Все стихи про бороду

Найдено стихов - 31

Николай Карамзин

Из мелодрамы Рауль синяя борода (Реки там, виясь, сверкают)

Реки там, виясь, сверкают,
Солнца ясные лучи
Всю Природу озлащают,
Но булатные мечи
Не сияют, не сверкают…

Марина Цветаева

Юношам — жарко…

Юношам — жарко,
Юноши — рдеют,
Юноши бороду бреют.Старость — жалеет:
Бороды греют. (Проснулась с этими стихами 22 мая 1918)

Афанасий Фет

С бородою седою верховный я жрец…

С бородою седою верховный я жрец,
На тебя возложу я душистый венец,
И нетленною солью горячих речей
Я осыплю невинную роскошь кудрей.
Эту детскую грудь рассеку я потом
Вдохновенного слова звенящим мечом,
И раскроет потомку минувшего мгла,
Что на свете всех чище ты сердцем была.

Марина Цветаева

Бороды — цвета кофейной гущи…

Бороды — цвета кофейной гущи,
В воздухе — гул голубиных стай.
Черное око, полное грусти,
Пусто, как полдень, кругло, как рай.Все провожает: пеструю юбку,
Воз с кукурузой, парус в порту…
Трубка и роза, роза и трубка —
Попеременно — в маленьком рту.Звякнет — о звонкий кувшин — запястье,
Вздрогнет — на звон кувшина — халат…
Стройные снасти — строки о страсти —
И надо всеми и всем — Аллах.Что ж, что неласков! что ж, что рассеян!
Много их с розой сидит в руке —
Там на пороге дымных кофеен, —
В синих шальварах, в красном платке.4 августа 1917

Сергей Клычков

Колдунок

В облаках заревой огонек,
Потухает туманный денёк.Повернула дорога во мглу… По селу
Идет колдун в онучах,
В серых тучах… Борода у него — мелкий дождичек,
В бороде у него — дуга-радуга,
А в руках подожок-подорожничек! —
Собрался, старина, видно надолго… На прощанье махнул холдунок
Над притихшим селом костылем —
Пошатнулся окольный тынок,
Быстрым зайцем шмыгнул ветерок,
Закричал, закачал ковылем: — Идет колдун в онучах,
В онучах — в серых тучах! Догорел в облаках огонек,
Умер в поле денёк…

Саша Чёрный

В час отлива

Отлив. В каменистой ложбинке
Прудок океанской сапфирной воды.
Подводные веют былинки,
Полощутся космы зеленой густой бороды.

А дно, как игрушка:
Песок, черепашки, коралловый куст-баобаб,
Лилового камня горбушка
И маленький-маленький краб.

Ах, как он взметнулся! Двуногая тень на воде
Пришла и стоит!
Запрятался, бедный, в зеленой густой бороде,
Но лапка наружу торчит…

Не трону! Не бойся. Меня уже нет…
Краб выполз из темной беседки
И бросился жадно к несчастной креветке
Доканчивать свой океанский обед.

Михаил Ломоносов

О страх! о ужас! гром! ты дернул за штаны…

О страх! о ужас! гром! ты дернул за штаны,
Которы подо ртом висят у сатаны.
Ты видишь, он зато свирепствует и злится,
Дырявой красной нос, халдейска печь, дымится,
Огнем и жупелом исполнены усы,
О как бы хорошо коптить в них колбасы!
Козлята малые родятся с бородами:
Коль много почтены они перед попами!
О польза, я одной из сих пустых бород
Недавно удобрял бесплодный огород.
Уже и прочие того ж себе желают
И принести плоды обильны обещают.
Чего не можно ждать от толь мохнатых лиц,
Где в тучной бороде премножество площиц?
Сидят и меж собой, как люди, рассуждают,
Других с площицами бород не признавают
И проклинают всех, кто молвит про козлов:
Возможно ль быть у них толь много волосов?Весна 1757

Сергей Михалков

Чудо

Папа, мама, брат и я —
Это наша вся семья.

Брату только двадцать лет,
А посмотришь: дед как дед!
Папа — бритый — молодой,
А братишка с бородой.

Не простая бороденка,
А такая борода,
Что железная гребенка
Даже гнется иногда.

Папа волосы стрижет,
А братишка бережет —
На лице среди волос
Виден только острый нос.

Папа просит, мама просит:
— Федя, милый, постыдись!
Кто такие космы носит?
Ну, побрейся! Постригись!

Брат сопит, не отвечает
И, по правде говоря,
На глазах у нас дичает,
Превращаясь в дикаря.

Только вдруг случилось чудо:
Появилась в доме Люда…
Смотрим: Федя изменился,
Что-то с ним произошло,
Он подстригся и побрился
Волосатикам назло.

Чистит ногти, моет руки,
Каждый вечер гладит брюки —
Джинсы снял, надел костюм,
Вообще взялся за ум!

— Эй, старик, — спросил я брата,
В этом Люда виновата? —
Усмехнулся брат в ответ,
Не сказал ни «да», ни «нет».

Но теперь уж нам не трудно
Разгадать его секрет!

Валерий Яковлевич Брюсов

Друзья

Народность в русской поэзии

Вышел Леший, сел на пень,
Чует запах деревень,
Палку новую кремнем обтесывает,
Порой бороду почесывает,
Сидит, морщится,
Уши у него топорщатся,
Видит: узенькой тропой
Идет в гости Домовой.
«Здравствуй, дед! давно не бывал!
А я стар стал, жить устал:
Нет бывалого простора!
Вырубили половину бора.
Куда ни пойдешь, везде мужик.
Инда я гулять отвык!»
Домовой присел меж кочек,
Будто сежился в комочек.
Говорит: «Да, старина,
Пришли худы времена!
Мужики в меня не верят,
То есть как бы вовсе херят.
Не дают мне молока,
Замыкают в два замка
На конюшне лошадей.
Впору помирать, — ей-ей!»
Леший бороду почесывает,
Палку сумрачно обтесывает.
Кремень щелк да щелк.
Домовой примолк.
Пень обтянут повиликой,
Пахнет свежей земляникой,
Сосны дюже велики.
Слышен сиплый крик с реки.
Вопрошает Домовой:
«То не дед ли Водяной?»

1912

Гавриил Романович Державин

Птицелов

Эрот, чтоб слабым стариком
Казаться, гуню вздел худую,
Покрылся белым париком
И, бороду себе седую
Привеся, посох в руки взял;
Пошел в лесу ловить дичину
И там по сучьям раскидал
Так хитро сеть, как паутину;
А нужно где, то и златой
Рассыпал по местам пшеницы,
Чтобы приманкою такой
Скорее побуждались птицы
Слетаться в потаенну сеть.
Лишь стол увидели богатый,
Не позамедлили лететь
К нему различные пернаты
И носиками ну клевать,
Ну зоблить зерна золотые,
А тут же в сети попадать
И путаться, как бы слепые.
Эрот, смекнув, что у одной
Голубки хвостик увязился
Во ячею и с головой,
Вспорхнул — и к добыче пустился,
Сверкнул, как огненна стрела,
И в сердце вмиг ея вонзился:
Ручьем кровь ала потекла
Ах! не клевать было пшеницы
Вам, бедным пташкам, золотой.
Не верьте, красные девицы,
Вперед и бороде седой!

Николай Некрасов

Легенда о некоем покаявшемся старце, или седина в бороду, а бес в ребро

Посвящается редакции «Куриного эха»И журналов и газет.
Помогал ему создатель
Много, много лет.Дарованьем и трудами
(Не своими, а других)
Слыл он меж откупщиками
Из передовых.Сам с осанкой благородной,
В собственном большом дому
Собирал он ежегодно
С нищих денег тьму.Злу он просто был грозою,
Прославлял одно добро…
Вдруг толкнися с сединою
Бес ему в ребро.И, как Лермонтова Демон,
Старцу шепчет день и ночь…
(Кто-то видел, вкрался чем он,
Ну, его не гонят прочь!)Бес
Ты мудрец, и сед твой волос, —
Не к лицу тебе мечты, —
Ты запой на новый голос… Старец
Но скажи, кто ты? Бес
Я журналов покровитель.
Без меня вы — прожились,
Вы без денег убедите ль? Старец
(в сторону)
Дух гордыни, провались! (Громко)
Гм! Не Лермонтова Демон,
Вижу, ты! Покойник был
(Хоть помянут будь не тем он)
Юношеский пыл.
Он-то мне Ледрю-Ролена
Некогда всучил… Бес
(в сторону)
То-то не было полена —
Я бы проучил! Старец
(продолжая)
Но теперь с Ледрю-Роленом
Баста! вышел весь!
Твой я, Демон, новым пленом
Я горжуся днесь! Рек — и заключил издатель:
«Се настал прогресс:
И отступится создатель,
Так поможет бес!»

Дмитрий Борисович Кедрин

Кофейня

У поэтов есть такой обычай —
В круг сойдясь, оплевывать друг друга.
Магомет, в Омара пальцем тыча,
Лил ушатом на беднягу ругань.

Он в сердцах порвал на нем сорочку
И визжал в лицо, от злобы пьяный:
«Ты украл пятнадцатую строчку,
Низкий вор, из моего „Дивана“!

За твоими подлыми следами
Кто пойдет из думающих здраво?»
Старики кивали бородами,
Молодые говорили: «Браво!»

А Омар плевал в него с порога
И шипел: «Презренная бездарность!
Да минет тебя любовь пророка
Или падишаха благодарность!

Ты бесплоден! Ты молчишь годами!
Быть певцом ты не имеешь права!»
Старики кивали бородами,
Молодые говорили: «Браво!»

