После ночи — свет.
Кто миропомазан,
Доли лучшей нет.
Утренние зори —
Блеск небесных крыл.
В этом вечном хоре
Бог вас возвестил.
Времени не будет,
Ночи и зари…
Горе, кто забудет,
Что они — цари!
Все жарче зной. Упав на камне,
Я отдаюсь огню лучей,
Но мука смертная легка мне
Под этот гимн, не знаю чей.
И вот все явственней, телесней
Ко мне, простершемуся ниц,
Клонятся, с умиленной песней,
Из волн воздушных сонмы лиц.
О, сколько близких и желанных,
И ты, забытая, и ты!
В чертах, огнями осиянных,
Как не узнать твои черты!
И молнии горят сапфиром,
Их синий отблеск — вечный свет.
Мой слабый дух пред лучшим миром
Уже заслышал свой привет!
Но вдруг подымаюсь я, вольный и дикий,
И тени сливаются, гаснут в огне.
Шатаясь, кричу я, — и хриплые крики
Лишь коршуны слышат в дневной тишине.
«Я жизни твоей не желаю, гробница,
Ты хочешь солгать, гробовая плита!
Так, значит, за гранью — вторая граница,
И смерть, как и жизнь, только тень и черта?
Так, значит, за смертью такой же бесплодный,
Такой же бесцельный, бессмысленный путь?
И то же мечтанье о воле свободной?
И та ж невозможность во мгле потонуть?
И нет нам исхода! и нет нам предела!
Исчезнуть, не быть, истребиться нельзя!
Для воли, для духа, для мысли, для тела
Единая, та же, все та же стезя!»
Кричу я. И коршуны носятся низко,
Из дали таинственной манит мираж.
Там пальмы, там влага, так ясно, так близко,
И дьяволы шепчут со смехом: «Ты — наш!»
Кентавры I
Наполовину красавица, наполовину софа, в просторечьи — Софа,
по вечерам оглашая улицу, чьи окна отчасти лица,
стуком шести каблуков (в конце концов, катастрофа —
то, в результате чего трудно не измениться),
она спешит на свидание. Любовь состоит из тюля,
волоса, крови, пружин, валика, счастья, родов.
На две трети мужчина, на одну легковая — Муля —
встречает ее рычанием холостых оборотов
и увлекает в театр. В каждом бедре с пеленок
сидит эта склонность мышцы к мебели, к выкрутасам
красного дерева, к шкапу, у чьих филенок,
в свою очередь, склонность к трем четвертям, к анфасам
с отпечатками пальцев. Увлекает в театр, где, спрятавшись в пятый угол,
наезжая впотьмах друг на дружку, меся колесом фанеру,
они наслаждаются в паузах драмой из жизни кукол,
чем мы и были, собственно, в нашу эру.
Кентавры II
Они выбегают из будущего и, прокричав «напрасно!»,
тотчас в него возвращаются; вы слышите их чечетку.
На ветку садятся птицы, большие, чем пространство,
в них — ни пера, ни пуха, а только к черту, к черту.
Горизонтальное море, крашенное закатом.
Зимний вечер, устав от его заочной
синевы, поигрывает, как атом
накануне распада и проч., цепочкой
от часов. Тело сгоревшей спички,
голая статуя, безлюдная танцплощадка
слишком реальны, слишком стереоскопичны,
потому что им больше не во что превращаться.
Только плоские вещи, как-то: вода и рыба,
слившись, в силах со временем дать вам ихтиозавра.
Для возникшего в результате взрыва
профиля не существует завтра.
Кентавры III
Помесь прошлого с будущим, данная в камне, крупным
планом. Развитым торсом и конским крупом.
Либо — простым грамматическим «был» и «буду»
в настоящем продолженном. Дать эту вещь как груду
скушных подробностей, в голой избе на курьих
ножках. Плюс нас, со стороны, на стульях.
Или — слившихся с теми, кого любили
в горизонтальной постели. Или в автомобиле,
суть в плену перспективы, в рабстве у линий. Либо
просто в мозгу. Дать это вслух, крикливо,
мыслью о смерти — частой, саднящей, вещной.
Дать это жизнью сейчас и вечной
жизнью, в которой, как яйца в сетке,
мы все одинаковы и страшны наседке,
повторяющей средствами нашей эры
шестикрылую помесь веры и стратосферы.
Кентавры IV
Местность цвета сапог, цвета сырой портянки.
Совершенно не важно, который век или который год.
На закате ревут, возвращаясь с полей, муу-танки:
крупный единорогий скот.
Все переходят друг в друга с помощью слова «вдруг»
— реже во время войны, чем во время мира.
Меч, стосковавшись по телу при перековке в плуг,
выскальзывает из рук, как мыло.
Без поводка от владельцев не отличить собак,
в книге вторая буква выглядит слепком с первой;
возле кинотеатра толпятся подростки, как
белоголовки с замерзшей спермой.
Лишь многорукость деревьев для ветерана мзда
за одноногость, за черный квадрат окопа
с ржавой водой, в который могла б звезда
упасть, спасаясь от телескопа.
Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно —
в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
одиночества стесняясь,
от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются —
в одних все пьют да пьют,
не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих —
вроде спорами идейными,
но приглядишься —
те же в них черты…
Разнообразные формы суеты!
То та,
то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать —
не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
Ты спереди, пустынная
свобода…
А на черта ты нужна!
Ты милая,
но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты;
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им —
тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой
с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
что я был самоуверен
и слишком упоенно современен —
я не цветы привез ей,
а вино.
Но оказалось все —
куда сложней…
Она молчала,
и совсем сиротски
две капельки прозрачных —
две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И, как больная, глядя так невнятно
И, поднявши тело детское свое,
сказала глухо:
«Уходи…
Не надо…
Я вижу —
ты не мой,
а ты — ее…»
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
и глазами-льдинками,
от страха
и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
Ночью шла гроза,
и девочка
под молниею магнийной
шептала мне:
«Мой маленький!
Мой маленький!» —
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
и торжественно,
и гром,
и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
полна прозренья женского,
мне закричала:
«Ты не мой!
Не мой!»
Прощай, любимая!
Я твой
угрюмо,
верно,
и одиночество —
всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
прекрасным и неверным,
за то,
что это было все мгновенным,
за то,
что их «прощай!» —
не «до свиданья!»,
за то,
что, в лживости так царственно горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.
Ал. и В. М........й
Невольный гость в краю чужбины,
Забывший свет, забывший лесть,
Желал бы вам на именины
Цветов прелестнейших поднест:
Они — дыханию услада,
Они — веселие очей.
При них бы мне писать не надо
Вам поздравительных речей:
Желанье счастья без печали
В цветах вы сами б угадали…
Но — ах!— якутская весна
Не зелена и не красна!
И здешний май, холодной, дикой,
Одной подснежною брусникой,
А не лилеями богат.
Природа спит, и в поле целом
Я разжился одним пострелом,
А я слыхал, такой наряд
На именины не дарят.
Итак, по воле и неволе
Пришлось приняться за перо,
Хоть я забыл в угрюмой доле
Писать забавно и пестро.
Примите ж это благосклонно
И в шуме праздничного дня
Не осудите вы меня
За мой привет простой и сонной.
В нем правда — каждая черта;
Притом же ваша доброта
По слуху, по сердцу и дома
И вчуже страннику знакома…
В краю зимы и дружбы зимной,
Поверьте, только вы одне,
Ваш разговор гостеприимной
Напоминал друзьям и мне
О незабвенной стороне.
О, будь же добродетель та же
И с нею брат ее — покой,
Как неизменный часовой,
У сердца вашего на страже;
Да никакой печали тень
Не хмурит тихий свет забавы,
И, проводив веселый день,
Поутру встанете вы здравы…
Да будут ясны ваши сны,
Как небо южныя весны,
И необманчивы надежды,
И перед вами все невежды,
По крайней мере, хоть скромны;
Совет подруги чист и верен,
Знакомых круг нелицемерен,
Неутомителен бостон,
Ни бальных скрипок рев и стон!
Когда ж на берега великой,
На берега моей Невы,
Покинув край морозов дикой,
Стрелою полетите вы,
Да встретят путницу родные,
Беспечной юности друзья
И все по сердцу не чужие,
И вся родимая семья
Благополучны и здоровы,
И пылки, и разлукой новы,
И смех, и радость, и расспрос,
И сладкий дождь свиданья слез!!.
Зачем же, искра упованья —
Дожить до сладкого свиданья,—
В груди моей погасла ты?
Но я ступил из-за черты
Сорокаверстного посланья.
И мне, и вам унять пора
Болтливость моего пера,
Но знайте: это все с начала
По пунктам истина скрепляла,
Хоть неподкупна и строга;
Тут не сплетал из лести кружев
Ваш всепокорнейший слуга
в.
(Средневековая картинка)
Два щеголя среди толпы зевак,
Почтительно раздавшейся пред ними,
Спешили в Лувр. От рукоятки шпаг,
Украшенной каменьями цветными,
До шляп с пером, надетых набекрень
И легкую набрасывавших тень
На их черты, все было в них красиво.
И речи их звучали горделиво,
И смелостью горел надменный взор.
А в смехе слышался воинственный задорь:
Один — сокольничий, другой — наездник смелый,
Обоим — двадцать лет, — но кто рукою белой
Искусней их закручивает ус,
В костюме чьем заметен больший вкус,
На ком убор изящней и дороже?
Любой из них — и белизною кожи,
И грацией изысканной манер,
От головы до ног — миньон и кавалер.
Дорогою брюнет так говорит блондину:
— Я, кроме золотых, не признаю волос,
И пусть я двор изгнанником покину,
Когда хоть раз мне пряди черных кос —
Не золотистые — послужат изголовьем! —
— Что до меня — всегда любви условьем
Я ставлю кудри, черные как смоль, —
Сказал блондин, — храни свою лилею! —
— А ты — свой мак! — Однако, граф, позволь…
Твои слова?.. — За них я постоять сумею. —
— Что ж? Очень рад… На шпагах? — Да, маркиз…
— Когда? — Сейчас! Так будет ближе к цели. —
— Прекрасно! К черту все эдикты о дуэли!
Я предложу сойти немного вниз,
Тут менее встречается народу…
Побиться я не прочь в подобную погоду! —
Спустясь к реке и по дороге взяв
Двоих солдат свидетелями, граф
С маркизом сбросили свои полукафтанья —
И сталь рапир блеснула с двух сторон
Червонным золотом при солнечном сиянье.
Как требует того учтивости закон,
И воины оружье обнажили.
Бойцы равны по ловкости и силе,
Но в фехтованье предпочесть должно
Все правила методы флорентинской.
С увертливостью чисто сатанинской
Маркиз удар приятелю нанес —
И граф упал, проколотый насквозь…
Тогда солдат маркизу помогавший
Надеть камзол и шпагу пристегнуть,
Спросил его: — Наверно чем-нибудь
Обиду вам нанес большую павший? —
Вы были с ним врагами? —
— О, ничуть! —
— Но чем тогда был вызван поединок?
— Брюнеткам он предпочитал блондинок. —
— И только-то?!.. Красивых, монсеньор,
Тех и других достаточно в Париже. —
— Ты прав, — сказал с усмешкою бреттер, —
— Тем больше, что теперь я увлекаюсь рыжей…
1894 г.
Я научность марксистскую пестовал,
Даже точками в строчке не брезговал.
Запятым по пятам, а не дуриком,
Изучам «Капитал» с «Анти-Дюрингом».
Не стесняясь мужским своим признаком,
Наряжался на праздники «Призраком»,
И повсюду, где устно, где письменно,
Утверждал я, что все это истинно.
От сих до сих, от сих до сих, от сих до сих,
И пусть я псих, а кто не псих? А вы не псих?
Но недавно случилась история —
Я купил радиолу «Эстония»,
И в свободный часок на полчасика
Я прилег позабавиться классикой.
Ну, гремела та самая опера,
Где Кармен свово бросила опера,
А когда откричал Эскамилио,
Вдруг своё я услышал фамилиё.
Ну, черт-то что, ну, черт-те что, ну, черт-те что!
Кому смешно, мне не смешно. А вам смешно?
Гражданин, мол, такой-то и далее —
Померла у вас тетка в Фингалии,
И по делу той тети Калерии
Ожидают вас в Инюрколлегии.
Ох, и вскинулся я прямо на дыбы:
Ох, не надо бы вслух, ох, не надо бы!
Больно тема какая-то склизкая,
Не марксистская, ох, не марксистская!
Ну прямо срам, ну прямо срам, ну, стыд и срам!
А я ведь сам почти что зам! А вы на зам?
Ну, промаялся ночь как в холере я,
Подвела меня падла Калерия!
Ну, жена тоже плачет, печалится —
Культ — не культ, а чего не случается?!
Ну, бельишко в портфель, щетка, мыльница, —
Если сразу возьмут, чтоб не мыкаться.
Ну, являюсь, дрожу аж по потрохи,
А они меня чуть что не под руки.
И смех и шум, и смех и шум, и смех и шум!
А я стою — и ни бум-бум. А вы — бум-бум?
Первым делом у нас — совещание,
Зачитали мне вслух завещание —
Мол, такая-то, имя и отчество,
В трезвой памяти, все честью по чести,
Завещаю, мол, землю и фабрику
Не супругу, засранцу и бабнику,
А родной мой племянник Володечка
Пусть владеет всем тем на здоровьечко!
Вот это да, вот это да, вот это да?
Выходит так, что мне — ТУДА! А вам куда?
Ну, являюсь на службу я в пятницу,
Посылаю начальство я в задницу,
Мол, привет, по добру, по спокойненьку,
Ваши сто мне — как насморк покойнику!
Пью субботу я, пью воскресение,
Чуть посплю — и опять в окосение.
Пью за родину, и за не родину,
И за вечную память за тетину.
Ну, пью и пью, а после счет, а после счет,
А мне б не счет, а мне б еще. И вам еще?
В общем, я за усопшую тетеньку
Пропил с книжки последнюю сотенку,
А как встал, так друзья мои, бражники,
Прямо все как один за бумажники:
— Дорогой ты наш, бархатный, саржевый,
Ты не брезговой, Вова, одалживай! —
Мол, сочтемся когда-нибудь дружбою,
Мол, пришлешь нам, что будет ненужное.
Ну, если так, то гран мерси, то гран мерси,
А я за это вам джерси. И вам — джерси.
Наодалживал, в общем, до тыщи я,
Я ж отдам, слава Богу, не нищий я,
А уж с тыщи-то рад расстараться я —
И пошла ходуном ресторация…
С контрабаса на галстук — басовую!
Не «Столичную» пьем, а «Особую»!
И какие-то две с перманентиком
Все назвать норовят меня Эдиком.
Гуляем день, гуляем ночь, и снова ночь,
А я не прочь, и вы не прочь, и все не прочь.
С воскресенья и до воскресения
Шло у нас вот такое веселие,
А очухался чуть к понедельнику,
Сел глядеть передачу по телику.
Сообщает мне дикторша новости
Про успехи в космической области,
А потом:
— Передаем сообщение из-за границы. Революция
в Фингалии! Первый декрет народной власти —
о национализации земель, фабрик, заводов и всех
прочих промышленных предприятий. Народы Советского
Союза приветствуют и поздравляют народ Фингалии с победой!
