«Через меня идут к страданьям вечным,
Через меня идут к погибшим навсегда,
Через меня идут к мученьям бесконечным,
В страну отчаянья — воздвигнул здесь врата
В обитель адскую сам мудрый Вседержитель,—
Здесь — Мудрость Высшая с Любовию слита,
Нас создал первыми Предвечный наш Зиждитель.
Простись с надеждой, позабудь мечты
Входящий в эту мрачную обитель!»
Слова ужасные узрев средь темноты,
«Учитель, — я сказал, — как странно их значенье?!.»
А он: «3десь всякий страх оставить должен ты,
Здесь места нет порывам сожаленья,
Здесь должно всякое волненье замереть.
Здесь душ отверженных немолчные мученья
Нам суждено с тобой теперь узреть,
Они утратили навек свое сознанье,
Тот высший дар, что нам дано иметь!
Дай руку мне!» — и, полный упованья,
С лицом веселым вождь переступил
Таинственный предел ужасного страданья…
Безумный вопль вкруг своды огласил,
Повсюду раздались и крики, и проклятья,
И так ужасен свод беззвездный был,
Что горьких слез в тот миг не мог сдержать я!..
Повсюду в ужасе немом я замечал
То всплески рук, то дикие обятья,
От воплей воздух вкруг ужасно грохотал,
Волнуясь, как песок, что бури мчит дыханье.
И, полный ужаса, поэту я сказал:
«Откуда этот сонм, проклятья и стенанья,
Доныне я таких страданий не видал,
За что постигло их такое наказанье?..»
«Здесь души тех, кто никогда не знал
Ни славы подвига, ни срама преступленья,
Кто для себя лишь жил, — Вергилий отвечал,—
Средь сонма ангелов, достойных лишь презренья,
Они казнятся здесь, — нарушив долг святой,
Они страшилися борьбы и возмущенья,
Им недоступен рай с небесной красотой,
И бездны адские принять их не посмели,
И души, полные безумною враждой,
С их жалкою толпой смешаться не хотели!..»
Был зимний день; давно уже стемнело,
Но в комнату огня не приносили;
Глядело в окна пасмурное небо,
Сырую мглу роняя с вышины,
И в стекла ударяли хлопья снега,
Подобно стае белых мотыльков;
В вечерней мгле багровый свет камина
Переливался теплою волной
На золотой парче японских ширм,
Где выступал богатый арабеск
Из райских птиц, чудовищных драконов,
Летучих рыб и лилий водяных.
И надо всем дыханье гиацинтов
В таинственной гармонии слилось
С бледно-лазуревым отцветом шелка
На мебели причудливо роскошной;
И молча ты лежала предо мной,
И, уронив любимый том Кольриджа
На черный мех пушистого ковра,
Вся бледная, но свежая, как ландыш,
Вся в кружево закутанная, грелась
Ты в розовом мерцании камина;
И я шептал, поникнув головой:
«О для чего нам не шестнадцать лет,
Чтоб мы могли обманывать друг друга
Надеждами на вечную любовь!
О для чего я в лучшие мгновенья
Так глубоко, так больно сознаю,
Что этот луч открывшегося неба,
Как молния, потухнет в море слез!
Ты так умна: к чему же лицемерить?
Нам не помогут пламенные клятвы.
Мы сблизились на время, как и все,
Мы, как и все, случайно разойдемся:
Таков судьбы закон неумолимый.
День, месяц, год, — каков бы ни был срок, —
Любовь пришла, любовь уйдет навеки…
Увы, я знаю всё, я всё предвижу,
Но отвратить удара не могу, —
И эта мысль мне счастье отравляет.
Нет, не хочу я пережить мгновенье,
Что навсегда должно нас разлучить.
Ты всё простишь, ты всё поймешь — я знаю, —
Услышь мою безумную мольбу!..»
Тогда с порывом ласки материнской
К себе на грудь меня ты привлекла
И волосы так нежно целовала,
И гладила дрожащею рукой.
И влага слез, твоих горячих слез,
Как теплый дождь, лицо мне орошала,
И говорил я в страстном забытье:
«Услышь мою безумную мольбу:
В урочный миг, как опытный художник,
Ты заверши трагедию любви,
Чтоб кончилась она не пошлым фарсом,
Но громовым, торжественным аккордом:
Лишь только тень тоски и пресыщенья
В моих чертах заметишь ты впервый, —
Убей меня, но так, чтоб без боязни,
С вином в бокале, весело шутя,
Из милых рук я принял яд смертельный.
И на твоей груди умру я тихо,
Усну навек, беспечно, как дитя,
И перелью в последнее лобзанье
Последний пламень жизни и любви!..»
И снова день в томительном июне,
И снова вечер с вкрадчивой луной.