Только некто пил свой кофе молча,
А потом сказал: «Аллаха ради!
Для чего пролито столько желчи?»
Это был блистательный Саади.

И минуло время. Их обоих
Завалил холодный снег забвенья.
Стал Саади золотой трубою,
И Саади слушала кофейня.

Как ароматические травы,
Слово пахло медом и плодами,
Юноши не говорили: «Браво!»
Старцы не кивали бородами.

Он заворожил их песней птичьей,
Песней жаворонка в росах луга…
У поэтов есть такой обычай —
В круг сойдясь, оплевывать друг друга.

Михаил Зенкевич

Чапаевские поминки

Куда ты дивизию свою завел,
Эй, Чапаев!
Далеко залетел ты, красный орел,
Железными когтями добычу цапая.
Смотри, как бы в тальнике,
В камышах, на приволье кладбищенском
Не разбили себе чугунные лбы
Советские броневики
На привале под Лбищенском…
С Яика, гикая, налетели лавой,
Пики у стариков болтаются сбоку,
Под метлами бород образки на груди,
Шашками машут над головой.
В панике сонные обозы сгрудились…
С лезвий стекает кровища
По бородам на серебряные образки…
Утро, калмыцкими глазками смейся,
Красные, трахомные лучи раскинь,
На трупные поленницы красноармейцев…
«За власть советов… Все, как один, умрем».
Подхватил и оборвал напев запевала…
Искали товарищей, и от крови рвало,
Копали могилы, в степь грозя кулаком.
Как Ермак, в студеной воде утопая,
Сгинул в побоище ночном Чапаев,
Но зато, оправившись от заминки,
Справили чапаевцы по нем поминки…
Закрома, ометы, гурты — начисто.
Словно тому назад лет сто
Степь гола — ни двора, ни кола.
Вылетайте уток бить, сокола.
Плещись, осетр! Скачи, сайгак!
Никто не сбирает с вас ясак.
От безумия голодом исцелена,
Под полынью иссохнувшая целина
Ждет, когда в тундры ковыльного мха
Врежутся тракторов лемеха!

Иван Саввич Никитин

Ах, прости, святой угодник!

Ах, прости, святой угодник!
Захватила злоба дух:
Хвалят бурсу, хвалят вслух;
Мирянин — попов поклонник,
Чтитель рясы и бород —
Мертвой школе гимн поет.
Ох, знаком я с этой школой!
В ней не видно перемен:
Та ж наука — остов голый,
Пахнет ладаном от стен.
Искони дорогой торной
Медных лбов собор покорный
Там идет Бог весть куда,
Что до цели за нужда!
Знай — долби, как дятел, смело…
Жаль, работа нелегка:
Долбишь, долбишь, кончишь дело —
Плод не стоит червяка.
Ученик всегда послушен,
Безответен, равнодушен,
Бьет наставникам челом
И дуреет с каждым днем.
Чуждый страсти, чуждый миру,
Ректор спит да пухнет с жиру,
И наставников доход
Обеспечен в свой черед…
Что до славы и науки!
Все слова, пустые звуки!..
Дали б рясу да приход!
Поп, обросший бородою,
По дворам с святой водою
Будет в праздники ходить,
До упаду есть и пить,
За холстину с причтом драться,
Попадьи-жены бояться,
Рабски кланяться рабам
И потом являться в храм.
Но авось пора настанет —
Бог на Русь святую взглянет,
Благодать с небес пошлет —
Бурсы молнией сожжет!

Арсений Иванович Несмелов

Понужай

Эшелоны, эшелоны, эшелоны, —
Далеко по рельсам не уйти!..
Замерзали красные вагоны
По всему сибирскому пути.
В это время он и обявился,
Тихо вышел из таежных недр,
Перед ним богатырем склонился
Даже гордый забайкальский кедр.
Замелькал, как старичок прохожий,
То в пути, то около огней, —
Не мороз ли, дедка краснорожий,
Зашагал вдоль воткинских саней.
Стар и сед, а силы на медведя —
Не уходят из железных рук!..
То идет, то на лошадке едет,
Пар клубится облаком вокруг.
Выбьешься из силы — он уж рядом!..
Проскрипит пимами, подойдет,
Поглядит шальным косматым взглядом
И за шиворот тебя встряхнет.
И растает в воздухе морозном,
Только кедр качается, велик…
Может быть, в бреду сыпнотифозном
Нам тогда привиделся старик.
А уж он перед другим отрядом,
Где-нибудь далеко впереди,
То обходит, то шагает рядом,
Медный крест сияет на груди.
— Кто ты, дедка? Мы тебя не знаем,
Ты мелькаешь всюду и везде…
— Прозываюсь, парень, Понужаем,
Пособляю русскому в беде.
________
…Догоняют, настигают, наседают,
Не дают нам отдыха враги,
И метель серебряно-седая
Засыпает нас среди тайги.
Бороды в сосули превращались,
В градуснике замерзала ртуть,
Но, полузамерзшие, бросались
На пересекающего путь!
Брали села, станции набегом,
Час в тепле, а через час — поход.
Жгучий спирт мы разводили снегом,
Чтобы чокнуться под Новый год.
И опять, винтовку заряжая,
Шел солдат дорогой ледяной…
Смертная истома Понужая,
Старика с седою бородой!

Василий Андреевич Жуковский

Речь А. А. Плещееву

О Братья! хлеб-соль ешь,
А правду так как режь!
Вот текст мой, избранный в сей день для поученья.
Случилось некое сурьезное рожденье.
Его торжествовать в сем месте мы сошлись.
Но кто же родился? Не Герцог, не Маркиз,
Не Квакер, не Султан, не Ректор, не Профессор,
Не Поп, не Николай Иванович Ильин!
Но добрый человек! Коллегии Асессор
Его не важный чин.
Прозваньем Александр, сын Алексеев,
Фамилия Плещеев.
Родился он, в том чуда нет!
Такие чудеса не редко видит свет! —
Но вот что предскажу, и верьте предсказанью:
Он будет, братия, любезен, добр, умен!
Бог даст ему жену, каких немного жен!
И есть, и пить, и спать он станет по преданью!
Да сверх того играть на лире как Орфей,
Все превосходное считая за забаву.
Прекрасных шестерых детей
Он будет здесь, в Черни, воспитывать на славу;
Он будет фокусник, творец больших затей,
Чудесный лицедей, —
Способный трогать всех или морить со смеха.
Он будет силой шаропеха
Смирять издырье шарокат;
В Орле он купит дом; и будет дом сей клад!
Из Суриянина конюшню он достанет;
И все как дважды два то сбудется, друзья,
Хоть я без бороды, но бородою я
Клянусь, что гороскоп мой, верно, не обманет.
А чтоб яснее вам задачу досказать,
Так знайте: что легко нам в будущем читать,
Когда уже оно для нас прошедшим стало,
Пророчество мое, не много и не мало,
Давно уже сбылось. И я, извольте знать,
Затем лишь перед вас, друзья мои, являлся,
Что был вчера хмелен, а нынче не проспался:
Хотел вас поглядеть, себя вам показать.
Аминь.

Михаил Ломоносов

Гимн бороде

Не роскошной я Венере,
Не уродливой Химере
В имнах жертву воздаю:
Я похвальну песнь пою
Волосам, от всех почтенным,
По груди распространенным,
Что под старость наших лет
Уважают наш совет.

Борода предорогая!
Жаль, что ты не крещена
И что тела часть срамная
Тем тебе предпочтена.

Попечительна природа
О блаженстве смертных рода
Несравненной красотой
Окружает бородой
Путь, которым в мир приходим
И наш первой взор возводим.
Не явится борода,
Не открыты ворота.

Борода предорогая!.. и т. д.

Борода в казне доходы
Умножает по вся годы:
Керженцам любезной брат
С радостью двойной оклад
В сбор за оную приносит
И с поклоном низким просит
В вечный пропустить покой
Безголовым с бородой.

Борода предорогая!.. и т. д.

Не напрасно он дерзает,
Верно свой прибыток знает:
Лишь разгладит он усы,
Смертной не боясь грозы,
Скачут в пламень суеверы;
Сколько с Оби и Печеры
После них богатств домой
Достает он бородой.

Борода предорогая!.. и т. д.

О коль в свете ты блаженна,
Борода, глазам замена!
Люди обще говорят
И по правде то твердят:
Дураки, врали, проказы
Были бы без ней безглазы,
Им в глаза плевал бы всяк;
Ею цел и здрав их зрак.

Борода предорогая!.. и т. д.

Если правда, что планеты
Нашему подобны светы,
Конче в оных мудрецы
И всех пуще там жрецы
Уверяют бородою,
Что нас нет здесь головою.
Скажет кто: мы вправды тут,
В струбе там того сожгут.

Борода предорогая!.. и т. д.

Если кто невзрачен телом
Или в разуме незрелом;
Если в скудости рожден
Либо чином не почтен,
Будет взрачен и рассуден,
Знатен чином и не скуден
Для великой бороды:
Таковы ее плоды!

Борода предорогая!.. и т. д.

О прикраса золотая,
О прикраса даровая,
Мать дородства и умов,
Мать достатков и чинов,
Корень действий невозможных,
О завеса мнений ложных!
Чем могу тебя почтить,
Чем заслуги заплатить?

Борода предорогая!.. и т. д.

Через многие расчосы
Заплету тебя я в косы,
И всю хитрость покажу,
По всем модам наряжу.
Через разные затеи
Завивать хочу тупеи:
Дайте ленты, кошельки
И крупичатой муки.