Я гляжу на экран, как на рвотное:
То есть как это так, все народное?
Это ж наше, кричу, с тетей Калею,
Я ж за этим собрался в Фингалию!
Негодяи, бандиты, нахалы вы!
Это все, я кричу, штучки Карловы!
…Ох, нет на свете печальнее повести,
Чем об этой прибавочной стоимости!
А я ж ее от сих до сих, от сих до сих!
И вот теперь я полный псих!
А кто не псих?!
Сраженного косой Сатурна,
Кого средь воющих здесь рощ
Печальная сокрыла урна
Во мрачну, непробудну нощь?
Кому на ней чудес картина
Во мраморе изражена?
Крылатый жезл, котурн, личина,
Резец и с лирой кисть видна!
Над кем сей мавзолей священный
Вкруг отеняет кипарис,
И лира гласы шлет плачевны?
Кто: Меценат иль Медицис
Тут орошается слезами?
Чьи бледные лица черты
Луной блистают меж ветвями?
Кто зрится мне? — Шувалов, ты!
Ах, ты! — могу ль тебя оставить
Без благодарной песни я?
Тебя ли мне, тебя ль не славить?
Я твой питомец и — судья.
О нет! — уж Муза возлетает
Моя ко облакам златым,
Вслед выспренних певцов дерзает
Воспеть тебе надгробный гимн.
Смерть мужа праведна прекрасна!
Как умолкающий орган,
Как луч последний солнца ясна
Блистает, тонет в океан, —
Подобно в неизмерны бездны,
От мира тленного спеша,
Летит сквозь мириады звездны
Блаженная твоя душа.
Или как странник, путь опасный
Прошедший меж стремнин и гор,
Змей слыша свист, львов рев ужасный
Позадь себя во тьме и взор
От зуб их отвратя, взбегает
С весельем на высокий холм,
От мира дух твой возлетает
Так вечности в прекрасный дом.
Коль тень и прообразованье
Небесного сей дольний мир,
С высот лазурных восклицанье
Несладкое согласье лир
Я слышу; вижу, душ блаженных
Полки встречать тебя идут!
В эфирных ризах, позлащенных,
Торжественную песнь поют:
Гряди к нам, новый неба житель!
И, отрясая прах земной,
Войди в нетленную обитель,
И с высоты ее святой
Воззри на дол твой смертный, слезный,
На жизнь твою, и наконец
За подвиги твои полезны
Прими возмездия венец!
Ты бедных был благотворитель, —
И вечных насладися благ.
Ты просвещенья был любитель, —
И божества сияй в лучах.
Ты поощрял петь славу россов,
Ты чтил Петра, Елисавет, —
Внимай, как звучно Ломоносов
Здесь славу вечную поет!
Поэзии бессмертно пенье
На небесах и на земли;
Тот будет гроб у всех в почтенье,
Над коим лавры расцвели.
Науки сеял благотворной
Рукой и возращал, любя, —
Свет от лампады благовонной
Возблещет вечно чрез тебя.
Планета ты, что с солнца мира
Лучи бросала на других;
Ты в славе не являл кумира,
Ты видел смертных, слышал их.
Картина ты, которой тени
Не рама в золоте — хвала;
Великолепие — для черни;
Для благородных душ — дела.
Но мрачен, темен сердца свиток,
В нем скрыты наших чувств черты:
Оселок честности — прибыток;
На нем блистал, как злато, ты.
Как полное мастик кадило,
Горя, другим ты запах дал;
Как полное лучей светило,
Ты дарованья озарял.
О! сколько юношей тобою
Познания прияли свет!
Какою пламенной струею
Сей свет в потомство протечет!
Над царедворцевой могилой,
Над вождем молненосных гроз,
Когда раздастся вздох унылой,
Сверкнет здесь искра нежных слез.
Стой, урна, вечно невредима,
Шувалова являя вид!
Будь лирами пиитов чтима,
В тебе предстатель их сокрыт.
Внуши, тверди его доброты
Сей надписью вельможам в слух:
«Он жил для всенародной льготы
И покровительства наук».
CANTO XXIII
Ott. 100
Пред рыцарем блестит водами
Ручей прозрачнее стекла,
Природа милыми цветами
Тенистый берег убрала
И обсадила древесами.
101
Луга палит полдневный зной,
Пастух убогий спит у стада,
Устал под латами герой —
Его манит ручья прохлада.
Здесь мыслит он найти покой.
И здесь-то, здесь нашел несчастный
Приют жестокий и ужасный.
102
Гуляя, он на деревах
Повсюду надписи встречает.
Он с изумленьем в сих чертах
Знакомый почерк замечает;
Невольный страх его влечет,
Он руку милой узнает…
И в самом деле в жар полдневный
Медор с китайскою царевной
Из хаты пастыря сюда
Сам-друг являлся иногда.
103
Орланд их имена читает,
Соединенны вензелом;
Их буква каждая гвоздем
Герою сердце пробивает.
Стараясь разум усыпить,
Он сам с собою лицемерит,
Не верить хочет он, хоть верит,
Он силится вообразить,
Что вензеля в сей роще дикой
Начертаны все, может быть,
Другой, не этой Анджеликой.
104
Но вскоре, витязь, молвил ты:
«Однако ж эти мне черты
Знакомы очень… разумею,
Медор сей выдуман лишь ею,
Под этим прозвищем меня
Царевна славила, быть может».
Так басней правду заменя,
Он мыслит, что судьбе поможет.
105
Но чем он более хитрит,
Чтоб утушить свое мученье,
Тем пуще злое подозренье
Возобновляется, горит;
Так в сетке птичка, друг свободы,
Чем больше бьется, тем сильней,
Тем крепче путается в ней.
Орланд идет туда, где своды
Гора склонила на ручей.
106
Кривой, бродящей павиликой
Завешен был тенистый вход.
Медор с прелестной Анджеликой
Любили здесь у свежих вод
В день жаркий, в тихий час досуга
Дышать в объятиях друг друга,
И здесь их имена кругом
Древа и камни сохраняли;
Их мелом, углем иль ножом
Везде счастливцы написали.
107
Туда пешком печальный граф
Идет и над пещерой темной
Зрит надпись — в похвалу забав
Медор ее рукою томной
В те дни стихами начертал;
Стихи, чувств нежных вдохновенье,
Он по-арабски написал,
И вот их точное значенье:
108
«Цветы, луга, ручей живой,
Счастливый грот, прохладны тени,
Приют любви, забав и лени,
Где с Анджеликой молодой,
С прелестной дщерью Галафрона,
Любимой многими — порой
Я знал утехи Купидона.
Чем, бедный, вас я награжу?
Столь часто вами охраненный,
Одним лишь только услужу —
Хвалой и просьбою смиренной.
109
Господ любовников молю,
Дам, рыцарей и всевозможных
Пришельцев, здешних иль дорожных,
Которых в сторону сию
Фортуна заведет случайно, —
На воды, луг, на тень и лес
Зовите благодать небес,
Чтоб нимфы их любили тайно,
Чтоб пастухи к ним никогда
Не гнали жадные стада».
110
Граф точно так, как по-латыни,
Знал по-арабски. Он не раз
Спасался тем от злых проказ,
Но от беды не спасся ныне.
111
Два, три раза, и пять, и шесть
Он хочет надпись перечесть;
Несчастный силится напрасно
Сказать, что нет того, что есть.
Он правду видит, видит ясно,
И нестерпимая тоска,
Как бы холодная рука,
Сжимает сердце в нем ужасно,
И наконец на свой позор
Вперил он равнодушный взор.
112
Готов он в горести безгласной
Лишиться чувств, оставить свет.
Ах, верьте мне, что муки нет,
Подобной муке сей ужасной.
На грудь опершись бородой,
Склонив чело, убитый, бледный,
Найти не может рыцарь бедный
Ни вопля, ни слезы одной.
Ночь гремела в бочки, в банки,
В дупла сосен, в дудки бури,
Ночь под маской истуканки
Выжгла ляписом лазури.
Ночь гремела самодуркой,
Всё к чертям летело, к черту.
Волк, ударен штукатуркой,
Несся, плача, пряча морду.
Вепрь, муха, всё собранье
Птиц, повыдернуто с сосен,
»Ах, — кричало, — наказанье!
Этот ветер нам несносен!»
В это время, грустно воя,
Шел медведь, слезой накапав.
Он лицо свое больное
Нес на вытянутых лапах.
»Ночь! — кричал.— Иди ты к шуту,
Отвяжись ты, Вельзевулша!»
Ночь кричала: «Буду! Буду!»
Ну и ветер тоже дул же!
Так, скажу, проклятый ветер
Дул, как будто рвался порох!
Вот каков был русский север,
Где деревья без подпорок.СолдатСлышу бури страшный шум,
Слышу ветра дикий вой,
Но привычный знает ум:
Тут не черт, не домовой,
Тут ре демон, не русалка,
Не бирюк, не лешачиха,
Но простых деревьев свалка.
После бури будет тихо.ПредкиЭто вовсе не известно,
Хотя мысль твоя понятна.
Посмотри: под нами бездна,
Облаков несутся пятна.
Только ты, дитя рассудка,
От рожденья нездоров,
Полагаешь — это шутка,
Столкновения ветров.СолдатПредки, полно вам, отстаньте!
Вы, проклятые кроты,
Землю трогать перестаньте,
Открывая ваши рты.
Непонятным наказаньем
Вы готовы мне грозить.
Объяснитесь на прощанье,
Что желаете просить? ПредкиПредки мы, и предки вам,
Тем, которым столько дел.
Мы столетье пополам
Рассекаем и предел
Представляем вашим бредням,
Предпочтенье даем средним —
Тем, которые рожают,
Тем, которые поют,
Никому не угрожают,
Ничего не создают.СолдатПредки, как же? Ваша глупость
Невозможна, хуже смерти!
Ваша правда обернулась
В косных неучей усердье!
Ночью, лежа на кровати,
Вижу голую жену, —
Вот она сидит без платья,
Поднимаясь в вышину.
Вся пропахла молоком…
Предки, разве правда в этом?
Нет, клянуся молотком,
Я желаю быть одетым! ПредкиТы дурак, жена не дура,
Но природы лишь сосуд.
Велика ее фигура,
Два младенца грудь сосут.
Одного под зад ладонью
Держит крепко, а другой,
Наполняя воздух вонью,
На груди лежит дугой.СолдатХорошо, но как понять,
Чем приятна эта мать? ПредкиОбъясняем: женщин брюхо,
Очень сложное на взгляд,
Состоит жилищем духа
Девять месяцев подряд.
Там младенец в позе Будды
Получает форму тела,
Голова его раздута,
Чтобы мысль в ней кипела,
Чтобы пуповины провод,
Крепко вставленный в пупок,
Словно вытянутый хобот,
Не мешал развитью ног.СолдатПредки, всё это понятно,
Но, однако, важно знать,
Не пойдем ли мы обратно,
Если будем лишь рожать? ПредкиДурень ты и старый мерин,
Недоносок рыжей клячи!
Твой рассудок непомерен,
Верно, выдуман иначе.
Ветры, бейте в крепкий молот,
Сосны, бейте прямо в печень,
Чтобы, надвое расколот,
Был бродяга изувечен! СолдатПрочь! Молчать! Довольно! Или
Уничтожу всех на месте!
Мертвецам — лежать в могиле,
Марш в могилу и не лезьте!
Пусть попы над вами стонут,
Пусть над вами воют черти,
Я же, предками нетронут,
Буду жить до самой смерти! В это время дуб, встревожен,
Раскололся. В это время
Волк пронесся, огорошен,
Защищая лапой темя.
Вепрь, муха, целый храмик
Муравьев, большая выдра —
Всё летело вверх ногами,
О деревья шкуру выдрав.
Лишь солдат, закрытый шлемом,
Застегнув свою шинель,
Возвышался, словно демон
Невоспитанных земель.
И полуночная птица,
Обитательница трав,
Принесла ему водицы,
Ветку дерева сломав.
Не новоель Миров светило
Румяное лице открыло
Разсеять мрак угрюмых тучь?
Смиряясь грозные перуны
Лиют на землю тихой лучь.
Ударил Ѳеб в златыя струны,
Звучит в пресветлых торжествах,
Звучит, и к радостному звону
Зовет веселую Помону,
Церера скачет на лугах.
Среди шумящаго собора,
Дары свои разсыпав Флора,
Смягчает стужу берегов
Где хладный ил родит лишь сосны,
И, лавр мешая меж цветов,
Плетет венцы победоносны
Российским Геркулесам в дань,
Но слава к ней несет оливу,
Трубя союза весть щастливу
И укрощая люту брань.
От смутных дней, в странах Парида,
Давно унылая Киприда,
Услышав мирных песней хор,
Волшебный пояс нижет снова,
В блестящий рядится убор
И, позабывшись, без покрова
Ко общим пиршествам бежит:
Престалаль, вопит, брань лихая ?
Но Марс, в пути ее встречая,
Вопрос в обятиях решит,
Оруженосная Беллона
Нисходит спешно с Геликона,
Не ведуща, на шумный глас:
В броне, и в мужественном чине,
Готова, в сей сомненный час,
Вручить свой щит ЕКАТЕРИНЕ;
Но вестоносцы мирных дней
Гласят Богине грозной встречу,
Что Марс окончил страшну сечу,
И кровью не багрит полей.
С Божественных рамен, к покою,
Дерзают, скромною рукою,
Сложить чешуйчатый наряд,
И щит ея, копье и латы,
В залоги будущих отрад,
Уносят Гении крылаты.
Другие, на ея щите
Медузин страшный лик стирают,
И живо там начертавают
Богини образ в красоте.
Холмы Парнасски возсияли,
И Музы купно восплескали,
Узря ея спокойный лик,
О кол любезная превратность!
Черты щастливейших владык,
Очей тишайшая приятность,
Влекут и восхищают ум.
Какия радости лиются!
Какия песни раздаются!
Кпкой веселый слышен шум!
Полимния, простерши руки
На мирныя в градах науки,
Являет поле новых дел,
Где зиждущи умы, без брани,
Устроили блаженство сел,
И всех стихий сугубят дани.
Ермий, во глубине земли
Оставленный металл находит,
И в море безмятежно водит
Избытком полны корабли.
Всегдашний общества питател
И неизменный друг, оратель,
В смиреннейших своих трудах,
Без страха от погод суровых,
В простых спокойствия певцах,
Браздит по верьх полей лавровых,
И где разила всех война,
Он тамо, в недрах благодатных,
С надеждою добычь тьмократных,
Земле вверяеш семяна.
Различныя в талантах Музы,
Сугубя меж собой союзы,
Вершат блаженство тихих дней.
Одна, искусными чертами,
Одушевляет вид вещей,
Другая флейтой. иль струнами,
Иль пляской, радость в чувства льет;
Одна, любя ума забаву,
Поет в стихах героев славу,
Другая мирну песнь поет.
О коль блаженна ты Россия!
Подай, божественная Клия,
Подай ты мне свои черты,
Укрась мою простую ревность,
Открой мне слога красоты,
Представь деяний славных древность.
