Не та уж кровь. Не те уж годы.
Все ж, не вписавшись в ворчуны,
На молодые хороводы
Люблю смотреть… со стороны.Певец иного поколенья,
С немою радостью порой
Гляжу я, полный умиленья,
На комсомольский бодрый строй.Враги хотят нас сжить со свету.
А комсомольская братва?!
Глядите, сила какова!
И у меня тревоги нету.
Чтоб уничтожить силу эту?
Н-ну, черта с два!
Что случилось, почему кричат?
Почему мой тренер завопил?
Да просто — восемь сорок результат!
Только — за черту я заступил.Ох, приходится до дна её испить —
Чашу с ядом вместо кубка я беру,
Мне стоит только за черту переступить,
Как превращаюсь в человека-кунгуру.Что случилось, почему кричат?
Почему соперник завопил?
Да просто — ровно восемь шестьдесят!
Только — за черту я заступил.Что же делать мне, как быть, кого винить,
Если мне черта совсем не по нутру?
Видно, негру мне придётся уступить
Этот титул человека-кунгуру.Что случилось, почему кричат?
Стадион в единстве завопил…
Восемь девяносто, говорят,
Только — за черту я заступил.Посоветуйте, вы все, ну как мне быть?
Так и есть, что негр титул мой забрал.
Если б ту черту да к чёрту отменить,
Так я б Америку догнал и перегнал! Что случилось, почему молчат?
Комментатор даже приуныл.
Восемь пять — который раз подряд.
Впрочем, за черту не заступил.
И горе красит нас порою
(Сложны законы красоты)
В простом лице оно откроет
Вдруг утончённые черты. Скорбь всепрощающего взгляда,
Улыбки грустной доброта-
Лик возвращённого из ада
Иль чудом снятого с креста. Но горе быть должно великим
И с горем спаяно страны.
…Великомучеников лики
Глядят в глаза мне со стены. Из отдалённых мест вернули
Домой товарищей моих,
Но годы горя, словно пули,
Догнали и убили их. Скорбь всепрощающего взгляда,
Сильны, измучены, чисты…
Порою так вглядеться надо
В их утончённые черты!
Не убий! —
в полумраке
грошовые свечи горят…
Из глубин
возникают слова
и становятся в ряд.
Если боль
и набухли кровавые кисти рябин,
если бой, —
кто услышит твое:
«Не убий.»?
Мы слышны
только самым ближайшим
друзьям и врагам.
Мы смешны,
если вечность
пытаемся бросить к ногам.
Есть предел
у цветка,
у зари
и у сердца в груди.
Мир людей.
И над каждым библейское:
«Не укради!..»
Мир
дрожит,
будто он искупался
в январской воде…
Надо
жить!
У последней черты.
На последней черте.
Думать всласть.
Колесить, как товарный вагон
И не красть.
Разве что —
У богов.
Огонь.
Люблю человека слова:
— Приду! — И явился в срок.
— Я сделаю. — И готово!
Не надо спрашивать снова:
— А сможет? — Сказал и смог!
Мы лезем порой из кожи,
Мы мучим себя подчас,
Стремясь об одном и том же
Кого-то просить сто раз.
Но часто беспечный кто-то
Лишь руки к груди прижмет:
— Прости, не сумел… Заботы…
Все будет! — И вновь солжет.
При этом всего странней
И даже смешней, быть может,
Что сам он терпеть не может
Трещоток и трепачей.
И как только возникает
Вот этот «двойной» народ,
Что запросто обещает
И запросто нарушает
Слова. Будто воду пьет?!
В душе у них — ни черта!
И я повторяю снова,
Что быть человеком слова —
Бесценнейшая черта!
Ведь лучшее, что рождается
От чести до красоты,
Уверен я, начинается
Вот с этой как раз черты!
И тверди земной основа
Не мрамор и не гранит,
А верные люди слова —
На них и земля стоит!
Мальчики с финками, девочки с «фиксами»…
Две проводницы дремотными сфинксами… В вагоне спят рабочие,
Вагон во власти сна,
А в тамбуре бормочет
Нетрезвая струна… Я еду в этом тамбуре,
Спасаясь от жары.
Кругом гудят, как в таборе,
Гитары и воры.И как-то получилось,
Что я читал стихи
Между теней плечистых
Окурков, шелухи.У них свои ремесла.
А я читаю им,
Как девочка примерзла
К окошкам ледяным.Они сто раз судились,
Плевали на расстрел.
Сухими выходили
Из самых мокрых дел.На черта им девчонка?
И рифм ассортимент
Таким как эта — с чолкой
И пудрой в сантиметр?! Стоишь — черты спитые.
На блузке видит взгляд
Всю дактилоскопию
Малаховских ребят… Чего ж ты плачешь бурно?
И, вся от слез светла,
Мне шепчешь нецензурно —
Чистейшие слова?.. И вдруг из электрички,
Ошеломив вагон,
Ты чище Беатриче
Сбегаешь на перрон.
Дуэль… Какая к черту здесь дуэль?
На поединке я по крайней мере
Увидел бы перед собою цель
И, глубину презрения измерив,
Как Лермонтов бы мог ударить вверх
Или пальнуть в кольчужницу, как Пушкин…
Но что за вздор сходиться на опушке
И рисковать в наш просвещенный век!
Врагу сподручней просто кинуть лассо,
Желательно тайком, из-за стены,
От имени рабочего-де класса,
А то и православной старины.
Отрадно видеть, как он захлебнется,
Вот этот ваш прославленный поэт,
И как с лихой осанкой броненосца
Красиво тонет на закате лет.
Бушприт его уходит под волну,
Вокруг всплывают крысы и бочонки.
Но, подорвавшись, он ведет войну,
С кормы гремя последнею пушчонкой.
Кругом толпа. И видят все одно:
Старик могуч. Не думает сдаваться.
И потому-то я иду на дно
При грохоте восторженных оваций.
Дуэль? Какая к черту здесь дуэль!
Вечером, ночью, днем и с утра
благодарю, что не умер вчера.
Пулей противника сбита свеча.
Благодарю за священность обряда.
Враг по плечу — долгожданнее брата,
благодарю, что не умер вчера.
Благодарю, что не умер вчера
сад мой и домик со старой терраской,
был бы вчерашний, позавчерашний,
а поутру зацвела мушмула!
И никогда б в мою жизнь не вошла
ты, что зовешься греховною силой —
чисто, как будто грехи отпустила,
дом застелила — да это ж волжба!
Я б не узнал, как ты утром свежа!
Стал бы будить тебя некий мужчина.
Это же умонепостижимо!
Благодарю, что не умер вчера.
Проигрыш черен. Подбита черта.
Нужно прочесть приговор, не ворча.
Нужно, как Брумель, начать с «ни черта».
Благодарю, что не умер вчера.
Существование — будто сестра,
не совершай мы волшебных ошибок.
Жизнь — это точно любимая, ибо
благодарю, что не умер вчера.
Ибо права не вражда, а волжба.
Может быть, завтра скажут: «Пора!»
Так нацарапай с улыбкой пера:
«Благодарю, что не умер вчера».
Последний кончился огарок,
И по невидимой черте
Три красных точки трех цигарок
Безмолвно бродят в темноте.
О чем наш разговор солдатский?
О том, что нынче Новый год,
А света нет, и холод адский,
И снег, как каторжный, метет.
Один сказал: «Моя сегодня
Полы помоет, как при мне.