В глухие дни безумных полнолуний
Я весь томлюсь тревогой неземной,
Мне чуждо все, что звало накануне,
Как призрак, ночь летает надо мной
И, властная, напевами заклятий
Зовет меня для мерзостных обятий.
И вот лучи погасли вдалеке,
Луна стоит грозящим василиском
На высоте. Я чувствую, в тоске,
Иное нечто в ведомом и близком.
Покинув дом, спускаюсь я к реке,
Ищу свой путь по синеватым дискам,
Начертанным листвою на земле,
Иду, иду — и не собьюсь во мгле.
И призраки слетаются для пира,
Как целый мир видений и теней,
Как целый мир, неведомый для мира,
Живущий ночью, мертвый в свете дней!
На этот праздник, с яростью вампира,
Вхожу я сам — и там встречаюсь с ней,
С моей мечтой, с безжалостной царицей,
Холодной, темнокудрой, бледнолицей.
Ее глаза — закрытые цветы,
Ее уста — что губы сонных ламий.
Ей грудь луна ласкает с высоты,
К ней ветер льнет, играя волосами.
Она беззвучно произносит: «Ты?»
И тайна Тьмы овладевает нами.
Мы связаны, мы в узах страстных рук,
Мы скованы — для снов, для ласк, для мук!
Я помню боль, я помню ужас страсти,
И страшный вид окровавленных губ,
И смутный звон разорванных запястий!..
Но там, в горах, с уступа на уступ
Идет заря, и нет у ночи власти.
Кругом светло, в моих обятьях труп…
Отпрянув, я смотрю в безумной дрожи,
Как синева расходится по коже.
И я бегу, и должен я бежать!
Едва живой я дохожу до сада.
Бледна реки подернутая гладь,
Поют цветы и молится прохлада.
Святая тишь! земная благодать!
Моя душа зарей дышать так рада. —
Свой фимиам, я строфы ей несу,
И, как светляк, пью раннюю росу.
Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком,
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
Лили свет безжалостный прикованные луны,
Луны, сотворенные владыками естеств.
В этом свете, в этом гуле — души были юны,
Души опьяневших, пьяных городом существ.
И внезапно — в эту бурю, в этот адский шепот,
В этот, воплотившийся в земные формы бред,
Ворвался, вонзился чуждый несозвучный топот,
Заглушая гулы, говор, грохоты карет.
Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах,
В воздухе еще дрожали — отголоски, крики,
Но мгновенье было — трепет, взоры были — страх!
Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть…
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.
И в великом ужасе, скрывая лица, — люди
То бессмысленно взывали: «Горе! с нами Бог!»
То, упав на мостовую, бились в общей груде…
Звери морды прятали, в смятеньи, между ног.
Только женщина, пришедшая сюда для сбыта
Красоты своей, — в восторге бросилась к коню,
Плача целовала лошадиные копыта,
Руки простирала к огневеющему дню.
Да еще безумный, убежавший из больницы,
Выскочил, растерзанный, пронзительно крича:
«Люди! Вы ль не узнаете Божией десницы!
Сгибнет четверть вас — от мора, глада, и меча!»
Но восторг и ужас длились — краткое мгновенье.
Через миг в толпе смятенной не стоял никто:
Набежало с улиц смежных новое движенье,
Было все обычным светом ярко залито.
И никто не мог ответить, в буре многошумной,
Было ль то виденье свыше или сон пустой.
Только женщина из зал веселья, да безумный
Все стремили руки за исчезнувшей мечтой.
Но и их решительно людские волны смыли,
Как слова ненужные из позабытых строк.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный, людской поток.
Нет! Музы ласково поющей и прекрасной
Не помню над собой я песни сладкогласной!
В небесной красоте, неслышимо, как дух
Слетая с высоты, младенческий мой слух
Она гармонии волшебной не учила,
В пеленках у меня свирели не забыла,
Среди забав моих и отроческих дум
Мечтой неясною не волновала ум
И не явилась вдруг восторженному взору
Подругой любящей в блаженную ту пору,
Когда томительно волнуют нашу кровь
Неразделимые и Муза и Любовь…
Но рано надо мной отяготели узы
Другой, неласковой и нелюбимой Музы,
Печальной спутницы печальных бедняков,
Рожденных для труда, страданья и оков, —
Той Музы плачущей, скорбящей и болящей,
Всечасно жаждущей, униженно просящей,
Которой золото — единственный кумир…
В усладу нового пришельца в Божий мир,
В убогой хижине, пред дымною лучиной,
Согбенная трудом, убитая кручиной,
Она певала мне, и полон был тоской
И вечной жалобой напев ее простой.
Случалось, не стерпев томительного горя,
Вдруг плакала она, моим рыданьям вторя,
Или тревожила младенческий мой сон
Разгульной песнею… Но тот же скорбный стон
Еще пронзительней звучал в разгуле шумном.