Но ты, правдивою рукой,
Премноги веки заглаждаешь,
И паче славишь научаешь
ЕКАТЕРИНИН век златой.
Не страшны бури в недрах неги,
И естьли грозных тучь набеги
Мрачат часами ясный день,
Мы чувствуем живее радость,
При солнце вспомнив прежню тень;
По горестях приятней сладость,
Подобно милость к нам небес,
Чтоб щастье лучше мы вкушали,
Разсыпав скорби и печали,
Дает отрадам полный вес.
Превечной истинны законы,
Которы утверждают троны,
И силой мужества стрегут,
Даруя честь побед и славу,
Героев наконец ведут
Ко общему людей уставу.
Войны сурово ремесло
Союзных прав не изменяет,
И ратника равно вчиняет
В щастливое граждан число.
Уже в величестве Россия
Остатков гордаго Батыя
Не числит меж своих врагов,
Пространной ризою одета,
Уже обемлет в свой покров
Далекия границы света;
Под сению своих рамен,
От тихих вод до волн Балтийских,
От Севера до гор Каспийских,
Вмещает разных тьмы племен.
В толико вожделенной доле,
Чего желать осталось боле,
России верные сыны?
Блюсти спокойствия уставы,
И, в недрах сладкой тишины;
Достичь до новой мирной славы.
Блаженны Царства и Цари,
Когда, свое блаженство строя,
Во злаках тихаго покоя
Союзны зиждут олтари.
Марку Стрэнду
I
Веко подергивается. Изо рта
вырывается тишина. Европейские города
настигают друг друга на станциях. Запах мыла
выдает обитателю джунглей приближающегося врага.
Там, где ступила твоя нога,
возникают белые пятна на карте мира.
В горле першит. Путешественник просит пить.
Дети, которых надо бить,
оглашают воздух пронзительным криком. Веко
подергивается. Что до колонн, из-за
них всегда появляется кто-нибудь. Даже прикрыв глаза,
даже во сне вы видите человека.
И накапливается как плевок в груди:
«Дай мне чернил и бумаги, а сам уйди
прочь!» И веко подергивается. Невнятные причитанья
за стеной (будто молятся) увеличивают тоску.
Чудовищность творящегося в мозгу
придает незнакомой комнате знакомые очертанья.
II
Иногда в пустыне ты слышишь голос. Ты
вытаскиваешь фотоаппарат запечатлеть черты.
Но — темнеет. Присядь, перекинься шуткой
с говорящей по-южному, нараспев,
обезьянкой, что спрыгнула с пальмы и, не успев
стать человеком, сделалась проституткой.
Лучше плыть пароходом, качающимся на волне,
участвуя в географии, в голубизне, а не
только в истории — этой коросте суши.
Лучше Гренландию пересекать, скрипя
лыжами, оставляя после себя
айсберги и тюленьи туши.
Алфавит не даст позабыть тебе
цель твоего путешествия — точку «Б».
Там вороне не сделаться вороном, как ни каркай;
слышен лай дворняг, рожь заглушил сорняк;
там, как над шкуркой зверька скорняк,
офицеры Генштаба орудуют над порыжевшей картой.
III
Тридцать семь лет я смотрю в огонь.
Веко подергивается. Ладонь
покрывается потом. Полицейский, взяв документы,
выходит в другую комнату. Воздвигнутый впопыхах,
обелиск кончается нехотя в облаках,
как удар по Эвклиду, как след кометы.
Ночь; дожив до седин, ужинаешь один,
сам себе быдло, сам себе господин.
Вобла лежит поперек крупно набранного сообщенья
об изверженьи вулкана черт знает где,
иными словами, в чужой среде,
упираясь хвостом в «Последние Запрещенья».
Я понимаю только жужжанье мух
на восточных базарах! На тротуаре в двух
шагах от гостиницы, рыбой, попавшей в сети,
путешественник ловит воздух раскрытым ртом:
сильная боль, на этом убив, на том
продолжается свете.
IV
«Где это?» — спрашивает, приглаживая вихор,
племянник. И, пальцем блуждая по складкам гор,
«Здесь» — говорит племянница. Поскрипывают качели
в старом саду. На столе букет
фиалок. Солнце слепит паркет.
Из гостиной доносятся пассажи виолончели.
Ночью над плоскогорьем висит луна.
От валуна отделяется тень слона.
В серебре ручья нет никакой корысти.
В одинокой комнате простыню
комкает белое (смуглое) просто ню —
живопись неизвестной кисти.
Весной в грязи копошится труженик-муравей,
появляется грач, твари иных кровей;
листва прикрывает ствол в месте его изгиба.
Осенью ястреб дает круги
над селеньем, считая цыплят. И на плечах слуги
болтается белый пиджак сагиба…
V
Было ли сказано слово? И если да, —
на каком языке? Был ли мальчик? И сколько льда
нужно бросить в стакан, чтоб остановить Титаник
мысли? Помнит ли целое роль частиц?
Что способен подумать при виде птиц
в аквариуме ботаник?
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту
и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
Это — записки натуралиста. За-
писки натуралиста. Капающая слеза
падает в вакууме без всякого ускоренья.
Вечнозеленое неврастение, слыша жжу
це-це будущего, я дрожу,
вцепившись ногтями в свои коренья.
Жизнь входит в берега.
Села давнишний житель,
Я вспоминаю то,
Что видел я в краю.
Стихи мои,
Спокойно расскажите
Про жизнь мою.
Изба крестьянская.
Хомутный запах дегтя,
Божница старая,
Лампады кроткий свет.
Как хорошо,
Что я сберег те
Все ощущенья детских лет.
Под окнами
Костер метели белой.
Мне девять лет.
Лежанка, бабка, кот…
И бабка что-то грустное,
Степное пела,
Порой зевая
И крестя свой рот.
Метель ревела.
Под оконцем
Как будто бы плясали мертвецы.
Тогда империя
Вела войну с японцем,
И всем далекие
Мерещились кресты.
Тогда не знал я
Черных дел России.
Не знал, зачем
И почему война.
Рязанские поля,
Где мужики косили,
Где сеяли свой хлеб,
Была моя страна.
Я помню только то,
Что мужики роптали,
Бранились в черта,
В Бога и в царя.
Но им в ответ
Лишь улыбались дали
Да наша жидкая
Лимонная заря.
Тогда впервые
С рифмой я схлестнулся.
От сонма чувств
Вскружилась голова.
И я сказал:
Коль этот зуд проснулся,
Всю душу выплещу в слова.
Года далекие,
Теперь вы как в тумане.
И помню, дед мне
С грустью говорил:
«Пустое дело…
Ну, а если тянет —
Пиши про рожь,
Но больше про кобыл».
Тогда в мозгу,
Влеченьем к музе сжатом,
Текли мечтанья
В тайной тишине,
Что буду я
Известным и богатым
И будет памятник
Стоять в Рязани мне.
В пятнадцать лет
Взлюбил я до печенок
И сладко думал,
Лишь уединюсь,
Что я на этой
Лучшей из девчонок,
Достигнув возраста, женюсь.
. . . . . .
Года текли.
Года меняют лица —
Другой на них
Ложится свет.
Мечтатель сельский —
Я в столице
Стал первокласснейший поэт.
И, заболев
Писательскою скукой,
Пошел скитаться я
Средь разных стран,
Не веря встречам,
Не томясь разлукой,
Считая мир весь за обман.
Тогда я понял,
Что такое Русь.
Я понял, что такое слава.
И потому мне
В душу грусть
Вошла, как горькая отрава.
На кой-мне черт,
Что я поэт!..
И без меня в достатке дряни.
Пускай я сдохну,
Только……
Нет,
Не ставьте памятник в Рязани!
Россия… Царщина…
Тоска…
И снисходительность дворянства.
Ну что ж!
Так принимай, Москва,
Отчаянное хулиганство.
Посмотрим —
Кто кого возьмет!
И вот в стихах моих
Забила
В салонный вылощенный
Сброд
Мочой рязанская кобыла.
Не нравится?
Да, вы правы —
Привычка к Лориган
И к розам…
Но этот хлеб,
Что жрете вы, —
Ведь мы его того-с…
Навозом…
Еще прошли года.
В годах такое было,
О чем в словах
Всего не рассказать:
На смену царщине
С величественной силой
Рабочая предстала рать.
Устав таскаться
По чужим пределам,
Вернулся я
В родимый дом.
Зеленокосая,
В юбчонке белой
Стоит береза над прудом.
Уж и береза!
Чудная… А груди…
Таких грудей
У женщин не найдешь.
С полей обрызганные солнцем
Люди
Везут навстречу мне
В телегах рожь.
Им не узнать меня,
Я им прохожий.
Но вот проходит
Баба, не взглянув.
Какой-то ток
Невыразимой дрожи
Я чувствую во всю спину.
Ужель она?
Ужели не узнала?
Ну и пускай,
Пускай себе пройдет…
И без меня ей
Горечи немало —
Недаром лег
Страдальчески так рот.
По вечерам,
Надвинув ниже кепи,
Чтобы не выдать
Холода очей, —
Хожу смотреть я
Скошенные степи
И слушать,
Как звенит ручей.
Ну что же?
Молодость прошла!
Пора приняться мне
За дело,
Чтоб озорливая душа
Уже по-зрелому запела.
И пусть иная жизнь села
Меня наполнит
Новой силой,
Как раньше
К славе привела
Родная русская кобыла.
CANTO XXIII
ОТТ. 100
Пред рыцарем блестит водами
Ручей прозрачнее стекла,
Природа милыми цветами
Тенистый берег убрала
И обсадила древесами»
101
Луга палит полдневный зной,
Пастух убогий спит у стада.
Устал под латами герой —
Его манит ручья прохлада.
Здесь мыслит он найти покой.
И здесь-то, здесь нашел песчастный
Приют жестокий и ужасный.
102
Гуляя, он на деревах
Повсюду надписи встречает.
Он с изумленьем в сих чертах
Знакомый почерк замечает;
Невольный страх его влечет,
Он руку милой узнает…
И в самом деле в жар полдневный
Медор с китайскою царевной
Из хаты пастыря сюда
Сам-друг являлся иногда.
103
Орланд их имена читает,
Соединенны вензелом;
Их буква каждая гвоздем
Герою сердце пробивает.
Стараясь разум усыпить,
Он сам с собою лицемерит,
Не верить хочет он, хоть верит,
Он силится вообразить,
Что вензеля в сей роще дикой
Начертаны все, может быть,
Другой, не этой Анджеликой.
104
По вскоре, витязь, молвил ты:
«Однако ж эти мне черты
Знакомы очень… разумею,
Медор сей выдуман лишь ею,
Под этим прозвищем меня
Царевна славила, быть может».
Так басней правду заменя,
Он мыслит, что судьбе поможет.
105
Но чем он более хитрит,
Чтоб утешить свое мученье,
Тем пуще злое подозренье
Возобновляется, горит;
Так в сетке птичка, друг свободы,
Чем больше бьется, тем сильней,
Тем крепче путается в ней.
Орланд идет туда, где своды
Гора склонила на ручей.
106
Кривой, бродящей павиликой
Завешен был тенистый вход.
Медор с прелестной Анджеликой
Любили здесь у свежих вод
В день жаркий, в тихий час досуга
Дышать в объятиях друг друга,
И здесь их имена кругом
Древа и камни сохраняли;
Их мелом, углем иль ножом
Везде счастливцы написали.
107
Туда пешком печальный граф
Идет и над пещерой темной
Зрит надпись — в похвалу забав
Медор ее рукою томной
В те дни стихами начертал;
Стихи, чувств нежных вдохновенье,
Он по-арабски написал,
И вот их точное значенье:
108
«Цветы, луга, ручей живой,
Счастливый грот, прохладны тени,
Приют любви, забав и лени,
Где с Анджеликой молодой,
С прелестной дщерью Галафрона,
Любимой многими — порой
Я знал утехи Купидона.
Чем, бедный, вас я награжу?
Столь часто вами охраненный,
Одним лишь только услужу —
Хвалой и просьбою смиренной.
109
Господ любовников молю,
Дам, рыцарей и всевозможных
Пришельцев, здешних иль дорожных,
Которых в сторону сию
Фортуна заведет случайно, —
На воды, луг, на тень и лес
Зовите благодать небес,
Чтоб нимфы их любили тайно,
Чтоб пастухи к ним никогда
lie гнали жадные стада».
110
Граф точно так, как по-латыни,
Знал по-арабски. Он не раз
Спасался тем от злых проказ,
Но от беды не спасся ныне.
111
Два, три раза, и пять, и шесть
Он хочет надпись перечесть;
Несчастный силится напрасно
Сказать, что нет того, что есть.
Он правду видит, видит ясно,
И нестерпимая тоска,
Как бы холодная рука,
Сжимает сердце в нем ужасно.
И наконец на свой позор
Вперил он равнодушный взор.
112
Готов он в горести безгласной
Лишиться чувств, оставить свет.
Ах, верьте мне, что муки нет,
Подобной муке сей ужасной.
На грудь опершись бородой,
Склонив чело, убитый, бледный,
Найти не может рыцарь бедный
Ни вопля, ни слезы одной.«Неистового Роланда» (иг.), — Вольный перевод без соблюде формы подлинника,
Песнь (ит.).
Октава (ит.).1826 г.
Я покинул дом когда-то,
Позвала дорога вдаль.
Не мала была утрата,
Но светла была печаль.
И годами с грустью нежной —
Меж иных любых тревог —
Угол отчий, мир мой прежний
Я в душе моей берег.
Да и не было помехи
Взять и вспомнить наугад
Старый лес, куда в орехи
Я ходил с толпой ребят.
Лес — ни пулей, ни осколком
Не пораненный ничуть,
Не порубленный без толку,
Без порядку как-нибудь;
Не корчеванный фугасом,
Не поваленный огнем,
Хламом гильз, жестянок, касок
Не заваленный кругом;
Блиндажами не изрытый,
Не обкуренный зимой,
Ни своими не обжитый,
Ни чужими под землей.
Милый лес, где я мальчонкой
Плел из веток шалаши,
Где однажды я теленка,
Сбившись с ног, искал в глуши…
Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.
И в истоме птицы смолкли…
Светлой каплею смола
По коре нагретой елки,
Как слеза во сне, текла…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край недавних детских лет,
Отчий край, ты есть иль нет?
Детства день, до гроба милый,
Детства сон, что сердцу свят,
Как легко все это было
Взять и вспомнить год назад.
Вспомнить разом что придется —
Сонный полдень над водой,
Дворик, стежку до колодца,
Где песочек золотой;
Книгу, читанную в поле,
Кнут, свисающий с плеча,
Лед на речке, глобус в школе
У Ивана Ильича…
Да и не было запрета,
Проездной купив билет,
Вдруг туда приехать летом,
Где ты не был десять лет…
Чтобы с лаской, хоть не детской,
Вновь обнять старуху мать,
Не под проволокой немецкой
Нужно было проползать.
Чтоб со взрослой грустью сладкой
Праздник встречи пережить —
Не украдкой, не с оглядкой
По родным лесам кружить.
Чтоб сердечным разговором
С земляками встретить день —
Не нужда была, как вору,
Под стеною прятать тень…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край, страдающий в плену!
