Подуло с чердака,
Пересчитало ветки;
Над домиком соседки
Свалило облака.
Углом загнуло скатерть,
Ударилось в стекло;
Рудбекии снесло
На брошенное платье.
В акациях врасплох,
Дрожа, трясет стручками
И – сыплет над сучками
Сверкающий горох.
Погода заодно
С стеклянною травою;
И бабочкой цветною
Листок летит в окно…
Что на свете выше
Светлых чердаков?
Вижу трубы, крыши
Дальних кабаков.
Путь туда заказан,
И на что — теперь?
Вот — я с ней лишь связан…
Вот — закрыта дверь…
А она не слышит —
Слышит — не глядит,
Тихая — не дышит,
Белая — молчит…
Уж не просит кушать…
Ветер свищет в щель.
Как мне любо слушать
Вьюжную свирель!
Ветер, снежный север,
Давний друг ты мне!
Подари ты веер
Молодой жене!
Подари ей платье
Белое, как ты!
Нанеси в кровать ей
Снежные цветы!
Ты дарил мне горе,
Тучи, да снега…
Подари ей зори,
Бусы, жемчуга!
Чтоб была нарядна
И, как снег, бела!
Чтоб глядел я жадно
Из того угла!..
Слаще пой ты, вьюга,
В снежную трубу,
Чтоб спала подруга
В ледяном гробу!
Чтоб она не встала,
Не скрипи, доска…
Чтоб не испугала
Милого дружка!
Вот я опять под кровлей незабвенной,
Где молодость в нужде я закалил,
Где в грудь мою проник огонь священный.
Где дружбой я, любовью встречен был.
Душа моя приличьем не гнетома,
В самой себе вмещала целый свет;
Легко я мог взбежать под кровлю дома:
На чердаке нам любо в двадцать лет.Пусть знают все, что жил я там когда-то!..
Вот здесь кровать моя была… вот стол…
Вот та стена, где песни стих начатый
Я до конца, случайно, не довел…
Восстаньте вновь, видения святые!
Откликнитесь на мой живой привет!
Для вас в те дни закладывал часы я…
На чердаке нам любо в двадцать лет.Явись и ты, скрываемая далью!..
И вот она мерещится опять…
Окно мое завешиваешь шалью
И кофточку кладешь мне на кровать…
Храни, амур, ее цветное платье
И свежесть щек лилей и свежий цвет.
Любовников ее не мог не знать я…
На чердаке нам любо в двадцать лет.Мои друзья устроили пирушку
В честь подвигов народных наших сил.
Их громкий клик достиг в мою лачужку:
Под Маренго я знал, кто победил…
Гремит пальба… из сердца песня льется…
Среди торжеств забот и страха нет…
В Париже быть врагу не доведется…
На чердаке нам любо в двадцать лет.Но полно мне! Прощай, жилье родное!
За миг один увянувшей весны
Я отдал бы всё время остальное,
И опытность, и сны — пустые сны!
Надеждами и славой увлекаться,
На каждый звук в душе искать ответ,
Любить, страдать, молиться, наслаждаться:
На чердаке нам любо в двадцать лет.
Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!
Взойдите. Гора рукописных бумаг…
Так. — Руку! — Держите направо, —
Здесь лужа от крыши дырявой.
Теперь полюбуйтесь, воссев на сундук,
Какую мне Фландрию вывел паук.
Не слушайте толков досужих,
Что женщина — может без кружев!
Ну-с, перечень наших чердачных чудес:
Здесь нас посещают и ангел, и бес,
И тот, кто обоих превыше.
Недолго ведь с неба — на крышу!
Вам дети мои — два чердачных царька,
С весёлою музой моею, — пока
Вам призрачный ужин согрею, —
Покажут мою эмпирею.
— А что с Вами будет, как выйдут дрова?
— Дрова? Но на то у поэта — слова
Всегда — огневые — в запасе!
Нам нынешний год не опасен…
От века поэтовы корки черствы,
И дела нам нету до красной Москвы!
Глядите: от края — до края —
Вот наша Москва — голубая!
А если уж слишком поэта доймёт
Московский, чумной, девятнадцатый год, —
Что ж, — мы проживём и без хлеба!
Недолго ведь с крыши — на небо.
Что на свете выше
Светлых чердаков?
А. Блок
Мы живем не по плану. Не так,
Как хотелось. Мы гибнем в ошибках…
Я такой же глупец и чудак:
Мне по-прежнему дорог чердак
И твоя молодая улыбка.
Ты все так же легка и светла,
И полна откровений мгновенных.
Я не знаю, как ты пронесла
Столько света и столько тепла
Сквозь сумятицу лет незабвенных.
Ищешь ты человека в любом,
Как и прежде, забыв про обличье.
Как тогда, баррикадным огнем
Не смущаясь, за каждым углом
Ты забытых и раненых ищешь.
Только хватит ли воли твоей?
Грея каждого светлым участьем,
В шуме быстрых и уличных дней
Ты забыла о жизни своей
И на улицу вынесла счастье.
И – в ошибках своих глубока,
Без креста оставаясь сестрою, –
Ты, как прежде, светла и легка
Даже ночью, в огнях чердака,
Где живешь и сгораешь со мною.
Уж гармошки, скрипки и шарманки
Расклубили празднество листвы…
Знаете, на первом полустанке
Мы сойдем, услышав крик совы!
Будет полночь в деревянных крышах.
Будет сторож, белый, как в мелу.
Будет кашель. Будут в черных вишнях
Окна, дом и клетки на полу.
Прогремит телега. В дальнем лае
Где-то померещится село.
Где-то ночь. И кто-то спит в сарае.
И какой-то тополь бьет в стекло.
И сова какая-то над низким
Станционным зданием слегка
Вдруг простонет. Далеко ли? Близко?