Все слышалося в нем в смешении безумном:
Рассчеты мелочной и вечной суеты,
И юношеских лет прекрасные мечты,
Погибшая любовь, подавленные слезы,
Проклятья, жалобы, бессильные угрозы.
В порыве ярости, с неправдою людской
Безумная клялась начать упорный бой.
Предавшись дикому и мрачному веселью,
Играла бешено моею колыбелью,
Кричала: «Мщение!» — и буйным языком
В сообщники свои звала господень гром!
В душе озлобленной, но любящей и нежной,
Непрочен был порыв жестокости мятежной.
Слабея медленно, томительный недуг
Смирялся, утихал… и выкупалось вдруг
Все буйство дикое страстей и скорби лютой
Одной божественно-прекрасною минутой,
Когда страдалица, поникнув головой,
«Прощай врагам своим!» — шептала надо мной…
Так вечно плачущей и непонятной девы
Лелеяли мой слух суровые напевы,
Покуда наконец обычной чередой
Я с нею не вступил в ожесточенный бой.
Но с детства прочного и кровного союза
Со мною разорвать не торопилась Муза:
Чрез бездны темные Насилия и Зла,
Труда и Голода труда она меня вела —
Почувствовать свои страданья научила
И свету возвестить о них благословила…
Дорогая передача!
Во субботу, чуть не плача,
Вся Канатчикова дача
К телевизору рвалась.
Вместо чтоб поесть, помыться,
Там это, уколоться и забыться,
Вся безумная больница
У экранов собралась.
Говорил, ломая руки,
Краснобай и баламут
Про бессилие науки
Перед тайною Бермуд.
Все мозги разбил на части,
Все извилины заплёл —
И канатчиковы власти
Колют нам второй укол.
Уважаемый редактор!
Может, лучше — про реактор?
Там, про любимый лунный трактор?
Ведь нельзя же! — год подряд
То тарелками пугают —
Дескать, подлые, летают,
То у вас собаки лают,
То руины говорят!
Мы кое в чём поднаторели:
Мы тарелки бьём весь год —
Мы на них уже собаку съели,
Если повар нам не врёт.
А медикаментов груды
Мы — в унитаз, кто не дурак.
Это жизнь! И вдруг — Бермуды!
Вот те раз! Нельзя же так!
Мы не сделали скандала —
Нам вождя недоставало:
Настоящих буйных мало —
Вот и нету вожаков.
Но на происки и бредни
Сети есть у нас и бредни —
И не испортят нам обедни
Злые происки врагов!
Это их худые черти
Мутят воду во пруду,
Это всё придумал Черчилль
В восемнадцатом году!
Мы про взрывы, про пожары
Сочинили ноту ТАСС…
Но примчались санитары
И зафиксировали нас.
Тех, кто был особо боек,
Прикрутили к спинкам коек —
Бился в пене параноик,
Как ведьмак на шабаше:
«Развяжите полотенцы,
Иноверы, изуверцы, —
Нам бермуторно на сердце
И бермудно на душе!»
Сорок душ посменно воют,
Раскалились добела —
Во как сильно беспокоят
Треугольные дела!
Все почти с ума свихнулись —
Даже кто безумен был,
И тогда главврач Маргулис
Телевизор запретил.
Вон он, змей, в окне маячит —
За спиною штепсель прячет,
Подал знак кому-то — значит
Фельдшер вырвет провода.
И что ж, нам осталось уколоться,
И упасть на дно колодца,
И там пропасть, на дне колодца,
Как в Бермудах, навсегда.
Ну, а завтра спросят дети,
Навещая нас с утра:
«Папы, что сказали эти
Кандидаты в доктора?»
Мы откроем нашим чадам
Правду — им не всё равно,
Мы скажем: «Удивительное рядом,
Но оно запрещено!»
Вон дантист-надомник Рудик —
У его приёмник «грюндиг»,
Он его ночами крутит —
Ловит, контра, ФРГ.
Он там был купцом по шмуткам
И подвинулся рассудком —
И к нам попал в волненье жутком
И с номерочком на ноге.
Он прибежал, взволнован крайне,
И сообщеньем нас потряс,
Будто наш научный лайнер
В треугольнике погряз:
Сгинул, топливо истратив,
Прям распался на куски,
И двух безумных наших братьев
Подобрали рыбаки.
Те, кто выжил в катаклизме,
Пребывают в пессимизме,
Их вчера в стеклянной призме
К нам в больницу привезли,
И один из них, механик,
Рассказал, сбежав от нянек,
Что Бермудский многогранник —
Незакрытый пуп Земли.
«Что там было? Как ты спасся?» —
Каждый лез и приставал,
Но механик только трясся
И чинарики стрелял.