Я приду — лишь дня не знаю,
Но приду, тебя верну.
Не звериным робким следом
Я приду, твой кровный сын, —
Вместе с нашею победой
Я иду, а не один.
Этот час не за горою,
Для меня и для тебя…
А читатель той порою
Скажет:
— Где же про героя?
Это больше про себя.
Про себя? Упрек уместный,
Может быть, меня пресек.
Но давайте скажем честно:
Что ж, а я не человек?
Спорить здесь нужды не вижу,
Сознавайся в чем в другом.
Я ограблен и унижен,
Как и ты, одним врагом.
Я дрожу от боли острой,
Злобы горькой и святой.
Мать, отец, родные сестры
У меня за той чертой.
Я стонать от боли вправе
И кричать с тоски клятой.
То, что я всем сердцем славил
И любил, — за той чертой.
Друг мой, так же не легко мне,
Как тебе с глухой бедой.
То, что я хранил и помнил,
Чем я жил — за той, за той —
За неписаной границей,
Поперек страны самой,
Что горит, горит в зарницах
Вспышек — летом и зимой…
И скажу тебе, не скрою, —
В этой книге, там ли, сям,
То, что молвить бы герою,
Говорю я лично сам.
Я за все кругом в ответе,
И заметь, коль не заметил,
Что и Теркин, мой герой,
За меня гласит порой.
Он земляк мой и, быть может,
Хоть нимало не поэт,
Все же как-нибудь похоже
Размышлял. А нет, ну — нет.
Теркин — дальше. Автор — вслед.
Под жгучей синевой полуденных небес,
Равниной грозною синея на просторе,
Необозримое раскинулося море.
Вот парус промелькнул, как чайка и — исчез
В сияющей дали, залитой ярким блеском.
А там у берега, с однообразным плеском,
Среди безветрия и знойной тишины,
Лениво плещется волна о валуны.
У белых валунов, в тени скалы прибрежной,
Откуда ей простор виднеется безбрежный,
Больная, прислонясь к подушке головой,
Откинувшись назад в своем глубоком кресле
Глядит задумчиво и грустно пред собой.
Печален взор ее, рассеянный, и если
В нем оживление мгновенное мелькнет,
Похожее на луч, который придает
Усопшего чертам подобье жизни бледной, —
Она, как этот луч, исчезнет вмиг бесследно.
Меж тем, страдалица годами молода,
Ни труд, ни ранние заботы, ни нужда,
Ни горе — юных сил ее не подорвали.
Любовь?… Узнать ее могла она едва ли,
Повсюду, где любовь, — там также и борьба,
А слишком для борьбы душа ее слаба.
Она — растение, цветок оранжерейный,
Предмет и цель забот и гордости семейной.
Ей не пришлось ни жить, ни думать за себя,
Родные обо всем заботились, любя.
Она и пожелать была не в состояньи,
Затем, что всякое малейшее желанье
Предупреждалось там, — и так же как труда —
Она усилия не знала никогда.
Наряды, выезды — завиднейшая доля,
Но, вместе с этим, в ней была убита воля,
И жизнь, которая, казалося, была
Такою легкою, — ей стала тяжела:
Она зачахла вдруг, без видимой причины.
Родные, вне себя от горя и кручины,
Спешили увезти страдалицу на юг,
Но он не исцелил таинственный недуг,
Который жизнь ее подтачивал собою.
И перед этою равниной голубою,
Пред светом и теплом — в унынии своем
Она безропотно слабела день за днем.
И с равнодушием, устало безучастным,
Покоясь в знойный день под этим небом ясным
И холодно следя, как в розовой дали,
Белея парусом, мелькают корабли,
Она, которая так рано жить устала,
Устами бледными с усилием шептала:
— О, Боже! если б мне скорее умереть! —
А там, где близ камней просушивалась сеть,
В лохмотьях нищая у берега присела.
Сквозь платье рваное просвечивало тело.
Больная не смотря на сильный солнопек,
Дрожала, кутаясь в разорванный платок.
Семнадцать — двадцать лет могло ей быть, не боле,
Но в заострившихся, измученных чертах,
В улыбке горестной, блуждавшей на устах —
Как много скрытых мук о безнадежной доле!
Увы! Ей жизни жаль — суровой, трудовой,
И неба южного с глубокой синевой,
И скромных радостей! Ей жаль родного моря,
Ей причинявшего так много мук и горя:
Ведь, море сделало крестьянку сиротой.
Больной, измученной недугом, нищетой
Ей жизнь является отрадной и желанной,
Живет она, и жизнь не может не любить!
И сидя у камней, среди косы песчаной,
Больная, побледнев, с улыбкой шепчет странной!
— О, Боже, если б я могла еще пожить!
Мой друг, младенец несравненный,
Ты хочешь, чтобы твой поэт
Стихами написал ответ
На письмецо твое, бесценный?
Готов! И что же гений мой
Воспламенит, как не прелестной,
Идущий к сердцу голос твой?
Твоей невинности святой
Короче таинство известно
Восторгом душу наполнять —
Чем ухищренному искусству,
Которое невнятно чувству,
И может только удивлять.
И вот тебе мое посланье!
Мой милый вихорь-атаман,
Ты знаешь, что поэту дан
Талант божественный: предзнанье!..
Но дар сей нужен ли с тобой?
Тебя я видел в колыбели;
Я зрел, как близ тебя сидели —
Слетевший с неба ангел твой
И мать, хранитель твой земной;
Как сердце матери вверяло
Тебя в защиту небесам,
Как Провидение внимало
Ее мольбе, ее слезам...
Какого лучше предсказанья?
Верь жизни! Будешь счастлив ты!..
Но я — пророк, и толкованья
Хочу искать на те черты,
Которые своей рукою
Ты по линейкам написал,
В которых просто все сказал,
Что непорочною душою
Свободно было внушено.
Мой друг! Я вижу в них одно:
Они подобны совершенно
Знакомым, милым тем чертам,
В которых поверяет нам
Все тайны дружбы неизменной
Твоя — наш добрый гений — мать!
Мой друг! Ее в тебе узнать —
Есть верное знаменованье,
Что здешней жизни испытанье
Ты с чистой совершишь душой,
Что вера будет спутник твой,
И что небес рукой пристрастной
(Дабы верней счастливым быть
Или чтоб счастье заменить),
Тебе ниспослан: дар любить!
Храни сей дар! С ним безопасно
Пойдешь дорогою земной!
Чувствительность есть откровенье!
Оно рассудку вождь прямой,
Оно и там зрит наслажденье,
Где пред холодною душой
Все, как в могиле, исчезает!..
Но, друг, болтливый твой пророк
Совсем без нужды повторяет
Тебе знакомый сей урок!
Уж все рука Творца свершила:
Она бессмертную печать
Тебе на сердце положила,
И не властна земная сила
Клейма небесного сорвать!
Ты будешь добрым неизменно!..
О где вы! Призываю вас,
С душой внимавших восхищенной,
Когда младенца милый глас,
Перерываемый слезами,
За мать молился небесам.
И был внимаем небесами!
Что сердце говорило нам?..
Мой друг! Твоя верна дорога:
Уж ты к прекрасному привык!
Уже ты знаешь тот язык,
Которым сердце славит Бога
И небесам передает
Свое блаженство и страданье!
Мое свершится упованье,
И счастие тебя найдет
Везде — и вопреки судьбины:
Для добрых жребий здесь единый...
Я друг твой! Так ты подписал
Свое письмо, младенец милой;
С волненьем подпись я читал,
И сердце билось с новой силой!
Казалось, ангел спутник мой,
Принявши образ твой прелестной,
Тогда явился предо мной
И счастья вестию небесной
Меня обрадовал на час!..
Еще, мой милый, неизвестно
Тебе, что друг: твой нежный глас
За матерью лишь повторяет
Все то, что сердце ей внушает,
Что так давно знакомо нам!
Но будь угодно небесам,
Чтобы хоть часть пути земнова,
Как друг, прошел с тобою я,
Чтоб ты сказал мне: мы друзья! —
Всю силу понимая слова!
Черт вас возьми,
Черт вас возьми, черносотенная слизь,
вы
вы схоронились
вы схоронились от пуль,
вы схоронились от пуль, от зимы
и расхамились —
и расхамились — только спаслись.
Черт вас возьми,
тех,
тех, кто —
за коммунизм
за коммунизм на бумаге
за коммунизм на бумаге ляжет костьми,
а дома
а дома добреет
а дома добреет довоенным скотом.
Черт вас возьми,
тех,
тех, которые —
коммунисты
коммунисты лишь
коммунисты лишь до трех с восьми,
а потом
а потом коммунизм
а потом коммунизм запирают с конторою.
Черт вас возьми,
вас,
вас, тех,
кто, видя
кто, видя безобразие
кто, видя безобразие обоими глазми,
пишет
пишет о прелестях
пишет о прелестях лирических утех.
Если стих
Если стих не поспевает
Если стих не поспевает за былью плестись —
сырыми
сырыми фразами
сырыми фразами бей, публицист!
Сегодня
Сегодня шкафом
Сегодня шкафом на сердце лежит
тяжелое слово —
тяжелое слово — «жид».
Это слово
Это слово над селами
Это слово над селами вороном машет.
По трактирам
По трактирам забилось
По трактирам забилось водке в графин.
Это слово —
Это слово — пароль
Это слово — пароль для попов,
Это слово — пароль для попов, для монашек
из недодавленных графинь.
Это слово
Это слово шипело
Это слово шипело над вузовцем Райхелем
царских
царских дней
царских дней подымая пыльцу,
когда
когда «христиане»-вузовцы
когда «христиане»-вузовцы ахали
грязной галошей
грязной галошей «жида»
грязной галошей «жида» по лицу.
Это слово
Это слово слесарню
Это слово слесарню набило до ве́рха
в день,
в день, когда деловито и чинно
чуть не на́смерть
чуть не на́смерть «жиденка» Бейраха
загоняла
загоняла пьяная мастеровщина.
Поэт
Поэт в пивной
Поэт в пивной кого-то «жидом»
честит
честит под бутылочный звон
за то, что
за то, что ругала
за то, что ругала бездарный том —
фамилия
фамилия с окончанием
фамилия с окончанием «зон».
Это слово
Это слово слюнявит
Это слово слюнявит коммунист недочищенный
губами,
губами, будто скользкие
губами, будто скользкие миски,
разгоняя
разгоняя тучи
разгоняя тучи начальственной
разгоняя тучи начальственной тощищи
последним
последним еврейским
последним еврейским анекдотом подхалимским.
И начнет
И начнет громить
И начнет громить христианская паства,
только
только лозунг
только лозунг подходящий выставь:
жидов победнее,
жидов победнее, да каждого очкастого,
а потом
а потом подряд
а потом подряд всех «сицилистов».
Шепоток в очередях:
Шепоток в очередях: «топчись и жди,
расстрелян
расстрелян русский витязь-то...
везде...
везде... жиды...
везде... жиды... одни жиды...
спекулянты,
спекулянты, советчики,
спекулянты, советчики, правительство».
Выдернем
Выдернем за шиворот —
одного,
одного, паршивого.
Рапортуй
Рапортуй громогласно,
Рапортуй громогласно, где он,
Рапортуй громогласно, где он, «валютчик»?!
Как бы ни были
Как бы ни были они
Как бы ни были они ловки́ —
за плотную
за плотную ограду
за плотную ограду штыков колючих,
без различия
без различия наций
без различия наций посланы в Соловки.
Еврея не видел?
Еврея не видел? В Крым!
Еврея не видел? В Крым! К нему!
Камни обшарпай ногами!
Трудом упорным
Трудом упорным еврей
Трудом упорным еврей в Крыму
возделывает
возделывает почву — камень.
Ты знаешь,
Ты знаешь, язык
Ты знаешь, язык у тебя
Ты знаешь, язык у тебя чей?
Кто
Кто мысли твоей
Кто мысли твоей причина?
Встает
Встает из-за твоих речей
фабрикантова личина.
Буржуй
Буржуй бежал,
Буржуй бежал, подгибая рессоры,
сел
сел на английской мели́;
в его интересах
в его интересах расперессорить
народы
народы Советской земли.
Это классов борьба,
Это классов борьба, но злее
Это классов борьба, но злее и тоньше, —
говоря короче,
сколько
сколько побито
сколько побито бедняков «Соломонишек»,
и ни один
и ни один Соломон Ротшильд.
На этих Ротшильдов,
На этих Ротшильдов, от жира освиневших,
на богатых,
на богатых, без различия наций,
всех трудящихся,
всех трудящихся, работавших
всех трудящихся, работавших и не евших,
и русских
и русских и евреев —
и русских и евреев — зовем подняться.
Помните вы,
Помните вы, хулиган и погромщик,
помните,
помните, бежавшие в парижские кабаре, —
вас,
вас, если надо,
вас, если надо, покроет погромше
стальной оратор,
стальной оратор, дремлющий в кобуре.
А кто,
А кто, по дубовой своей темноте
не видя
не видя ни зги впереди,
«жидом»
«жидом» и сегодня бранится,
«жидом» и сегодня бранится, на тех
прикрикнем
прикрикнем и предупредим.
Мы обращаемся
Мы обращаемся снова и снова
к беспартийным,
к беспартийным, комсомольцам,
к беспартийным, комсомольцам, Россиям,
к беспартийным, комсомольцам, Россиям, Америкам,
ко всему
ко всему человеческому собранию:
— Выплюньте
— Выплюньте это
— Выплюньте это омерзительное слово,
выкиньте
выкиньте с матерщиной и бранью!
Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводился военный парад,
армия
маршировала на месте
от начала парада
и до конца.
Ибо, если подать другую команду, -
не "на месте шагом",
а "шагом вперед…", -
очень просто могла бы начаться война.
Первый шаг
был бы шагом через границу.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда чихал знаменитый булочник
(знаменитый тем,
что он был единственным
булочником
в этой стране), -
так вот, когда он чихал троекратно,
булочники из соседних стран
говорили вежливо:
"Будьте здоровы!.."
И ладонью
стирали брызги со щек.
Страна была до того малюсенькой,
что весь ее общественный транспорт
состоял из автобуса без мотора.
Этот самый автобус -
денно и нощно,
сверкая никелем, лаком и хромом,
опершись на прочный гранитный фундамент
перегораживал
Главную улицу.
И тот,
кто хотел проехать в автобусе,
входил, как положено,
с задней площадки,
брал билеты,
садился в удобное кресло
и,
посидев в нем минут пятнадцать, -
вставал
и вместе с толпой пассажиров
выходил с передней площадки -
довольный -
уже на другом конце государства.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводились соревнования
по легкой атлетике,
все спортсмены
соревновались
(как сговорившись!)
в одном лишь виде:
прыжках в высоту.
Другие виды не развивались.
Ибо даже дистанция стометровки
пересекалась почти посредине
чертой
Государственнейшей границы,
На этой черте
с обеих сторон
стояли будочки полицейских.
И спортсмен,
добежав до знакомой черты,
останавливался,
предъявлял свой паспорт.
Брал визу на выезд.
Визу на въезд.