Может быть, оттуда? С чердака?
Ночью хлынет ливень. – Я люблю вас.
Ночью хлынет ливень. – Все равно.
Знаете, у сов короткоклювых
Слуховое выбито окно!
И сидят рядком в пушистой вате
Чердака. И мчатся поезда…
Я живал когда-то на Арбате,
Но не помню, как я жил тогда.
Испанским республиканцам
Нет больше родины. Нет неба, нет земли.
Нет хлеба, нет воды. Все взято.
Земля. Он даже не успел в слезах, в пыли
Припасть к ней пересохшим ртом солдата.
Чужое море билось за кормой,
В чужое небо пену волн швыряя.
Чужие люди ехали «домой»,
Над ухом это слово повторяя.
Он знал язык. Его жалели вслух
За костыли и за потертый ранец,
А он, к несчастью, не был глух,
Бездомная собака, иностранец.
Он высадился в Лондоне. Семь дней
Искал он комнату. Еще бы!
Ведь он искал чердак, чтоб был бедней
Последней лондонской трущобы.
И наконец нашел. В нем потолки текли,
На плитах пола промокали туфли,
Он на ночь у стены поставил костыли —
Они к утру от сырости разбухли.
Два раза в день спускался он в подвал
И медленно, скрывая нетерпенье,
Ел черствый здешний хлеб и запивал
Вонючим пивом за два пенни.
Он по ночам смотрел на потолок
И удивлялся, ничего не слыша:
Где «юнкерсы», где неба черный клок
И звезды сквозь разодранную крышу?
На третий месяц здесь, на чердаке,
Его нашел старик, прибывший с юга;
Старик был в штатском платье, в котелке,
Они едва смогли узнать друг друга.
Старик спешил. Он выложил на стол
Приказ и деньги — это означало,
Что первый час отчаянья прошел,
Пора домой, чтоб все начать сначала,
Но он не может. «Слышишь, не могу!»-
Он показал на раненую ногу.
Старик молчал. «Ей-богу, я не лгу,
Я должен отдохнуть еще немного».
Старик молчал. «Еще хоть месяц так,
А там — пускай опять штыки, застенки, мавры».
Старик с улыбкой расстегнул пиджак
И вынул из кармана ветку лавра,
Три лавровых листка. Кто он такой,
Чтоб забывать на родину дорогу?
Он их смотрел на свет. Он гладил их рукой,
Губами осторожно трогал.
Как он посмел забыть? Три лавровых листка.
Что может быть прочней и проще?
Не все еще потеряно, пока
Там не завяли лавровые рощи.
Он в полночь выехал. Как родина близка,
Как долго пароход идет в тумане…
Когда он был убит, три лавровых листка
Среди бумаг нашли в его кармане.
(Посвящается А. П. Чехову)Однажды в ночь осеннюю,
Пройдя пустынный двор,
Я на крутую лестницу
Вскарабкался, как вор.
Там дверь одну заветную
Впотьмах нащупал я
И постучался. — Милая!
Не бойся… это я…
А мгла в окно разбитое
Сползала на чердак,
И смрад стоял на лестнице,
И шевелился мрак.
— Вот-вот она откликнется,
И бледная рука
Меня обнимет трепетно
При свете ночника.
По-прежнему, на грудь ко мне
Склонясь, она вздохнет,
И страстный голосок ее
Порвется и замрет…
Она — мой друг единственный,
Она — мой идеал!
И снова в дверь дощатую
Я тихо постучал.
— Прости меня, пусти меня,
Я дрогну, ангел мой!
Измучен я, истерзан я
Сомненьем и тоской.
И долго я стучался к ней —
Стучался, звал и — вдруг
За дверью подозрительный
Почудился мне стук.
Я дрогнул и весь замер я,
Дыханье затая…
— Так вот ты как, — изменница!
Лукавая змея!
Вдвоем ты… но… безумец я!
Очнуться мне прра…
Здесь буду ждать соперника
До позднего утра.
Все, все, чему так верил я, —
Ничтожество и ложь!
Улика будет явная —
Меня не проведешь…
Но притаив дыхание,
Как сыщик у дверей,
Я не слыхал ни шороха,
Ни скрипа, ни речей…
— О гнусность подозрения!
Искупит ли вину
Отрадная уверенность
Застать ее одну.
И, сердцем успокоенный,
Я понял, что она
Моим же поведением
Была оскорблена.
Недаром в час свидания
У лестницы, внизу,
Подметил я в глазах ея
Обидную слезу.
Не я ль — гордец бесчувственный! —
Сознался ей, как трус,
Что я стыжусь любви моей,
Что бедности стыжусь…
Проснулась страсть мятежная,
Тоской изныла грудь;
Прости меня, пусти меня,
Слова мои забудь.
Но чу!.. Опять сомнение!..
Не ветер ли пахнул?
Не мышь ли? не соседи ли?
Нет! — Кто же так вздохнул?
Так тяжко, гак мучительно
Вздыхает смерть одна —
Что, если… счеты с жизнию
Покончила она?
Увы! Никто не учит нас
Любить и уповать;
А яд и дети малые
Умеют добывать.
Мерещился мне труп ее,
Потухшие глаза
И с горькой укоризною
Застывшая слеза.
Я плакал, я с ума сходил,
Я милой видел тень,
Холодную и бледную,
Как этот серый день.
Уже в окно разбитое
На сумрачный чердак
Глядело небо тусклое,
Рассеивая мрак.
И дождь урчал по желобу,
И ветер выл, как зверь…
Меня застали дворники
Ломившегося в дверь.