Потом детей, чтоб быть свободней,
Уложит. Сядет в тишине.
Ей сорок лет — мы с ней погодки.
Всплакнет ли, просто ли вздохнет,
Но уж, наверно, рюмкой водки
Меня по-русски помянет…»
Второй сказал: «Уж год с лихвою
С моей война нас развела.
Я, с молодой простясь женою,
Взял клятву, чтоб верна была.
Я клятве верю, — коль не верить,
Как проживешь в таком аду?
Наверно, все глядит на двери,
Все ждет сегодня — вдруг приду…»
А третий лишь вздохнул устало:
Он думал о своей — о той,
Что с лета прошлого молчала
За черной фронтовой чертой…
И двое с ним заговорили,
Чтоб не грустил он, про войну,
Куда их жены отпустили,
Чтобы спасти его жену.
Надоели потери.
Рознь религий — пуста,
В Магомета я верю
И в Исуса Христа.Больше спорить не буду
И не спорю давно,
Моисея и Будду
Принимая равно.Все, что теплится жизнью,
Не застыло навек…
Гордый дух атеизма
Чту — коль в нем человек.Точных знаний и меры
В наши нет времена.
Чту любую я Веру,
Если Совесть она.Только чтить не годится
И в кровавой борьбе
Ни костров инквизиций,
Ни ночей МГБ.И ни хитрой дороги,
Пусть для блага она, -
Там под именем Бога
Правит Суд сатана.Человек не бумага —
Стёр, и дело с концом.
Даже лгущий для блага —
Станет просто лжецом.Бог для сердца отрада,
Человечья в нем стать.
Только дьяволов надо
От богов отличать.Могший верить и биться,
Той науке никак
Человек обучиться
Не сумел за века.Это в книгах и в хлебе
И в обычной судьбе.
Черт не в пекле, не в небе —
Рядом с Богом в тебе.Верю в Бога любого
И в любую мечту.
В каждом — чту его Бога,
В каждом — черта не чту.Вся планета больная…
Может, это — навек?
Ничего я не знаю.
Знаю: Я человек.
Автор Анна Каландадзе
Перевод Беллы Ахмадулиной
Вот я смотрю на косы твои грузные,
как падают, как вьются тяжело…
О, если б ты была царицей Грузии, —
о, как бы тебе это подошло!
О, как бы подошло тебе приказывать!
Недаром твои помыслы чисты.
Ты говоришь — и города прекрасного
в пустыне намечаются черты.
Вот ты выходишь в бархате лиловом,
печальная и бледная слегка,
и, умудренные твоим прощальным словом,
к победе устремляются войска.
Хатгайский шелк пошел бы твоей коже,
о, как бы этот шелк тебе пошел,
чтоб в белой башне из слоновой кости
ступени целовали твой подол.
Ты молишься — и скорбь молитвы этой
так недоступна нам и так светла,
и нежно посвящает Кашуэта
тебе одной свои колокола.
Орбелиани пред тобой, как в храме,
молчит по мановению бровей.
Потупился седой Амилахвари
пред царственной надменностью твоей.
Старинная ты, но не устарели
твои черты… Светло твое чело.
Тебе пошла бы нежность Руставели…
О, как тебе бы это подошло)
Как я прошу… Тебе не до прощений,
не до прощений и не до меня…
Ты отблеск славы вечной и прошедшей
и озаренье нынешнего дня!
Среди других играющих детей
Она напоминает лягушонка.
Заправлена в трусы худая рубашонка,
Колечки рыжеватые кудрей
Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,
Черты лица остры и некрасивы.
Двум мальчуганам, сверстникам её,
Отцы купили по велосипеду.
Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,
Гоняют по двору, забывши про неё,
Она ж за ними бегает по следу.
Чужая радость так же, как своя,
Томит её и вон из сердца рвётся,
И девочка ликует и смеётся,
Охваченная счастьем бытия.
Ни тени зависти, ни умысла худого
Ещё не знает это существо.
Ей всё на свете так безмерно ново,
Так живо всё, что для иных мертво!
И не хочу я думать, наблюдая,
Что будет день, когда она, рыдая,
Увидит с ужасом, что посреди подруг
Она всего лишь бедная дурнушка!
Мне верить хочется, что сердце не игрушка,
Сломать его едва ли можно вдруг!
Мне верить хочется, что чистый этот пламень,
Который в глубине её горит,
Всю боль свою один переболит
И перетопит самый тяжкий камень!
И пусть черты её нехороши
И нечем ей прельстить воображенье, —
Младенческая грация души
Уже сквозит в любом её движенье.
А если это так, то что есть красота
И почему её обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
Мне судьба — до последней черты, до креста
Спорить до хрипоты (а за ней — немота),
Убеждать и доказывать с пеной у рта,
Что не то это вовсе, не тот и не та, Что лабазники врут про ошибки Христа,
Что пока ещё в грунт не влежалась плита.
Триста лет под татарами — жизнь ещё та:
Маета трёхсотлетняя и нищета.Но под властью татар жил Иван Калита,
И уж был не один, кто один — против ста.
{Пот} намерений добрых и бунтов тщета,
Пугачёвщина, кровь и опять — нищета… Пусть не враз, пусть сперва не поймут ни черта, —
Повторю даже в образе злого шута.
Но не стоит предмет, да и тема не та:
Суета всех сует — всё равно суета.Только чашу испить — не успеть на бегу,
Даже если разбить — всё равно не могу;
Или выплеснуть в наглую рожу врагу?
Не ломаюсь, не лгу — всё равно не могу; На вертящемся гладком и скользком кругу
Равновесье держу, изгибаюсь в дугу!
Что же с чашею делать?! Разбить — не могу!
Потерплю — и достойного подстерегу.Передам — и не надо держаться в кругу
И в кромешную тьму, и в неясную згу.
Другу передоверивши чашу, сбегу!
Смог ли он её выпить — узнать не смогу.Я с сошедшими с круга пасусь на лугу,
Я о чаше невыпитой — здесь ни гугу,
Никому не скажу, при себе сберегу,
А сказать — и затопчут меня на лугу.Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу!
Может, кто-то когда-то поставит свечу
Мне за голый мой нерв, на котором кричу,
И весёлый манер, на котором шучу… Даже если сулят золотую парчу
Или порчу грозят напустить — не хочу!
На ослабленном нерве я не зазвучу —
Я уж свой подтяну, подновлю, подвинчу! Лучше я загуляю, запью, заторчу,
Всё, что ночью кропаю, — в чаду растопчу,
Лучше голову песне своей откручу —
Но не буду скользить, словно пыль по лучу!..Если всё-таки чашу испить мне судьба,
Если музыка с песней не слишком груба,
Если вдруг докажу, даже с пеной у рта, —
Я умру и скажу, что не всё суета!
Когда аэродромы отступленья
Под Ельней, Вязьмой иль самой Москвой
Впервые новичкам из пополненья
Давали старт на вылет боевой, –
Прости меня, разведчик мирозданья,
Чьим подвигом в веках отмечен век, –
Там тоже, отправляясь на заданье,
В свой космос хлопцы делали разбег.
И пусть они взлетали не в ракете,
И не сравнить с твоею высоту,
Но и в своем фанерном драндулете
За ту же вырывалися черту.
За ту черту земного притяженья,
Что ведает солдат перед броском,
За грань того особого мгновенья,
Что жизнь и смерть вмещает целиком.