Борода предорогая!.. и т. д.

Ах, куда с добром деваться?
Все уборы не вместятся:
Для их многого числа
Борода не доросла.
Я крестьянам подражаю
И как пашню удобряю.
Борода, теперь прости,
В жирной влажности расти.

Борода предорогая!
Жаль, что ты не крещена
И что тела часть срамная
Тем тебе предпочтена.

Владимир Маяковский

Халтурщик

«Пролетарий
       туп жестоко —
дуб
  дремучий
        в блузной сини!
Он в искусстве
        смыслит столько ж,
сколько
    свиньи в апельсине.
Мужики —
      большие дети.
Крестиянин
       туп, как сука.
С ним
   до совершеннолетия
можно
    только что
          сюсюкать».
В этом духе
      порешив,
шевелюры
      взбивши кущи,
нагоняет
     барыши
всесоюзный
       маг-халтурщик.
Рыбьим фальцетом
          бездарно оря,
он
  из опер покрикивает,
он
  переделывает
         «Жизнь за царя»
в «Жизнь
     за товарища Рыкова».
Он
  берет
     былую оду,
славящую
     царский шелк,
«оду»
   перешьет в «свободу»
и продаст,
     как рев-стишок.
Жанр
   намажет
        кистью тучной,
но узря,
     что спроса нету,
жанр изрежет
        и поштучно
разбазарит
      по портрету.
Вылепит
     Лассаля
         ихняя порода;
если же
    никто
       не купит ужас глиняный —
прискульптурив
         бороду на подбородок,
из Лассаля
      сделает Калинина.
Близок
    юбилейный риф,
на заказы
     вновь добры,
помешают волоса ли?
Год в Калининых побыв,
бодро
   бороду побрив,
снова
   бюст
      пошел в Лассали.
Вновь
   Лассаль
       стоит в продаже,
омоложенный проворно,
вызывая
     зависть
         даже
у профессора Воронова.
По наркомам
       с кистью лазя,
день-деньской
       заказов ждя,
укрепил
     проныра
          связи
в канцеляриях вождя.
Сила знакомства!
         Сила родни!
Сила
   привычек и давности!
Только попробуй
         да сковырни
этот
   нарост бездарностей!
По всем известной вероятности —
не оберешься
       неприятностей.
Рабочий,
     крестьянин,
           швабру возьми,
метущую чисто
         и густо,
и месяц
     метя
        часов по восьми,
смети
    халтуру
        с искусства.

Александр Блок

Митинг

Он говорил умно и резко,
И тусклые зрачки
Метали прямо и без блеска
Слепые огоньки.
А снизу устремлялись взоры
От многих тысяч глаз,
И он не чувствовал, что скоро
Пробьет последний час.
Его движенья были верны,
И голос был суров,
И борода качалась мерно
В такт запыленных слов.
И серый, как ночные своды,
Он знал всему предел.
Цепями тягостной свободы
Уверенно гремел.
Но те, внизу, не понимали
Ни чисел, ни имен,
И знаком долга и печали
Никто не заклеймен.
И тихий ропот поднял руку,
И дрогнули огни.
Пронесся шум, подобный звуку
Упавшей головни.
Как будто свет из мрака брызнул,
Как будто был намек…
Толпа проснулась. Дико взвизгнул
Пронзительный свисток.
И в звоны стекол перебитых
Ворвался стон глухой,
И человек упал на плиты
С разбитой головой.
Не знаю, кто ударом камня
Убил его в толпе,
И струйка крови, помню ясно,
Осталась на столбе.
Еще свистки ломали воздух,
И крик еще стоял,
А он уж лег на вечный отдых
У входа в шумный зал…
Но огонек блеснул у входа…
Другие огоньки…
И звонко брякнули у свода
Взведенные курки.
И промелькнуло в беглом свете,
Как человек лежал,
И как солдат ружье над мертвым
Наперевес держал.
Черты лица бледней казались
От черной бороды,
Солдаты, молча, собирались
И строились в ряды.
И в тишине, внезапно вставшей,
Был светел круг лица,
Был тихий ангел пролетавший,
И радость — без конца.
И были строги и спокойны
Открытые зрачки,
Над ними вытянулись стройно
Блестящие штыки.
Как будто, спрятанный у входа
За черной пастью дул,
Ночным дыханием свободы
Уверенно вздохнул.

Николай Алексеевич Некрасов

Легенда о некоем покаявшемся старце, или седина в бороду, а бес в ребро

(Посвящ<ается> редакции
«Куриного эха»)

Жил да был себе издатель
И журналов и газет,
Помогал ему Создатель
Много, много лет.

Дарованьем и трудами
(Не своими, а других)
Слыл он меж откупщиками
Из передовых.

Сам с осанкой благородной,
В собственном большом дому
Собирал он ежегодно
С нищих денег тьму.

Злу он просто был грозою,
Прославлял одно добро…
Вдруг, толкнися с сединою
Бес ему в ребро.

И, как Лермонтова Демон,
Старцу шепчет день и ночь…
(Кто-то видел, вкрался чем он —
Ну, его не гонят прочь!)
Бес
Ты мудрец, и сед твой волос,—
Не к лицу тебе мечты,—
Ты запой на новый голос…
Старец
Но скажи, кто ты?
Бес
Я журналов покровитель.
Без меня вы — прожились.
Вы без денег убедите ль?
Старец
(в сторону)
Дух гордыни, провались!
( громко )
Гм! Не Лермонтова Демон,
Вижу, ты! Покойник был
(Хоть помянут будь не тем он)
Юношеский пыл.

Он-то мне Ледрю-Роллена
Некогда всучил…
Бес
(в сторону)
То-то не было полена —
Я бы проучил!
Старец
(продолжая)
Но теперь с Ледрю-Ролленом —
Баста! вышел весь!
Твой я, Демон! новым пленом
Я горжуся днесь!

Рек — и заключил издатель:
«Се настал прогресс:
И отступится Создатель,
Так поможет бес!»

Борис Корнилов

Музей войны

Вот послушай меня, отцовская
сила, сивая борода.
Золотая, синяя, Азовская,
завывала, ревела орда.
Лошадей задирая, как волки,
батыри у Батыя на зов
у верховья ударили Волги,
налетая от сильных низов.
Татарин, конечно, верна́ твоя
обожженная стрела,
лепетала она, пернатая,
неминуемая была.
Игого, лошадиное иго —
только пепел шипел на кустах,
скрежетала литая верига
у боярина на костях.
Но уже запирая терем
и кончая татарскую дань,
царь Иван Васильевич зверем
наказал наступать на Казань.

Вот послушай, отцовская сила,
сивая твоя борода,
как метелями заносило
все шляхетские города.
Голытьбою,
нелепой гульбою,
матка бозка и пано́ве,
с ним бедовати —
с Тарасом Бульбою —
восемь весен
и восемь зим.

И колотят копытами в поле,
городишки разносят в куски,
вот высоких насилуют полек,
вырезая ножами соски.
Но такому налету не рады,
отбивают у вас казаки,
визжат веселые сынки,
и, как барышник, звонок, рыж,
поет по кошелям барыш.

А водка хлещет четвертями,
коньяк багровый полведра,
и черти с длинными когтями
ревут и прыгают с утра.
На пьяной ярмарке,
на пышной —
хвастун,
бахвал,
кудрями рыж —
за всё,
за барышню барышник,
конечно, отдает барыш.
И улетает с табунами,
хвостами плещут табуны
над сосунками,
над полями,
над появлением луны.
Так не зачти же мне в обиду,
что распрощался я с тобой,
что упустил тебя из виду,
кулак,
барышник,
конобой.
И где теперь твои стоянки,
магарычи,
со свистом клич?
И на какой такой гулянке
тебя ударил паралич?

Ты отошел в сырую землю,
глаза свои закрыл навек,
и я тебя
как сон приемлю —
ты умер.
Старый человек.

Иван Саввич Никитин

Староста

Что не туча темная
По небу плывет —
На гумно по улице
Староста идет.
Борода-то черная,
Красное лицо,
Волоса-то жесткие
Завились в кольцо.
Пузо перевязано
Красным кушаком,
Плечи позатянуты
Синим кафтаном.
Палкой подпирается,
Бровью не ведет;
В сапоги-то новые
Мера ржи войдет.
Он идет по улице —
Без метлы метет;
Курица покажется —
В ворота шмыгнет.
Одаль да с поклонами
Мужички идут,
Ребятишки малые
Ко дворам ползут.
Утомился староста:
На гумне стоит,
Гладит ус и бороду
Да на люд глядит.
На небе ни облачка,
Ветерок-ат спит,
Солнце землю-матушку
Как огнем палит.
От цепов-то стук и дробь, —
Стонет все гумно;
Баб и девок жар печет,
Мужичков равно.
Староста надумался:
«Молоти дружней!»
Баб и девок пот прошиб,
Мужичков сильней.
Бабу чернобровую
Староста позвал,
Речь-то вел разумную,
Дело толковал.
Дура-баба плюнула,
Молотить пошла.
То-то, значит, молодость,
В нужде не была!
Умная головушка
Рубит не сплеча:
Староста не выпустил
Слова сгоряча.
На скирды посматривал,
Поглядел на рожь, —
Поглядел и вымолвил;
«Умолот хорош!»
Улыбнулся ласково,
Девок похвалил,
Бабе с бровью черною
Черта посулил.
«Вечером, голубушка,
Чистить хлев пошлю…»
— «Не грешно ли, батюшка?»
— «Нет, коли велю!»
Баба призадумалась…
Староста пошел,
Он прошел по улице,
Без метлы подмел.
На гумне-то стон стоит,
Весело гумно:
Потом обливается
Каждое зерно.

