Без обоев бревна и тес,
А в окне — все дали вселенной!
Факел жизни мгновенной
Стоит ли вечности грез?
В омраченной глуби столетий,
Точно пятна — смена племен.
Выше! там небосклон
Тонет в божественном свете.
Ореол земного венца
Подчинен дыханию века,
Но мечта человека
Так же, как мир, — без конца.
22 мая 1895
Иван Топорышкин пошел на охоту,
С ним пудель пошел, перепрыгнув забор,
Иван, как бревно провалился в болото,
А пудель в реке утонул, как топор.
Иван Топорышкин пошел на охоту,
С ним пудель вприпрыжку пошел, как топор.
Иван повалился бревном на болото,
А пудель в реке перепрыгнул забор.
Иван Топорышкин пошел на охоту,
С ним пудель в реке провалился в забор.
Иван как бревно перепрыгнул болото,
А пудель вприпрыжку попал на топор.
Тащил на себе как-то раз Медведь огромное бревно. Замучился, присел на пенек передохнуть.
— Тяжелое небось бревно-то? — спросил молодой Кабан, что неподалеку грелся на солнышке.
— Ох, и тяжелое! — ответил Медведь, отдуваясь.
— И далеко еще тащить?
— До самого леса.
— В такую-то жару! Поди, умаялся?
— И не спрашивай!
— Такое бревно вдвоем бы тащить!
— Ясное дело — вдвоем бы сподручнее было!
— Ну, я пошел! — сказал Кабан, поднимаясь. — Желаю удачи! Смотри, не надорвись!
— Спасибо, — вздохнул Медведь.
— Не за что! — ответил Кабан.
Мы шли с тобой
Вдоль набегавших волн…
А пляж еще был холоден
И гол.
И скопища мерцающих медуз
Нам снегом нерастаявшим
Казались.
И волны тихо берега касались,
Как грусть твоя
Касалась наших душ.
Вдали качалось странное бревно.
Его мотали волны,
Как хотели…
Лишь ближе подойдя,
Мы разглядели,
Что это был дельфин,
А не бревно.
Мне было жаль погибшего
Дельфина.
И ты глаза поспешно отвела.
Как будто в смерти той
Была повинна.
А я подумал —
Сколько в мире зла…
Жилось мне весело и шибко.
Ты шел в заснеженном плаще,
и вдруг зеленый ветер шипра
вздымал косынку на плече.
А был ты мне ни друг, ни недруг.
Но вот бревно. Под ним река.
В реке, в ее ноябрьских недрах,
займется пламенем рука.
"А глубоко?" — "Попробуй смеряй! -
Смеюсь, зубами лист беру
И говорю: — Ты парень смелый,
Пройдись по этому бревну".
Ого — тревоги выраженье
в твоей руке. Дрожит рука.
Ресниц густое ворошенье
над замиранием зрачка.
А я иду (сначала боком), -
о, поскорей бы, поскорей! -
над темным холодом, над бойким
озябшим ходом пескарей,
А ты проходишь по перрону,
закрыв лицо воротником,
и тлеющую папиросу
в снегу кончаешь каблуком.
«Здравствуй, хозяюшка! Здравствуйте, детки!
Выпить бы. Эки стоят холода!»
— «Ин ты забыл, что намедни последки
Выпил с приказчиком?» — «Ну, не беда! И без вина отогреюсь я, грешный,
Ты обряди-ка савраску, жена,
Поголодал он весною, сердечный,
Как подобрались сена.Эк я умаялся!.. Что, обрядила?
Дай-ка горяченьких щец».
— «Печи я нынче, родной, не топила,
Не было, знаешь, дровец!» — «Ну и без щей поснедаю я, грешный.
Ты овсеца бы савраске дала, —
В лето один он управил, сердечный,
Пашни четыре тягла.Трудно и нынче нам с бревнами было,
Портится путь… Ин и хлебушка нет?..»
— «Вышел родной… У соседей просила,
Завтра сулили чем свет!» — «Ну, и без хлеба улягусь я, грешный.
Кинь под савраску соломки, жена!