Он то плакал, то смеялся,
То щетинился как ёж —
Он над нами издевался…
Ну сумасшедший — что возьмёшь!
Взвился бывший алкоголик —
Матерщинник и крамольник:
«Надо выпить треугольник!
На троих его! Даёшь!»
Разошёлся — так и сыпет:
«Треугольник будет выпит!
Будь он параллелепипед,
Будь он круг, едрена вошь!»
Больно бьют по нашим душам
«Голоса» за тыщи миль.
Мы зря Америку не глушим,
Ой, зря не давим Израиль:
Всей своей враждебной сутью
Подрывают и вредят —
Кормят, поят нас бермутью
Про таинственный квадрат!
Лектора из передачи
(Те, кто так или иначе
Говорят про неудачи
И нервируют народ),
Нас берите, обречённых, —
Треугольник вас, учёных,
Превратит в умалишённых,
Ну, а нас — наоборот.
Пусть безумная идея —
Вы не рубайте сгоряча.
Вызывайте нас скорее
Через гада главврача!
С уваженьем… Дата. Подпись.
Отвечайте нам, а то,
Если вы не отзовётесь,
Мы напишем… в «Спортлото»!
Сигурда больше нет, Сигурда покрывает
От ног до головы из шерсти тяжкий плат,
И хладен исполин среди своих палат,
Но кровь горячая палаты заливает.И тут же, на земле, подруги трех царей:
И безутешная вдова его Гудруна,
И с пленною женой кочующего гунна
Царица дряхлая норманских рыбарей.И, к телу хладному героя припадая,
Осиротевшие мятутся и вопят,
Но сух и воспален Брингильды тяжкий взгляд,
И на мятущихся глядит она, немая.Вот косы черные на плечи отвела
Герборга пленная, и молвит: «О царица,
Горька печаль твоя, но с нашей не сравнится:
Еще ребенком я измучена была… Огни костров лицо мое лизали,
И трупы братние у вражеских стремян
При мне кровавый след вели среди полян,
А свевы черепа их к седлам привязали.Рабыней горькою я шесть ужасных лет
У свева чистила кровавые доспехи:
На мне горят еще господские утехи —
Рубцы его кнута и цепи подлый след».Герборга кончила. И слышен плач норманки:
«Увы! тоска моя больней твоих оков…
Нет, не узреть очам норманских берегов,
Чужбина горькая пожрет мои останки.Давно ли сыновей шум моря веселил…
Чуть закипит прибой, как ветер, встрепенутся,
Но кос моих седых уста их не коснутся,
И моет трупы их морей соленый ил… О жены! Я стара, а в ком моя опора?
В дугу свело меня и ропот сердца стих…
И внуки нежные — мозг из костей моих —
Не усладят — увы — слабеющего взора»…Умолкла старая. И властною рукой
Брингильда тяжкий плат с почившего срывает.
И десять уст она багровых открывает
И стана гордого чарующий покой.Пускай насытят взор тоскующей царицы
Те десять пылких ран, те жаркие пути,
Которыми душе Сигурдовой уйти
Судил кинжал его сокрытого убийцы.И, трижды возопив, усопшего зовет
Гудруна: «Горе мне, — взывает, — бесталанной,
Возьми меня с собой в могилу, мой желанный,
Тебя ли, голубь мой, любовь переживет? Когда на брачный пир, стыдливую, в уборе
Из камней радужных Гудруну привели,
Какой безумный день мы вместе провели…
Смеясь, твердила я: «О! с ним не страшно горе!»Был долог дивный день, но вечер не погас —
Вернулся бранный конь — измученный и в мыле,
Слоями кровь и грязь бока ему покрыли,
И слезы падали из помутневших глаз.А я ему: «Скажи, зачем один из сечи
Ушел, без короля?» Но грузно он упал
И спутанным хвостом печально замахал,
И стон почудился тогда мне человечий.Но Гаген подошел, с усмешкой говоря:
— «Царица, ворон твой, с орлом когда-то схожий,
Тебе прийти велел на горестное ложе,
Где волки лижут кровь убитого царя».— «О будь же проклят ты! И, если уцелею,
Ты мне преступною заплатишь головой…
А вы, безумные, покиньте тяжкий вой,
Что значит ваша скорбь пред мукою моею?»Но в гневе крикнула Брингильда: «Все молчать!
Чего вы хнычете, болтливые созданья?
Когда бы волю я дала теперь рыданью,
Как мыши за стеной, вы стали бы пищать… Гудруна! К королю терзалась я любовью,
Но только ты ему казалась хороша,
И злобою с тех пор горит во мне душа,
И десять ран ее залить не могут кровью… Убить разлучницу я не жалела — знай!
Но он бы плакать стал над мертвою подругой.