Иван Николаевич Федоров

Санкт-Петербург

Во льдах, с погодой не в ладу,
Вели суровые поморы
Поток плотов на поводу, —
О берег бились волны спора:
— Вконец погубит, лиходей!
— Подохнем, братцы, без причастья!
— Смышленых, видишь ты, людей
Шлет к супостатам обучаться
Владеть мечом и долотом
Да городить дома в туманах…
— Вишь, срезал бороду, потом
Нательный крест сорвет с гайтана…
Недолог спор, недолги сборы,
Пока палаты небогаты,
Открыть кабак, закрыть соборы,
Копить казну, рубить фрегаты…
Страна посевов и лесов
Роптала глухо. Но Петру
Уже виднелся порт Азов, —
И он, как парус на ветру,
Упрям в работе плодотворной.
Он на лесах, весь на виду.
Ропщи, страна, но будь покорна
Его стремлению!
Пойдут
Людей дубовых караваны
По зыбям северных морей,
Пробьются к южному лиману —
И, где ни кинут якорей,
Купцам, вельможам нерадивым
Понять помогут вымпела,
Что воля росса породила
И что Россия создала.
Страна дубов, убогих срубов
(На поле копны урожая)
Роптала явственней, сквозь зубы,
Едва не бунтом угрожая:
— Опять указ для голытьбы:
«Валить дубы под самый корень».
А ноне время молотьбы!
Не быть добру! —
Кто правый в споре?
Не быть добру — еще не видят
Добра лесные жители.
Но вот плоты, на стрежень выйдя,
Опять Петра увидели.
Широкое его лицо
Сияло бритыми щеками.
Он выше вздыбленных лесов
И тверд, как тот закладный камень.
Он говорил: «Друзья, радейте!»
А через ямы, через кочки
Уже дворовые гвардейцы
Несли ковши, катили бочки
И жгли бенгальские костры —
Во славу флота жгли на мачтах…
Среди бород, среди расстриг
И на плотах хмельная качка.
Но он один, как исполин,
Стоял, и хмель его не трогал,
Мечтою трезвою палим
О славе русского народа.

Эдуард Георгиевич Багрицкий

Происхождение

Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали.
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
«Подлец! Подлец!»
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
о седенные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!

Сергей Клычков

Бова

С снегов
И льдин,
С нагих плечей
Высоких гор
В сырой простор
Степей, лугов,
Полян,
Долин
Плывет туман,
Ночей
Убор —
Шатер
Седых богатырей.
В дальней, дальней стороне,
Где светает синева,
Где синеет Торова,
В красном лисьем зипуне
Выезжает на коне
Из грозовых туч Бова.
Колосится под луной
Звезд высоких полоса,
Под туманной пеленой
Спит приморская коса…
Облака как паруса
Над вспенённою волной…
И стучит студеный ключ
В звонком, горном хрустале,
И сверкает булава,
И, спускаясь по скале,
Выезжает из-за туч
К морю синему Бова…
Над пучиной на волне
Диво Дивное сидит,
Вдоль по морю на коне
Диво новое катит…
Озарилися луга,
Загорелися леса,
И согнулась в небеса
Разноцветная дуга…
В колесницу бьется вал
И среди пучин упал
В набегающий прибой
Край одежды голубой:
Скачет Диво и, гоня
Непокорного коня,
Отряхает с бороды
Волн бушующих ряды
И над утренней звездой
Машет шелковой уздой…
Пролетела бирюзою
Стая трепетных зарниц,
И серебряной слезою
С тихо дремлющих ресниц
Голубеющих небес
Месяц канул в дальний лес…
Вот у царственных палат
Море синее стоит,
У расписанных ворот
Водят волны хоровод
И Бова из тяжких лат
Коня досыта поит…
По хоромам на боках
Под туманом темный сад,
Облака в саду висят,
На пушистых облаках
Дуги-радуги горят…
Вот у самых у хором
Луг зеленый лег ковром;
На морские берега
Трубят медные рога,
Королевна в терему
Улыбается ему,
Белой ручкою зовет,
Манит коня к закрому,
Меру зерен подает.
Очи — свежая роса,
Брови — словно паруса,
Накрененные волной
Над прозрачной глубиной…
Речи — птичьи голоса,
Косы — темные леса,
И легка, как облака,
Белоснежная рука…
На пиру Бова сам-друг
Головой у белых плеч,
Отдал латы, лук и меч,
Пьет и ест из белых рук…
На шелковом поводу
Ходит конь в густом саду,
А седые сторожа,
Очи старые смежа,
Важно гладят у ворот
Вдоль серебряных бород…
На пиру Бова сам-друг,
Пьет и ест из белых рук,
Королевна в терему
Улыбается ему,
Подливает в чашу мед,
Тихо песенку поет:
— Я царевна-королевна,
В терему одна живу…
Полонила я недавно
Королевича-Бову.
Потерял он коня в сече,
Меч каленый заковал,
Его латами играет
Голубой, далекий вал…
Широко кругом, богато,
Всё одето в синеву,
Не скажу, кого люблю я —
Королевича-Бову!
Где лежит он — золотая
В небо выросла гора…
Я умру — велю насыпать
Рядом гору серебра!
Я царевна-королевна,
В терему одна живу,
Хоронила я недавно
Королевича-Бову…
Где гаснут звезды на заре,
Где рассветает синева,
Один в туманном серебре
Спит очарованный Бова…
Из очарованных кудрей
Течет серебряный ручей,
С его могучей головы
Волна широкая кудрей
Лежит в долинах меж травы
И стелется по дну морей…
Цветут цветы у алых губ,
Из сердца вырос крепкий дуб!
Высоко в небе дуб стоит,
Над ним, прозрачна и светла,
Корона звездная горит,
А корни омывает мгла
И глубина земли таит…
В его ветвях станицы сов
Жестокой тешатся игрой,
Когда вечернею порой
Они слетятся из лесов
Делить добычу над горой:
Так жутко слушать их полет,
Следить их медленную тень —
С их черных крыльв мрак плывет
Над снами дальних деревень,
Забывших навсегда Бову
И в снах своих, и наяву…

Дмитрий Борисович Кедрин

Сказка про белую ведмедь и про Шмидтову бороду

То не странник идет, не гроза гремит,
Не поземка пылит в глаза ему,—
То приехал в Кремль бородатый Шмидт
К самому Большому Хозяину.

И сказал ему тот: «Снарядить вели
Самолет, коль саньми не едется.
Полетай ты на Север, на пуп земли,
Там живет госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Оттого где не надо идут дожди,
А где надобен дождь, там засуха.
Ты к ведмедице той долети-дойди
И котел этот спрячь за пазуху».

Возле пупа земли на плавучий лед
Опускался с неба туманного
Краснокрылый конь — гидросамолет
Михаила свет Водопьянова.

Выползал на снега голубой песец,
Говорил человечьим голосом:
«Не довольно ли вам в облаках висеть?
Не зазорно ль шуметь над полюсом?

Подобру говорю: убирайтесь прочь! —
Лаял, злобно наморщив усики. —
Напущу я на вас на полгода ночь,
Поглядим тогда, как вы струсите!»

Отвечал Водопьянов: «Уймись, дружок!
На полгода ночь? Эка невидаль! —
На борту самолета фонарь зажег:
— Вишь, мы солнце поймали неводом».

Выплывал тогда из моря кит-кашалот,
Говорил человечьим голосом:
«Это кто в окиян опускает лот,
Колет льдину киркой над полюсом?

Полно в море вымеривать глубину!
Я незваных гостей не жалую,
Я хвостом махну — целый дом сомну,
А не то вашу льдину малую!»

Тут, картечною пулей заряжено,
Громыхнуло ружье Папанина.
Охнул кит-кашалот и ушел на дно,
Меткой пулей под сердце раненный.

И пошли они, и пришли они
На огонь, что в сугробах светится.
Под скалой ледяной в голубой тени
Там сидит госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби,
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Увидала людей госпожа ведмедь,
Говорит человечьим голосом:
«Понапрасну вы вздумали володеть
Моей вотчиной — белым полюсом.

Я хозяйка тут ровно тыщу лет.
Против белых стуж вам не выстоять:
У вас шерсти нет, у вас реву нет,
У вас нет в ногах бегу быстрого.

Чтоб никто из вас мне попенять не мог,
По угодьям моим немереным
Вы поспорьте-ка быстротою ног
С моей лошадью — ветром северным.

Как стрелу, я спущу его с тетивы,
С золотого лука-оружия,
И назавтра в железную дверь Москвы
Он задует дождем и стужею».

«Коли после его хоть на миг придешь —
Признавай тогда мою волю сам,
А скорее его добежишь — ну-к што ж! —
Володей тогда белым полюсом!»

Не окончила старая похвальбы,
Ан глядит: через миг без малого
Над плавучею льдиною из Москвы
Загудела машина Чкалова.

«Это кто же над полюсом в аккурат
Пролетел, не причалив к берегу?»
Отвечает Папанин: «Молодший брат
Погулять полетел в Америку».

«Снимем, — просит ведмедь, — мой заклад с коня,
А давай-ка поспорим голосом:
Коли ежели крикнешь громчей меня,
Володей тогда белым полюсом!»

Пасть раскрыла ведмедица, как жерло…
Тут, не знаю — с небес, со стенки ли,
Точно гром, раскатилось: «Алло! Алло!»
То Москва вызывала Кренкеля.