В зиму-то вывез он, вывез, сердечный,
Триста четыре бревна…»
Поезд легко идет на подем,
Сосны сбегают вниз,
Рельсы пылают белым огнем,
Дым улетает ввысь.
Вижу я из окна вагона
Синее небо да лес зеленый.
Словно льдины в морской синеве,
Движутся облака.
Вешний ветер доносит ко мне
Запах березняка.
Густая листва сверкает, дрожа…
Как земля моя хороша!
Вдруг, все заслоняя, загрохотав,
Врывается встречный товарный состав.
Мелькают платформы
Одинаковой формы.
По-хозяйски ровно
Уложены бревна.
Колеса в такт
Стучат: «Так-так…»
Последний вагон исчез,
И снова — небо да лес.
Березовый запах доносится снова…
Я еще сильнее взволнован —
Он мне напомнил, этот состав,
Бревна везущий к стройке,
О новаторских чудесах,
О будничной нашей героике.
Я думаю, глядя, как листья дрожат,
Как уплывают тучи,—
Да, страна моя хороша,
А будет еще лучше!
Много песен слыхал я в родной стороне,
Про радость и горе в них пели;
Из всех песен одна в память врезалась мне —
Это песня рабочей артели:
Ой, дубинушка, ухнем!
Ой, зеленая, сама пойдет! (2)
Подернем! (2) Ух!
И от дедов к отцам, от отцов к сыновьям
Эта песня идет по наследству,
И лишь только как станет работать невмочь,
Мы — к дубине, как к верному средству.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Я слыхал эту песнь, ее пела артель,
Поднимая бревно на стропила.
Вдруг бревно сорвалось и умолкла артель, —
Двух здоровых парней придавило.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Англичанин-хитрец, чтоб работе помочь,
Изобрел за машиной машину,
А наш русский мужик, коль работа невмочь,
Так затянет родную дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Тянем с лесом судно, иль железо куем,
Иль в Сибири руду добываем —
С мукой, болью в груди одну песню поем,
Про дубину в ней все вспоминаем.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
И на Волге-реке, утопая в песке
Мы ломаем и ноги, и спину,
Надрываем там грудь, и, чтоб легче тянуть,
Мы поем про родную дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Пускай мучат и бьют, пускай в цепи куют,
Пусть терзают избитую спину —
Будем ждать и терпеть и в нужде будем петь
Все про ту же родную дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Говорят, что мужик наш работать ленив,
Пока не взбороздят ему спину,
Ну, так как же забыть наш родимый напев
И не петь про родную дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Деревенский наш поп обирает приход
И мужицкие деньги сгребает.
В наш дьякон с дьячком в этом деле святом
Все тому же попу помогают.
Ой, дубинушка, ухнем!.. и т. д.
Но настанет пора и проснется народ,
Разогнет он могучую спину
И на бар и царя, на попов и господ
Он отыщет покрепче дубину.
Ой, дубинушка, ухнем!
Ой, зеленая, сама пойдет! (2)
Подернем! (2) Ух!
Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,
И сердце дрогнуло, но голова
Была спокойна; отряхнул спокойно
Я пыль дорожную с моей одежды;
Задребезжал звонок, раскрылась дверь.
Мужчин и женщин там нашел я — лица
Знакомые. На всех — заботы тихой,
Боязни тайной след. Словно смутясь
И сострадая, на меня взглянули.
Мне жутко даже стало на душе,
Как от предчувствия беды грозящей.
Я Грету старую узнал тотчас,
Взглянул пытливо, но она молчала.
Спросил: «Мария где?» — она молчала,
Но за руку взяла и повела
Рядами длинных освещенных комнат,
Роскошных, пышных, тихих как могилы, —
И, в сумрачную комнату введя
И отвернувшись, показала мне
Диван и женщину, что там сидела.
«Мария, вы?» — спросил я задрожав,
Сам удивившись твердости, с которой
Заговорил. И голосом бесцветным
Она сказала: «Люди так зовут»,
И скорбью острой был пронизан я.