Они узнали прежнего
Жильца и, неспроста
Хихикая, сказали мне,
Что комната пуста…
С тех пор я, как потерянный,
Куда ни заходил,
Все было пусто, холодно…
Чего-то — след простыл…
Ты боже, боже, Спас милостивой!
К чему рано над нами прогневался,
Сослал нам, боже, прелестника,
Злаго Расстригу Гришку Атрепьева.
Уже ли он, Расстрига, на царство сел,
Называется Расстрига прямым царем;
Царем Димитрием Ивановичем Углецким.
Недолго Расстрига на царстве сидел,
Похотел Расстрига женитися,
Не у себя-то он в каменно́й Москве,
Брал он, Расстрига, в проклятой Литве,
У Юрья пана Седомирскова
Дочь Маринку Юрьеву,
Злу еретницу-безбожницу.
На вешней праздник, Николин день,
В четверг у Расстриги свадьба была,
А в пятницу праздник Николин день
Князи и бояра пошли к заутрени,
А Гришка Расстрига он в баню с женой;
На Гришки рубашка кисейная,
На Маринке соян хрущето́й камки.
А час-другой поизойдучи,
Уже князи и бояра от заутрени,
А Гришка Расстрига из бани с женой.
Выходит Расстрига на Красной крылец,
Кричит-ревет зычным голосом:
«Гой еси, клюшники мои, приспешники!
Приспевайте кушанье разное,
А и пос(т)ное и скоромное:
Заутра будет ко мне гость дорогой,
Юрья пан са паньею».
А втапоры стрельцы догадалися,
За то-то слово спохватилися,
В Боголюбов монастырь металися
К царице Марфе Матвеевне:
«Царица ты, Марфа Матвеевна!
Твое ли это чадо на царстве сидит,
Царевич Димитрей Иванович?».
А втапоры царица Марфа Матвеевна заплакала
И таковы речи во слезах говорила:
«А глупы, стрельцы, вы, недогадливы!
Какое мое чадо на царстве сидит?
На царстве у вас сидит Расстрига,
Гришка Атрепьев сын.
Потерен мой сын, царевич Димитрей Иванович, на Угличе
От тех от бояр Годуновыех,
Ево мощи лежат в каменной Москве
У чудных Сафеи Премудрыя.
У тово ли-та Ивана Великова
Завсегда звонят во царь-колокол,
Соборны попы собираются,
За всякия праздники совершают понафиды
За память царевича Димитрия Ивановича,
А Годуновых бояр проклинают завсегда».
Тут стрельцы догадалися,
Все оне собиралися,
Ко Красному царскому крылечку металися,
И тут в Москве [в]збунтовалися.
Гришка Расстрига дагадается,
Сам в верхни чердаки убирается
И накрепко запирается,
А злая ево жена Маринка-безбожница
Сорокою обвернулася
И из полат вон она вылетела.
А Гришка Расстрига втапоры догадлив был,
Бросался он со тех чердаков на копья вострыя
Ко тем стрельцам, удалым молодцам.
И тут ему такова смерть случилась.
На площади базарной,
На каланче пожарной
Круглые сутки
Дозорный у будки
Поглядывал вокруг —
На север,
На юг,
На запад,
На восток, -
Не виден ли дымок.
И если видел он пожар,
Плывущий дым угарный,
Он поднимал сигнальный шар
Над каланчой пожарной.
И два шара, и три шара
Взвивались вверх, бывало.
И вот с пожарного двора
Команда выезжала.
Тревожный звон будил народ,
Дрожала мостовая.
И мчалась с грохотом вперёд
Команда удалая… Теперь не надо каланчи, -
Звони по телефону
И о пожаре сообщи
Ближайшему району.
Пусть помнит каждый гражданин
Пожарный номер: ноль-один!
В районе есть бетонный дом —
В три этажа и выше —
С большим двором и гаражом
И с вышкою на крыше.
Сменяясь, в верхнем этаже
Пожарные сидят,
А их машины в гараже
Мотором в дверь глядят.
Чуть только — ночью или днём —
Дадут сигнал тревоги,
Лихой отряд борцов с огнём
Несётся по дороге…
Мать на рынок уходила,
Дочке Лене говорила:
— Печку, Леночка, не тронь.
Жжётся, Леночка, огонь!
Только мать сошла с крылечка,
Лена села перед печкой,
В щёлку красную глядит,
А в печи огонь гудит.
Приоткрыла дверцу Лена —
Соскочил огонь с полена,
Перед печкой выжег пол,
Влез по скатерти на стол,
Побежал по стульям с треском,
Вверх пополз по занавескам,
Стены дымом заволок,
Лижет пол и потолок.
Но пожарные узнали,
Где горит, в каком квартале.
Командир сигнал даёт,
И сейчас же — в миг единый —
Вырываются машины
Из распахнутых ворот.
Вдаль несутся с гулким звоном.
Им в пути помехи нет.
И сменяется зелёным
Перед ними красный свет.
В ноль минут автомобили
До пожара докатили,
Стали строем у ворот,
Подключили шланг упругий,
И, раздувшись от натуги,
Он забил, как пулемёт.
Заклубился дым угарный.
Гарью комната полна.
На руках Кузьма-пожарный
Вынес Лену из окна.
Он, Кузьма, — пожарный старый.
Двадцать лет тушил пожары,
Сорок душ от смерти спас,
Бился с пламенем не раз.
Ничего он не боится,
Надевает рукавицы,
Смело лезет по стене.
Каска светится в огне.
Вдруг на крыше из-под балки
Чей-то крик раздался жалкий,
И огню наперерез
На чердак Кузьма полез.
Сунул голову в окошко,
Поглядел…- Да это кошка!
Пропадёшь ты здесь в огне.
Полезай в карман ко мне!..
Широко бушует пламя…
Разметавшись языками,
Лижет ближние дома.