«Это кто же такой великан большой,
Да и где он у вас хоронится?»
— «Из кремлевской палаты мой брат старшой
Запросил об моем здоровьице».

«Ну, — сказала ведмедица, — голос — да!
А давай же поспорим волосом:
У кого повальяжнее борода,
Так тому володеть и полюсом!»

Тут на лед из палатки выходит Шмидт.
Что ведмежий мех? Так, безделица.
Борода у него на ветру дымит,
Развороченным флагом стелется!

Взял в кулак свою крепкую седину,
Осрамил ведмедицу белую:
«Вот сейчас, — говорит, — бородой тряхну,
Так такую ль бурю изделаю!

Что ты есть? — говорит. — Ничего! Ведмедь!
Так тебе ль верховодить полюсом?
Не умеешь ни бегать, а ни реветь,
Ни умом не вышла, ни волосом!

Уходи-ка, убогая, от греха.
Ведь игра-то велась по правилам?..»
И ушла ведмедь. Даже впопыхах
Колдовской котелок оставила.

А на льдине плавучей маяк зажгли,
Засиял он звездою белою.
Там Папанин сидит на пупу земли,
Он сидит и погоду делает.

Перед ним костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
Он и ведро варит, и дожди варит,
И туман пущает из проруби.

Если тучу сварит — путевой листок
Нацепляет на брюхо сразу ей:
«Полетай, мол, ты, облако, на Восток,
Покропи над Середней Азией».

Если сварится ведро — Папанин рад.
Направляет он светлым донышком
На далекий на город на Ленинград
Золотое красное солнышко.

И пылает маяк на пупу земли,
Будто острый алмаз отточенный,
И плывут на огонь его корабли
По морям нашей вольной вотчины!

Владимир Владимирович Маяковский

По городам Союза

Россия — все:
Россия — все: и коммуна,
Россия — все: и коммуна, и волки,
и давка столиц,
и давка столиц, и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
обдорская темь и сиянье Кашир.

Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это красный, это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим...
скользим... цепенеем...
скользим... цепенеем... зацапаны ветром...
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
кресты да тресты, да разные "центро".
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
клочки разговоров и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не бросится говор, не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
да под луной, разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
Огромная площадь; прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
я направляю в местный ВАПП.

За версты,
За версты, за сотни,
За версты, за сотни, за тыщи,
За версты, за сотни, за тыщи, за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
а мы ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
Напротив сели два мужичины:
красные бороды,
красные бороды, серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
Один из Сережей полез в карман,
достал пироги,
достал пироги, запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно...
— Конешно... и к Петрову́...
— Конешно... и к Петрову́... и в Покров...
за то и за это пожалте про́цент...
а толку нет...
а толку нет... не дорога, а кровь...
с телегой тони, как ведро в колодце...
На што мой конь — крепыш,
На што мой конь — крепыш, аж и он
сломал по яме ногу...
сломал по яме ногу... Раз ты
правительство,
правительство, ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
Тогда на него
Тогда на него второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
— Налог-то ругашь, а пирог-то жрешь... —
И первый Сережа ответил:
И первый Сережа ответил: — Правильно!
Получше двадцатого,
Получше двадцатого, что толковать,
не голодаем,
не голодаем, едим пироги.
Мука, дай бог...
Мука, дай бог... хороша такова...
Но што насчет лошажьей ноги...
взыскали процент,
взыскали процент, а мост не проложать... —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
Сквозь дрему все время
Сквозь дрему все время про мост и про лошадь
до станции с названьем "Зименки".

На каждом доме
На каждом доме советский вензель
зовет,
зовет, сияет,
зовет, сияет, режет глаза.
А под вензелями
А под вензелями в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
— Купите платочек! У нас
— Купите платочек! У нас завсегда
заказывала
заказывала сама царица... —

Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
за ней начались азиаты.
Верблюдина
Верблюдина сено
Верблюдина сено провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.

Университет —
Университет — горделивость Казани,
и стены его
и стены его и доныне
хранят
хранят любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далеко
Далеко за годы
Далеко за годы мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
он думал про битвы и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
здесь каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
и так же, как он, скуласты.
И смерти
И смерти коснуться его
И смерти коснуться его не посметь,
стоит
стоит у грядущего в смете!
Внимают
Внимают юноши
Внимают юноши строфам про смерть,
а сердцем слышат:
а сердцем слышат: бессмертье.

Вчерашний день
Вчерашний день убог и низмен,
старья
старья премного осталось,
но сердце класса
но сердце класса горит в коммунизме,
и класса грудь
и класса грудь не разбить о старость.

1927

Николай Гумилев

Звездный ужас

Это было золотою ночью,
Золотою ночью, но безлунной,
Он бежал, бежал через равнину,
На колени падал, поднимался,
Как подстреленный метался заяц,
И горячие струились слезы
По щекам, морщинами изрытым,
По козлиной, старческой бородке.
А за ним его бежали дети,
А за ним его бежали внуки,
И в шатре из небеленой ткани
Брошенная правнучка визжала.

— Возвратись, — ему кричали дети,
И ладони складывали внуки,
— Ничего худого не случилось,
Овцы не наелись молочая,
Дождь огня священного не залил,
Ни косматый лев, ни зенд жестокий
К нашему шатру не подходили. —

Черная пред ним чернела круча,
Старый кручи в темноте не видел,
Рухнул так, что затрещали кости,
Так, что чуть души себе не вышиб.
И тогда еще ползти пытался,
Но его уже схватили дети,
За полы придерживали внуки,
И такое он им молвил слово:

— Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился,
Потому что столькими очами
На него взирает с неба черный,
И его высматривает тайны.
Этой ночью я заснул, как должно,
Обвернувшись шкурой, носом в землю,
Снилась мне хорошая корова
С выменем отвислым и раздутым,
Под нее подполз я, поживиться
Молоком парным, как уж, я думал,
Только вдруг она меня лягнула,
Я перевернулся и проснулся:
Был без шкуры я и носом к небу.
Хорошо еще, что мне вонючка
Правый глаз поганым соком выжгла,
А не то, гляди я в оба глаза,
Мертвым бы остался я на месте.
Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился. —

Дети взоры опустили в землю,
Внуки лица спрятали локтями,
Молчаливо ждали все, что скажет
Старший сын с седою бородою,
И такое тот промолвил слово:
— С той поры, что я живу, со мною
Ничего худого не бывало,
И мое выстукивает сердце,
Что и впредь худого мне не будет,
Я хочу обоими глазами
Посмотреть, кто это бродит в небе. —

Вымолвил и сразу лег на землю,
Не ничком на землю лег, спиною,
Все стояли, затаив дыханье,
Слушали и ждали очень долго.
Вот старик спросил, дрожа от страха:
— Что ты видишь? — но ответа не дал
Сын его с седою бородою.
И когда над ним склонились братья,
То увидели, что он не дышит,
Что лицо его, темнее меди,
Исковеркано руками смерти.

Ух, как женщины заголосили,
Как заплакали, завыли дети,
Старый бороденку дергал, хрипло
Страшные проклятья выкликая.
На ноги вскочили восемь братьев,
Крепких мужей, ухватили луки,
— Выстрелим, — они сказали — в небо,
И того, кто бродит там, подстрелим…
Что нам это за напасть такая? —
Но вдова умершего вскричала:
— Мне отмщения, а не вам отмщенья!
Я хочу лицо его увидеть,
Горло перервать ему зубами
И когтями выцарапать очи. —
Крикнула и брякнулась на землю,
Но глаза зажмуривши, и долго
Про себя шептала заклинанье,
Грудь рвала себе, кусала пальцы.
Наконец взглянула, усмехнулась
И закуковала как кукушка:

— Лин, зачем ты к озеру? Линойя,
Хороша печенка антилопы?
Дети, у кувшина нос отбился,
Вот я вас! Отец, вставай скорее,
Видишь, зенды с ветками омелы
Тростниковые корзины тащут,
Торговать они идут, не биться.
Сколько здесь огней, народу сколько!
Собралось все племя… славный праздник! —

Старый успокаиваться начал,
Трогать шишки на своих коленях,
Дети луки опустили, внуки
Осмелели, даже улыбнулись.
Но когда лежащая вскочила,
На ноги, то все позеленели,
Все вспотели даже от испуга.
Черная, но с белыми глазами,
Яростно она металась, воя:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма!
Где я? что со мною? Красный лебедь
Гонится за мной… Дракон трёхглавый
Крадется… Уйдите, звери, звери!
Рак, не тронь! Скорей от козерога! —
И когда она всё с тем же воем,
С воем обезумевшей собаки,
По хребту горы помчалась к бездне,
Ей никто не побежал вдогонку.

Смутные к шатрам вернулись люди,
Сели вкруг на скалы и боялись.
Время шло к полуночи. Гиена
Ухнула и сразу замолчала.
И сказали люди: — Тот, кто в небе,
Бог иль зверь, он верно хочет жертвы.
Надо принести ему телицу
Непорочную, отроковицу,
На которую досель мужчина
Не смотрел ни разу с вожделеньем.
Умер Гар, сошла с ума Гарайя,
Дочери их только восемь весен,
Может быть она и пригодится. —

Побежали женщины и быстро
Притащили маленькую Гарру.
Старый поднял свой топор кремневый,
Думал — лучше продолбить ей темя,
Прежде чем она на небо взглянет,
Внучка ведь она ему, и жалко —
Но другие не дали, сказали:
— Что за жертва с теменем долбленным?
Положили девочку на камень,
Плоский черный камень, на котором
До сих пор пылал огонь священный,
Он погас во время суматохи.
Положили и склонили лица,
Ждали, вот она умрет, и можно
Будет всем пойти заснуть до солнца.