Ведь этот звук, глухой, холодный, был
Когда-то нежным голосом Марии!
А женщина — неряха, в синем платье
Поношенном, с отвислыми грудями,
С тупым, стеклянным взором, с дряблой кожей
На старом обескровленном лице —
Ах, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, ласковой Марией!
«В чужих краях вы были, — мне сказала
Она развязно, холодно и жутко. —
Не так истощены вы, милый друг.
Поправились и в пояснице, в икрах
Заметно пополнели». И улыбкой
Подернулся сухой и бледный рот.
В смятенье я невольно произнес:
«Мне говорили, что вы замуж вышли».
«Ах да, — сказала с равнодушным смехом,
Есть у меня обтянутое кожей
Бревно — оно зовется мужем; только
Бревно и есть бревно!» Беззвучный, гадкий
Раздался смех, и страх меня обял.
Я усомнился, не узнав невинных,
Как лепестки невинных уст Марии.
Она же быстро встала и, со стула
Взяв кашемировую шаль, надела
Ее на плечи, под руку меня
Взяла, и увела к открытой двери
И дальше — через поле, рощу, луг.
Пылая, солнца круг клонился алый
К закату и багрянцем озарял
Деревья, и цветы, и гладь реки,
Вдали струившей волны величаво.
«Смотрите — золотой, огромный глаз
В воде плывет!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я, глядя
Сквозь сумерки на сказочную ткань.
Вставали тени в полевых туманах,
Свивались влажно-белыми руками;
Фиалки переглядывались нежно;
Сплетались страстно лилии стеблями;
Пылали розы жаром сладострастья;
Гвоздик дыханье словно пламенело;
Тонули все цветы в благоуханьях,
Рыдали все блаженными слезами,
И пели все: «Любовь! Любовь! Любовь!»
И бабочки вились, и золотые
Жуки жужжали хором, словно эльфы;
Шептал вечерний ветер, шелестели
Дубы, и таял в песне соловей.
И этот шепот, шорох, пенье — вдруг
Нарушил жестяной, холодный голос
Увядшей женщины возле меня:
«Я знаю, по ночам вас тянет в замок,
Тот длинный призрак — добрый простофиля,
На что угодно он согласье даст.
Тот, в синем, — это ангел, ну, а красный,
Меч обнаживший, тот — ваш лютый враг».
Еще бессвязней и чудней звучали
Ее слова, и, наконец, устав,
Присела на дерновую скамью
Со мною рядом, под ветвями дуба.
Там мы сидели вместе, тихо, грустно,
Глядели друг на друга все печальней;
И шорох дуба был как смертный стон,
И пенье соловья полно страданья.
Но красный свет пробился сквозь листву,
Марии бледное лицо зарделось,
И пламя вырвалось из тусклых глаз.
И прежний, сладкий голос прозвучал:
«Как ты узнал, что я была несчастна?
Я все прочла в твоих безумных песнях».
Душа моя оледенела. Страшно
Мне стало от безумья моего,
Проникшего в грядущее; померк
Рассудок мой; я в ужасе проснулся.
I
Есть аул вблизи Казани, по названию Кырлай.
Даже куры в том Кырлае петь умеют… Дивный край!
Хоть я родом не оттуда, но любовь к нему хранил,
На земле его работал — сеял, жал и боронил.
Он слывет большим аулом? Нет, напротив, невелик,
А река, народа гордость, — просто маленький родник.
Эта сторона лесная вечно в памяти жива.
Бархатистым одеялом расстилается трава.
Там ни холода, ни зноя никогда не знал народ:
В свой черед подует ветер, в свой черед и дождь пойдет.
От малины, земляники все в лесу пестрым-пестро,
Набираешь в миг единый ягод полное ведро.
Часто на траве лежал я и глядел на небеса.
Грозной ратью мне казались беспредельные леса.
Точно воины, стояли сосны, липы и дубы,
Под сосной — щавель и мята, под березою — грибы.
Сколько синих, желтых, красных там цветов переплелось,
И от них благоуханье в сладком воздухе лилось.
Улетали, прилетали и садились мотыльки,
Будто с ними в спор вступали и мирились лепестки.
