Слова и улыбки ее, как птицы,
Привыкли, чирикая беззаботно,
При встречах кокетничать и кружиться,
Незримо на плечи парней садиться
И сколько, и где, и когда угодно!
Нарядно, но с вызовом разодета.
А ласки раздаривать не считая
Ей проще, чем, скажем, сложить газету,
Вынуть из сумочки сигарету
«Мест не хватит, уж больно вы ловки!
Ну откудова такие взялись?
Что вы прёте?» — «Да мы по путёвке». —
«По путёвке? Пожалуйста, плиз! Вы ж не туристы и не иностранцы,
Вам не проникнуть на наш пароход.
Что у вас?
Что у вас?
Что у вас, ей-богу?» — «Песни и новые танцы.
Этим товарам нельзя залежаться —
Столько людей с нетерпеньем их ждёт!
В заповедных и дремучих страшных Муромских лесах
Всяка нечисть бродит тучей и в проезжих сеет страх:
Воет воем, что твои упокойники,
Если есть там соловьи, то — разбойники.
Страшно, аж жуть!
В заколдованных болотах там кикиморы живут —
Защекочут до икоты и на дно уволокут.
Будь ты пеший, будь ты конный — заграбастают,
А уж лешие так по лесу и шастают.
На пороге двадцатой весны
Снятся людям хорошие сны.
Снятся грозы, и летний день,
И застенчивая сирень.
Снятся фильм и ночная звезда,
И целинные поезда,
Пальма снится, и горный грот,
Снится легкий, как пух, зачет.
Зима с глухими перезвонами,
Шурша осинами и елями,
Скрипя березами и кленами,
Прошла вихрастыми метелями.
И вот в задумчивых повойниках
Деревья бродят между хатами,
Расселся снег на подоконниках,
И стали окна бородатыми.
человек весёлый Франц
сохранял протуберанц
от начала до конца
не спускался он с крыльца
мерял звёзды звал цветы
думал он что я есть ты
вечно время измеряя
вечно песни повторяя
он и умер и погиб
как двустволка и полип
Ты прав, любезный Пушкин мой,
С людьми ужиться в свете трудно!
У каждого свой вкус, свой суд и голос свой!
Но пусть невежество талантов судией —
Ты смейся и молчи: роптанье безрассудно!
Грудистых крикунов, в которых разум скудный
Запасом дерзости с избытком заменен,
Перекричать нельзя. Язык их — брань, искусство —
Пристрастьем заглушать священной правды чувство,
А демон зависти — их мрачный Аполлон!
Ты цепенел века, глубоко спящий,
Наперсник молчаливой старины
Вечно-зеленый миф! А повесть слаще,
Чем рифмы будничные сны!
Каких цветений шорох долетел?
Людей, богов? Я слышу лишь одно:
Холмов Аркадии звучит напев.
То люди или боги? Все равно…
Погони страх? Борьба упругих тел?
Свирель и бубны? Хороводы дев?
В день четверга, излюбленный у нас,
Затем что это праздник всех могучих,
Мы собрались в предвозвещенный час.
Луна была сокрыта в дымных тучах,
Возросших как леса и города.
Все ждали тайн и ласк блаженно-жгучих.
Мы донеслись по воздуху туда,
На кладбище, к уюту усыпленных,
Где люди днем лишь бродят иногда.
Толпы колдуний, жадных и влюбленных,
(Этот портрет был доставлен одной девушке: она в нем думала узнать
меня,—вот за какого эгоиста принимают обыкновенно поэта).
Он не красив, он не высок,
Но взор горит, любовь сулит;
И на челе оставил рок
Средь юных дней, печать страстей.
Власы на нем, как смоль, черны,
Бледны всегда его уста,
В Госторге, у горящего костра,
Мы проводили мирно вечера.
Мы собирали новостей улов
И поглощали бесконечный плов.А ночь была до синевы светла,
И ныли ноги от казачьего седла.
Для нас апрель просторы распростер.