Только девочка не умирала,
Посмотрела вверх, потом направо,
Где стояли братья, после снова
Вверх и захотела спрыгнуть с камня.
Старый не пустил, спросил: Что видишь? —
И она ответила с досадой:
— Ничего не вижу. Только небо
Вогнутое, черное, пустое,
И на небе огоньки повсюду,
Как цветы весною на болоте. —
Старый призадумался и молвил:
— Посмотри еще! — И снова Гарра
Долго, долго на небо смотрела.
— Нет, — сказала, — это не цветочки,
Это просто золотые пальцы
Нам показывают на равнину,
И на море и на горы зендов,
И показывают, что случилось,
Что случается и что случится. —

Люди слушали и удивлялись:
Так не то что дети, так мужчины
Говорить доныне не умели,
А у Гарры пламенели щеки,
Искрились глаза, алели губы,
Руки поднимались к небу, точно
Улететь она хотела в небо.
И она запела вдруг так звонко,
Словно ветер в тростниковой чаще,
Ветер с гор Ирана на Евфрате.

Мелле было восемнадцать весен,
Но она не ведала мужчины,
Вот она упала рядом с Гаррой,
Посмотрела и запела тоже.
А за Меллой Аха, и за Ахой
Урр, ее жених, и вот всё племя
Полегло и пело, пело, пело,
Словно жаворонки жарким полднем
Или смутным вечером лягушки.

Только старый отошел в сторонку,
Зажимая уши кулаками,
И слеза катилась за слезою
Из его единственного глаза.
Он свое оплакивал паденье
С кручи, шишки на своих коленях,
Гарра и вдову его, и время
Прежнее, когда смотрели люди
На равнину, где паслось их стадо,
На воду, где пробегал их парус,
На траву, где их играли дети,
А не в небо черное, где блещут
Недоступные чужие звезды.

Николай Некрасов

Сны

1Затворены душные ставни,
Один я лежу, без огня —
Не жаль мне ни ясного солнца,
Ни божьего белого дня.
Мне снилось, румяное солнце
В постели меня застает,
Кидает лучи по окошкам
И молодость к жизни зовет.
И — странно! — во сне мне казалось,
Что будто, пригретый лучом,
Лениво я голову поднял
И стал озираться кругом;
И вижу — толпа за толпою
Снует мимо окон моих.
О глупые люди! куда вы? —
Я думаю, глядя на них.
И сам наконец я за ними
Куда-то спешу из ворот…
И жжет меня полдень, и пыльный
Кругом суетится народ.
И ходят послушные ноги,
И движутся руки мои;
Без мысли язык мой лепечет,
И сердце болит без любви.
И вот уж гляжу я на запад,
Усталою грудью дыша…
Когда-то закатится солнце!
Когда-то проснется душа!
Проснулся: затворены ставни,
Один я лежу, без огня —
Не жаль мне ни ясного солнца,
Ни божьего белого дня!..2Мне снилось, легка и воздушна,
Прошла она мимо окна;
И слышу я голос: мой милый!
Спеши! я сегодня одна!..
Слова эти были так нежны
И так нетерпенья полны,
Что сердце мое встрепенулось,
Как птичка навстречу весны.
И радостным сердца движеньем
Себя разбудил я… увы!
Глядела в окно мое полночь,
И слышались крики совы.
И долго лежал я — и дума
Была, как свинец, тяжела.
Неужели в это окошко
Она меня громко звала?
Неужели в это окошко
Другим я когда-то смотрел?
Был ветрен, и молод, и весел,
И многого знать не хотел? 3Уж утро! — но, боже мой, где я?
В своем ли я нынче уме?
Вчера мне казалось так живо,
Что я засыпаю в тюрьме;
Что кашляет сторож за дверью
И что за туманным стеклом
Луна из-за черной решетки
Сияет холодным серпом;
Что мышка подкралась и скоблет
Ночник мой, потухший в углу,
И что все какая-то птичка
С надворья стучит по стеклу.
Уж утро! — но, боже мой, где я?
Заснул я как будто в тюрьме,
Проснулся как будто свободный, —
В своем ли я нынче уме? 4Подсолнечное царство
Клонит сон — стихи, прощайте!
Погасай, моя свеча!
Сплю и слышу, будто где-то
Ходит маятник, стуча…
Ходит маятник, и сонный,
Чтоб догнать его скорей,
Как по воздуху, иду я
Вдаль за тридевять полей…
И хочу я в тридесятом
Государстве кончить путь,
Чтоб хоть там свободным словом
Облегчить больную грудь.
И я вижу: в тридесятом
Государстве на часах
Сторожа стоят в тумане
С самострелами в руках.
На мосту собака лает,
И в испуге через сад
Я иду под свод каких-то
Фантастических палат.
Узнаю родные стены…
И тайком иду в покой,
Где подсолнечного царства
Царь лежит с своей женой.
Кот мурлычет на лежанке;
Светит лампа — царь не спит —
И седая из подушек
Борода его торчит.
На глаза колпак напялив,
Шевелит он бородой
И ведет такие речи
Обо мне с своей женой:
«Сокрушил меня царевич;
Кто мне что ни говори, —
А любя стихи да рифмы,
Не годится он в цари.
Я лишу его наследства».
А жена ему в ответ:
«Будет, бедненький, по царству
Он скитаться, как поэт».
«Но, — оказал отец, — дозволим
Мы за это, так и быть, —
Нашей фрейлине с безумцем
Одиночество делить:
У нее в лице любовью
Дышит каждая черта —
У него в стихах недаром
Все любовь да красота».
«Но, — ответила царица, —
Наша фрейлина горда
И отвергнутого нами
Не полюбит никогда».
Ах! — кричу я им, — лишите
Вы меня всего, всего…
Все-то ваше царство вряд ли
Стоит сердца моего!..
Но ужель она, чьи очи
Светят раем, — так горда,
Что отвергнутого вами
Не полюбит никогда?..
Тишь и мрак
Я спал — и гнетущего страха
Волненье хотел превозмочь,
И видел я сон — 0удто светит
Какая-то странная ночь.
Дымясь, неподвижные звезды
В эфире горят, как смола,
И запахом ладана сильно
Ночная пропитана мгла.
И месяц, холодный, как будто
Мертвец, посреди облаков
Стоит «ад долиной, покрытой
Рядами могильных холмов.
Недвижно поникли деревья;
Далеко стоит тишина:
Природа как будто не дышит
В объятиях мертвого сна.
И весь я вниманье — и сердцем
Далеко я в ночь уношусь,
И жду хоть единого звука —
И крикнуть хочу и — боюсь!
И вдруг с легким треском все небо
Подвинулось — звезды текут —
И катится месяц, как будто
На нем гроб тяжелый везут.
И темные тучи печальным
Над ним балдахином висят.
И красные звезды, как свечи,
Повитые крепом, горят.
И катится месяц все дальше
И дальше в бездонную ночь —
И звезды за ним в бесконечность
Уходят из глаз моих прочь…
Их след, как дымок от фосфора,
Как облачко, в черной дали
Расплылся — и мрак непроглядный
Одел мертвый череп земли.
И стал я блуждать в этом мраке
Один — как слепец. Не ночной —
Могильный был мрак, и повсюду
Была тишина и покой.
Такой был покой и такая
Была тишина, что листок
В лесу покачнись — или капля
Скатись — я услышать бы мог.
То весь замирал я — и долго
Стоял неподвижно — то бил
Я в землю ногами, не видя
Ни ног, ни земли; — то ходил,
Кружась, как помешанный, — падал —
Лежал — сам с собой говорил —
Вставал — щупал воздух руками —
И вдруг — чью-то руку схватил…
И мигом я понял, что это
Была не мужская рука,
У ней были нежные пальцы,
Она была стройно легка.
И так эту руку схватил я,
Как будто добычу поймал,
И так я был рад, что, казалось,
На время дышать перестал.
«Ага! не один я — не все мы
Пропали! — я думал. — Есть грудь
Другая, которая может
И закричать и вздохнуть».
«О, кто ты? — шептал я, — хоть слово
Скажи мне — хоть слово! — и мне
Оно будет музыкой в этой
Могильной, немой тишине…
Откуда ты шла? — Где застигла
Тебя эта тьма? — говори!
Мне звуки речей твоих будут
Сиянием новой зари».
Молчанье — молчанье — ни слова,
Ни вздоха… Одна лишь рука
Незримая руку мне жала
И трепетала слегка.
Напрасно порывисто, жадно
Уста я устами ловил,
Напрасно лобзал ее в очи
И плечи слезами кропил.
Она предавала все тело
Мучительным ласкам моим;
А я — я шептал: «Умоляю,
Порадуй хоть словом одним».
Молчанье, молчанье — и вот уж
Я сам перестал говорить,
Я помню, во сне, как безумец,
Готов был ее укусить!
Но в эту минуту, рванувшись,
Как змей ускользнула она,
И стало опять — мрак во мраке —
И в тишине — тишина…
С простертыми долго руками
Ходил я, рыдая, стеня,
Шатаясь — и тьму обнимал я,
И тьма обнимала меня.
Споткнувшись на что-то, я поднял
Какую-то книгу — раскрыл
Страницы — и лег с ней на землю —
И лбом к ней припал — и застыл.
Из книги, мне чудилось, буквы
Всплывали — и ярче огня
Сверкали и в жгучие строки
Слагались в мозгу у меня.
И страшные мысли читал я
В невидимой книге — как вдруг
На слове «проклятье» очнулся —
И оглянулся вокруг-
О боже мой! где я! — сквозь щели
Затворенных ставень сквозят
Лучи золотые, то солнца
Глаза золотые глядят.
Глядят и смеются — и сердце
Очнулось — и, жизни привет
Почуя, взыграло, как будто
Впервые увидело свет…

Иван Саввич Никитин

Ночлег извозчиков

Далеко, далеко раскинулось поле,
Покрытое снегом, что белым ковром,
И звезды зажглися, и месяц, что лебедь,
Плывет одиноко над сонным селом.