А потом он мучительно препирался
с полицейским соседнего государства,
который требовал прежде всего
список
участников соревнований -
(вдруг ты — хиппи, а не спортсмен!).
Потом этот список переводили
на звучный язык соседней страны,
снимали у всех отпечатки пальцев
и -
предлагали следовать дальше.
Так и заканчивалась стометровка.
Иногда -
представьте! -
с новым рекордом.
Страна была до того малюсенькой,
что жители этой скромной державы
разводили только домашнюю птицу
и не очень крупный рогатый скот
(так возвышенно
я называю
баранов).
Что касается более крупных зверей,
то единственная в государстве корова
перед тем, как подохнуть,
успела сожрать
всю траву
на единственной здешней лужайке,
всю листву
на обоих деревьях страны,
все цветы без остатка
(подумать страшно!)
на единственной клумбе
у дома Премьера.
Это было еще в позапрошлом году.
До сих пор весь народ говорит с содроганьем
о мычании
этой голодной коровы.
Страна была до тогы без остатка
(подумать страшно!)
на единственной клумбе
у дома Премьера.
Это было еще в позапрошлом году.
До сих пор весь народ говорит с содроганьем
о мычании
этой голодной коровы.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда семья садилась за стол,
и суп
оказывался недосоленным,
глава семьи звонил в Министерство
Иностранных Дел и Внешней Торговли.
Ибо угол стола,
где стояла солонка,
был уже совершенно чужой территорией
со своей конституцией и сводом законов
(достаточно строгих, кстати сказать).
И об этом все в государстве знали.
Потому что однажды хозяин семьи
(не этой,
а той, что живет по соседству),
руку свою протянул за солонкой,
и рука была
арестована
тут же!
Ее посадили на хлеб и воду,
а после организовали процесс -
шумный,
торжественный,
принципиальный -
с продажей дешевых входных билетов,
с присутствием очень влиятельных лиц.
Правую руку главы семьи
приговорили,
во-первых — к штрафу,
во-вторых
(условно) -
к году тюрьмы…
В результате
несчастный глава семейства
оказался в двусмысленном положенье:
целый год он после -
одною левой -
отрабатывал штраф
и кормил семью.
Страна была до того малюсенькой,
что ее музыканты
с далеких пор.
играли только на флейтах и скрипках,
лишь на самых маленьких скрипках и флейтах!
Больше они ни на чем не играли.
А рояль они видели только в кино
да еще -
в иллюстрированных журналах,
Потому что загадочный айсберг рояля,
несмотря на значительные старанья,
не влезал
в территорию
этой страны.
Нет, вернее, сам-то рояль помещался,
но тогда
исполнителю
не было места.
(А играть на рояле из-за границы -
согласитесь -
не очень-то патриотично!)
Страна была невероятно крохотной.
Соседи
эту страну уважали.
Никто не хотел на нее нападать.
И все же
один отставной генерал
(уроженец страны
и большой патриот)
несколько раз выступал в Сенате,
несколько раз давал интервью
корреспондентам, центральных газет,
посылал посланья Главе государства,
в которых
решительно и однозначно
ругал
профсоюзы и коммунистов,
просил увеличить военный бюджет,
восхвалял свою армию.
И для армии
требовал
атомного
оружия!
Canto XXИИИ
Пред рыцарем блестит водами
Ручей прозрачнее стекла,
Природа милыми цветами
Тенистый берег убрала
И обсадила древесами.
Луга палит полдневный зной,
Пастух убогой спит у стада,
Устал под латами герой —
Его манит ручья прохлада.
Здесь мыслит он найти покой.
И здесь-то, здесь нашел несчастный
Приют жестокой и ужасный.
Гуляя, он на деревах
Повсюду надписи встречает.
Он с изумленьем в сих чертах
Знакомый почерк замечает;
Невольный страх его влечет,
Он руку милой узнает…
И в самом деле в жар полдневный
Медор с китайскою царевной
Из хаты пастыря сюда
Сам друг являлся иногда.
Орланд их имена читает
Соединенны вензелом;
Их буква каждая гвоздем
Герою сердце пробивает.
Стараясь разум усыпить,
Он сам с собою лицемерит,
Не верить хочет он, хоть верит,
Он силится вообразить,
Что вензеля в сей роще дикой
Начертаны все — может быть —
Другой, не этой Анджеликой.
Но вскоре, витязь, молвил ты:
«Однако ж эти мне черты
Знакомы очень… разумею,
Медор сей выдуман лишь ею,
Под этим прозвищем меня
Царевна славила, быть может».
Так басней правду заменя,
Он мыслит, что судьбе поможет.
Но чем он более хитрит,
Чтоб утушить свое мученье,
Тем пуще злое подозренье
Возобновляется, горит;
Так в сетке птичка, друг свободы,
Чем больше бьется, тем сильней,
Тем крепче путается в ней.
Орланд идет туда, где своды
Гора склонила на ручей.
Кривой, бродящей павиликой
Завешен был тенистый вход.
Медор с прелестной Анджеликой
Любили здесь у свежих вод
В день жаркой, в тихой час досуга
Дышать в обятиях друг друга,
И здесь их имена кругом
Древа и камни сохраняли;
Их мелом, углем иль ножом
Везде счастливцы написали.
Туда пешком печальный граф
Идет и над пещерой темной
Зрит надпись — в похвалу забав
Медор ее рукою томной
В те дни стихами начертал;
Стихи, чувств нежных вдохновенье,
Он по-арабски написал,
И вот их точное значенье:
«Цветы, луга, ручей живой,
Счастливый грот, прохладны тени,
Приют любви, забав и лени,
Где с Анджеликой молодой,
С прелестной дщерью Галафрона,
Любимой многими — порой
Я знал утехи Купидона.
Чем, бедный, вас я награжу?
Столь часто вами охраненный,
Одним лишь только услужу —
Хвалой и просьбою смиренной.
Господ любовников молю,
Дам, рыцарей и всевозможных
Пришельцев, здешних иль дорожных,
Которых в сторону сию
Фортуна заведет случайно, —
На воды, луг, на тень и лес
Зовите благодать небес,
Чтоб нимфы их любили тайно,
Чтоб пастухи к ним никогда
Не гнали жадные стада».
Граф точно так, как по-латыне,
Знал по-арабски. Он не раз
Спасался тем от злых проказ,
Но от беды не спасся ныне.
Два, три раза, и пять, и шесть
Он хочет надпись перечесть;
Несчастный силится напрасно
Сказать, что нет того, что есть,
Он правду видит, видит ясно,
И нестерпимая тоска,
Как бы холодная рука,
Сжимает сердце в нем ужасно,
И наконец на свой позор
Вперил он равнодушный взор.
Готов он в горести безгласной
Лишиться чувств, оставить свет.
Ах, верьте мне, что муки нет,
Подобной муке сей ужасной.
На грудь опершись бородой,
Склонив чело, убитый, бледный,
Найти не может рыцарь бедный
Ни вопля, ни слезы одной.
Памяти Пушкина
Я помню: девочка, среди забав,
Однажды вдруг свою спросила мать,
Рукой на ряд портретов указав:
«Родная, кто они? Хочу я знать!»
— Тебе, дитя, я расскажу о них.
И дочь обняв, мать завела рассказ,
Рассказ простой… Беспечный говор стих,
И слушает дитя, пытливых глаз
Не отводя от матери своей.
— Вот этот, друг мой, царь был из царей
Мечом своим он покорил весь мир.
Для всех он гений был, для всех кумир.
И тот, дитя, великий был герой.
Он родину свою, как жизнь любил,
Ей отдал он труды свои, покой,
Как верный раб покорно ей служил.
Вот этот кистью мощною владел!
Он глубину небес, полей простор
На полотно переносить умел.
Умел ловить, что видит жадный взор.
А этот волны звуков извлекал
Из медных струн. Летел за валом вал,
И звуков этих каждая волна
Была и мук, и радостей полна.
Из камней этот храмы возводил.
Вот этот лишь простым стальным резцом
Любовь, и красоту, и жизнь будил
В холодном, грубом мраморе немом.
— Родная, этот кто? Скажи, кто он?
Задумчив так и грустен почему?
И взгляд его далеко устремлен,
Как будто что-то чудится ему.
— Он лучший был из этих всех людей!
Он был, дитя, великий чародей:
О, дочь моя, вглядись в его черты.
Пройдут года — о нем расскажешь ты.
Ему был в слове свыше послан дар,
Он словом как мечом разил!
И верен каждый был его удар.
Миры, как царь, он словом покорил.
И точно кистью родины своей
Он словом милый образ создавал.
И как резцом, из ледяных очей
Огонь любви он словом извлекал.
Великий храм, что словом он воздвиг,
Доныне в каждый час и в каждый миг
К себе сердца тоскующих манит,
Доныне правда в нем нетленная царит.
И слово дивное как песнь звучит,
Как песня, что искусною рукой
Со струн похищена. То песнь дрожит
Как лист, потоком носится, рекой…
То вихрем ринется в пучину вод.
То ласточкой уносится в лазурь,
То громом оглашает неба свод
Среди зловещих туч, средь грозных бурь
И в слове том, как в море ручейки
Слилися; песни радости, тоски,
Прощенья вздох, вздох жалости немой,
И крики мук, и стон любви святой!
Чем дышим мы и все, чем мы живем,
И каждый трепет горестный сердец
В том слове слышалось, дрожало в нем,
В том слове, что ему послал Творец.
Он много благ для родины принес,
Рассыпал их он щедрою рукой
И много ими осушил он слез,
Тех слез, что льются на земле родной.
Но сердце то, где слово родилось,
Где слово то святым огнем зажглось,
Замучили, разбили на куски.
Дитя мое, от горя, от тоски
Освободить лишь смерть пришла его!..
Чужие беды видились ему
В своих бедах!! Вот грустен отчего.
Со скорбью в даль глядит он почему.
Шептала мать. Уж таял день в лучах,
Дитя головку на руки склонив,
Внимало речи с думою в глазах…
Глубоко думу, ту надолго затаив…
Вкруг тихо все. И побледнел закат.
Но вещие слова еще звучат.
«О дочь моя, вглядись в его черты,
Пройдут года, о нем расскажешь ты».
ДЕЙСТВУЮТ:
1.
Отец Свинуил.
2.
Мать Фекла.
3.
Комиссар.
4.
Дьякон.
5.
Театр Сатиры.
6.
И прочие — рабочие.Первое действие
Комната в образах. Дверь. Окно. Кровать с миллионом перин. Сидит мать Фекла — вся в грустях.Мать ФеклаИ пришел ко мне отец Свинуил,
и сел это он около
и говорит он:
«Матушка, говорит,
Фекла,
сиди, говорит, здесь,
ежели ты дура.
А я, говорит,
не могу,
вот она у меня, говорит, где
эта самая, говорит,
пролетарская диктатура».
И осталась я одинешенька.
День-деньской плачу,
ничего не делая.
Похудела — похудела я.
Со щек с одних спустила по пуду, —
скоро совсем
как спичка буду.С треском распахивается окно.Караул!
Воры! Свинуил (закутан во что-то для неузнаваемости)Дура!
Тише! ФеклаОтец Свинуил!
О господи!
Через окно…
Да что это за занятие светское! Свинуил (с трудом влезший)Цыц, товарищ Фекла!
Да здравствует власть советская!
Ничего не попишешь —
зря
Деникина
святой водой кропили-с.
Что́ Антанта, —
товарищ Мартов
и то
большевиков признал.
Укрепились.ФеклаОтец Свинуил!
От вас ли слышу?
Да ведь вы же ж так ненавидели… СвинуилА что мне?
На Принцевы острова ехать,
что ли?
Там только меня не видели!
Не то что в пароход,
ни в одну эскадру
такому не уместиться пузу.
Попробовал в трюм лезть, —
куда! —
все равно что
слона запихивать в бильярдную лузу.ФеклаЧто же нам делать?
Что же нам делать?
Господи!
Хочешь,
в столб телеграфный,
ей-богу,
в столб телеграфный поставлю свечку,
только спаси,
только помилуй
твою разнесчастную овечку.СвинуилЧего хнычешь,
ничего не понимая!
Какой завтра день? ФеклаДень?
Первое мая.СвинуилПервое мая!
Первое мая!
Что первое мая?
Посмотри на календарь,
число-то какое?
Красное? ФеклаКрасное.СвинуилЗначит, праздник.
Дело ясное? ФеклаЯсное.СвинуилЗначит, народ без дела шляться будет? ФеклаНу, будет.СвинуилТак вот
я
и возопию к нему:
«Слушайте,
православные люди!
Праздник празднуете,
а праздновать без попа-то как?»
И разольюсь
и размажусь,
аки патока.
Это, мол,
не ладно,
что праздник, а без ладана.
Без попов, мол,
праздник
не обходится и в Европе ведь.
Праздник и не в праздник,
если не елейная проповедь.
Покажут, мол, вам, товарищи, праздник,
когда попадете на́ небо.
Несли бы вы, товарищи, лучше подаяние бы…
И жизнь, ой, пойдет, —
не жизнь, а манная.
От всех этих похорон
растопырю карманы я.ВместеУслышь же молитвы наши,
господь вседержитель! Театр СатирыУслышит, —
шире карманы держите! Второе действие
Угол церкви. Паперть. Пролет домов. В него вольется первомайское шествие. У церкви Свинуил и дьякон. Разглядывают.СвинуилНароду-то!
Народищу!
Никогда еще
народа стоко
и в пасху не ходило. (К дьякону.)Чего глазеешь,
черт кудластый?
Раздувай,
раздувай кадило!
А ну-ка,
рассмотрим,
взлезем на паперть. (Рассмотрел и после паузы в досаде.)Как же ж это можно
в праздник
и без попа переть? ДьяконДа што без попа-то, —
без хоругвей прут,
и у каждого лопата! СвинуилВывози, пречистая!
Дай обобрать ее.ДьяконТише!
Идут.СвинуилБратие! Не слушают, идут.Братие! Не слушают, идут.Братие!
Да что вы,
черт вас дери,
отец я ваш духовный или нет? Первый рабочийТоварищи,
обождите минутку.
Тут какой-то человек орет, —
братьев потерял.
Может, кто знает?
Товарищ,
как ваших братьев фамилия? ВторойВаши братья что?
Работники?
Они, может, уже
на субботнике.СвинуилДа што вы, —
ах! —
я вовсе не про то.
Совершенно не в тех смыслах.
Я не про правдашних братьев,
а про братьев, которые по Христу… Несколько рабочихТу, ту, ту, ту, ту! ПервыйДа ты, я вижу, свой,
товарищ, социалист.
Этак действительно
все мы тут братцы! ТретийА ну,
братец,
попробуй.
За лопату
ты умеешь браться? СвинуилДа што вы, —
за лопату!
Как вам не стыдно,
ах!
Я не про такое равноправие.
Я про которое на небесах.ЧетвертыйНа небесах?
Да разве
с такой обузой
взлезешь на небо,
черт толстопузый? ДьяконГоспода,
да што вы!
Священное лицо!
Можно этак чертом попа ли? Первый (разводя руками)Откуда вы такие взялись?