Отбивается Кузьма.
Ищет в пламени дорогу,
Кличет младших на подмогу,
И спешит к нему на зов
Трое рослых молодцов.
Топорами балки рушат,
Из брандспойтов пламя тушат.
Чёрным облаком густым
Вслед за ними вьётся дым.
Пламя ёжится и злится,
Убегает, как лисица.
А струя издалека
Гонит зверя с чердака.
Вот уж брёвна почернели…
Злой огонь шипит из щели:
— Пощади меня, Кузьма,
Я не буду жечь дома!
— Замолчи, огонь коварный!
Говорит ему пожарный.
— Покажу тебе Кузьму!
Посажу тебя в тюрьму!
Оставайся только в печке,
В старой лампе и на свечке!
На панели перед домом —
Стол, и стулья, и кровать…
Отправляются к знакомым
Лена с мамой ночевать.
Плачет девочка навзрыд,
А Кузьма ей говорит:
— Не зальёшь огня слезами,
Мы водою тушим пламя.
Будешь жить да поживать.
Только чур — не поджигать!
Вот тебе на память кошка.
Посуши ее немножко!
Дело сделано. Отбой.
И опять по мостовой
Понеслись автомобили,
Затрубили, зазвонили,
Едет лестница, насос.
Вьётся пыль из-под колёс.
Вот Кузьма в помятой каске.
Голова его в повязке.
Лоб в крови, подбитый глаз, -
Да ему не в первый раз.
Поработал он недаром —
Славно справился с пожаром!
Арист! и ты в толпе служителей Парнаса!
Ты хочешь оседлать упрямого Пегаса;
За лаврами спешишь опасною стезей,
И с строгой критикой вступаешь смело в бой!
Арист, поверь ты мне, оставь перо, чернилы,
Забудь ручьи, леса, унылые могилы,
В холодных песенках любовью не пылай;
Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай!
Довольно без тебя поэтов есть и будет;
Их напечатают — и целый свет забудет.
Быть может, и теперь, от шума удалясь
И с глупой музою навек соединясь,
Под сенью мирною Минервиной эгиды
Сокрыт другой отец второй «Тилемахиды».
Страшися участи бессмысленных певцов,
Нас убивающих громадою стихов!
Потомков поздных дань поэтам справедлива;
На Пинде лавры есть, но есть там и крапива.
Страшись бесславия! — Что, если Аполлон,
Услышав, что и ты полез на Геликон,
С презреньем покачав кудрявой головою,
Твой гений наградит — спасительной лозою?
Но что? ты хмуришься и отвечать готов;
«Пожалуй, — скажешь мне, — не трать излишних слов;
Когда на что решусь, уж я не отступаю,
И знай, мой жребий пал, я лиру избираю.
Пусть судит обо мне как хочет целый свет,
Сердись, кричи, бранись, — а я таки поэт».
Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет
И, перьями скрыпя, бумаги не жалеет.
Хорошие стихи не так легко писать,
Как Витгенштеину французов побеждать.
Меж тем как Дмитриев, Державин, Ломоносов.
Певцы бессмертные, и честь, и слава россов,
Питают здравый ум и вместе учат нас,
Сколь много гибнет книг, на свет едва родясь!
Творенья громкие Рифматова, Графова
С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова;
Никто не вспомнит их, не станет вздор читать,
И Фебова на них проклятия печать.
Положим, что, на Пинд взобравшися счастливо,
Поэтом можешь ты назваться справедливо:
Все с удовольствием тогда тебя прочтут.
Но мнишь ли, что к тебе рекой уже текут
За то, что ты поэт, несметные богатства,
Что ты уже берешь на откуп государства,
В железных сундуках червонцы хоронишь
И, лежа на боку, покойно ешь и спишь?
Не так, любезный друг, писатели богаты;
Судьбой им не даны ни мраморны палаты,
Ни чистым золотом набиты сундуки:
Лачужка под землей, высоки чердаки —
Вот пышны их дворцы, великолепны залы.
Поэтов — хвалят все, питают — лишь журналы;
Катится мимо их Фортуны колесо;
Родился наг и наг ступает в гроб Руссо;
Камоэнс с нищими постелю разделяет;
Костров на чердаке безвестно умирает,
Руками чуждыми могиле предан он:
Их жизнь — ряд горестей, гремяща слава — сон.
Ты, кажется, теперь задумался немного.
«Да что же, — говоришь, — судя о всех так строго,
Перебирая всё, как новый Ювенал,
Ты о поэзии со мною толковал;
А сам, поссорившись с парнасскими сестрами,
Мне проповедовать пришел сюда стихами?
Что сделалось с тобой? В уме ли ты иль нет?»
Арист, без дальних слов, вот мой тебе ответ:
В деревне, помнится, с мирянами простыми,
Священник пожилой и с кудрями седыми,
В миру с соседями, в чести, довольстве жил
И первым мудрецом у всех издавна слыл.
Однажды, осушив бутылки и стаканы,
Со свадьбы, под вечер, он шел немного пьяный;
Попалися ему навстречу мужики.
«Послушай, батюшка, — сказали простяки, -
Настави грешных нас — ты пить ведь запрещаешь
Быть трезвым всякому всегда повелеваешь,
И верим мы тебе: да что ж сегодня сам…»
— «Послушайте, — сказал священник мужикам, -
Как в церкви вас учу, так вы и поступайте,
Живите хорошо, а мне — не подражайте».
И мне то самое пришлося отвечать;
Я не хочу себя нимало оправдать:
Счастлив, кто, ко стихам не чувствуя охоты,
Проводит тихой век без горя, без заботы,
Своими одами журналы не тягчит,
И над экспромптами недели не сидит!