И может быть, не меньшею отвагой
Бывали их сердца наделены,
Хоть ни оркестров, ни цветов, ни флагов
Не стоил подвиг в будний день войны.
Но не затем той памяти кровавой
Я нынче вновь разматываю нить,
Чтоб долею твоей всемирной славы
И тех героев как бы оделить.
Они горды, они своей причастны
Особой славе, принятой в бою,
И той одной, суровой и безгласной,
Не променяли б даже на твою.
Но кровь одна, и вы — родные братья,
И не в долгу у старших младший брат.
Я лишь к тому, что всей своею статью
Ты так похож на тех моих ребят.
И выправкой, и складкой губ, и взглядом,
И этой прядкой на вспотевшем лбу…
Как будто миру — со своею рядом –
Их молодость представил и судьбу.
Так сохранилась ясной и нетленной,
Так отразилась в доблести твоей
И доблесть тех, чей день погас бесценный
Во имя наших и грядущих дней.
Я, как поезд,
что мечется столько уж лет
между городом Да
и городом Нет.
Мои нервы натянуты,
как провода,
между городом Нет
и городом Да! Все мертво, все запугано в городе Нет.
Он похож на обитый тоской кабинет.
По утрам натирают в нем желчью паркет.
В нем диваны — из фальши, в нем стены —
из бед.
В нем глядит подозрительно каждый портрет.
В нем насупился замкнуто каждый предмет.
Черта с два здесь получишь ты добрый совет,
или, скажем, привет, или белый букет.
Пишмашинки стучат под копирку ответ:
«Нет-нет-нет…
Нет-нет-нет…
нет-нет-нет…»
А когда совершенно погасится свет,
начинают в нем призраки мрачный балет.
Черта с два —
хоть подохни —
получишь билет,
чтоб уехать из черного города Нет… Ну, а в городе Да — жизнь, как песня дрозда.
Этот город без стен, он — подобье гнезда.
С неба просится в руки любая звезда.
Просят губы любые твоих без стыда,
бормоча еле слышно: «А, — все ерунда…» —
и сорвать себя просит, дразня, резеда,
и, мыча, молоко предлагают стада,
и ни в ком подозрения нет ни следа,
и куда ты захочешь, мгновенно туда
унесут поезда, самолеты, суда,
и, журча, как года, чуть лепечет вода:
«Да-да-да…
Да-да-да…
Да-да-да…»
Только скучно, по правде сказать, иногда,
что дается мне столько почти без труда
в разноцветно светящемся городе Да… Пусть уж лучше мечусь
до конца моих лет
между городом Да
и городом Нет!
Пусть уж нервы натянуты,
как провода,
между городом Нет
и городом Да!
Я считал слонов и в нечет и в чет,
И все-таки я не уснул,
И тут явился ко мне мой черт,
И уселся верхом на стул.
И сказал мой черт: — Ну, как, старина,
Ну, как же мы порешим?
Подпишем союз, и айда в стремена,
И еще чуток погрешим!
И ты можешь лгать, и можешь блудить,
И друзей предавать гуртом!
А то, что придется потом платить,
Так ведь это ж, пойми, потом!
Аллилуйя, аллилуйя,
Аллилуйя, — потом!
Но зато ты узнаешь, как сладок грех
Этой горькой порой седин.
И что счастье не в том, что один за всех,
А в том, что все — как один!
И ты поймешь, что нет над тобой суда,
Нет проклятия прошлых лет,
Когда вместе со всеми ты скажешь — да!
И вместе со всеми — нет!
И ты будешь волков на земле плодить,
И учить их вилять хвостом!
А то, что придется потом платить,
Так ведь это ж, пойми, — потом!
Аллилуйя, аллилуйя,
Аллилуйя, — потом!
И что душа? — Прошлогодний снег!
А глядишь — пронесет и так!
В наш атомный век, в наш каменный век,
На совесть цена пятак!
И кому оно нужно, это добро,
Если всем дорога — в золу…
Так давай же, бери, старина, перо
И вот здесь распишись, в углу!
Тут черт потрогал мизинцем бровь…
И придвинул ко мне флакон…
И я спросил его: — Это кровь?
— Чернила, — ответил он…
Аллилуя, аллилуя
— Чернила, — ответил он.
Если тебе
«корова» имя,
у тебя
должны быть
молоко
и вымя.
А если ты
без молока
и без вымени,
то черта ль в твоем
в коровьем имени!
Это
верно и для художника
и для поэта.
Есть их работа
и они сами:
с бархатными тужурками,
с поповскими волосами.
А если
только
сидим в кабаке мы,
это носит
названье «богемы».
На длинные патлы,
на звонкое имя
прельстясь,
комсомолец
ныряет пивными.
И вот
в комсомольце
срывается голос,
бубнят в пивных
декадентские дятлы.
И вот
оседает
упрямый волос,
спадают паклей
поповские патлы,
и комсомольская
твердая мысль
течет,
расслюнившись
пивом трехгорным,
и от земли
улетают ввысь
идеализма
глупые вороны.
Если тебе —
комсомолец имя,
имя крепи
делами своими.
А если гниль
подносите вы мне,
то черта ль в самом
звенящем имени!
Все говорят:
"Его талант -от бога!"
А ежели -от черта?
Что тогда?..
Выстраиваясь медленно в эпоху,
ни шатко и ни валко
шли года.
И жил талант.
Больной.
Нелепый.
Хмурый.
Всего Гомера знавший назубок.,
Его считал
своею креатурой
тогда еще существовавший
бог.
Бог находил, что слог его прекрасен,
что на земле таких -
наперечет!..
Но с богом был, конечно, не согласен
тогда еще не отмененный
черт.
Таланту черт шептал:
"Опомнись,
бездарь!
Кому теперь стихи твои нужны?!
Ведь ты, как все,
погибнешь в адской бездне.
Расслабься!
Не отягощай вины".
И шел талант в кабак.
И -
расслаблялся.
Он пил всерьез!
Он вдохновенно
пил!
Так пил,
что черт глядел и умилялся.
талант
себя талантливо
губил!..
Бог
тоже не дремал!
В каморке утлой,
где -стол,
перо
и пузырек чернил,
бог возникал
раскаяньем наутро,
загадочными строчками
дразнил…
Вставал талант,
почесываясь сонно.
Утерянную личность
обретал.
И банка
огуречного рассола
была ему нужнее,
чем нектар…
Небритый.
С пересохшими губами.
Упрямо ждал он
часа своего…
И стант,
почесываясь сонно.
Утерянную личность
обретал.
И банка
огуречного рассола
была ему нужнее,
чем нектар…
Небритый.
С пересохшими губами.
Упрямо ждал он
часа своего…
И строки
на бумаге
проступали,
как письмена, -
отдельно от него.
И было столько гнева и напора
в самом возникновенье
этих строк!..
Талант, как на медведя,
шел
на бога!
И черта
скручивал
в бараний рог!..
Талант работал.
Зло.
Ожесточенно.
Перо макая
в собственную боль.
Теперь он богом был!
И был он чертом!
А это значит:
был
самим собой.
И восходило солнце
над строкою!..
Крестился черт.
И чертыхался бог.
"Да как же смог он
написать
такое?!"
…А он
еще и не такое
мог.
Европу
огибаю
железнодорожным туром
и в дымные дни
и в ночи лунные.
Черт бы ее взял! —
она не дура,
она, товарищи,
очень умная,
Здесь
на длинные нити расчета
бусы часов
привыкли низаться,
здесь
каждый
друг с другом
спорит до черта
по всем правилам рационализации.