Птичий щебет, звонкий лепет раздавались в тишине
И пронзительным весельем наполняли душу мне.
Здесь и музыка и танцы, и певцы и циркачи,
Здесь бульвары и театры, и борцы и скрипачи!
Этот лес благоуханный шире море, выше туч,
Словно войско Чингисхана, многошумен и могуч.
И вставала предо мною слава дедовских имен,
И жестокость, и насилье, и усобица племен.
II
Летний лес изобразил я, — не воспел еще мой стих
Нашу осень, нашу зиму, и красавиц молодых,
И веселье наших празднеств, и весенний сабантуй…
О мой стих, воспоминаньем ты мне душу не волнуй!
Но постой, я замечтался… Вот бумага на столе…
Я ведь рассказать собрался о проделках шурале.
Я сейчас начну, читатель, на меня ты не пеняй:
Всякий разум я теряю, только вспомню я Кырлай.
III
Разумеется, что в этом удивительном лесу
Встретишь волка, и медведя, и коварную лису.
Здесь охотникам нередко видеть белок привелось,
То промчится серый заяц, то мелькнет рогатый лось.
Много здесь тропинок тайных и сокровищ, говорят.
Много здесь зверей ужасных и чудовищ, говорят.
Много сказок и поверий ходит по родной земле
И о джинах, и о пери, и о страшных шурале.
Правда ль это? Бесконечен, словно небо, древний лес,
И не меньше, чем на небе, может быть в лесу чудес.
IV
Об одном из них начну я повесть краткую свою,
И — таков уж мой обычай — я стихами запою.
Как-то в ночь, когда сияя, в облаках луна скользит,
Из аула за дровами в лес отправился джигит.
На арбе доехал быстро, сразу взялся за топор,
Тук да тук, деревья рубит, а кругом дремучий бор.
Как бывает часто летом, ночь была свежа, влажна.
Оттого, что птицы спали, нарастала тишина.
Дровосек работой занят, знай стучит себе, стучит.
На мгновение забылся очарованный джигит.
Чу! Какой-то крик ужасный раздается вдалеке,
И топор остановился в замахнувшейся руке.
И застыл от изумленья наш проворный дровосек.
Смотрит — и глазам не верит. Что же это? Человек?
Джин, разбойник или призрак — этот скрюченный урод?
До чего он безобразен, поневоле страх берет!
Нос изогнут наподобье рыболовного крючка,
Руки, ноги — точно сучья, устрашат и смельчака.
Злобно вспыхивая, очи в черных впадинах горят,
Даже днем, не то что ночью, испугает этот взгляд.
Он похож на человека, очень тонкий и нагой,
Узкий лоб украшен рогом в палец наш величиной.
У него же в пол-аршина пальцы на руках кривых, —
Десять пальцев безобразных, острых, длинных и прямых.
V
И в глаза уроду глядя, что зажглись как два огня,
Дровосек спросил отважно: «Что ты хочешь от меня?»
— Молодой джигит, не бойся, не влечет меня разбой.
Но хотя я не разбойник — я не праведник святой.
Почему, тебя завидев, я издал веселый крик?
Потому что я щекоткой убивать людей привык.
Каждый палец приспособлен, чтобы злее щекотать,
Убиваю человека, заставляя хохотать.
Ну-ка, пальцами своими, братец мой, пошевели,
Поиграй со мной в щекотку и меня развесели!
— Хорошо, я поиграю, — дровосек ему в ответ. —
Только при одном условье… Ты согласен или нет?
— Говори же, человечек, будь, пожалуйста, смелей,
Все условия приму я, но давать играть скорей!
— Если так — меня послушай, как решишь — мне все равно.
Видишь толстое, большое и тяжелое бревно?
Дух лесной! Давай сначала поработаем вдвоем,
На арбу с тобою вместе мы бревно перенесем.
Щель большую ты заметил на другом конце бревна?
Там держи бревно покрепче, сила вся твоя нужна!..
На указанное место покосился шурале
И, джигиту не переча, согласился шурале.