Бог знает откуда с каким-то товаром
Обоз по дороге пробитой идет:
То взедет он тихо на длинную гору,
То в темной лощине из глаз пропадет.

И вот на дороге он вновь показался
И на гору стал подыматься шажком;
Вот слышно, как снег заскрипел под санями
И кони заржали под самым селом.

В овчинных тулупах, в коломенских шапках,
С обозом, и с правой и с левой руки,
В лаптях и онучах, в больших рукавицах,
Кряхтя, пожимаясь, идут мужики.

Избились их лапти от дальней дороги,
Их жесткие лица мороз заклеймил,
Высокие шапки, усы их, и брови,
И бороды иней пушистый покрыл.

Подходят они ко дворам постоялым;
Навстречу к ним дворник спешит из ворот
И шапку снимает, приветствуя словом:
«Откудова, братцы, Господь вас несет?»

— «Да едем вот с рыбой в Москву из Ростова, —
Передний извозчик ему отвечал, —
А что на дворе-то, не тесно ль нам будет? —
Теперь ты, я чаю, нас вовсе не ждал».

— «Для доброго гостя найдется местечко, —
Приветливо дворник плечистый сказал,
И, рыжую бороду тихо погладив,
Слегка ухмыляясь, опять продолжал: —
Ведь я не таков, как сосед-прощелыга,
Готовый за грош свою душу продать;

Я знаю, как надо с людьми обходиться,
Кого как приветить и чем угощать.
Овес мой — овинный, изба — та же баня,
Не как у соседа, — зубов не сберешь;

И есть где прилечь, посидеть, обсушиться,
А квас, то есть брага, и нехотя пьешь.
Везжайте-ка, братцы; нам стыдно считаться:
Уж я по-приятельски вас угощу,
И встречу, как водится, с хлебом и солью,
И с хлебом и солью с двора отпущу».

Послушались дворника добрые люди:
На двор поместились, коней отпрягли,
К саням привязали, и корму им дали,
И в теплую избу чрез сени вошли.

Сняв шапки, святым образам помолились,
Обчистили иней пушистый с волос,
Разделись, тулупы на нары поклали
И речь завели про суровый мороз.

Погрелись близ печки, и руки помыли,
И, грудь осенивши широким крестом,
Хозяйке хлеб-соль подавать приказали,
И ужинать сели за длинным столом.

И вот, в сарафане, покрытая кичкой,
К гостям молодая хозяйка вошла,
Сказала: «Здорово, родные, здорово!»
И каждому порознь поклон отдала;

По крашеной ложке им всем разложила,
И соли в солонке и хлеб подала,
И в чашке глубокой с надтреснутым краем
Из кухни горячие щи принесла.

И блюдо за блюдом пошла перемена…
Извозчики молча и дружно едят,
И пот начинает с них градом катиться,
Глаза оживились, и лица горят.

«Послушай, хозяюшка! — молвил извозчик,
С трудом проглотивши свинины кусок. —
Нельзя ли найти нам кваску-то получше,
Ведь этот слепому глаза продерет».

— «И, что ты, родимый! квасок-ат что брага,
Его и купцам доводилося пить».
— «Спасибо, хозяйка! — сказал ей извозчик, —
Не скоро нам брагу твою позабыть».

— «Ну, полноте спорить, вишь, с бабой связался! —
Промолвил другой, обтирая усы. —
Аль к теще приехал с женою на праздник?
Что есть, то и ладно, а нет — не проси».

— «Вестимо, Данилыч, — сказал ему третий. —
За хлебом и солью шуметь не рука;
Ведь мы не бояре: что есть, тем и сыты…
А ну-ка, хозяюшка, дай-ка гуська!»

— «Эх, братцы! — рукою расправивши кудри,
Товарищам молвил детина один. —
Раз ездил я летом в Макарьев на тройке,
Нанял меня, знаешь, купеческий сын.

Ну что за раздолье мне было в дороге!
Признаться, уж попил тогда я винца!
Как свистнешь, бывало, и тронешь лошадок,
Захочешь потешить порой молодца, —

И птицей несется залетная тройка,
Лишь пыль подымается черным столбом,
Звенит колокольчик, и версты мелькают,
На небе ни тучки, и поле кругом.

В лицо ветерок подувает навстречу,
И на сердце любо, и пышет лицо…
Приехал в деревню: готова закуска,
И дворника дочка подносит винцо.

А вечером, знаешь, мой купчик удалый,
Как этак порядком уже подгульнет,
На улицу выйдет, вся грудь нараспашку,
Вокруг себя парней толпу соберет,

Оделит деньгами и весело крикнет:
«А ну-ка, валяй: «Не белы-то снеги!..»
И парни затянут, и сам он зальется,
И тут уж его кошелек береги.

Бывало, шепнешь ему: «Яков Петрович!
Припрячь кошелек-то, — ведь спросит отец».
— «Молчи, брат! за словом в карман не полезу!
В товаре убыток — и делу конец».

Так, сидя на лавках за хлебом и солью,
Смеясь, мужички продолжают рассказ,
И, стоя близ печки, качаясь в дремоте,
Их слушает дворник, прищуривши глаз,

И думает сам он с собою спросонок:
«Однако, от этих барыш мне придет!
Овса-то, вот видишь, по мерочке взяли,
А есть — так один за троих уберет.

Куда ж это, Господи, все уложилось!
Баранина, щи, поросенок и гусь,
Лапша, и свинина, и мед на заедки…
Ну, я же по-своему с ними сочтусь».

Вот кончился ужин. Извозчики встали…
Хозяйка мочалкою вытерла стол,
А дворник внес в избу охапку соломы,
Взглянул исподлобья и молча ушел.

Проведав лошадок, сводив их к колодцу,
Извозчики снова все в избу вошли,
Постлали постель, помолилися Богу,
Разделись, разулись и спать залегли.

И все замолчало… Лишь в кухне хозяйка,
Поставив посуду на полку рядком,
Из глиняной чашки, при свете огарка,
Поила теленка густым молоком.

Но вот наконец и она улеглася,
Под голову старый зипун положив,
И крепко на печке горячей заснула,
Все хлопоты кухни своей позабыв.

Все тихо… все спят… и давно уже полночь.
Раскинувши руки, храпят мужики,
Лишь, хрюкая, в кухне больной поросенок
В широкой лоханке сбирает куски…

Светать начинает. Извозчики встали…
Хозяйка остаток огарка зажгла,
Гостям утереться дала полотенце,
Ковшом в рукомойник воды налила.

Умылися гости; пред образом стали,
Молитву, какую умели, прочли
И к спящему дворнику в избу другую
За корм и хлеб-соль рассчитаться вошли.

Сердитый, спросонок глаза протирая,
Поднялся он с лавки и счеты сыскал,
За стол сел, нахмурясь, потер свой затылок
И молвил: «Ну, кто из вас что забирал?»

— «Забор ты наш знаешь: мы поровну брали;
А ты вот за ужин изволь положить
Себе не в обиду и нам не в убыток,
С тобою хлеб-соль нам вперед чтоб водить».

— «Да что же, давай четвертак с человека:
Оно хоть и мало, да так уж и быть».
— «Не много ли будет, почтенный хозяин?
Богат скоро будешь! нельзя ли сложить?»

— «Нет, складки, ребята, не будет и гроша,
И эта цена-то пустяк пустяком;
А будете спорить — заплатите вдвое:
Ворота ведь заперты добрым замком».

Подумав, извозчики крепко вздохнули
И, нехотя вынув свои кошели,
Хозяину деньги сполна отсчитали
И в путь свой, в дорогу сбираться пошли.

Всю выручку в старый сундук положивши,
Хозяин оделся и вышел на двор
И, видя, что гости коней запрягают,
Взял ключ и замок на воротах отпер.

Накинув арканы на шеи лошадок,
Извозчики стали сезжать со двора.
«Спасибо, хозяин! — промолвил последний. —
Смотри, разживайся с чужого добра!»

— «Ну, с Богом, любезный! — сказал ему дворник, —
Еще из-за гроша ты стал толковать!
Вперед, просим милости, к нам заезжайте,
Уж нам не учиться, кого как принять!»