Французы соревнуются
с англичанами рыжими:
кто
из рабочего
больше выжмет.
Соревнуются партии
(«рабочая»
наипаче!),
как бы
рабочего
почище околпачить.
В полицейской бойне,
круша и калеча,
полиция соревнуется
(особенно эсдечья).
Газеты соревнуются
во весь рот,
кто
СССР
получше обоврет.
Миротворцы соревнуются
по Лигам наций,
с кем
вперегонки
вооружением гнаться.
«Соседи»,
перед тем
как попробовать напасть,
соревнуются,
у кого зубастее пасть.
Эмигранты соревнуются
(впрочем, паршиво!),
кто больше
и лучше
наделает фальшивок.
Мордами пушек
в колонии тычась,
сковывая,
жмя
и газами пованивая,
идет
капиталистическое
соревнование.
Они соревнуются,
а мы чего же
нашей отсталости
отпустили вожжи?
Двиньте
в пятилетку,
вперед на пятнадцать,
чтоб наши кулаки и мускулы
видели!
В работе
и в обороне
выходите соревноваться,
молодой республики
молодые строители!
Мы у ворот. Эй, отворяй, охрана!
Ровно в двенадцать нам разрешают вход.
Мокрый от пены и, безусловно, пьяный,
Я удираю в новый грядущий год.
С треском разбив елочные игрушки,
Жмется к столу общество-ассорти.
Хочется стать взрывчатою хлопушкой
И расстрелять всех залпами конфетти!
Но нужно включиться и — раз-два-три! — веселиться.
А лучше всего напиться вдрызг, чтоб рухнуть под стол пластом.
Кто-то из женщин в маске лисицы
Приветливо машет мне своим пушистым хвостом.
Там, наверху, счетчик стучит все чаще.
Там, наверху, скоро составят счет.
Кто-то открытку бросил в почтовый ящик.
Может быть, ангел, может быть — пьяный черт?
В этом году я выбираю черта.
Я с ним охотно чокнусь левой рукой.
Я объявляю восемьдесят четвертый
Годом серьезных мер по борьбе с тоской.
Но в комнате пусто, смазаны краски.
Слышен могучий храп за стеной.
Кто-то из женщин сбрасывает маску
И остается рядом со мной.
Как хорошо, когда некуда торопиться.
Славно проспать первый январский день.
Надо бы встать, чтобы опохмелиться,
Надо бы встать, но подниматься лень.
В куче кассет местный рок-клуб — по росту.
Маршевый шаг вперед, два шага назад.
Ровно в двенадцать — Всеволод Новгородцев
И модная группа «Фрэнки гоуз ту Ленинград».
Мы засыпаем. Что нам приснится?
Лес и дорога. Конь вороной.
Кто-то из женщин в маске лисицы
Утром проснется рядом со мной.
Кто-то из женщин быстро с постели встанет,
Выгладит платье и подойдет к столу.
Кто-то из женщин все по местам расставит.
Где-то в углу на кухне найдет метлу.
Кто-то из женщин быстро сметет осколки.
Вымоет чашки с мылом и кипятком.
Снимет игрушки. Выбросит наши елки.
И, не прощаясь, щелкнет дверным замком.
А солнце все выше! Скоро растает.
Деды Морозы получат расчет.
Сидя на крыше, скорбно глотает
Водку и слезы
Мой маленький черт.
Переворот в мозгах из края в край,
В пространстве — масса трещин и смещений:
В Аду решили черти строить рай
Для собственных грядущих поколений.
Известный черт с фамилией Черток -
Агент из Рая — ночью, внеурочно
Отстукал в Рай: в Аду черт знает что, -
Что точно — он, Черток, не знает точно.
Еще ввернул тревожную строку
Для шефа всех лазутчиков Амура:
"Я в ужасе, — сам Дьявол начеку,
И крайне ненадежна агентура".
Тем временем в Аду сам Вельзевул
Потребовал военного парада, -
Влез на трибуну, плакал и загнул:
"Рай, только рай — спасение для Ада!"
Рыдали черти и кричали: "Да!
Мы рай в родной построим Преисподней!
Даешь производительность труда!
Пять грешников на нос уже сегодня!"
"Ну что ж, вперед! А я вас поведу! -
Закончил Дьявол. — С богом! Побежали!"
И задрожали грешники в Аду,
И ангелы в Раю затрепетали.
И ангелы толпой пошли к Нему -
К тому, который видит все и знает, -
А он сказал: "Мне плевать на тьму!" -
И заявил, что многих расстреляет.
Что Дьявол — провокатор и кретин,
Его возня и крики — все не ново, -
Что ангелы — ублюдки, как один
И что Черток давно перевербован.
"Не Рай кругом, а подлинный бедлам, -
Спущусь на землю — там хоть уважают!
Уйду от вас к людям ко всем чертям -
Пускай меня вторично распинают!.."
И он спустился. Кто он? Где живет?..
Но как-то раз узрели прихожане -
На паперти у церкви нищий пьет,
"Я Бог, — кричит, — даешь на пропитанье!"
Конец печален (плачьте, стар и млад, -
Что перед этим всем сожженье Трои?)
Давно уже в Раю не рай, а ад, -
Но рай чертей в Аду зато построен!
Пусть много смог ты, много превозмог
И даже мудрецом меж нами признан.
Но жизнь — есть жизнь. Для жизни ты не бог,
А только проявленье этой жизни.
Не жертвуй светом, добывая свет!
Ведь ты не знаешь, что творишь на деле.
Цель средства не оправдывает… Нет!
У жизни могут быть иные цели.
Иль вовсе нет их. Есть пальба и гром.
Мир и война. Гниенье и горенье.
Извечная борьба добра со злом,
Где нет конца и нет искорененья.
Убить. Тут надо ненависть призвать.
Преодолеть черту. Найти отвагу.
Во имя блага проще убивать!..
Но как нам знать, какая смерть во благо?
У жизни свой, присущий, вечный ход.
И не присуща скорость ей иная.
Коль чересчур толкнуть её вперед,
Она рванёт назад, давя, ломая.
Но человеку душен плен границ,
Его всё время нетерпенье гложет
И перед жизнью он склониться ниц, -
Признать её незыблемость — не может.
Он всё отдать, всё уничтожить рад.
Он мучает других и голодает…
Всё гонится за призраком добра,
Не ведая, что сам он зло рождает.
А мы за ним. Вселенная, держись!
Нам головы не жаль — нам всё по силам.
Но всё проходит. Снова жизнь, как жизнь.
И зло, как зло. И, в общем, всё, как было.
Но тех, кто не жалел себя и нас,
Пытаясь вырваться из плена буден,
В час отрезвленья, в страшный горький час
Вы всё равно не проклинайте, люди……В окне широком свет и белый снег.
На ручках кресла зайчики играют…
А в кресле неподвижный человек.-
Молчит. Он знает сам, что умирает.
Над ним любовь и ненависть горит.
Его любой врагом иль другом числит.
А он уже почти не говорит.
Слова ушли. Остались только мысли.
Смерть — демократ. Подводит всем черту.
В ней беспристрастье есть, как в этом снеге.
Ну что ж: он на одну лишь правоту
Из всех возможных в жизни привилегий
Претендовал… А больше ни на что.
Он привилегий и сейчас не просит.
Парк за окном стоит, как лес густой,
И белую порошу ветер носит.
На правоту… Что значит правота?
И есть ли у неё черты земные.