Пальцы длинные, прямые положил он в пасть бревна…
Мудрецы! Простая хитрость дровосека вам видна?
Клин, заранее заткнутый, выбивает топором,
Выбивая, выполняет ловкий замысел тайком.
Шурале не шелохнется, не пошевельнет рукой,
Он стоит, не понимая умной выдумки людской.
Вот и вылетел со свистом толстый клин, исчез во мгле…
Прищемились и остались в щели пальцы шурале.
Шурале обман увидел, шурале вопит, орет.
Он зовет на помощь братьев, он зовет лесной народ.
С покаянною мольбою он джигиту говорит:
— Сжалься, сжалься надо мною! Отпусти меня, джигит!
Ни тебя, джигит, ни сына не обижу я вовек.
Весь твой род не буду трогать никогда, о человек!
Никому не дам в обиду! Хочешь, клятву принесу?
Всем скажу: «Я — друг джигита. Пусть гуляет он в лесу!»
Пальцам больно! Дай мне волю! Дай пожить мне на земле!
Что тебе, джигит, за прибыль от мучений шурале?
Плачет, мечется бедняга, ноет, воет, сам не свой.
Дровосек его не слышит, собирается домой.
— Неужели крик страдальца эту душу не смягчит?
Кто ты, кто ты, бессердечный? Как зовут тебя, джигит?
Завтра, если я до встречи с нашей братьей доживу,
На вопрос: «Кто твой обидчик?» — чье я имя назову?
— Так и быть, скажу я братец. Это имя не забудь:
Прозван я «Вгодуминувшем»… А теперь — пора мне в путь.
Шурале кричит и воет, хочет силу показать,
Хочет вырваться из плена, дровосека наказать.
— Я умру! Лесные духи, помогите мне скорей,
Прищемил Вгодуминувшем, погубил меня злодей!
А наутро прибежали шурале со всех сторон.
— Что с тобою? Ты рехнулся? Чем ты, дурень, огорчен?
Успокойся! Помолчи-ка, нам от крика невтерпеж.
Прищемлен в году минувшем, что ж ты в нынешнем ревешь?
И
В августе, около Малых Вежей,
С старым Мазаем я бил дупелей.
Как-то особенно тихо вдруг стало,
На́ небе солнце сквозь тучу играло.
Тучка была небольшая на нем,
А разразилась жестоким дождем!
Прямы и светлы, как прутья стальные,
В землю вонзались струи дождевые
С силой стремительной… Я и Мазай,
Мокрые, скрылись в какой-то сарай.
Дети, я вам расскажу про Мазая.
Каждое лето домой приезжая,
Я по неделе гощу у него.
Нравится мне деревенька его:
Летом ее убирая красиво,
Исстари хмель в ней родится на диво,
Вся она тонет в зеленых садах;
Домики в ней на высоких столбах
(Всю эту местность вода понимает,
Так что деревня весною всплывает,
Словно Венеция). Старый Мазай
Любит до страсти свой низменный край.
Вдов он, бездетен, имеет лишь внука,
Торной дорогой ходить ему — скука!
За́ сорок верст в Кострому прямиком
Сбегать лесами ему нипочем:
«Лес не дорога: по птице, по зверю
Выпалить можно». — А леший? — «Не верю!
Раз в кураже я их звал-поджидал
Целую ночь,— никого не видал!
За день грибов насбираешь корзину,
Ешь мимоходом бруснику, малину;
Вечером пеночка нежно поет,
Словно как в бочку пустую удод
Ухает; сыч разлетается к ночи,
Рожки точены, рисованы очи.
Ночью… ну, ночью робел я и сам:
Очень уж тихо в лесу по ночам.
Тихо как в церкви, когда отслужили
Службу и накрепко дверь затворили,
Разве какая сосна заскрипит,
Словно старуха во сне проворчит…»
Дня не проводит Мазай без охоты.
Жил бы он славно, не знал бы заботы,
Кабы не стали глаза изменять:
Начал частенько Мазай пуделять.