Так лучше: будь теперь покинутой супругой,
Терзайся, но живи, старей и проклинай!»Тут из-под платья нож Брингильда вынимает,
Немых от ужаса расталкивает жен,
И десять раз клинок ей в горло погружен,
На франка падает она и — умирает.
К.М.С.1
Всё та же озерная гладь,
Всё так же каплет соль с градирен.
Теперь, когда ты стар и мирен,
О чем волнуешься опять?
Иль первой страсти юный гений
Еще с душой не разлучен,
И ты навеки обручен
Той давней, незабвенной тени?
Ты позови — она придет:
Мелькнет, как прежде, профиль важный,
И голос, вкрадчиво-протяжный,
Слова бывалые шепнет.
Июнь 19092
В темном парке под ольхой
В час полуночи глухой
Белый лебедь от весла
Спрятал голову в крыла.
Весь я — память, весь я — слух,
Ты со мной, печальный дух,
Знаю, вижу — вот твой след,
Смытый бурей стольких лет.
В те? нях траурной ольхи
Сладко дышат мне духи,
В листьях матовых шурша,
Шелестит еще душа,
Но за бурей страстных лет
Всё — как призрак, всё — как бред,
Всё, что было, всё прошло,
В прудовой туман ушло.
Июнь 19093
Когда мучительно восстали
Передо мной дела и дни,
И сном глубоким от печали
Забылся я в лесной тени, —
Не знал я, что в лесу девичьем
Проходит память прежних дней,
И, пробудясь в игре теней,
Услышал ясно в пеньи птичьем:
«Внимай страстям, и верь, и верь,
Зови их всеми голосами,
Стучись полночными часами
В блаженства замкнутую дверь!»
Июнь 19094
Синеокая, бог тебя создал такой.
Гений первой любви надо мной,
Встал он тихий, дождями омытый,
Запевает осой ядовитой,
Разметает он прошлого след,
Ему легкого имени нет,
Вижу снова я тонкие руки,
Снова слышу гортанные звуки,
И в глубокую глаз синеву
Погружаюсь опять наяву.
1897–1909
Bad Nauheim5
Бывают тихие минуты:
Узор морозный на стекле;
Мечта невольно льнет к чему-то,
Скучая в комнатном тепле…
И вдруг — туман сырого сада,
Железный мост через ручей,
Вся в розах серая ограда,
И синий, синий плен очей…
О чем-то шепчущие струи,
Кружащаяся голова…
Твои, хохлушка, поцелуи,
Твои гортанные слова…
Июнь 19096
В тихий вечер мы встречались
(Сердце помнит эти сны).
Дерева едва венчались
Первой зеленью весны.
Ясным заревом алея,
Уводила вдоль пруда
Эта узкая аллея
В сны и тени навсегда.
Эта юность, эта нежность —
Что? для нас она была?
Всех стихов моих мятежность
Не она ли создала?
Сердце занято мечтами,
Сердце помнит долгий срок,
Поздний вечер над прудами,
Раздушенный ваш платок.
23 марта 1910
Елагин остров7
Уже померкла ясность взора,
И скрипка под смычок легла,
И злая воля дирижера
По арфам ветер пронесла…
Твой очерк страстный, очерк дымный
Сквозь сумрак ложи плыл ко мне.
И тенор пел на сцене гимны
Безумным скрипкам и весне…
Когда внезапно вздох недальный,
Домчавшись, кровь оледенил,
И кто-то бедный и печальный
Мне к сердцу руку прислонил…
Когда в гаданьи, еле зримый,
Встал предо мной, как редкий дым,
Тот призрак, тот непобедимый…
И арфы спели: улетим.
Март 19108
Всё, что память сберечь мне старается,
Пропадает в безумных годах,
Но горящим зигзагом взвивается
Эта повесть в ночных небесах.
Жизнь давно сожжена и рассказана,
Только первая снится любовь,
Как бесценный ларец перевязана
Накрест лентою алой, как кровь.
И когда в тишине моей горницы
Под лампадой томлюсь от обид,
Синий призрак умершей любовницы
Над кадилом мечтаний сквозит.
В тумане лики строгих башен,
Все очертанья неясны,
А дали дымны и красны,
И вид огней в предместьях страшен.
Весь изогнувшись, виадук
Над грустною рекой вздымался,
Громадный поезд удалялся
И дрбезжал, скользил,—и вдруг
Вдали рождал усталый звук.
Как звук рожка, свист пароходов…
И вот по улицам, мостам,
По переулкам, площадям
Толпы спешащих пешеходов
Скользят, как в вихре суеты,
На фоне мрачной пустоты,
Как тени, призрачные тени.
А запах нефти, запах серы
Ползет над городом без меры.
Душе людей теперь желанно,
Что невозможно и что странно,
И скрыты в блеске украшений
Следы добра и преступлений.
Кругом, закутавшись в туманы,
Грустят на площади фонтаны.