Не любит он гулять по высотам Парнаса,
Не ищет чистых муз, ни пылкого Пегаса,
Его с пером в руке Рамаков не страшит;
Спокоен, весел он. Арист, он — не пиит.
Но полно рассуждать — боюсь тебе наскучить
И сатирическим пером тебя замучить.
Теперь, любезный друг, я дал тебе совет.
Оставишь ли свирель, умолкнешь или нет?..
Подумай обо всем и выбери любое:
Быть славным — хорошо, спокойным — лучше вдвое.
Ты помнишь? — В средние века
Ты был мой властелин…М. Лохвицкая
Есть в лесу, где шелковые пихты,
Дней былых охотничий дворец.
Есть о нем легенды. Слышать их ты
Если хочешь, верь, а то — конец!..
У казны купил дворец помещик,
Да полвека умер он уж вот;
После жил лет семь старик-обездчик,
А теперь никто в нем не живет.
Раз случилось так: собралось трое
Нас, любивших старые дома,
И, хотя бы были не герои,
Но легенд истлевшие тома
Вызывали в нас подем духовный,
Обостряли нервы до границ:
Сердце билось песнею неровной
И от жути взор склонялся ниц.
И пошли мы в темные покои,
Под лучами солнца, как щита.
Нам кивали белые левкои
Грустно вслед, светлы как нищета.
Долго шли мы анфиладой комнат,
Удивленно слушая шаги;
Да, покои много звуков помнят,
Но как звякнут — в сторону беги!..
На широких дедовских диванах
Приседали мы, — тогда в углах
Колыхались на обоях рваных
Паутины в солнечных лучах.
Усмехались нам кариатиды,
Удержав ладонью потолки,
В их глазах — застывшие обиды,
Только уст дрожали уголки…
Но одна из этих вечных статуй
Как-то странно мнилась мне добра;
И смотрел я, трепетом обятый,
На нее, молчавшую у бра.
Жутко стало мне, но на пороге,
Посмотрев опять из-за дверей
И ее увидев, весь в тревоге,
Догонять стал спутников скорей.
Долго-долго белая улыбка
Белых уст тревожила меня…
Долго-долго сердце шибко-шибко,
Шибко билось, умереть маня.
На чердак мы шли одной из лестниц,
И скрипела лестница, как кость.
Ждали мы таинственных предвестниц
Тех краев, где греза наша — гость.
На полу — осколки, хлам и ветошь.
Было сорно, пыльно; а в окно
Заглянуло солнце… Ну и свет уж
Лило к нам насмешливо оно!
Это солнце было — не такое,
Как привыкли солнце видеть мы —
Мертвое, в задумчивом покое,
Иначе блестит оно из тьмы;
Этот свет не греет, не покоит,
В нем бессильный любопытный гнев.
Я молчу… Мне страшно… Сердце ноет…
Каменеют щеки, побледнев…
Это — что? откуда? что за диво!
Смотрим мы и видим, у трубы
Перья… Кровь… В окно кивнула ива,
Но молчит отчаяньем рабы.
Белая, как снег крещенский, птичка
На сырых опилках чердака
Умирала тихо… С ней проститься
Прислан был я кем издалека?
Разум мой истерзан был, как перья
Снежной птицы, умерщвленной кем?
В этом доме, царстве суеверья,
Я молчал, догадкой сердца нем…
Вдруг улыбка белая на клюве
У нее расплылась, потекла…
Ум застыл, а сердце, как Везувий,
Затряслось, — и в раме два стекла
Дребезжали от его биенья,
И звенели, тихо дребезжа…
Я внимал, в гипнозе упоенья,
Хлыстиком полившего дождя.
И казалось мне, что с пьедестала
Отошла сестра кариатид
И бредет по комнатам устало,
Напевая отзвук панихид.
Вот скрипят на лестницах ступени,
Вот хрипит на ржавой меди дверь…
И в глазах лилово, — от сирени,
Иль от страха, знаю ль я теперь!..
Как нарочно, спутники безмолвны…
Где они? Не вижу. Где они?
А вдали бушуют где-то волны…
Сумрак… дождь… и молнии огни…
— Защити! Спаси меня! Помилуй!
Не хочу я белых этих уст!.. —
Но она уж близко, шепчет: «милый…»
Этот мертвый звук, как бездна, пуст…
Каюсь я, я вижу — крепнет солнце,
Все властнее вспыхивает луч,
И ко мне сквозь мокрое оконце,
Как надежда, светит из-за туч.
Все бодрей, ровней биенье сердца,
Веселеет быстро все кругом.
Я бегу… вот лестница, вот дверца, —
И расстался с домом, как с врагом.
Как кивают мне любовно клены!
Как смеются розы и сирень!
Как лужайки весело-зелены,
И тюльпанов каски набекрень!
Будьте вы, цветы, благословенны!
Да сияй вовеки солнца свет!
Только те спасутся, кто нетленны!
Только тот прощен, кто дал ответ!
Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.
Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,
Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,
Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.
«Не правда ли, мадам, как весел Летний сад,
Как прихотлив узор сих кованых оград.
Опертых на лощеные граниты?
Феб, обойдя Петрополь знаменитый,
Последние лучи дарит его садам И золотит Неву…
Но вы грустны, мадам?»
К жемчужному ушку под шалью лебединой
Склоняются душистые седины.
Красавица, косящая слегка,
Плывет, облокотясь на руку старика,
И держит веер страусовых перьев.
«Мадам, я вас молю иметь ко мне доверье!
Я говорю не как придворный льстец, —
Как нежный брат, как любящий отец.
Поверьте мне причину тайной грусти:
Вас нынче в Петергоф на праздник муж не пустит?
А в Петергофе двор, фонтаны, маскарад!
Клянусь, мне жалко вас. Клянусь, что Жорж бы рад
Вас на руках носить, Сикстинская мадонна!