Что вы
в РСФСР
с луны попали? КомиссарА ну-ка
скажи,
человек милейший,
есть ли у тебя документик
насчет исполнения в пролетарский день работы
какой-нибудь,
хотя бы самой малейшей? СвинуилЧто вы,
помилуйте!
Да разве я против работы?
Хотите, —
хоругви спереди понесу.
Прикажите вынести.Несколько голосовДа что разговаривать!
Какие там еще хоругви!
Вот тебе лопата.
Марш —
для несения трудовой повинности.СвинуилТоварищи,
пощадите звание.ВсеЛадно, ладно.
Марш на работу!
А на небо
как-нибудь
устроимся сами.Третье действие
Комната первого действия. Та же Фекла — вся в ожидании.ФеклаЧто это он
запропастился?
Ушел как в гроб.
Должно быть, уж миллион николаевками нагреб.
Идет.
Ну что, была треба? Вваливается усталый в грязи Свинуил.Отец Свинуил!
Что с тобой?
Из каких ты мест? Свинуил (доставая кусок хлеба — весело)С требы.
А вот и полфунта хлеба. (Отстраняет ухватившуюся было за кусок Феклу и сам впивается в него зубами.)Отцепись, матушка.
Сама заработай.
Не трудящийся не ест.Театр Сатиры спешит занавесить занавес. В это время опять врывается поп и бешено начинает трясти руку Театра Сатиры.СвинуилПростите великодушно.
С этого
с самого
с субботника.
Голоден, как собака, был.
Чуть достоуважаемый Театр Сатиры
поблагодарить не забыл.
Благодарю вас,
благодарю душевно-с,
что и я
в театр, наконец, попал.
А то совсем
в театрах
забыли про несчастного попа.
И светские
и военные выводились лица.
А нам
всего и удовольствия,
что молиться.
Передайте наше нижайшее
рабоче-крестьянскому правительству,
товарищу Луначарскому,
товарищу Маяковскому,
товарищу Зонову,
товарищу Малютину
и всей остальной массе.
Скажите:
благодарят, мол, вас
духовные отцы,
отцы монаси.Театр СатирыПередам, передам.
Уходите, ладно.
Все-таки поп
не может без ладана.
День догорел на сфере той земли,
Где я искал путей и дней короче.
Там сумерки лиловые легли.
Меня там нет. Тропой подземной ночи
Схожу, скользя, уступом скользких скал.
Знакомый Ад глядит в пустые очи.
Я на земле был брошен в яркий бал,
И в диком танце масок и обличий
Забыл любовь и дружбу потерял.
Где спутник мой? — О, где ты, Беатриче? —
Иду один, утратив правый путь,
В кругах подземных, как велит обычай,
Средь ужасов и мраков потонуть.
Поток несет друзей и женщин трупы,
Кой-где мелькнет молящий взор, иль грудь;
Пощады вопль, иль возглас нежный — скупо
Сорвется с уст; здесь умерли слова;
Здесь стянута бессмысленно и тупо
Кольцом железной боли голова;
И я, который пел когда-то нежно, —
Отверженец, утративший права!
Все к пропасти стремятся безнадежной,
И я вослед. Но вот, в прорыве скал,
Над пеною потока белоснежной,
Передо мною бесконечный зал.
Сеть кактусов и роз благоуханье,
Обрывки мрака в глубине зеркал;
Далеких утр неясное мерцанье
Чуть золотит поверженный кумир;
И душное спирается дыханье.
Мне этот зал напомнил страшный мир,
Где я бродил слепой, как в дикой сказке,
И где застиг меня последний пир.
Там — брошены зияющие маски;
Там — старцем соблазненная жена,
И наглый свет застал их в мерзкой ласке…
Но заалелся переплет окна
Под утренним холодным поцелуем,
И странно розовеет тишина.
В сей час в стране блаженной мы ночуем,
Лишь здесь бессилен наш земной обман,
И я смотрю, предчувствием волнуем,
В глубь зеркала сквозь утренний туман.
Навстречу мне, из паутины мрака,
Выходит юноша. Затянут стан;
Увядшей розы цвет в петлице фрака
Бледнее уст на лике мертвеца;
На пальце — знак таинственного брака —
Сияет острый аметист кольца;
И я смотрю с волненьем непонятным
В черты его отцветшего лица
И вопрошаю голосом чуть внятным:
«Скажи, за что томиться должен ты
И по кругам скитаться невозвратным?»
Пришли в смятенье тонкие черты,
Сожженный рот глотает воздух жадно,
И голос говорит из пустоты:
«Узнай: я предан муке беспощадной
За то, что был на горестной земле
Под тяжким игом страсти безотрадной.
Едва наш город скроется во мгле, —
Томим волной безумного напева,
С печатью преступленья на челе,
Как падшая униженная дева,
Ищу забвенья в радостях вина…
И пробил час карающего гнева:
Из глубины невиданного сна
Всплеснулась, ослепила, засияла
Передо мной — чудесная жена!
В вечернем звоне хрупкого бокала,
В тумане хме́льном встретившись на миг
С единственной, кто ласки презирала,
Я ликованье первое постиг!
Я утопил в ее зеницах взоры!
Я испустил впервые страстный крик!
Так этот миг настал, нежданно скорый.
И мрак был глух. И долгий вечер мглист.
И странно встали в небе метеоры.
И был в крови вот этот аметист.
И пил я кровь из плеч благоуханных,
И был напиток душен и смолист…
Но не кляни повествований странных
О том, как длился непонятный сон…
Из бездн ночных и пропастей туманных
К нам доносился погребальный звон;
Язык огня взлетел, свистя, над нами,
Чтоб сжечь ненужность прерванных времен!
И — сомкнутых безмерными цепями —
Нас некий вихрь увлек в подземный мир!
Окованный навек глухими снами,
Дано ей чуять боль и помнить пир,
Когда, что ночь, к плечам ее атласным
Тоскующий склоняется вампир!
Но мой удел — могу ль не звать ужасным?
Едва холодный и больной рассвет
Исполнит Ад сияньем безучастным,
Из зала в зал иду свершать завет,
Гоним тоскою страсти безначальной, —
Так сострадай и помни, мой поэт:
Я обречен в далеком мраке спальной,
Где спит она и дышит горячо,
Склонясь над ней влюбленно и печально,
Вонзить свой перстень в белое плечо!»
Навстречу вещего пророка
И с ним грядущего суда —
Еще в ночи, еще востока
Дрожала яркая звезда —
Он вышел, град покинув сонный,
Не взяв ни пищи, ни одежд,
В тоске святой, неугомонной,
Свершенья чающей надежд!
Кругом лишь темь да влага ночи,
Не скоро светлый день взойдет...
Но он, во мрак вонзая очи,
Стоит и ждет; стоит и ждет.
И мыслит: "Чаемый, молимый
День наступает. Близок срок.
Узрю тебя, досель гонимый,
Но ныне судящий пророк!
Не призрак ты: с костьми и кровью,
Как мы, в плоти идешь ты к нам...
С каким стенаньем и любовью
Я припаду к твоим ногам!
И все, что в эти дни и годы
Терзаний, мук изведал я,
Все в этот миг, пророк свободы,
Благословит душа моя!
Какое утро миру встанет!
Какая вера вспыхнет в нем!
С каким позором зло отпрянет
Перед святым твоим челом!
Свершишь ты жертвы очищенья —
И в жизнь оденутся слова:
Освобожденья, обновленья,
Любви и правды торжества!..
Оттуда путь ему, с востока...
Придет, смиренен и могуч,
Под пыльным рубищем пророка
Скрывая слова острый луч!
О, эту пыль одежды бедной
Как я слезами орошу!
Какою праздничной, победной
Я песнью воздух оглашу!
Но близко, боже!.. Ныне, ныне!..
Вся кровь отхлынула в груди;
Ужасен ты в своей святыне,
Великий бог!.. Гряди, гряди,
О жизни новое начало,
О царства нового рассвет!.."
Заря пылает. Солнце встало,
Проснулся дол. Пророка нет.
"Нет! но придет он в сроке скором,
Я верю, знаю — он придет!"
И смотрит, даль пытая взором...
Сменился день. Пророк нейдет.
Но, сердцем скорбь приняв покорным,
Он все зовет, он все глядит;
Все тем же гордым и упорным
В нем вера пламенем горит.
И дни бегут, — за днями годы
Неудержимой чередой;
Над ним бушуют непогоды,
Его сжигает солнца зной;
Он миг за мигом время мерит,
Мольбу призывную твердя,
И с каждым мигом ждет и верит,
Очей с востока не сводя.
И лет несчетных ряд промчался...
Он старцем стал. От мужа сил
Один лишь остов воздвигался.
Как тень, как выходец могил,
Снедаем тайною тоскою —
Видали странники, — порой
Дрожащей, старческой рукою
Он тусклый взор прикроет свой.
Но веры пламенной гордыни
Душа не свергнула его:
Стоит до днесь он средь пустыни
И ждет пророка своего!
Безумец! страстными мольбами
Вотще зовешь пророка ты!
Давно он ходит между вами,
Но скрыты вам его черты.
Как знать — с полудня ль, иль с востока,
В начале ль дня, или в конце, —
Но он не в рубище пророка,
Пришел не в царственном венце!
И речь его не идет мимо,
И правит царство он свое,
И мира нашего незримо
Преображает бытие!..
Когда ты к встрече нас готовил,
Он близ тебя, с тобою был;
Когда ты пел и славословил,
Не он ли песнь тебе внушил?
Когда ты ждал зари начала,
Чтоб новой жизни встретить день,—
Уж целый век заря пылала,
Ночи веков сгоняя тень!
Взгляни назад. Смотри: в то время,
Пока ты взор стремил вперед,
Взошло посеянное семя, —
Не те уж люди, мир не тот!
Безумец! тайный ход творенья
Как подстеречь и уловить,
В пределы зыбкие мгновенья
Жизнь мира вечную втеснить?
А ты хотел чертой отметить
Начало новых, лучших дней,
И песнь пропеть, и громко встретить,
Упиться радостью своей!..
Нет! верь, кто божье слово сеет,
Что, как древесное зерно,
Оно неслышно, тихо зреет
И всходит медленно оно,
И туго стебель свой подемлет,
Пока корней могучих сеть
Охватит мир...
Но он не внемлет,
Мечту бессильный одолеть,
И, несказанной полон муки,
Уж слыша жизни скорый срок,
Стоит и ждет, простерши руки,
Подемля очи на восток!
Мне скучно, бес…
А.С. Пушкин
I
Я есть антифашист и антифауст.
Их либе жизнь и обожаю хаос.
Их бин хотеть, геноссе официрен,
дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.
II
Но подчиняясь польской пропаганде,
он в Кракове грустил о фатерланде,
мечтал о философском диаманте
и сомневался в собственном таланте.
Он поднимал платочки женщин с пола.
Он горячился по вопросам пола.
Играл в команде факультета в поло.
Он изучал картежный катехизис
и познавал картезианства сладость.
Потом полез в артезианский кладезь
эгоцентризма. Боевая хитрость,
которой отличался Клаузевиц,
была ему, должно быть, незнакома,
поскольку фатер был краснодеревец.
Цумбайшпиль, бушевала глаукома,
чума, холера унд туберкул зен.
Он защищался шварце папиросен.
Его влекли цыгане или мавры.
Потом он был помазан в бакалавры.
Потом снискал лиценциата лавры
и пел студентам: «Кембрий… динозавры…»
Немецкий человек. Немецкий ум.
Тем более, когито эрго сум.
Германия, конечно, юбер аллес.
(В ушах звучит знакомый венский вальс.)
Он с Краковом простился без надрыва
и покатил на дрожках торопливо
за кафедрой и честной кружкой пива.
III
Сверкает в тучах месяц-молодчина.
Огромный фолиант. Над ним — мужчина.
Чернеет меж густых бровей морщина.
В глазах — арабских кружев чертовщина.
В руке дрожит кордовский черный грифель,
в углу — его рассматривает в профиль
арабский представитель Меф-ибн-Стофель.
Пылают свечи. Мышь скребет под шкафом.
«Герр доктор, полночь». «Яволь, шлафен, шлафен».
Две черных пасти произносят: «мяу».
Неслышно с кухни входит идиш фрау.
В руках ее шипит омлет со шпеком.
Герр доктор чертит адрес на конверте:
«Готт штрафе Ингланд, Лондон, Франсис Бекон».
Приходят и уходят мысли, черти.
Приходят и уходят гости, годы…
Потом не вспомнить платья, слов, погоды.
Так проходили годы шито-крыто.
Он знал арабский, но не знал санскрита.
И с опозданьем, гей, была открыта
им айне кляйне фройляйн Маргарита.
Тогда он написал в Каир депешу,
в которой отказал он черту душу.
Приехал Меф, и он переоделся.
Он в зеркало взглянул и убедился,
что навсегда теперь переродился.
Он взял букет и в будуар девицы
отправился. Унд вени, види, вици.
IV
Их либе ясность. Я. Их либе точность.
Их бин просить не видеть здесь порочность.
Ви намекайт, что он любил цветочниц.
Их понимайт, что даст ист ганце срочность.
Но эта сделка махт дер гроссе минус.
Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус:
душа и сердце найн гехапт на вынос.
От человека, аллес, ждать напрасно:
«Остановись, мгновенье, ты прекрасно».
Меж нами дьявол бродит ежечасно
и поминутно этой фразы ждет.
Однако, человек, майн либе геррен,
настолько в сильных чувствах неуверен,
что поминутно лжет, как сивый мерин,
но, словно Гете, маху не дает.
Унд гроссер дихтер Гете дал описку,
чем весь сюжет подверг, а ганце риску.
И Томас Манн сгубил свою подписку,
а шер Гуно смутил свою артистку.
Искусство есть искусство есть искусство…
Но лучше петь в раю, чем врать в концерте.
Ди Кунст гехапт потребность в правде чувства.
В конце концов, он мог бояться смерти.
Он точно знал, откуда взялись черти.
Он съел дер дог в Ибн-Сине и в Галене.
Он мог дас вассер осушить в колене.
И возраст мог он указать в полене.
Он знал, куда уходят звезд дорог
Но доктор Фауст нихц не знал о Боге.
V
Есть мистика. Есть вера. Есть Господь.
Есть разница меж них. И есть единство.
Одним вредит, других спасает плоть.
Неверье — слепота, а чаще — свинство.
Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.
Однако, интерес у всех различен.
Бог органичен. Да. А человек?
А человек, должно быть, ограничен.
У человека есть свой потолок,
держащийся вообще не слишком твердо.
Но в сердце льстец отыщет уголок,
и жизнь уже видна не дальше черта.
Таков был доктор Фауст. Таковы
Марло и Гете, Томас Манн и масса
певцов, интеллигентов унд, увы,
читателей в среде другого класса.
Один поток сметает их следы,
их колбы — доннерветтер! — мысли,
узы…
И дай им Бог успеть спросить: «Куды?!» —
и услыхать, что вслед им крикнут Музы.
А честный немец сам дер вег цурюк,
не станет ждать, когда его попросят.
Он вальтер достает из теплых брюк
и навсегда уходит в вальтер-клозет.
VI
Фройляйн, скажите: вас ист дас
«инкубус»?
Инкубус дас ист айне кляйне глобус.
Нох гроссер дихтер ГЈте задал ребус.