Шумят-гудят за домом провода
И мирно спит, уйдя в себя, Россия.
Ну что ж! Ну что ж! Он сделал всё, что мог,
Устои жизни яростно взрывая…
И всё же не подводится итог.-
Его наверно в жизни — не бывает.
Черт вас возьми,
черносотенная слизь,
вы
схоронились
от пуль,
от зимы
и расхамились —
только спаслись.
Черт вас возьми,
тех,
кто —
за коммунизм
на бумаге
ляжет костьми,
а дома
добреет
довоенным скотом.
Черт вас возьми,
тех,
которые —
коммунисты
лишь
до трех с восьми,
а потом
коммунизм
запирают с конторою.
Черт вас возьми,
вас,
тех,
кто, видя
безобразие
обоими глазми,
пишет
о прелестях
лирических утех.
Если стих
не поспевает
за былью плестись —
сырыми
фразами
бей, публицист!
Сегодня
шкафом
на сердце лежит
тяжелое слово —
«жид».
Это слово
над селами
вороном машет.
По трактирам
забилось
водке в графин.
Это слово —
пароль
для попов,
для монашек
из недодавленных графинь.
Это слово
шипело
над вузовцем Райхелем
царских
дней
подымая пыльцу,
когда
«христиане»-вузовцы
ахали
грязной галошей
«жида»
по лицу.
Это слово
слесарню
набило до ве́рха
в день,
когда деловито и чинно
чуть не на́смерть
«жиденка» Бейраха
загоняла
пьяная мастеровщина.
Поэт
в пивной
кого-то «жидом»
честит
под бутылочный звон
за то, что
ругала
бездарный том —
фамилия
с окончанием
«зон».
Это слово
слюнявит
коммунист недочищенный
губами,
будто скользкие
миски,
разгоняя
тучи
начальственной
тощищи
последним
еврейским
анекдотом подхалимским.
И начнет
громить
христианская паства,
только
лозунг
подходящий выставь:
жидов победнее,
да каждого очкастого,
а потом
подряд
всех «сицилистов».
Шепоток в очередях:
«топчись и жди,
расстрелян
русский витязь-то…
везде…
жиды…
одни жиды…
спекулянты,
советчики,
правительство».
Выдернем
за шиворот —
одного,
паршивого.
Рапортуй
громогласно,
где он,
«валютчик»?!
Как бы ни были
они
ловки́ —
за плотную
ограду
штыков колючих,
без различия
наций
посланы в Соловки.
Еврея не видел?
В Крым!
К нему!
Камни обшарпай ногами!
Трудом упорным
еврей
в Крыму
возделывает
почву — камень.
Ты знаешь,
язык
у тебя
чей?
Кто
мысли твоей
причина?
Встает
из-за твоих речей
фабрикантова личина.
Буржуй
бежал,
подгибая рессоры,
сел
на английской мели́;
в его интересах
расперессорить
народы
Советской земли.
Это классов борьба,
но злее
и тоньше, —
говоря короче,
сколько
побито
бедняков «Соломонишек»,
и ни один
Соломон Ротшильд.
На этих Ротшильдов,
от жира освиневших,
на богатых,
без различия наций,
всех трудящихся,
работавших
и не евших,
и русских
и евреев —
зовем подняться.
Помните вы,
хулиган и погромщик,
помните,
бежавшие в парижские кабаре, —
вас,
если надо,
покроет погромше
стальной оратор,
дремлющий в кобуре.
А кто,
по дубовой своей темноте
не видя
ни зги впереди,
«жидом»
и сегодня бранится,
на тех
прикрикнем
и предупредим.
Мы обращаемся
снова и снова
к беспартийным,
комсомольцам,
Россиям,
Америкам,
ко всему
человеческому собранию:
— Выплюньте
это
омерзительное слово,
выкиньте
с матерщиной и бранью!
Шар огненный все просквозил,
Все перепек, перепалил,
И, как груженый лимузин,
За полдень он перевалил, -
Но где-то там — в зените был
(Он для того и плыл туда), -
Другие головы кружил,
Сжигал другие города.
Еще асфальт не растопило
И не позолотило крыш,
Еще светило солнце лишь
В одну худую светосилу,
Еще стыдились нищеты
Поля без всходов, лес без тени,
Еще тумана лоскуты
Ложились сыростью в колени, -
Но диск на тонкую черту
От горизонта отделило, -
Меня же фраза посетила:
"Не ясен свет, пока светило
Лишь набирает высоту!"
Пока гигант еще на взлете,
Пока лишь начат марафон,
Пока он только устремлен
К зениту, к пику, к верхней ноте,
И вряд ли астроном-старик
Определит: На Солнце — буря, -
Мы можем всласть глазеть на лик,
Разинув рты и глаз не щуря.
И нам, разиням, на потребу
Уверенно восходит он, -
Зачем спешить к зениту Фебу?
Ведь он один бежит по небу -
Без конкурентов — марафон!
Но вот — зенит. Глядеть противно
И больно, и нельзя без слез,
Но мы — очки себе на нос,
И смотрим, смотрим неотрывно,
Задравши головы, как псы,
Все больше жмурясь, скаля зубы, -
И нам мерещатся усы -
И мы пугаемся — грозу бы!
Должно быть, древний гунн Аттила
Был тоже солнышком палим, -
И вот при взгляде на светило
Его внезапно осенило,
И он избрал похожий грим.
Всем нам известные уроды
(Уродам имя — легион)
С доисторических времен
Уроки брали у природы, -
Им апогеи не претили,
И, глядя вверх до слепоты,
Они искали на светиле
Себе подобные черты.
И если б ведало светило,
Кому в пример встает оно, -
Оно б затмилось и застыло,
Оно бы бег остановило
Внезапно, как стоп-кадр в кино.
Вон, наблюдая втихомолку
Сквозь закопченное стекло -
Когда особо припекло, -
Один узрел на лике челку.
А там — другой пустился в пляс,
На солнечном кровоподтеке
Увидев щели узких глаз
И никотиновые щеки…
Взошла луна — вы крепко спите.
Для вас светило тоже спит, -
Но где-нибудь оно в зените
(Круговорот, как ни пляшите)-
И там палит, и там слепит!..
I. * * *Все должны до одного
Цифры знать до цифры пять —
Ну, хотя бы для того
Чтоб отметки отличать.Кто-то там домой пришёл
И глаза поднять боится:
Это, это — кол,
Это — единица.За порог ступил едва,
А ему — головомойка:
Значит, «пара», значит, два,
Значит, просто двойка.Эх, раз, ещё раз,
Голова одна у нас,
Ну, а в этой голове
Уха два и мысли две.Вот и дразнится народ
И смеётся глухо:
«Посмотрите, вон идёт
Голова — два уха!
Голова, голова, голова — два уха!»II. * * *Хорошо смотреть вперёд,
Но сначала нужно знать
Правильный начальный счёт:
Раз, два, три, четыре, пять.Отвечаешь кое-как,
У доски вздыхая тяжко,
И — «трояк», и «трояк»
С минусом, с натяжкой.Стих читаешь наизусть,
Но… чуть-чуть скороговорка.
Хлоп! — четыре, ну и пусть:
Твёрдая четвёрка.Эх, раз, два, три —
Побежали на пари!