Сие — не комплимент пустого селадона,
Но истина, прелестное дитя.
Жорж ищет встретить вас. Жорж любит не шутя.
Ваш муж не стоит вас ни видом, ни манерой,
Позвольте вас сравнить с Волканом и Венерой.
Он желчен и ревнив. Простите мой пример,
Но мужу вашему в плену его химер
Не все ль одно, что царский двор, что выгон?
Он может в некий день зарезать вас, как цыган.
В салонах говорят, что он уж обнажал
Однажды святотатственный кинжал
На вас, дитя! Мой бог, какая низость!..
А как бы оценил святую вашу близость
Мой сын, мой бедный Жорж! Он болен от любви!
Мадам, я трепещу. Я с холодом в крови,
Сударыня, гляжу на будущее ваше.
Зачем вам бог судил столь горестную чашу?
Вы рано замуж шли. Любовь в шестнадцать лет
Еще молчит. Не говорите „нет“!
Вам роскошь надобна, как паруса фрегату,
Вам надобно блистать. А вы… вы небогаты,
И ваше серебро заложено жидам.
Вы видите? Я знаю все, мадам:
И мужа странный труд, вам скушный и печальный,
И ваши слезы в одинокой спальной,
И хладное молчание его.
Сознайтесь: что еще меж вами? Ничего!
К тому ж известно мне, меж нами говоря,
Недоброе внимание царя
К супругу вашему. Ему ль ходить по струнке?
Фрондер и афеист, — какой он камер-юнкер?
Он зрелый муж. Он скоро будет сед,
А камер-юнкерство дают в осьмнадцать лет,
Когда его дают всерьез, а не в насмешку.
Царь памятлив, мадам. Царь не забыл орешка,
Раскушенного им в восстанье декабря.
Смиреньем показным не провести царя!
Он помнит, чьи стихи в бумагах декабристов
Фатально находил почти что каждый пристав.
Грядущее неясно нам. Как знать:
Тот пагубный нарыв не зреет ли опять?
Ваш муж умен, и злоба в нем клубится,
Не вдохновит ли он цареубийцу,
Не спрячет ли он сам кинжала под полу?
В тот день, мадам, на Кронверкском валу
Он может быть шестым иль в рудники Сибири
Пойдет греметь к ноге прикованною гирей.
Не тронется семьей ваш пасмурный чудак!
А вас тогда что ждет? Чердак, мадам, чердак!
А между тем… когда б вы пожелали, —
Вы были б счастливы! Вы б лавры пожинали!
Мой сын богат. В конце концов, мадам,
Мой бедный Жорж не неприятен вам.
Когда б склонились вы его любить нежнее —
Вы разорвали б цепи Гименея,
Соединившись с ним для страстных нег.
Мне было бы легко устроить ваш побег.
Вы б вырвались из мрачного капкана
В край фресок Тьеполо, в край лоджий Ватикана,
К утесам меловым, где важный Альбион
Жемчужным облаком тумана окружен.
Вы б мимолетный взор рассеянно бросали
Кладбищам Генуи и цветникам Версаля,
Блаженствуя в полуденной стране…
Мадам, мадам, верните сына мне!
Вы думаете — муж. Сударыня, поэты —
Лишь дайте им перо да свежий лист газеты —
В тот самый миг забудут о родне.
Искусство их дарит забвением вполне.
А будет он страдать, — обогатится лира:
Она ржавеет в душном счастье мира,
Ей нужны бури — и на лире той
Звук самый горестный есть самый золотой!
Но вот идет ваш муж. В лице его — досада…»
«Мой друг, я битый час ищу тебя по саду.
Барон, вы в грот ее напрасно завели.
Домой пора — поедем, Натали!»
Красавица ушла, покинув дипломата.
Он вынул кружевной платочек аккуратный,
Поставил трость меж подагричных ног,
В ладошку табаку насыпал сколько мог,
Раскрыв табачницу с эмалькой Ганимеда,
И сладко чхнул… «Ну, кажется, победа!»
Как из (с)лавнова города из Мурома,
Из тово села Корочаева
Как была-де поездка богатырская,
Нарежался Илья Муромец Иванович
Ко стольному городу ко Киеву
Он тою дорогою прамоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Через те леса брынския,
Через черны грязи смоленския,
И залег ее, дорогу, Соловей-разбойник.
И кладет Илья заповедь велику,
Что проехать дорогу прямоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Не вымать из налушна тугой лук,
Из колчана не вымать калену стрелу,
Берет благословение великое у отца с матерью.
А и только ево, Илью, видели.
Прощался с отцом, с матерью
И садился Илья на своего добра коня,
А и выехал Илья со двора своего
Во те ворота широкия.
Как стегнет он коня по ту(ч)ным бедрам,
А и конь под Ильею рассержается,
Он перву скок ступил за пять верст,
А другова ускока не могли найти.
Поехал он через те лесы брынския,
Через те грязи смоленския.
Как бы будет Илья во темных лесах,
Во темных лесах во брынских,
Наезжал Илья на девяти дубах,
И наехал он, Илья, Соловья-разбойника.
И заслышел Соловей-разбойник
Тово ли топу конинова
И тое ли он пое(зд)ки богатырския,
Засвистал Соловей по-соловьиному,
А в другой зашипел разбойник по-змеиному,
А в-третьи зрявкает по-звериному.
Под Ильею конь окарачелся
И падал ведь на кукарачь.
Говорит Илья Муромец Иванович:
«А ты, волчья сыть, травеной мешок!
Не бывал ты в пещерах белокаменных,
Не бывал ты, конь, во темны́х лесах,
Не слыхал ты свисту соловьинова,
Не слыхал ты шипу змеинова,
А тово ли ты крику зверинова,
А зверинова крику, туринова?».