Колонна золотая, белеющий фронтон—
Как чей-то вечно мертвый, всегда гигантский сон.
На город давит мощь столетий,
И мигом прошлое восстанет,
И обольстит, и нас обманет,
И тени прошлого пройдут.
Мы в лоне прошлого, как дети;
На город давит мощь столетий,
Века, века парят над ним,
Живут бессмертием своим,
Всегда могучим и преступным,
И в преступленьях вечно крупным;
И каждый дом и каждый камень
Живит страстей безумный пламень.
Сначала хижины и несколько монахов…
Убежище для всех и церковь вся в тиши,
Что льет наивность в полумрак души
И теплый свет бесспорного ученья,
Как жизнь, как цель, как утешенье.
Вот замки в кружевах, массивные дворцы
Монахи, приоры, бароны и вилланы,
Вот митры золотые, каски и султаны.
Борьба влечений без борьбы души;
Хоругви развеваются в тиши;
Монархов на войну влечет кичливость;
Вот лилии фальшивых луидоров,
Чтоб скрыть грабеж страны от смелых взоров.
Мечом они ваяют справедливость,
И преступленье здесь одно: «трусливость».
Но вот рождается наш город современный,
На праве хочет он воздвигнуться, нетленный;
Народов когти, челюсти царей;
Чудовища тревожат сон ночей;
Подземный гул могучего стремленья
Несется к идеалам вожделенья;
А вечером здесь слышен стон набата,
Душа пожаром разума обята
И речи воли радостно твердит,
А сзади Революция стоит;
И книги новые стремительно хватают,
Как предки библию, их с жадностью читают
И ими жгут сердца свои.
Потоки крови потекли,
Катятся головы, вот строят эшафоты,
Душа у всех полна властительной заботы;
Но несмотря на казни и пожары
В сердцах сверкают те же чары.
На город давит мощь столетий,
Но город вечно тот же, тот,
Хотя на штурм пойдет народ
И будет поджигать убийственные мины.
Свидетелем Он будет мировой кончины,
И будет город жить, как в час свой первый.
Какое море дух его! Какая буря его нервы!
Влечений узел—жизни тайна
В нем усложняется случайно.
Всю землю лапою железной
В своей победе он займет
И в поражении найдет
Весь мир своею бездной.
И города могучий свет
Доходит даже до планет.
Века, века парят над ним.
В клубах туманов и паров
Его Душа блуждает утром,
Заря дарит их перламутром,
Грустит Душа безумных городов.
Душа пустынна, как соборы,
Что сквозь туманы бросят взоры;
Его Душа блуждает в тенях
На этих мраморных ступенях;
В душе прохожего нависли
Лишь города больные мысли;
В ночной и дремлющей тиши
Услышь конвульсию души.
И мир восстал от долгой спячки,
Свое дыханье затаив,
Он сохраняет свой порыв,
Охвачен грезами горячки;
Порыв к тому, что невозможно,
Что только больно и тревожно;
И правят здесь землей законы золотые,
Их откопав во мгле, на алтари пустые,
Где больше нет кумира,
Мы возведем Законы Мира.
Века, века парят над ним.
Но умер старый Сон, еще не скован новый,
Еще дымится он в поту, в мечте суровой
Тех гордых сил, которым имя: труд;
Проклятья в горле их властительно встают,
Чтоб этот плач и этот крик
До неба ясного проник.
И отовсюду, отовсюду
К нему идут толпы людей,
Откроет в пасти он своей
Приют оторванному люду;
Покинув слободы, деревни,
Поля и дали, храм свой древний,
Они идут, идут к нему,
Как в безнадежную тюрьму.
Растет прилив людского моря,
И ритм мы слышим на просторе,
И он течет, как в жилах кровь,
Все вновь и вновь.
Наш сон вздымается здесь выше,
Чем дым, стелящийся по крыше
И отравляющий простор,
Куда бы ни проникнул взор.
Он всюду здесь: в тоске, и скуке,
И в страхе беспредельной муки.
Что значит зло часов безумных,
Порок в своих берлогах шумных,
Когда разверзнется стихия,
И новый явится Мессия,
Чтоб человечество крестить,
Звездою новой озарить?
(псалом)1
Восхвалим, братья, царствие Луны,
Ее лучом ниспосланные сны,
Владычество великой тишины.
Восславим, сестры, бледную Луну,
Лучистую полюбим глубину,
И тайну снов, ее, се одну.
2
Мне страшно, страшно как сумею
Царицу сердца восхвалить?
Как раб влюбленный, я пред нею
Блаженно гасну, цепенею,
И мысли лучшие не смею
Соткать в серебряную нить.
Да не сочтет за дерзновенье
Царица пышная, Луна,
Что, веря в яркое мгновенье,
В безумном сне самозабвенья,
Поет ей раб свое хваленье,
И да звенит его струна.