Мигала лампа,
И пылал костер.Член посевкома зашивал рукав,
Предисполкома отгонял жука,
Усталый техник, лежа на боку,
По сточной трубе, пробираясь, сбежала
Змеистая струйка за вал городской.
За валом, по камешкам, чище кристалла,
Катился в долину поток ключевой.
И стала та струйка, к нему припадая,
Роптать, лепетать: я такая-сякая…
Не мало на людях намаялась я,—
Изведала все, даже горечь проклятий…
Прими ты меня, и, клянусь, из обятий
Твоих никогда уж не вырвуся я.
Что за жизнь? Ни на миг я не знаю покою
И не ведаю, где преклонить мне главу.
Знать, забыла судьба, что я в мире живу
И что плотью, как все, облечен я земною.
Я родился на свет, чтоб терзаться, страдать,
И трудиться весь век, и награды не ждать
За труды и за скорбь от людей и от неба,
И по дням проводить без насущного хлеба.
Я к небу воззову—оно
Меня не слышит, к зову глухо;
Концерт. На знаменитую артистку,
Что шла со сцены в славе и цветах,
Смотрела робко девушка-хористка
С безмолвным восхищением в глазах.
Актриса ей казалась неземною
С ее походкой, голосом, лицом.
Не человеком — высшим божеством,
На землю к людям посланным судьбою
Перевод Наума Гребнева
Всегда во сне нелепо все и странно.
Приснилась мне сегодня смерть моя.
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижно я.
Звенит река, бежит неукротимо.
Забытый и не нужный никому,
Я распластался на земле родимой
Вы едете, оставя за собой
Родную Русь с ее привольем и пространством,
С ее младою, девственной красой,
С ее живым нарядом и убранством,
С ее надеждой, верой — и Москвой.
Знакомиться с германскою столицей
Спешите вы — за длинной вереницей
Пустых людей, которых нам не жаль
(Их поделом взяла чужая даль!),
Таких людей чуждаетесь вы сами.Итак, Берлин предстанет перед вами,
Доныне о бедных детях
Есть толк у подводных трав.
Друг к другу рвались напрасно:
Их рознил морской рукав.— Мил-друже! Плыви — отважься!
Мил-друже! Седлай волну!
Тебе засвечу три свечки —
Вовек не пойдешь ко дну.Подслушала их монашка,
Раздула щеку-бледну,
Задула монашка свечки,
Мил-друже пошел ко дну.А день наступал — воскресный,
Амуры, зе́фиры, утех и смехов боги,
И вы, текущие Киприды по следам,
О нимфы легконоги,
Рассеяны в полях, по рощам и холмам,
И с распущёнными хариты поясами,
Стекайтеся сюда плачевными толпами!
Царицы вашей нет!..
Вот ваше счастие, веселие и свет,
Смотрите — вот она, безгласна, бездыханна,
Лежит недвижима, хладна
Мне взаперти так много утешений
Дает камин! Лишь вечер настает,
Здесь греется со мною добрый гений,
Беседует и песни мне поет.
В минуту он рисует мир мне целый,
Леса, моря, в углях среди огня.
И скуки нет: вся с дымом улетела.
О добрый гений, утешай меня!
Он в юности дарил меня мечтами;
1Природа всегда молчалива,
Ее красота в немоте.
И рыжик, и ландыш, и слива
Безмолвно стремятся к мечте.
Их губят то птицы, то черви,
То люди их губят; но злак
Лазурит спокойствие в нерве,
Не зная словесных клоак.
Как жили бы люди красиво,
Какой бы светились мечтой,
Когда поэт еще невинен был,
Он про себя иль на ухо подруге,
Счастливец, пел на воле, на досуге
И на заказ стихами не служил.
Век золотой! Тебя уж нет в помине,
И ты идешь за баснословный ныне.
Тут век другой настал вослед ему.
Поэт стал горд, стал данник общежитью,
Мечты свои он подчинил уму,
Не вышнему, земному внял наитью
Мерно, размерно земное страдание,
Хоть безпримерно по виду оно.
Вижу я в зеркале снов и мечтания.