Разрушает Илья заповедь великую:
Вымает калену стрелу
И стреляет в Соловья-разбойника,
И попал Соловья да в правой глаз.
Полетел Соловей с сыра дуба
Комом ко сырой земли,
Подхватил Илья Муромец Соловья на белы руки,
Привезал Соловья ко той ко луке ко седельныя.
Проехал он воровску заставу крепкую,
Подезжает ко подворью дворянскому,
И завидела-де ево молода жена,
Она хитрая была и мудрая,
И [в]збегала она на чердаки на вышния:
Как бы двор у Соловья был на семи верстах,
Как было около двора железной тын,
А на всякой тыныньки по маковке —
И по той по голове богатырския,
Наводила трубками немецкими
Ево, Соловьева, молодая жена,
И увидела доброва молодца Илью Муромца.
И бросалась с чердака во свои высокия терема
И будила она девять сыновей своих:
«А встаньте-обудитесь, добры молодцы,
А девять сынов, ясны соколы!
Вы подите в подвалы глубокия,
Берите мои золотыя ключи,
Отмыкаете мои вы окованны ларцы,
А берите вы мою золоту казну,
Выносите ее за широкой двор
И встречаете удала доброва молодца.
А наедет, молодцы, чужой мужик,
Отца-та вашего в тороках везет».
А и тут ее девять сыновей закорелися
И не берут у нее золотые ключи,
Не походят в подвалы глубокия,
Не берут ее золотой казны,
А худым видь свои думушки думают:
Хочут обвернуться черными воронами
Со темя носы железными,
Оне хочут расклевать добра молодца,
Тово ли Илью Муромца Ивановича,
Подезжает он ко двору ко дворянскому,
И бросалась молода жена Соловьева,
А и молится-убивается:
«Гой еси ты, удалой доброй молодец!
Бери ты у нас золотой казны, сколько надобно,
Опусти Соловья-разбойника,
Не вози Соловья во Киев-град!».
А ево-та дети Соловьевы
Неучливо оне поговаривают,
Оне только Илью видели,
Что стоял у двора дворянскова.
И стегает Илья он добра коня,
А добра коня по ту(ч)ным бедрам:
Как бы конь под ним асержается,
Побежал Илья, как сокол летит.
Приезжает Илья он во Киев-град,
Середи двора княженецкова
И скочил он, Илья, со добра коня,
Привезал коня к дубову столбу.
Походил он во гридню во светлую
И молился он Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со княгинею,
На все на четыре стороны.
У великова князя Владимера,
У нево, князя, почестной пир,
А и много на пиру было князей и бояр,
Много сильных-могучих богатырей.
И поднесли ему, Илье, чару зелена вина
В полтора ведра,
Принимает Илья единой рукой,
Выпивает чару единым духом.
Говорил ему ласковой Владимер-князь:
«Ты скажись, молодец, как именем зовут,
А по именю тебе можно место дать,
По изо(т)честву пожаловати».
И отвечает Илья Муромец Иванович:
«А ты ласковой стольной Владимер-князь!
А меня зовут Илья Муромец сын Иванович,
И проехал я дорогу прамоезжую
Из стольнова города из Мурома,
Из тово села Карачаева».
Говорят тут могучие богатыри:
«А ласково со(л)нцо, Владимер-князь,
В очах детина завирается!
А где ему проехать дорогою прямоезжую:
Залегла та дорога тридцать лет
От тово Соловья-разбойника».
Говорит Илья Муромец:
«Гой еси ты, сударь Владимер-князь!
Посмотри мою удачу богатырскую,
Вон я привез Соловья-разбойника
На двор к тебе!».
И втапоры Илья Муромец
С великим князем на широкой двор
Смотреть его удачи богатырския,
Выходили тута князи-бояра,
Все русские могучие богатыри:
Самсон-богатырь Колыванович,
Сухан-богатырь сын Домантьевич,
Светогор-богатырь и Полкан другой
И семь-та братов Сбродо́вичи,
Еще мужики были Залешана,
А еще два брата Хапиловы, —
Только было у князя их тридцать молодцов.
Выходил Илья на широкой двор
Ко тому Соловью-разбойнику,
Он стал Соловья уговаривать:
«Ты послушай меня, Соловей-разбойник млад!
Посвисти, Соловей, по-соловьиному,
Пошипи, змей, по змеиному,
Зрявкай, зверь, по-туриному
И потешь князя Владимера!».
Засвистал Соловей по-соловьиному,
Оглушил он в Киеве князей и бояр,
Зашипел злодей по-змеиному,
Он в-третье зрявкает по-туриному,
А князи-бояра испугалися,
На корачках по двору наползалися
И все сильны богатыри могучия.
И накурил он беды несносныя:
Гостины кони с двора разбежалися,
И Владимер-князь едва жив стоит
Со душей княгиней Апраксевной.
Говорил тут ласковой Владимер-князь:
«А и ты гой еси, Илья Муромец сын Иванович!
Уйми ты Соловья-разбойника,
А и эта шутка нам не надобна!».
Я б желал, — внимая гулу ветра,
Размышлял когда-то бедный малый,
На чердак свой в сумерки забравшись, —
Я б желал, чтоб шар земной иначе
Был устроен мачехой-природой:
Чтоб моря не знали ураганов,
Чтоб земля не стыла от морозов,
Чтоб она не трескалась от зноя.