Унд ивиковы злые журавли,
из веймарского выпорхнув тумана,
ключ выхватили прямо из кармана.
И не спасла нас зоркость Эккермана.
И мы теперь, матрозен, на мели.
Есть истинно духовные задачи.
А мистика есть признак неудачи
в попытке с ними справиться. Иначе,
их бин, не стоит это толковать.
Цумбайшпиль, потолок — предверье крыши.
Поэмой больше, человеком — ницше.
Я вспоминаю Богоматерь в нише,
обильный фриштик, поданный в кровать.
Опять зептембер. Скука. Полнолунье.
В ногах мурлычет серая колдунья.
А под подушку положил колун я…
Сейчас бы шнапсу… это… апгемахт.
Яволь. Зептембер. Портится характер.
Буксует в поле тарахтящий трактор.
Их либе жизнь и «Филькиш Беобахтер».
Гут нахт, майн либе геррен. Я. Гут
нахт.
Сонного подняли ночью, поздно,
Хрипом команды, лязгом стали,
И по стенам каземата грозно
Призраки-тени заплясали.
Длинный и темный ход,
Темным и длинным ходом—вперед.
Дверь завизжала, ветра гул,
Небо вверху, мороз, озноб,
И карета ждет—на колесах гроб,
И в гроб его кто-то втолкнул.
Девять бледных, суровых
Спутников—тут же, в ряд;
Все в оковах,
Опущен взгляд.
Каждый молчит —
Знает, куда их карета мчит,
Знает, что в повороте колес
Жизни и смерти вопрос.
Стоп!
Щелкнула дверь, распахнулся гроб.
Цепью в ограду вошли,
И перед взорами их—глухой,
Заспанно-тусклый угол земли.
С четырех сторон
В грязной изморози дома
Обступили площадь, где снег и тьма.
Эшафот в тумане густом,
Солнца нет,
Лишь на дальнем куполе золотом —
Ледяной, кровавый рассвет.
Молча становятся на места;
Офицер читает приговор:
Государственным преступникам—расстрел,
Смерть!
Этим словом все сражены,
В ледяное зеркало тишины
Бьет оно
Тяжким камнем, слепо, в упор,
И потом
Отзвук падает глухо, темно
В морозную тишь, на дно.
Как во сне
Все, что кругом происходит.
Ясно одно—неизбежна смерть.
Подошли, накидывают без слов
Белый саван—смертный покров.
Спутникам слово прощанья,
Легкий вскрик,
И с горящим взглядом
Устами он к распятью приник,
Что священник подносит в немом молчанье.
Потом прикручивают крепко их,
Десятерых,
К столбам, поставленным рядом.
Вот
Торопливо казак идет
Глаза прикрыть повязкой тугою,
И тогда—он знает: в последний раз!
Перед тем, как облечься тьмою,
Обращается взор к клочку земли,
Что маячит смутно вдали:
Отсвет сиянья,
Утра священный восход…
Острого счастья хлынула к сердцу волна…
И, как черная ночь, на глазах пелена.
Но за повязкой
Кровь заструилась, кипит многоцветною сказкой.
Взмыла потоком кровь,
Вновь рождая, и вновь
Образы жизни.
Он сознает:
Все, что погибло, что было,
Миг этот с горькою силой
Воссоздает.
Вся жизнь его, как немой укор,
Возникает вновь, струясь в крови:
Бледное детство, в оковах сна,
Мать и отец, и брат, и жена,
Три крохи дружбы, две крохи любви,
Исканье славы, и позор, позор.
И дальше, дальше огненный пыл
Погибшую юность струит вдоль жил.
Вся жизнь прошла перед ним, пролетела,
Вплоть до минуты,
Когда он стал у столба, опутан.
И у предела
Тяжкая мгла
Облаком душу заволокла.
Миг, —
Чудится, кто-то сквозь боль и тьму
Медленным шагом идет к нему,
Ближе, все ближе… приник,
Чудится, руку на сердце ему кладет,
Сердце слабеет… слабеет… вот-вот замрет, —
Миг,—и на сердце уж нет руки.
И солдаты
Стали напротив, в один ослепительный ряд…
Подняты ружья… щелкнули звонко курки…
Дробь барабана, раскаты…
Дряхлость тысячелетий таит этот миг.
И неожиданно крик:
Стой!
С белым листком
Адютант выходит вперед,
Голос четкий и зычный
Тишину могильную рвет:
Государь в милосердье своем
Безграничном
Отменить изволил расстрел,
Приговор смягчить повелел.
Слово
Странно звучит, и нет в нем смысла живого,
Но вот
В жилах кровь начинает снова алеть,
Ринулась ввысь и тихо-тихо запела.
Смерть
Нехотя покидает тело,
И глаза, повязку еще храня,
Ощущают отсвет вечного дня.
Потом
Веревки распутываются палачом,
Повязку белую чьи-то руки
С висков, пламенеющих от муки,
Сдирают, как с березы пленку коры,
И взор, возникнув вновь из могилы,
Неловкий еще, неверный, хилый,
Готов с иною, с новою силой
Былые прозреть миры.
И он
Видит: там, за дальней чертой,
Разгорается купол золотой
И пылает, весь озарен.
Дымной встают грядою
Туманы, словно влача
Мрак и тлен земли за собою,
И тают в легких лучах,
И звуками полнится глубь мировая,
Сливая
Их в один многотысячный хор.
И впервые внятен ему,
Сквозь глухую земную тьму,
Единый, пламенный звук
Неизбывных человеческих мук.
Он слышит голоса забитых судьбою,
Женщин, безответно себя отдавших,
Девушек, посмеявшихся над собою,
Одиноких, улыбки не знавших,
Слышит гневные жалобы оскорбленных,
Беспомощное детское рыданье,
Тихий вопль обманно-совращенных,
Слышит всех, кому ведомо страданье,
Всех отверженных, темных, павших,
Не снискавших
Мученического венца и сиянья.
Слышит всех, слышит их голоса,
Как они к отверстым небесам
Вопиют в извечно-жалостном хоре.
И он сам
В этот миг единственный сознает,
Что возносят ввысь только боль и горе,
А земное счастье—гнетет.
И дальше, и дальше ширится в небе свет.
Выше и выше
Голоса возносят
Скорбь, и ужас, и грех;
И он знает: небо услышит
Всех, без изятия всех,
Кто его милосердья просит.
Над несчастным
Небо суда не творит,
Пламенем ясным
Вечная благость чертог его озарит.
Близятся последние сроки,
Боль претворится в свет и счастье в боль для того,
Кто, пройдя через смерть, иной и глубокой,
Скорбно-рожденной жизни обрел торжество.
И он
Падает, словно мечом сражен.
Вся правда мира и вся боль земли
Перед ним мгновенно прошли.
Тело дрожит,
На губах проступает пена,
Судорогою лицо свело,
Но стекают на саван слезы блаженно,
Светло,
Ибо лишь с тех пор,
Как со смертью встретился смертный взор,
Радость жизни—вновь совершенна.
Наскоро освобождают от пут.
И тут
Как-то разом потухает лицо.
Всех
В карету толкают, везут назад.
Взгляд
Странно туп, недвижность в чертах,
И лишь на дергающихся устах
Карамазовский желтый смех.
Высо́ко на парижской Notrе Damе
Красуются жестокие химеры.
Они умно́ уселись по местам.
В беспутстве соблюдая чувство меры,
И гнусность доведя до красоты,
Они могли бы нам являть примеры.
Лазурный фон небесной пустоты
Обогащен красою их несходства,
Господством в каждой — собственной черты.
Святых легко смешаешь, а уродство
Всегда фигурно, личность в нем видна,
В чем явное пороков превосходство.
Но общность между ними есть одна:
Как крючья вопросительного знака,
У всех химер изогнута спина.
Скептически произрастенья мрака,
Шпионски выжидательны они,
Как мародеры возле бивуа́ка.
Не получив ответа искони́ ,
И чуждые голубоглазья веры,
Сидят архитектурные слепни, —
Односторонне зрячие химеры,
Задумались над крышами домов,
Как на́ море уродливые шхеры.
Вкруг Церкви, этой высшей из основ,
Враждебным станом выстроились зданья,
Берлоги тьмы, уют распутных снов, —
И Церковь, осудивши те мечтанья
Сердец, обросших грубой тканью мха,
Развратный хаос в мире созиданья, —
Где дышит ядом каждая кроха, —
Воздвигла слепок мерзости звериной,
Зеркальный лик поклонников греха.
Но меж людей, быть может, я единый
В глубокий смысл чудовищ тех проник,
Всегда иное чуя за картиной.
Привет тебе, отшедший мой двойник,
Создатель этих двойственных видений,
Я в стих влагаю твой скульптурный крик,
Привет вам сонмы страшных заблуждений!
Ты — гений сводни, дух единорог,
Сподручник жадный ведьмовских радений.
Гермафродит, глядящий на порок,
Ты жабу давишь в пытке дум бессонных,
Весь мир ты развратил бы, если б мог.
Концы ушей, продленно-заостренных,
Стоят, как бы заслышавши вдали
Протяжный гул тобою соблазненных.
Колдуний новых жабы привели.
Но ты уж слышишь ропот осужденья,
Для вас костры свирепые зажгли.
И ты, заклятый враг деторожденья,
Колдунья с птицей, демоны-враги,
Препоны для простого наслажденья!
Твое лицо — зловещий лик Яги,
Нагие десны алчны и беззубы,
Твоя рука имеет вид ноги, —
Твои черты безжалостные грубы,
Застыли пряди каменных волос,
Не знали поцелуев эти губы, —
Не ведали глаза химеры слез,
И шерстью, точно сорною травою,
Твой хищный стан уродливо оброс.
Как вестник твой, крича, перед тобою
Стервятник омерзительный сидит,
Покрытый вместо перьев чешуею.
В его когтях какой-то зверь хрустит,
Но как ни гнусен вестник твой ужасный,
Ты более чудовищна на вид.
И оба вы судьбе своей подвластны,
Одна мечта на вас наводит лоск,
Единый гений, жесткий и бесстрастный.
Как сжат печатью вдавленною воск,
Так лоб у вас, наклонно убегая,
К убийству дух направил, сжавши мозг.
И ты еще, уродина другая,
Орангутанг и жалкий идиот,
Ты скорчился, в тоске изнемогая.
Убогий демон, выродок и скот,
Герой мечты безумного Эдга́ра,
Зачатой в этом мире в черный год.
В тебе инстинкт горел огнем пожара,
И ты двух женщин подло умертвил,
Но в цвете крови странная есть чара.
Тебя нежданый ужас подавил,
И ты бежал на этот Дом Видений,
Беспомощный палач, лишенный сил.
Вы, дьяволы любовных наслаждений,
Как много в вас отверженной мечты.
Один как ангел, с крыльями… О, гений!
Зачем в беспутном пире срамоты,
Для сладости обманчивого часа,
Принизился до мелких тварей ты!
Твое лицо — бесстыдная гримаса,
Ты нагло манишь, высунув язык, —
Усталых ласк приправа и прикраса.
Ты знаешь, как продлить тягучий миг,
Ты, с хо́леными женскими руками,
Любовь умом обманывать привык.
Другой наглец, с кошачьими зрачками,
Над Городом Безумия склонясь,
Всем обликом хохочет над врагами.
Он гибок, сладострастен, и как раз
В обятьи насмерть с хохотом удавит,
Как змей вкруг тела нежного виясь.
Еще другой, всего превыше ставит
Блаженство в щель чужую заглянуть,
Глядит, дрожит, и грязный рот слюнявит.
Еще, с лицом козла, ввалилась грудь,
Глаза глубоко всажены в орбиты,
Сумел он весь в распутстве потонуть.
Вы разны все, и все вы стройно слиты,
Вы все незримой сетью сплетены,
Равно́ в семье единой имениты.
Но всех прекрасней в свите Сатаны,
Слияние ума и лицемерья,
Волшебный образ некоей жены.
Она венец и вместе с тем преддверье,
Карикатура ей изжитых дум,
Крылатый коршун, выщипавший перья.
Взамену чувств у ней остался ум,
Она ханжа в отшельнической рясе,
Иссохший монастырский толстосум.
Застывши в иронической гримасе,
Она как бы блюдет их всех кругом.
Ирония прилична в свинопасе.
И все они венчают Божий Дом!
Товарищи,
Товарищи, позвольте
Товарищи, позвольте без позы,
Товарищи, позвольте без позы, без маски —
как старший товарищ,
как старший товарищ, неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
поразговариваю с вами, товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
товарищ Светлов, товарищ Уткин.
Мы спорим,
Мы спорим, аж глотки просят лужения,
мы
мы задыхаемся
мы задыхаемся от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
а у меня к вам, товарищи, деловое предложение:
давайте,
давайте, устроим
давайте, устроим веселый обед!
Расстелем внизу
Расстелем внизу комплименты ковровые,
если зуб на кого —
если зуб на кого — отпилим зуб;
розданные
розданные Луначарским
розданные Луначарским венки лавровые —
сложим
сложим в общий
сложим в общий товарищеский суп.
Решим,
Решим, что все
Решим, что все по-своему правы.
Каждый поет
Каждый поет по своему
Каждый поет по своему голоску!
Разрежем
Разрежем общую курицу славы
и каждому
и каждому выдадим
и каждому выдадим по равному куску.
Бросим
Бросим друг другу
Бросим друг другу шпильки подсовывать,
разведем
разведем изысканный
разведем изысканный словесный ажур.
А когда мне
А когда мне товарищи
А когда мне товарищи предоставят слово —
я это слово возьму
я это слово возьму и скажу:
— Я кажусь вам
— Я кажусь вам академиком
— Я кажусь вам академиком с большим задом,
один, мол, я
один, мол, я жрец
один, мол, я жрец поэзий непролазных.
А мне
А мне в действительности
А мне в действительности единственное надо —
чтоб больше поэтов
чтоб больше поэтов хороших
чтоб больше поэтов хороших и разных.
Многие
Многие пользуются
Многие пользуются напосто́вской тряскою,
с тем
с тем чтоб себя
с тем чтоб себя обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
— Мы, мол, единственные, мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
А я, по-вашему, что — валютчик?
Я
Я по существу
Я по существу мастеровой, братцы,
не люблю я
не люблю я этой
не люблю я этой философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
Засучу рукавчики: работать?
Засучу рукавчики: работать? драться?
Сделай одолжение,
Сделай одолжение, а ну́, давай!
Есть
Есть перед нами
Есть перед нами огромная работа —
каждому человеку
каждому человеку нужное стихачество.
Давайте работать
Давайте работать до седьмого пота
над поднятием количества,
над поднятием количества, над улучшением качества.
Я меряю
Я меряю по коммуне
Я меряю по коммуне стихов сорта,
в коммуну
в коммуну душа
в коммуну душа потому влюблена,
что коммуна,
что коммуна, по-моему,
что коммуна, по-моему, огромная высота,
что коммуна,
что коммуна, по-моему,
что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина.
А в поэзии
А в поэзии нет
А в поэзии нет ни друзей,
А в поэзии нет ни друзей, ни родных,
по протекции
по протекции не свяжешь
по протекции не свяжешь рифм лычки́.