Вижу глубокое дно.
Вечно есть вечер, с ним свет обаянья,
В новом явленьи мечты и огни.
В тихие летние дни
Слышится в воздухе теплом жужжанье,
Гул голосов,
Звон и гуденье, как будто бы пенье
Мне гидролог говорит:
— Смотри!
Глубина
сто девяносто три! -
Ох, и надоела мне одна
не меняющаяся глубина!..
В этом деле я не новичок,
но волнение мое пойми -
надо двигаться вперед,
а мы
Безмолвствовал мрамор. Безмолвно мерцало стекло.
Безмолвно стоял караул, на ветру бронзовея.
А гроб чуть дымился. Дыханье из гроба текло,
когда выносили его из дверей мавзолея.
Гроб медленно плыл, задевая краями штыки.
Он тоже безмолвным был — тоже! — но грозно безмолвным.
Угрюмо сжимая набальзамированные кулаки,
в нём к щели глазами приник человек, притворившийся мёртвым.
Пусть много смог ты, много превозмог
И даже мудрецом меж нами признан.
Но жизнь — есть жизнь. Для жизни ты не бог,
А только проявленье этой жизни.
Не жертвуй светом, добывая свет!
Ведь ты не знаешь, что творишь на деле.
Цель средства не оправдывает… Нет!
У жизни могут быть иные цели.
Иль вовсе нет их. Есть пальба и гром.
Мир и война. Гниенье и горенье.
Всегда ты на людях,
Как слон в зверинце,
Как муха в стакане,
Как гусь на блюде…
Они появляются из провинций,
Способные молодые люди.
«У вас одна комната?
Ах, как мало!
Погодка стоит —
Когда война катилась, подминая
Дома и судьбы сталью гусениц.
Я был где надо — на переднем крае.
Идя в дыму обугленных зарниц.
Бывало все: везло и не везло,
Но мы не гнулись и не колебались,
На нас ползло чудовищное зло,
И мира быть меж нами не могло,
Тут кто кого — контакты исключались!
Считать по нашему, мы выпили немного.
Не вру, ей-богу. Скажи, Серега!
И если б водку гнать не из опилок,
То что б нам было с пяти бутылок?
Вторую пили близ прилавка в закуточке,
Но это были еще цветочки,
Потом в скверу, где детские грибочки,
Потом не помню — дошел до точки,
В невежестве душа доныне погруженна
Из мрачности парит,
Как будто бы свеща передо мной возженна,
Святая истина горит.
Познал я суету и лживу прелесть счастья,
И преходящую высоких титлов тень.
Они подобие осеннего ненастья,
Пременного сто раз в единый день.
Давайте заступ, грабли, лом,
Заставьте ниву жать серпом,
Вот руки вам: и в сад, и в поле —
Я всюду с радостью пойду,
Они приучены к труду
В его суровой долгой школе.
Плетень заплесть, канавы рыть,
Свалить в стога сухое сено,
Принесть тяжелое полено
И наколоть и нарубить —
Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской: — Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи!
Не понимают нипочём!.. Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
Блажен не тот, кто всех умнее —
Ах, нет! он часто всех грустнее, —
Но тот, кто, будучи глупцом,
Себя считает мудрецом!
Хвалю его! блажен стократно,
Блажен в безумии своем!
К другим здесь счастие превратно —
К нему всегда стоит лицем.
Ему ли ссориться с судьбою,
Весьма давно, Отцы людей
В Стране Зеленых Елей были,
Весьма давно, на утре дней,
Смуглились лица всех от пыли.
Вапанэлева был вождем,
Людей сплотил он в диком крае,
Он Белым-Белым был Орлом,
Он был владыкой целой стаи.
Для детского журнала.
Весть, что люди стали мучить Бога,
К нам на север принесли грачи…—
Потемнели хвойные трущобы,
Тихие заплакали ключи…
На буграх каменья — обнажили
Лысины, прикрытые в мороз,
И на камни стали капать слезы,
Злой зимой ощипанных берез.
Анне Ахматовой
Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.
И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,