Чтоб весна цветы свои мешала
С золотыми осени плодами;
Я б тогда нашел себе местечко, —
Я б тогда ушел под самый полюс,
Там бы лег в тени густых каштанов:
Кто б тогда мешал мне грызть орехи,
Упиваться виноградным соком,
В пенье птиц, в немое созерцанье
Вечных звезд душою погружаться! В хороводе непритворно-страстных,
Шаловливо-нежных дев — по вкусу
Я б нашел себе жену — голубку:
Для нее построил бы я домик
Из шестов, плющами перевитых,
К потолку подвесил бы гирлянды
И нагой валялся б я по сену,
Как с амурами, с детьми нагими;
Я б учил их по деревьям лазить, —
С обезьянами я жил бы в мире…
Да и люди были бы сноснее.
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Глухо прошумела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Я б желал, — уткнувши нос в подушку,
Продолжал мечтать мой бедный малый, —
Я б желал, чтоб люди умирали
Без тоски, с невозмутимой верой,
Что они из мира ускользают,
Как из душной ямы, на свободу,
Чтоб я мог витать загробной тенью:
Я б тогда нежданным появленьем
Мог смутить бездушного злодея,
Оправдал бы жертву тайной злобы, Был бы добрым гением несчастных…
А не то, — я мог бы, ради смеха,
Озадачить модного педанта,
Гордого в своем матерьялизме,
Я б заставил перья прыгать — или
У меня и книги бы летали.
А не то… Клянусь моей любовью!..
К ней, моей божественной, прелестной, —
К той, о ком я, бедный малый, даже
И мечтать не смею, оттого что,
Пребывая в невысоком чине,
Высоко квартиру нанимаю, —
Я б подкрался свежим, ранним утром,
Подошел бы к девственному ложу,
Тихо распахнул бы занавески
И листы крапивы самой жгучей
Насовал бы ей под одеяло.
Я б желал, чтоб мачеха-природа,
Не шутя, хоть черта смастерила —
И за то я б ей сказал «спасибо»…
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Громко просвистела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Если ж нет! хвативши кулачищем
По столу, воскликнул бедный малый, —
Если эта мачеха-природа
Ничего-то не сумела сделать —
И беднее всех моих фантазий,
Я хочу, чтоб ей на зло повсюду
Разлилось довольство, чтоб законны
Были все земные наслажденья,
Чтоб меня судила справедливость,
Чтоб тяжелый труд был равномерно
И по-братски разделен со всеми,
Чтоб свобода умеряла страсти,
Чтобы страсти двигали народом,
Как пары колесами машины,
Облегчая руки человека,
Созидая новые богатства.
— У тебя, знать, губа-то не дура!
Залилась, запела мать-природа.—
Погляжу я на тебя, бедняга,
Как ты будешь с братьями-то ладить,—
Будешь ладить, я мешать не стану,
Даже стану по головке гладить.
Я б желал, — внимая гулу ветра,
Размышлял когда-то бедный малый,
На чердак свой в сумерки забравшись, —
Я б желал, чтоб шар земной иначе
Был устроен мачехой-природой:
Чтоб моря не знали ураганов,
Чтоб земля не стыла от морозов,
Чтоб она не трескалась от зноя.
Чтоб весна цветы свои мешала
С золотыми осени плодами;
Я б тогда нашел себе местечко, —
Я б тогда ушел под самый полюс,
Там бы лег в тени густых каштанов:
Кто б тогда мешал мне грызть орехи,
Упиваться виноградным соком,
В пенье птиц, в немое созерцанье
Вечных звезд душою погружаться!
В хороводе непритворно-страстных,
Шаловливо-нежных дев — по вкусу
Я б нашел себе жену — голубку:
Для нее построил бы я домик
Из шестов, плющами перевитых,
К потолку подвесил бы гирлянды
И нагой валялся б я по сену,
Как с амурами, с детьми нагими;
Я б учил их по деревьям лазить, —
С обезьянами я жил бы в мире…
Да и люди были бы сноснее.
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Глухо прошумела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Я б желал, — уткнувши нос в подушку,
Продолжал мечтать мой бедный малый, —
Я б желал, чтоб люди умирали
Без тоски, с невозмутимой верой,
Что они из мира ускользают,
Как из душной ямы, на свободу,
Чтоб я мог витать загробной тенью:
Я б тогда нежданным появленьем
Мог смутить бездушного злодея,
Оправдал бы жертву тайной злобы,
Был бы добрым гением несчастных…
А не то, — я мог бы, ради смеха,
Озадачить модного педанта,
Гордого в своем матерьялизме,
Я б заставил перья прыгать — или
У меня и книги бы летали.
А не то… Клянусь моей любовью!..
К ней, моей божественной, прелестной, —
К той, о ком я, бедный малый, даже
И мечтать не смею, оттого что,
Пребывая в невысоком чине,
Высоко квартиру нанимаю, —
Я б подкрался свежим, ранним утром,
Подошел бы к девственному ложу,
Тихо распахнул бы занавески
И листы крапивы самой жгучей
Насовал бы ей под одеяло.
Я б желал, чтоб мачеха-природа,
Не шутя, хоть черта смастерила —
И за то я б ей сказал «спасибо»…
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Громко просвистела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Если ж нет! хвативши кулачищем
По столу, воскликнул бедный малый, —
Если эта мачеха-природа
Ничего-то не сумела сделать —
И беднее всех моих фантазий,
Я хочу, чтоб ей на зло повсюду
Разлилось довольство, чтоб законны
Были все земные наслажденья,
Чтоб меня судила справедливость,
Чтоб тяжелый труд был равномерно
И по-братски разделен со всеми,
Чтоб свобода умеряла страсти,
Чтобы страсти двигали народом,
Как пары колесами машины,
Облегчая руки человека,
Созидая новые богатства.
— У тебя, знать, губа-то не дура!
Залилась, запела мать-природа.—
Погляжу я на тебя, бедняга,
Как ты будешь с братьями-то ладить,—
Будешь ладить, я мешать не стану,
Даже стану по головке гладить.