О, души бледные, внемлите,
Я стройный гимн пою Луне,
Со мной душой своей сплетите
Непогасающие нити,
Мечты влюбленные храните,
Любовь любите в сладком сне.
3
Наша царица вечно меняется,
Будем слагать переменные строки,
Славя ее.
Дух мой дрожащий любит, склоняется,
В лунном сияньи мы грезы, намеки,
Счастье мое.
Наша царица, бледная, ясная,
Светит сияньем зеленых очей.
Как же люблю я тебя, о, прекрасная,
Вечно нежданная, стройная, властная,
В самом бесстрастии пламенно-страстная,
Тайну познавшая лунных лучей.
Как это чувство, как называется?
Только тебя я везде замечаю,
Только одну.
Это лишь чувство не забывается,
Взорами взоры твои я встречаю,
Славя Луну.
Наша царица, бледная, снежная,
Гаснет, как ты, озаряется вновь,
Как называется боль безнадежная,
Сладкая пытка, мучительность нежная,
Трепетность зыбкая, радость безбрежная?
Милая! Милая! Это любовь!
4
Луна велит слагать ей восхваленья,
Быть нежными, когда мы влюблены,
Любить, желать, ласкать до исступленья,
Итак восхвалим царствие Луны.
Она глядит из светлой глубины,
Из ласковой прохлады отдаленья,
Она велит любить нам зыбь волны,
И даже смерть, и даже преступленье
Ее лучи как змеи к нам скользят,
Объятием своим завладевают,
В них вкрадчивый неуловимый яд.
От них безумным делается взгляд,
Они, блестя, все мысли убивают,
И нам о бесконечном говорят.
5
Она меняется опять,
И нам так сладко повторять
Созвучно-стройные напевы.
Она возникла над водой,
Как призрак сказки золотой,
Как бледный лик неверной девы.
Она опальная мечта,
Она печальна и чиста,
Она один намек на нежность
Но вот сейчас, но вот сейчас
Огнем своих зеленых глаз
Она разрушит безмятежность.
Она холодный свет прольет,
И волю чарами убьет,
Она сибилла и колдунья
В душе разъялась глубина,
Душе судьба ее видна,
В очарованьи новолунья.
6
О, вновь родясь, она пьянит сердца,
Внушая мысль, что жизнь одна влюбленность,
Когда же мы достигнем до конца,
Погаснув, мы находим обновленность.
Ущербная, устав лучом пленять,
Она наводит ужас на поэта,
И, сглазив душу, ей дает понять,
Что можно все, что нет ни в чем запрета.
Когда же закруглится по краям,
Она горит как чаша золотая,
В которой боги пить дают богам,
Там, где любовь бессмертно-молодая.
Еще, и вот — она, как рдяный щит,
Как полнота пылающего шара,
К болотам, к топям, вниз, спешит, спешит,
Горит за лесом заревом пожара.
Волнует жаб, меняет вид живых,
Их делает похожими на мертвых.
И в омутах двоится роковых,
В затонах, западнями распростертых.
Пугает беспредельной тишиной,
Вздымает безграничность океанов, —
И вновь горит блистательной Луной,
В одежде из серебряных туманов.
7
Итак, попавши в плен земной,
Возлюбим, братья, мир иной,
Следя за царственной — Луной.
Внемлите вкрадчивой струне,
И присягните молча мне
В повиновении — Луне.
Восславим, сестры, глубину,
Любовь к любви, любовь-волну,
Восхвалим ласки и — Луну.
Она одна, она одна
Для всех влюбленных нам дана,
Непобедимая — Луна!
В стране, где мрачные туманы
Дымятся вкруг высоких гор;
Где скалы, озера, курганы
Дивят и увлекают взор;
Где, стены замков обтекая,
Шумит, ревет волна морская
И плещет пеною своей
Под башнями монастырей, —Там между скал, укрыт лесами,
Таится дерзостный народ,
Кипит он буйными страстями,
Как грозный ток нагорных вод.
Но милы там прелестны девы,
Как сладкие любви напевы;
Их нежный блеск в красе младой
Свежее розы полевой.Уж был зажжен порой ночною
В горах сторожевой огонь;
Тропинкой узкой и крутою
Стремится, скачет борзый конь.
В ущельях звонких раздается,
Как скачет конь, — но кто несется
При бледной, трепетной луне,
Как вихрь, на вороном коне? Через ручьи, через овраги
Он быстро гонит, он летит,
Он полон бешеной отваги,
Он чудной дерзостью страшит.
Или от гибели он мчится?
Иль сам побить кого стремится?