Антиох Дмитриевич Кантемир

На состояние сего света. К солнцу

На состояние сего света
К солнцу

Солнце! Хотя существо твое столь есть чудно,
Что ему в век довольно удивиться трудно —
В чем нам и свидетельство древни показали,
Когда тебя за бога чрез то почитали, —
Однако мог бы я то признать несомненно,
Что было б ты в дивности твоей переменно,
Если б ты в себе живость и чувства имело,
Чем бы могло всякое в свете познать дело.
Буде б честь от нас богу ты узнать желало —
В-первых, бы суеверий бездну тут сыскало.
Мужик, который соху оставил недавно,
Аза в глаза не знает и болтнуть исправно,
А прислушайся, что врет и что его вздоры!
Ведь не то, как на Волге разбивают воры.
Да что ж? Он ти воротит богословски речи:
Какие пред иконы должно ставить свечи,
Что теперь в церквах вошло старине противно;
Как брадобритье терпит бог, то ему дивно.
На что, бает, библию отдают в печати,
Котору христианам больно грешно знати?
Вон иной, зачитавшись, да ереси сеет;
Говорит: «Не грешен тот, кто бороду бреет».
Парики — уж всяк знает, что дьявольско дело,
А он, что то не грешно, одно спорит смело;
Платье немецко носит, да притом манжеты;
Кто их назовет добром? все — адски приметы;
А таки сказуют, что то не противно богу.
Ох! как страшно и слышать таку хулу многу!
Все ж то се нет ничего; вон услышишь новый
От него тверд документ, давно уж готовый.
«Как, — говорит, — библию не грешно читати,
Что она вся держится на жидовской стати?
Вон де за то одного и сожгли недавно,
Что, зачитавшись там, стал Христа хулить явно.
Ой нет, надо библии отбегать как можно,
Бо, зачитавшись в ней, пропадешь безбожно.
Есть и без нея что честь, лишь была б охота,
Вот, полно, мне мешает домашня забота,
А то б я купил книгу, котору, не знаю
Какой, пустынник писал, да Семик быть, чаю.
Так то-то уже книга, что аж уши вянут,
Как было грамотники у нас читать станут!
Там писано, как земля четырьмя китами
Стоит, которы ее подперли спинами;
Сколько Солнце всякий день миллионов ходит,
И где оно в палаты в отдышку заходит;
Как в нынешнее время не будут являться
Святцы и богатыри; что люди мерзятся
Брадобритием и всем бусурманским нравом,
Не ходят в старом отцов предании правом.
Все там есть о старине. С мала до велика
Сказать мне все подробну не станет языка».
Все ж то се еще сошник плесть безмозгло смеет;
Все врет, хоть слова складно молвить не сумеет.
Кто ж опишет которы по грамоте бродят?
Те-то суеверие все в народе родят;
От сих безмозглых голов родятся расколы;
Всякий простонародный в них корень крамолы;
Что же пьянство, то у них в самом живом цвете.
Тая-то вещь им мнится всех шятейша в свете.
Ну-тко скажи такому, что всяк день воскресный
Не в пьянстве должно справлять во всей поднебесной,
Но лучше б в учениях церковных медлети,
Неж на кабаках пьяным бесчинно шумети, —
То уж он ти понесет представлять резоны,
Что с ума тя собьет, хоть ты как будь ученый.
Выймет тебе с сундука тетради цвелые,
Предложит истории все сполна святые,
Не минет и своего отца Аввакума —
Так его запальчивость тут возьмет угрюма.
И тотчас, те предложив, начнет уличати:
«Грешно-де весь день будет богу докучати;
Смотри, что истории в себе заключают:
Ведь и в небе обедни в часы отпевают,
А не весь день по-вашему в молитве трудятся;
Отпев час урочный там, с богом веселятся».
Сей-то муж в философии живет ненарушно:
Признают то пьяницы все единодушно;
Сей и Аристотелю не больно уступит,
Паче когда к мудрости вина кружку купит.
Да что ж сим дивиться? Вон на пастырей взглянем,
Так тут-то уже разве, дивяся, устанем;
Хочет ли кто божьих слов в церкви поучиться
От пастыря, то я в том готов поручиться,
Что, ходя в церковь, не раз по́том обольется,
А чуть ли о том от них и слова добьется.
Если ж бы он подошел к попу на кружало,
То уж там одних ушей будет ему мало,
Не переслушаешь речь его медоточну:
Опишет он там кругом церковь всю восточну.
Да как? Не учением ведь здравым и умным,
Но суеверным мозгом своим, с вина шумным,
Плетет тут без рассмотру и без стыда враки;
В-первых, как он искусен все совершать браки,
Сколько раз коло стола обводити знает
И какой стих за всяким ходом припевает.
То, все это рассказав, станет поучати,
Как с честью его руку должно целовати.
«Не знаю, — говорит, — как те люди спасутся,
Что давать нам на церковь и с деньгами жмутся.
Ведь вот не с добра моя в заплатах-де ряса;
Вон дома на завтра нет купить на что мяса;
Все-де черт склонил людей и с немцами знаться.
О, проклятые! Зачем нас дарить скупятся?
Как такие исцелят души своей раны,
Что не трепещут смело знаться с бусурманы?
Каки б они ни были, да только не русски;
Надобно б их отбегать: уж в них путь не узкий,
Но широкие врата к пагубе доводят,
Они ж, несмотря на то, смело туда входят!
А нам-де уже затем пересеклась дача,
И с просфирами, увы! бедств, достойных плача!»
Но ежели те речи поверстать бы в дело,
То б казанье написал с залишком всецело.
Как же, на таких смотря, уж простолюдины
К заблуждению себе не возьмут причины?
Все ж то это мелкоту я здесь предлагаю,
Которую по силе могу знать и знаю;
Высших же рассуждений чрезмерну примету
О боге суеверий списать силы столько нету.
Такие-то виды суть нашей к богу чести,
Не поминая чудес притворных и лести.
Не думай же, что все тут; нет тысячной части:
Списать то все как надо — в обмороке пасти.
Довольно и сих тебе я собрал к примеру.
Еще мало посмотрим нашу к властям веру.
Смотри: купец украшен в пояс бородою,
В святом и платье ходит, только не с клюкою,
Во всем правдив, набожен: прийдет до иконы —
Пол весь заставит дрожать, как кладет поклоны!
И чаял бы ты, что он весь в правости важен;
Погляди ж завтра аж где? — Уж в тюрьме посажен.
Спросишь: «За что тут муж сидит святой и старый?» —
Воровством без пошлины провозил товары.
Этакой святец! Вот что делает, безгрешный!
К богу лицемер, к власти вор и хищник спешный!
Да что ж над сим дивиться, сей обычной моды?
Вон дивись, как учений заводят заводы:
Строят безмерным коштом тут палаты славны,
Славят, что учения будут тамо главны;
Тщатся хотя именем умножить к ним чести
(Коли не делом); пишут печатные вести:
«Вот завтра учения высоки зачнутся,
Вот уж и учители заморски сберутся:
Пусть как можно скоро всяк о себе радеет,
Кто оных обучаться охоту имеет».
Иной бедный, кто сердцем учиться желает,
Всеми силами к тому скоро поспешает,
А пришел — комплиментов увидит немало,
Высоких же наук там стени не бывало.
А деньги хоть точатся тут бесперерывно,
Так комплиментов много с них — то и не дивно.
Где если то мне о сем все сполна писати,
То книгу превелику надобно сшивати.
Полно, и так можно знать, как то сего много;
Добра мало, а полно во всем свете злого.
Смотри, и летописцы ведь толсты недаром,
Все почти нагружены этим же товаром.
Что ж уж сказать о нашем житье межусобном?
Как мы живем друг к другу в всяком деле злобном?
Тут глаза потемнеют, голова вкруг ходит,
Рука с пером от жалю как курица бродит.
Грозят нам права земски, но бог правосудный —
Чтоб богатый не был прав, а обижен скудный,
Не судило б нас сребро, но правда святая,
Винным казнь, а правым милость подавая.
Мы ж то помним и знаем, как сребра не видим,
И клянемся богу, что бедных не обидим,
Но в правости все будем о душах радети,
А на лица и сребро не станем смотрети.
Когда ж несут подарки, где злато блистает,
То вся та мысль за сто верСт. от нас отбегает.
Где божий и земский страх? Даром наши души,
Как звонят серебряным колокольцем в уши;
Подьячий ходит сух, худ, лишь кожа да кости,
Ведь не с труда ссох — с коварств да завистной злости,
Что ему не удастся драть так, как другому;
Нет чем жену потешить, как придет до дому;
Лучше б он изволил тут смерть перетерпети,
Нежель над чиим делом без взятки сидети.
Вон иному, хоть деньги он с казны считает,
А не взять ему гривны — душа смертно тает.
Так-то мы милостивы, к бедным правосуды:
Выше душ ставим деньги, не плоше Иуды.
Что ж когда еще глубже мы в свет сей заглянем?
Везде без удовольства удивляться станем.
Философ деревенский оброс сединами,
Сладкими рассуждает о свете речами.
«Как, — говорит он, — теперь черт показал моду
Грех велик творить, то есть табак пить народу,
От которого весь ум человечь темнеет
И мозг в голове весьма из дня на день тлеет;
Уж мы-де таких много образцов видали,
Что многие из того люди пропадали».
То он же обличает в людях моду грубу,
А себе четвериком сам валит за губу.
Так-то людей осуждать мы тотчас готовы,
Людей видим больных, а сами не здоровы:
Так вот иной хвастает, что славы не любит,
А сам за самое то с света людей губит;
Говорит: лицемерство ему неприятно,
А самим делом держать то внушает внятно.
Теперь в свете сем буде кто пожить желает,
Пускай правды далеко во всем отбегает.
Инако бо нельзя двум господам служити,
Нельзя богу и свету вместе угодити.
Так-то сей свет состоит, так всем злым причастный,
Всех бедств, мерзостей полон, во всем суестрастный.
Еще ж то тут у нас нет миллионной доли,
Ибо тое все списать нет силы и воли.
Что ж, Солнце? Погрешил ли я, так рассуждая,
Что если б ощущало ты в свете вся злая,
По-человечески бы могло премениться.
И, право, не престану я о сем дивиться,
Как так ти дана воля сиять терпеливно
На нас бедных, столь богу живущих противно.
Больше с удивления не могу писати,
И хоть не в пору, да уж принужден кончати.