Оставим
Оставим распределение
Оставим распределение орденов и наградных,
бросим, товарищи,
бросим, товарищи, наклеивать ярлычки.
Не хочу
Не хочу похвастать
Не хочу похвастать мыслью новенькой,
но по-моему —
но по-моему — утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
коммуна — это место,
коммуна — это место, где исчезнут чиновники
и где будет
и где будет много
и где будет много стихов и песен.
Стоит
Стоит изумиться
Стоит изумиться рифмочек парой нам —
мы
мы почитаем поэтика гением.
Одного
Одного называют
Одного называют красным Байроном,
другого —
другого — самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
Одного боюсь — за вас и сам, —
чтоб не обмелели
чтоб не обмелели наши души,
чтоб мы
чтоб мы не возвели
чтоб мы не возвели в коммунистический сан
плоскость раешников
плоскость раешников и ерунду частушек.
Мы духом одно,
Мы духом одно, понимаете сами:
по линии сердца
по линии сердца нет раздела.
Если
Если вы не за нас,
Если вы не за нас, а мы
Если вы не за нас, а мы не с вами,
то черта ль
то черта ль нам
то черта ль нам остается делать?
А если я
А если я вас
А если я вас когда-нибудь крою
и на вас
и на вас замахивается
и на вас замахивается перо-рука,
то я, как говорится,
то я, как говорится, добыл это кровью,
я
я больше вашего
я больше вашего рифмы строгал.
Товарищи,
Товарищи, бросим
Товарищи, бросим замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
— моя, мол, поэзия — мой лабаз! —
все, что я сделал,
все, что я сделал, все это ваше —
рифмы,
рифмы, темы,
рифмы, темы, дикция,
рифмы, темы, дикция, бас!
Что может быть
Что может быть капризней славы
Что может быть капризней славы и пепельней?
В гроб, что ли,
В гроб, что ли, брать,
В гроб, что ли, брать, когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
Наплевать мне, товарищи, в высшей степени
на деньги,
на деньги, на славу
на деньги, на славу и на прочую муру!
Чем нам
Чем нам делить
Чем нам делить поэтическую власть,
сгрудим
сгрудим нежность слов
сгрудим нежность слов и слова-бичи,
и давайте
и давайте без завистей
и давайте без завистей и без фамилий
и давайте без завистей и без фамилий класть
в коммунову стройку
в коммунову стройку слова-кирпичи.
Давайте,
Давайте, товарищи,
Давайте, товарищи, шагать в ногу.
Нам не надо
Нам не надо брюзжащего
Нам не надо брюзжащего лысого парика!
А ругаться захочется —
А ругаться захочется — врагов много
по другую сторону
по другую сторону красных баррикад.
ДЕЙСТВУЮТ:
1.
Арбитр Дядя — Виталий Лазаренко
2.
Чемпион мира — Революция.
3.
Чемпион Антанты — Ллойд-Джордж.
4.
Чемпион Америки — Вильсон.
5.
Чемпион Франции — Мильеран.
6.
Чемпион Крыма — Врангель.
7.
Чемпион Польши — Пилсудский.
8.
Наш чемпион-мешочник — Сидоров.
9.
Почти что чемпион — Меньшевик (фамилия неизвестна, живет по подложному мандату).АрбитрА вот,
а вот,
народ, подходи,
слушай, народ.
Смотрите все, кто падки, —
Лазаренко в роли дяди Вани
любого борца положит на лопатки,
конечно, ежели он на диване.
Сколько мною народа перебито!
Прямо невероятно:
Сидоренко, Карпенко, Енко,
4, 5,
16,
28,
сорокнадцать.
Кто, кто не бит?
Впрочем,
я
сегодня
не чемпион,
а арбитр.
Сейчас проведу чемпионат свой
не простой борьбы —
борьбы классовой.
Сейчас перед вами —
за барами бары —
борцы пройдут, —
как на подбор пары:
один другого удале́й.
Парад алле! Антанта —
Ллойд-Джордж.
Смотрите, молодые и старые,
племянники и племянницы,
тети и дяди.
Все глаза растопырьте, глядя.
Смотри, первый ярус,
смотри, второй и третий,
смотри, четвертый и пятый,
шестой, смотри,
смотри, седьмой
и восьмой тоже —
более омерзительнейшей не увидите рожи.
Разжирел на крови рабочего люда,
так что щеки одни по два пуда.
Теперь на РСФСР животину эту
хочет навалить.
Раньше сама боролась,
а теперь зажирели мускулы,
так она других натравливает.
Сначала пана науськивала,
а теперь Врангеля науськала.Вильсон —
он —
Америки чемпион.
Вы не смотрите, что Вильсон тощ.
Страшная у Вильсона мощь.
Главная его сила в том,
что очень уж далек.
Повезло окаянному:
пойди и возьми его за морями и океанами.
Попадется когда-нибудь, впрочем,
собственным рабочим.
Ничего борец,
да очень уж несимпатичен.
Главным образом
борется
из-за
приза.
До чего с Антантой дружен, —
и то из-за немецкой подводной лодки
чуть и Антанте не перегрыз глотку.Мильеран —
Франция.
Борец ничего б вышел из француза,
да очень уж его перекачивает пузо.
Ну и обжора же,
почище самого Ллойд-Джорджа.
Если вы вместо того, чтобы в красноармейцы идти,
будете на меня глазами хлопать,
вас тоже придется слопать.Пилсудский —
Польша.
Один раз удачно поборолся, —
и пока что
бороться не хочет больше,
но линию свою не перестает гнуть.
Грозится —
передохнувши,
на РСФСР грохнуть.
Как бы
вместо того, чтобы передохну́ть,
пану не пришлось передо́хнуть.Сидоров —
спекулянт,
наш
родной.
Пять пудов крупчатки выжимает рукой одной.
Крупчатку выжимает,
нас крупчаткой дожимает.
Эти самые мешечники —
все равно, что камни в кишечнике.
Как будто от них сытно:
набивают брюхо, —
а с другой стороны
подохнешь от них:
язвой разъедает разруха.
Ничего борец,
хорошо с РСФСР борется.
Поборется еще немного,
порций пять провезет —
и на МЧК напорется.Врангель —
Крым.
Борец шестой.
Встань, народ,
без шапок стой.
Самодержец Гурзуфский.
Ох и страшно!
Уф!
В два счета покорил Гурзуф.
Головка в папахе,
ножки в сафьяне.
Весь гурзуфский народ царем признал —
все гурзуфьяне.
Силенки в нем немного,
да сзади, как пузырь:
его надувают
французские тузы.
Чтобы эта гадина разрастись не могла,
надо бить его,
пока он слабый.
Если
фронт и тыл
сольются друг с другом,
кулак один подымут
и этот кулак хлопнет, —
их императорское величество
обязательно лопнет.
На фронт, братцы! —
Пора драться! Апрелев.
Черт его знает откуда.
Ни черту кочерга,
и ни богу свечка.
Ни в совдеп не посадить,
ни отправить в ВЧК.
Пролетарий — не пролетарий,
капиталист — не капиталист.
Понемногу
перед всеми пресмыкается, как глист.
Я его и брать не хотел:
думаю, — меж большими затрется.
Да уж очень просил.
Я, говорит,
хотя и меньшевик,
да очень уж хочу бороться.
Впрочем, и такой
может быть страшен немножко.
Очень уж приемы недозволенные любит:
так и норовит действовать подножкой.Рекомендации кончены,
этот чемпионат мною собран,
и все эти господа прибыли.
Для чего господа прибыли? Хор голосовГлотки друг другу
перегрызть из-за прибыли.Арбитр.А ну,
бросьте
господам борцам кости.Брошены: корона, огромный золотой и мешок с надписью — «прибыль от империалистической бойни». Схватывается Ллойд-Джордж с Мильераном из-за прибыли, Вильсон с мешочником из-за золота Врангель с паном из-за короны, Меньшевик-рыжий путается у всех под ногами.АрбитрПошло́! МильеранГосподин арбитр,
это вас касается:
остановите Ллойд-Джорджа,
проклятый кусается.ВрангельОтгоните Меньшевика,
под ногами вихляется.Ллойд-ДжорджОй-ой, ой,
что он делает с моей головой! АрбитрТише, захват головы не дозволяется.ПанОстановите Врангеля, грызет за ляжки.АрбитрПустились во все тяжкие.
Ну и грызня!
Загрызут друг друга, —
надо разнять.Свисток. Входит последний борец — Революция.АрбитрРеволюция —
чемпион мира.
Последний выход.
Смотрите, как сразу стало тихо.РеволюцияТоварищ арбитр,
объясните вы:
вызываю всех борцов оных.
Сколько вас на фунт сушеных? Борцы вперебой.ПанЯ не хочу драться.МеньшевикНеинтеллигентное занятие.ВильсонЯ тоже вам не нанятый.МильеранЛезьте вы вперед.Ллойд-ДжорджНет, вы.МильеранНет, вы.ХоромПускай она идет,
она сильней.
Идите, мадам Антанта.Революция схватывается с Антантой и через минуту перекидывает ее, схватив за голову.АрбитрЭто
называется махнуть тур-де-тетом.
А ну-ка,
еще немножко ее
по-красноармейски дожать —
и будет Антанта на лопатках лежать.Оба борца устали. Дожать Антанту трудно.АрбитрНе может побороть
ни эта сторона, ни та.
Перемирие.
Тьфу!
Перерыв на десять минут.
Через десять минут борьба на окончательный результат.АнтантаПерерыв на десять минут?
Едва ли.
Я думаю, меня не на десять минут,
а уж на всю жизнь прервали.Революция уходит, за ней на тачке увозят Антанту.АрбитрПерерыв на десять минут.
Все, кто хочет,
чтоб
красные победили через десять минут,
пусть идут по домам,
а завтра на фронт добровольцами —
и Врангелю шею намнут.
А я
уже
сегодня туда же,
а для скорости
в экипаже даже.
Горьким словом моим посмеюся. (Из Иеремии.)
Надпись на могильной плите
Средь всяческих пенатов родовых –
То с антресолями, то с флигельком,
В гурьбе крылец, чуланов, кладовых –
Похаживает колокольный гром.
Там уплетают жареных гусей,
Что жир пускают, гузку приподняв.
А тут, среди яровчатых свечей,
Заухал дьякон, русый Голиаф…
И все слышней славянофильский гам.
И черт, – удобный выбран особняк, –
На лесенках заводит тарарам,
А утром – прыг и – прямо на чердак!
Старушки. Божьи люди. Узелки
С просфорками. Чешуйчатая зыбь
Церковных глав… Сыграют в дурачки
Иль сочинят побаски про борзых,
В углах покрестят – нечисть напугать,
И лежебоками в пуховиках
Ко сну отходят. И пошел жужжать
Дворянский храп в бревенчатых веках.
А он возьми и выбери Москву!
Зазимовал, остался и к Толстым
Переселился. Думал: проживу
Лишь до весны, а там – в любимый Рим!
"Здесь, может быть, удастся мне засесть
За книгу, и тогда – не до баклуш,
На Vиa Fеlиcе, сто двадцать шесть,
Уж как-нибудь спасусь от мертвых душ".
Шипит в трубе домашнее тепло.
Стреляет печь. Шуршат половики.
А он то перепишет набело,
То перечитывает черновики.
В покоях тихо. Но почти до слез
Работать трудно. А из глаз течет
Такая боль. А за окном мороз
Развешивает по карнизам лед.
И, вглядываясь в жирный блеск икон,
Он вспоминает, что везде-везде
Жизнь, как дорога, что повсюду он
Как бы носился от звезды к звезде.
Что, выставив великопостный нос
И черный галстух в бегстве размотав,
Потряхивая скобой волос,
Он трусил их и удирал стремглав.
В лице – старушье, вдовье. А они,
Куда б ни попадал, уж тут как тут
(Без обыска, лишь в двери загляни),
Здороваясь, выходят и жуют,
В губернских длиннополых сюртуках,
Пирог с начинкою… из осетра.
Все шепчут, и у каждого в зрачках –
Скучища постоялого двора.
И вздутой, круглой, как диванный пуф,
Кобыльей ляжкой, замыкая круг,
Завидев длинный гоголевский клюв,
Кувшиннорылый во весь дух
Вышаркивал навстречу: – Пармезан-с.
И макароны. Поросенок. Дичь. –
И снова приходилось в дилижанс
Усаживаться и пространства стричь.
И что ни год, тошнее было жить:
Уроды обступали все тесней.
И он придумал: мертвых оживить,
Как посоветовал отец Матвей.
Но – где ж! Едва он брался за перо, –
Из завитушек, из гусиных строк,
Выскакивали прямо на бюро,
И штопором – по воздуху – вприскок.
С бессонницами запросто. Чуть лег,
То рыжиками пахнет, то сосной;
В окно косится православный бог,
Черт русско-византийский – за спиной.
Гудит крестец, и позвонки мозжат.
И шильцем ввинчивается укол
Лукавой мысли: "Кабы сжечь подряд
Тетрадки все, то я б покой нашел.
Завязли в строках, словно тарантас
В колдобинах. И даже коренник
Не вытащит. Сгорят – сгорят как раз:
И пуговиц не соберешь от них".
Вот в ночь во вторник зашипело: три.
Приплясывает в руке свеча.
"Тихохонько печурку отвори
Да вьюшкою не брякни сгоряча".
И прочь с подушек. Заскрипел диван.
Дивясь всему, – еще в расчесах сна,
Камзол до пят, – перхатый мальчуган
Идет за ним. Босая тишина
Пошлепывает в комнатах. В руке
Свеча воняет салом. А метель,
Ворвавшись с улиц, на половике
Волчком винтит. И, отщелкнув портфель,
Усаживается в кресло колесом, –
С хитринкою взглянув исподтишка
И прошептав: "Теперь уже не сон",
Глядит перед собою, как в века.
Горят, горят. И гаснут. А еще
Не догорели. И опять – опять
Весь в черном опереньи – под плащом –
Бросается тетрадки зажигать.
И вздулось пламя, как рогатый мак.
Чадит бумага, морщась и треща.
Закатываются в снеговых потьмах:
То Плюшкин, сумасшедшая моща;
То Собакевич, избяная печь,
В чугунной обуви, а по губам –
Навар стерляжий; то сорочья речь
Коробочки, одетой в драдедам;
То Чичиков – брусничный с искрой фрак,
Шкатулочка под мышкой – в полноте
Благопристойнейшей – на всех парах,
Верхом на указательной версте.
А там еще мордастые – а там
Все те, что докучали столько раз,
Перекрутясь, подобно калачам,
Ползут в печной, гудящий ночью, лаз.
И все сгорело. И такая глушь
Расширилась по комнатам. Такой
Пустынностью над пепелищем душ
Наполнились покои. И свечой
Так затрещала тишина. И столь
Высоким стало трюканье сверчка –
Что мир погас…………………………
…………………………………………
А в улицах, пока не рассвело, –
Во мгле помещичьих календарей, –
Среди полупотухших фонарей
Опять летит седое помело
По улицам, где ветры разошлись,
Среди сугробов – к будке, где блоху
Вылавливает алебардщик из
Оборчатой шинели на меху.