Обогнали «трояка»
На четыре метрика.Вот четвёрочник бежит
Быстро, легче пуха,
Сзади троечник сопит,
Голова — два уха,
Голова, голова, голова — два уха.III. * * *До мильона далеко,
Но сначала нужно знать
То, что просто и легко, —
Раз, два, три, четыре, пять.Есть пятёрка — да не та,
Коль на чёрточку подвинусь:
Ведь черта — не черта,
Это просто минус.Я же минусов боюсь,
Я исправить тороплюсь их:
Чёрк — и сразу выйдет плюс,
Крестик — это плюсик.Эх, раз, ещё раз!
Есть пятёрочка у нас.
Рук — две, ног — две,
И много мыслей в голове! И не дразнится народ —
Не хватает духа.
И никто не обзовёт:
«Голова — два уха!
Ах, голова, голова, голова — два уха!»IV. Путаница АлисыВсе должны до одного
Крепко спать до цифры пять —
Ну, хотя бы для того
Чтоб отмычки различать.Кто-то там домой пришёл
И глаза бонять поднитца:
Это — очень хорошо,
Это — единица.За порог ступил едва,
А ему — головопорка.
Значит, вверх ногами два —
Твёрдая пятёрка.Эх, пять, три, раз,
Голова один у нас,
Ну, а в этом голове —
Рота два и уха две.С толку голову собьёт
Только оплеуха,
На пяти ногах идёт
Голова — два уха!
Болова, колова, долова — два уха!
Дни марта меж собою не в родстве.
Двенадцатый — в нём гость или подкидыш.
Черты чужие есть в его красе,
и март: «Эй, март!» — сегодня не окликнешь.
День — в зиму вышел нравом и лицом:
когда с холмов ее снега поплыли,
она его кукушкиным яйцом
снесла под перья матери-теплыни.
Я нынче глаз не отпускала спать —
и как же я умна, что не заснула!
Я видела, как воля Дня и стать
пришли сюда, хоть родом не отсюда.
Дню доставало прирожденных сил
и для восхода, и для снегопада.
И слышалось: «О, нареченный сын,
мне боязно, не восходи, не надо».
Ему, когда он челядь набирал,
всё, что послушно, явно было скушно.
Зачем позёмка, если есть буран?
Что в бледной стыни мыкаться? Вот — стужа.
Я, как известно, не ложилась спать,
Вернее, это Дню и мне известно.
Дрожать и зубом на зуб не попасть
мне как-то стало вдруг не интересно.
Я было вышла, но пошла назад.
Как не пойти? Описанный в тетрадке,
Дня нынешнего пред… — скажу: пред-брат —
оставил мне наследье лихорадки.
Минувший день, прости, я солгала!
Твой гений — добр. Сама простыла, дура,
и провожала в даль твои крыла
на зябких крыльях зыбкого недуга.
Хворь — боязлива. Ей невмоготу
терпеть окна красу и зазыванье —
в блеск бытия вперяет слепоту,
со страхом слыша бури завыванье.
Устав смотреть, как слишком сильный День
гнёт сосны, гладит против шерсти ели,
я без присмотра бросила метель
и потащилась под присмотр постели.
Проснулась. Вышла. Было семь часов.
В закате что-то слышимое было,
но тихое, как пенье голосов:
«Прощай, прощай, ты мной была любима».
О, как сквозь чернь березовых ветвей
и сквозь решетку… там была решетка —
не для красы, а для других затей,
в честь нищего какого-то расчета…
сквозь это всё сияющая весть
о чём-то высшем — горем мне казалась.
Нельзя сказать: каков был цвет. Но цвет
чуть-чуть был розовей, чем несказанность.
Вот участь совершенной красоты:
чуть брезжить, быть отсутствия на грани.
А прочего всего — грубы черты.
Звезда взошла не как всегда, а ране.
О День, ты — крах или канун любви
к тебе, о День? Уж видно мне и слышно,
как блещет в небе ровно пол-луны:
всё — в меру, без изъяна, без излишка.
Скончаньем Дня любуется слеза.
Мороз: слезу содеешь, но не выльешь.
Я ничего не знаю и слепа.
А Божий День — всезнающ и всевидящ.
Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно —
в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
одиночества стесняясь,
от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются —
в одних все пьют да пьют,
не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих —
вроде спорами идейными,
но приглядишься —
те же в них черты…
Разнообразные формы суеты!
То та,
то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать —
не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
Ты спереди, пустынная
свобода…
А на черта ты нужна!
Ты милая,
но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты;
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им —
тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой
с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
что я был самоуверен
и слишком упоенно современен —
я не цветы привез ей,
а вино.
Но оказалось все —
куда сложней…
Она молчала,
и совсем сиротски
две капельки прозрачных —
две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И, как больная, глядя так невнятно
И, поднявши тело детское свое,
сказала глухо:
«Уходи…
Не надо…
Я вижу —
ты не мой,
а ты — ее…»
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
и глазами-льдинками,
от страха
и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
Ночью шла гроза,
и девочка
под молниею магнийной
шептала мне:
«Мой маленький!
Мой маленький!» —
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
и торжественно,
и гром,
и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
полна прозренья женского,
мне закричала:
«Ты не мой!
Не мой!»
Прощай, любимая!
Я твой
угрюмо,
верно,
и одиночество —
всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
прекрасным и неверным,
за то,
что это было все мгновенным,
за то,
что их «прощай!» —
не «до свиданья!»,
за то,
что, в лживости так царственно горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.
Я научность марксистскую пестовал,
Даже точками в строчке не брезговал.
Запятым по пятам, а не дуриком,
Изучам «Капитал» с «Анти-Дюрингом».
Не стесняясь мужским своим признаком,
Наряжался на праздники «Призраком»,
И повсюду, где устно, где письменно,
Утверждал я, что все это истинно.
От сих до сих, от сих до сих, от сих до сих,
И пусть я псих, а кто не псих? А вы не псих?
Но недавно случилась история —
Я купил радиолу «Эстония»,
И в свободный часок на полчасика
Я прилег позабавиться классикой.
Ну, гремела та самая опера,
Где Кармен свово бросила опера,
А когда откричал Эскамилио,
Вдруг своё я услышал фамилиё.
Ну, черт-то что, ну, черт-те что, ну, черт-те что!
Кому смешно, мне не смешно. А вам смешно?
Гражданин, мол, такой-то и далее —
Померла у вас тетка в Фингалии,
И по делу той тети Калерии
Ожидают вас в Инюрколлегии.
Ох, и вскинулся я прямо на дыбы:
Ох, не надо бы вслух, ох, не надо бы!
Больно тема какая-то склизкая,
Не марксистская, ох, не марксистская!
Ну прямо срам, ну прямо срам, ну, стыд и срам!
А я ведь сам почти что зам! А вы на зам?
Ну, промаялся ночь как в холере я,
Подвела меня падла Калерия!
Ну, жена тоже плачет, печалится —
Культ — не культ, а чего не случается?!
Ну, бельишко в портфель, щетка, мыльница, —
Если сразу возьмут, чтоб не мыкаться.
Ну, являюсь, дрожу аж по потрохи,
А они меня чуть что не под руки.
И смех и шум, и смех и шум, и смех и шум!
А я стою — и ни бум-бум. А вы — бум-бум?
Первым делом у нас — совещание,
Зачитали мне вслух завещание —
Мол, такая-то, имя и отчество,
В трезвой памяти, все честью по чести,
Завещаю, мол, землю и фабрику
Не супругу, засранцу и бабнику,
А родной мой племянник Володечка
Пусть владеет всем тем на здоровьечко!