Впрочем, в отчаянье он не приходит:
Выпалит дедушка — заяц уходит,
Дедушка пальцем косому грозит:
«Врешь — упадешь!» — добродушно кричит.
Знает он много рассказов забавных
Про деревенских охотников славных:
Кузя сломал у ружьишка курок,
Спичек таскает с собой коробок,
Сядет за кустом — тетерю подманит,
Спичку к затравке приложит — и грянет!
Ходит с ружьишком другой зверолов,
Носит с собою горшок угольков.
«Что ты таскаешь горшок с угольками?»
— Больно, родимый, я зябок руками;
Ежели зайца теперь сослежу,
Прежде я сяду, ружье положу,
Над уголечками руки погрею,
Да уж потом и палю по злодею! —
«Вот так охотник!» — Мазай прибавлял.
Я, признаюсь, от души хохотал.
Впрочем, милей анекдотов крестьянских
(Чем они хуже, однако, дворянских?)
Я от Мазая рассказы слыхал.
Дети, для вас я один записал…
ИИ
Старый Мазай разболтался в сарае:
«В нашем болотистом, низменном крае
Впятеро больше бы дичи велось,
Кабы сетями ее не ловили,
Кабы силками ее не давили;
Зайцы вот тоже,— их жалко до слез!
Только весенние воды нахлынут,
И без того они сотнями гинут,—
Нет! еще мало! бегут мужики,
Ловят, и топят, и бьют их баграми.
Где у них совесть?.. Я раз за дровами
В лодке поехал — их много с реки
К нам в половодье весной нагоняет —
Еду, ловлю их. Вода прибывает.
Вижу один островок небольшой —
Зайцы на нем собралися гурьбой.
С каждой минутой вода подбиралась
К бедным зверькам; уж под ними осталось
Меньше аршина земли в ширину,
Меньше сажени в длину.
Тут я подехал: лопочут ушами,
Сами ни с места; я взял одного,
Прочим скомандовал: прыгайте сами!
Прыгнули зайцы мои,— ничего!
Только уселась команда косая,
Весь островочек пропал под водой:
„То-то! — сказал я,— не спорьте со мной!
Слушайтесь, зайчики, деда Мазая!“
Этак гуторя, плывем в тишине.
Столбик не столбик, зайчишко на пне,
Лапки скрестивши, стоит, горемыка,
Взял и его — тягота не велика!
Только что начал работать веслом,
Глядь, у куста копошится зайчиха —
Еле жива, а толста как купчиха!
Я ее, дуру, накрыл зипуном —
Сильно дрожала… Не рано уж было.
Мимо бревно суковатое плыло,
Сидя, и стоя, и лежа пластом,
Зайцев с десяток спасалось на нем
„Взял бы я вас — да потопите лодку!“
Жаль их, однако, да жаль и находку —
Я зацепился багром за сучок
И за собою бревно поволок…
Было потехи у баб, ребятишек,
Как прокатил я деревней зайчишек:
„Глянь-ко: что делает старый Мазай!“
Ладно! любуйся, а нам не мешай!
Мы за деревней в реке очутились.
Тут мои зайчики точно сбесились:
Смотрят, на задние лапы встают,
Лодку качают, грести не дают:
Берег завидели плуты косые,
Озимь, и рощу, и кусты густые!..
К берегу плотно бревно я пригнал,
Лодку причалил — и „с богом!“ сказал…
И во весь дух
Пошли зайчишки.
А я им: „У-х!
Живей, зверишки!
Смотри, косой,
Теперь спасайся,
А чур зимой
Не попадайся!
Прицелюсь — бух!
И ляжешь… У-у-у-х!..“
Мигом команда моя разбежалась,
Только на лодке две пары осталось —
Сильно измокли, ослабли; в мешок
Я их поклал — и домой приволок.
За ночь больные мои отогрелись,
Высохли, выспались, плотно наелись;
Вынес я их на лужок; из мешка
Вытряхнул, ухнул — и дали стречка!
Я проводил их все тем же советом:
„Не попадайтесь зимой!“
Я их не бью ни весною, ни летом,
Шкура плохая,— линяет косой…»