Вот это да, вот это да, вот это да?
Выходит так, что мне — ТУДА! А вам куда?
Ну, являюсь на службу я в пятницу,
Посылаю начальство я в задницу,
Мол, привет, по добру, по спокойненьку,
Ваши сто мне — как насморк покойнику!
Пью субботу я, пью воскресение,
Чуть посплю — и опять в окосение.
Пью за родину, и за не родину,
И за вечную память за тетину.
Ну, пью и пью, а после счет, а после счет,
А мне б не счет, а мне б еще. И вам еще?
В общем, я за усопшую тетеньку
Пропил с книжки последнюю сотенку,
А как встал, так друзья мои, бражники,
Прямо все как один за бумажники:
— Дорогой ты наш, бархатный, саржевый,
Ты не брезговой, Вова, одалживай! —
Мол, сочтемся когда-нибудь дружбою,
Мол, пришлешь нам, что будет ненужное.
Ну, если так, то гран мерси, то гран мерси,
А я за это вам джерси. И вам — джерси.
Наодалживал, в общем, до тыщи я,
Я ж отдам, слава Богу, не нищий я,
А уж с тыщи-то рад расстараться я —
И пошла ходуном ресторация…
С контрабаса на галстук — басовую!
Не «Столичную» пьем, а «Особую»!
И какие-то две с перманентиком
Все назвать норовят меня Эдиком.
Гуляем день, гуляем ночь, и снова ночь,
А я не прочь, и вы не прочь, и все не прочь.
С воскресенья и до воскресения
Шло у нас вот такое веселие,
А очухался чуть к понедельнику,
Сел глядеть передачу по телику.
Сообщает мне дикторша новости
Про успехи в космической области,
А потом:
— Передаем сообщение из-за границы. Революция
в Фингалии! Первый декрет народной власти —
о национализации земель, фабрик, заводов и всех
прочих промышленных предприятий. Народы Советского
Союза приветствуют и поздравляют народ Фингалии с победой!
Я гляжу на экран, как на рвотное:
То есть как это так, все народное?
Это ж наше, кричу, с тетей Калею,
Я ж за этим собрался в Фингалию!
Негодяи, бандиты, нахалы вы!
Это все, я кричу, штучки Карловы!
…Ох, нет на свете печальнее повести,
Чем об этой прибавочной стоимости!
А я ж ее от сих до сих, от сих до сих!
И вот теперь я полный псих!
А кто не псих?!
Ночь гремела в бочки, в банки,
В дупла сосен, в дудки бури,
Ночь под маской истуканки
Выжгла ляписом лазури.
Ночь гремела самодуркой,
Всё к чертям летело, к черту.
Волк, ударен штукатуркой,
Несся, плача, пряча морду.
Вепрь, муха, всё собранье
Птиц, повыдернуто с сосен,
»Ах, — кричало, — наказанье!
Этот ветер нам несносен!»
В это время, грустно воя,
Шел медведь, слезой накапав.
Он лицо свое больное
Нес на вытянутых лапах.
»Ночь! — кричал.— Иди ты к шуту,
Отвяжись ты, Вельзевулша!»
Ночь кричала: «Буду! Буду!»
Ну и ветер тоже дул же!
Так, скажу, проклятый ветер
Дул, как будто рвался порох!
Вот каков был русский север,
Где деревья без подпорок.СолдатСлышу бури страшный шум,
Слышу ветра дикий вой,
Но привычный знает ум:
Тут не черт, не домовой,
Тут ре демон, не русалка,
Не бирюк, не лешачиха,
Но простых деревьев свалка.
После бури будет тихо.ПредкиЭто вовсе не известно,
Хотя мысль твоя понятна.
Посмотри: под нами бездна,
Облаков несутся пятна.
Только ты, дитя рассудка,
От рожденья нездоров,
Полагаешь — это шутка,
Столкновения ветров.СолдатПредки, полно вам, отстаньте!
Вы, проклятые кроты,
Землю трогать перестаньте,
Открывая ваши рты.
Непонятным наказаньем
Вы готовы мне грозить.
Объяснитесь на прощанье,
Что желаете просить? ПредкиПредки мы, и предки вам,
Тем, которым столько дел.
Мы столетье пополам
Рассекаем и предел
Представляем вашим бредням,
Предпочтенье даем средним —
Тем, которые рожают,
Тем, которые поют,
Никому не угрожают,
Ничего не создают.СолдатПредки, как же? Ваша глупость
Невозможна, хуже смерти!
Ваша правда обернулась
В косных неучей усердье!
Ночью, лежа на кровати,
Вижу голую жену, —
Вот она сидит без платья,
Поднимаясь в вышину.
Вся пропахла молоком…
Предки, разве правда в этом?
Нет, клянуся молотком,
Я желаю быть одетым! ПредкиТы дурак, жена не дура,
Но природы лишь сосуд.
Велика ее фигура,
Два младенца грудь сосут.
Одного под зад ладонью
Держит крепко, а другой,
Наполняя воздух вонью,
На груди лежит дугой.СолдатХорошо, но как понять,
Чем приятна эта мать? ПредкиОбъясняем: женщин брюхо,
Очень сложное на взгляд,
Состоит жилищем духа
Девять месяцев подряд.
Там младенец в позе Будды
Получает форму тела,
Голова его раздута,
Чтобы мысль в ней кипела,
Чтобы пуповины провод,
Крепко вставленный в пупок,
Словно вытянутый хобот,
Не мешал развитью ног.СолдатПредки, всё это понятно,
Но, однако, важно знать,
Не пойдем ли мы обратно,
Если будем лишь рожать? ПредкиДурень ты и старый мерин,
Недоносок рыжей клячи!
Твой рассудок непомерен,
Верно, выдуман иначе.
Ветры, бейте в крепкий молот,
Сосны, бейте прямо в печень,
Чтобы, надвое расколот,
Был бродяга изувечен! СолдатПрочь! Молчать! Довольно! Или
Уничтожу всех на месте!
Мертвецам — лежать в могиле,
Марш в могилу и не лезьте!
Пусть попы над вами стонут,
Пусть над вами воют черти,
Я же, предками нетронут,
Буду жить до самой смерти! В это время дуб, встревожен,
Раскололся. В это время
Волк пронесся, огорошен,
Защищая лапой темя.
Вепрь, муха, целый храмик
Муравьев, большая выдра —
Всё летело вверх ногами,
О деревья шкуру выдрав.
Лишь солдат, закрытый шлемом,
Застегнув свою шинель,
Возвышался, словно демон
Невоспитанных земель.
И полуночная птица,
Обитательница трав,
Принесла ему водицы,
Ветку дерева сломав.
Я покинул дом когда-то,
Позвала дорога вдаль.
Не мала была утрата,
Но светла была печаль.
И годами с грустью нежной —
Меж иных любых тревог —
Угол отчий, мир мой прежний
Я в душе моей берег.
Да и не было помехи
Взять и вспомнить наугад
Старый лес, куда в орехи
Я ходил с толпой ребят.
Лес — ни пулей, ни осколком
Не пораненный ничуть,
Не порубленный без толку,
Без порядку как-нибудь;
Не корчеванный фугасом,
Не поваленный огнем,
Хламом гильз, жестянок, касок
Не заваленный кругом;
Блиндажами не изрытый,
Не обкуренный зимой,
Ни своими не обжитый,
Ни чужими под землей.
Милый лес, где я мальчонкой
Плел из веток шалаши,
Где однажды я теленка,
Сбившись с ног, искал в глуши…
Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.
И в истоме птицы смолкли…
Светлой каплею смола
По коре нагретой елки,
Как слеза во сне, текла…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край недавних детских лет,
Отчий край, ты есть иль нет?
Детства день, до гроба милый,
Детства сон, что сердцу свят,
Как легко все это было
Взять и вспомнить год назад.
Вспомнить разом что придется —
Сонный полдень над водой,
Дворик, стежку до колодца,
Где песочек золотой;
Книгу, читанную в поле,
Кнут, свисающий с плеча,
Лед на речке, глобус в школе
У Ивана Ильича…
Да и не было запрета,
Проездной купив билет,
Вдруг туда приехать летом,
Где ты не был десять лет…
Чтобы с лаской, хоть не детской,
Вновь обнять старуху мать,
Не под проволокой немецкой
Нужно было проползать.
Чтоб со взрослой грустью сладкой
Праздник встречи пережить —
Не украдкой, не с оглядкой
По родным лесам кружить.
Чтоб сердечным разговором
С земляками встретить день —
Не нужда была, как вору,
Под стеною прятать тень…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край, страдающий в плену!
Я приду — лишь дня не знаю,
Но приду, тебя верну.
Не звериным робким следом
Я приду, твой кровный сын, —
Вместе с нашею победой
Я иду, а не один.
Этот час не за горою,
Для меня и для тебя…
А читатель той порою
Скажет:
— Где же про героя?
Это больше про себя.
Про себя? Упрек уместный,
Может быть, меня пресек.
Но давайте скажем честно:
Что ж, а я не человек?
Спорить здесь нужды не вижу,
Сознавайся в чем в другом.
Я ограблен и унижен,
Как и ты, одним врагом.
Я дрожу от боли острой,
Злобы горькой и святой.
Мать, отец, родные сестры
У меня за той чертой.
Я стонать от боли вправе
И кричать с тоски клятой.
То, что я всем сердцем славил
И любил, — за той чертой.
Друг мой, так же не легко мне,
Как тебе с глухой бедой.
То, что я хранил и помнил,
Чем я жил — за той, за той —
За неписаной границей,
Поперек страны самой,
Что горит, горит в зарницах
Вспышек — летом и зимой…
И скажу тебе, не скрою, —
В этой книге, там ли, сям,
То, что молвить бы герою,
Говорю я лично сам.
Я за все кругом в ответе,
И заметь, коль не заметил,
Что и Теркин, мой герой,
За меня гласит порой.
Он земляк мой и, быть может,
Хоть нимало не поэт,
Все же как-нибудь похоже
Размышлял. А нет, ну — нет.
Теркин — дальше. Автор — вслед.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводился военный парад,
армия
маршировала на месте
от начала парада
и до конца.
Ибо, если подать другую команду, -
не "на месте шагом",
а "шагом вперед…", -
очень просто могла бы начаться война.
Первый шаг
был бы шагом через границу.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда чихал знаменитый булочник
(знаменитый тем,
что он был единственным
булочником
в этой стране), -
так вот, когда он чихал троекратно,
булочники из соседних стран
говорили вежливо:
"Будьте здоровы!.."
И ладонью
стирали брызги со щек.
Страна была до того малюсенькой,
что весь ее общественный транспорт
состоял из автобуса без мотора.
Этот самый автобус -
денно и нощно,
сверкая никелем, лаком и хромом,
опершись на прочный гранитный фундамент
перегораживал
Главную улицу.
И тот,
кто хотел проехать в автобусе,
входил, как положено,
с задней площадки,
брал билеты,
садился в удобное кресло
и,
посидев в нем минут пятнадцать, -
вставал
и вместе с толпой пассажиров
выходил с передней площадки -
довольный -
уже на другом конце государства.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводились соревнования
по легкой атлетике,
все спортсмены
соревновались
(как сговорившись!)
в одном лишь виде:
прыжках в высоту.
Другие виды не развивались.
Ибо даже дистанция стометровки
пересекалась почти посредине
чертой
Государственнейшей границы,
На этой черте
с обеих сторон
стояли будочки полицейских.
И спортсмен,
добежав до знакомой черты,
останавливался,
предъявлял свой паспорт.
Брал визу на выезд.
Визу на въезд.
А потом он мучительно препирался
с полицейским соседнего государства,
который требовал прежде всего
список
участников соревнований -
(вдруг ты — хиппи, а не спортсмен!).
Потом этот список переводили
на звучный язык соседней страны,
снимали у всех отпечатки пальцев
и -
предлагали следовать дальше.
Так и заканчивалась стометровка.
Иногда -
представьте! -
с новым рекордом.
Страна была до того малюсенькой,
что жители этой скромной державы
разводили только домашнюю птицу
и не очень крупный рогатый скот
(так возвышенно
я называю
баранов).
Что касается более крупных зверей,
то единственная в государстве корова
перед тем, как подохнуть,
успела сожрать
всю траву
на единственной здешней лужайке,
всю листву
на обоих деревьях страны,
все цветы без остатка
(подумать страшно!)
на единственной клумбе
у дома Премьера.
Это было еще в позапрошлом году.
До сих пор весь народ говорит с содроганьем
о мычании
этой голодной коровы.
Страна была до тогы без остатка
(подумать страшно!)
на единственной клумбе
у дома Премьера.
Это было еще в позапрошлом году.
До сих пор весь народ говорит с содроганьем
о мычании
этой голодной коровы.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда семья садилась за стол,
и суп
оказывался недосоленным,
глава семьи звонил в Министерство
Иностранных Дел и Внешней Торговли.
Ибо угол стола,
где стояла солонка,
был уже совершенно чужой территорией
со своей конституцией и сводом законов
(достаточно строгих, кстати сказать).
И об этом все в государстве знали.
Потому что однажды хозяин семьи
(не этой,
а той, что живет по соседству),
руку свою протянул за солонкой,
и рука была
арестована
тут же!
Ее посадили на хлеб и воду,
а после организовали процесс -
шумный,
торжественный,
принципиальный -
с продажей дешевых входных билетов,
с присутствием очень влиятельных лиц.
Правую руку главы семьи
приговорили,
во-первых — к штрафу,
во-вторых
(условно) -
к году тюрьмы…
В результате
несчастный глава семейства
оказался в двусмысленном положенье:
целый год он после -
одною левой -
отрабатывал штраф
и кормил семью.
Страна была до того малюсенькой,
что ее музыканты
с далеких пор.
играли только на флейтах и скрипках,
лишь на самых маленьких скрипках и флейтах!
Больше они ни на чем не играли.
А рояль они видели только в кино
да еще -
в иллюстрированных журналах,
Потому что загадочный айсберг рояля,
несмотря на значительные старанья,
не влезал
в территорию
этой страны.
Нет, вернее, сам-то рояль помещался,
но тогда
исполнителю
не было места.
(А играть на рояле из-за границы -
согласитесь -
не очень-то патриотично!)
Страна была невероятно крохотной.
Соседи
эту страну уважали.
Никто не хотел на нее нападать.
И все же
один отставной генерал
(уроженец страны
и большой патриот)
несколько раз выступал в Сенате,
несколько раз давал интервью
корреспондентам, центральных газет,
посылал посланья Главе государства,
в которых
решительно и однозначно
ругал
профсоюзы и коммунистов,
просил увеличить военный бюджет,
восхвалял свою армию.
И для армии
требовал
атомного
оружия!