С ним скачет смерть, за ним вослед
Несется ужас мрачных бед.Промчался он, но думой черной
Мою он душу отравил;
Он рьяностью своей упорной
Дремотный сумрак возмутил, —
Его чело темнее ночи,
Краснее угля рдеют очи…
О! страшен ты, ездок ночной,
Как призрак вещий, роковой.Но что в полночной тме мерцает?
Клубится дым под небеса, —
Внезапно пламень одаряет
Утесы, замки и леса;
Сверкнув багровыми струями,
Он льет огонь меж облаками
И вьется яркою змеей
Сквозь дым широкий и густой.Пожара признак неизбежный —
Заря кровавая легла;
Несется вопль и шум мятежный,
Звонят, гудят колокола;
Объемлет пламень-истребитель,
Святую инокинь обитель:
Их церковь, кельи — всё горит,
И крест в дыму уж не блестит.Увы! невольно покидает
Тот мир, где прелестью цвела,
Навек там Бренда молодая
Себя томленью обрекла;
Уж очи темно-голубые
Не встретят радости земные,
И, русых кудрей лишена,
Теперь под ежимою она.Была молва, что вождь нагорный
Младую Бренду полюбил
И что он страстью непритворной
Ее, прекрасную, пленил;
Но, сын тревог, в нем дух кичливый
Страшил отца невесты милой;
Его огнем кипела кровь,
Была грозой его любовь.И вдруг меж горными вождями
Возникла брань, и в шумный бой
Отважно с верными друзьями
Помчался витязь удалой;
Но с ним уж Бренде не венчаться,
Ее удел — в тиши спасаться:
Угрюмый, горестный отец
Расторгнул узы двух сердец.Вкруг башни и стеньг зубчатой
Струями пламень пробегал,
Сквозь зелень блеск он красноватый
На скалы дикие бросал;
Волнуясь, зарево пылало,
В потоках, в озере дрожало;
Чрез дым мелькая по торам,
Взвивались тени к облакам.И вот тропинкою крутою
Он, призрак тмы, ездок ночной,
Не скачет, но летит стрелою,
И к сердцу жадною «рукой
Младую деву прижимает;
Любовью буйный взор сверкает…
О Бренда! Бренда! иль злодей
Святой невинности милей? Поганя скачет; он, губитель,
В безумном бешенстве своем
Святую инокинь обитель
И кровью облил, и огнем.
Страшись! как туча громовая,
Летит погоня роковая, —
Неумолимою грозой
Гнев божий грянет над тобой.Близка погоня, и от мщенья,
Преступник, не ускачет он;
Почти настигли, нет спасенья!
Уж конь в крови и утомлен,
И Бренда нежная, робея,
Приникнула к груди злодея;
У ней я в сердце, и в> очах
Любовь, раскаянье и страх.Но подле, с шумной быстротою
Стремясь с горы, кипит поток;
С конем и с Брендой молодою
В его гремучий бурный ток
Уж он слетел, отваги полный:
Он переплыть мечтает волны
И совершить опасный путь, —
Но можно ль небо обмануть? И с Брендой хочет он, безумный,
В порывах буйного огня,
Нестися вплавь волною шумной;
Сскочив с усталого коня,
Он Бренду обхватил — но сила
Надежде пылкой изменила:
Он встретил тайный страшный рок,
Ему могила — бурный ток.И дважды, Бренда, ты всплывала,
В руках с блестящим тем крестом,
С которым ты, увы! стояла
Еще вчера пред алтарем;
В минуту смерти неизбежной
Ты, сняв его с пруди мятежной,
Прижала к сердцу, — а творец
Всё видит в глубине сердец! Есть слух: в обители сгорелой
Бывает в полночь чудный звон,
А на волнах — в одежде белой
Мелькает тень и слышен стон;
И вдруг — откуда ни возьмется —
Ездок ночной чрез ток несется
При бледной, трепетной луне,
Как вихрь, на вороном коне.
Страшней и крепче не было союза
меж Господом и смертным никогда!..
Вся жизнь твоя, многострадальный Суза,
ряд подвигов, мучений и стыда!..
Ты в каждом брате прозревал Иуду,
в плодах земных — яд райского плода,
отверженник, от колыбели всюду
ты осязал дыханье Сатаны,
едва спасенью верить смел, как чуду.
Ты вопросил, — и тайны Ада сны
разоблачили пред тобой до срока:
весь ужас неискупленной вины,
средь грешных сонмов, мучимых жестоко,
в стране Суда. где милосердья нет,
твой бледный лик твое ж узрело око,
и, пробудясь, ты страшный дал обет,
и стала жизнь твоя лишь жаждой муки,
и эти муки длились сорок лет.
Где б ни был ты, повсюду, в каждом звуке
ты слышал стук вбиваемых гвоздей,
распятые ты всюду видел руки;
ты жил один. страша собой людей,
как червь, иглой пронзенный, извиваясь,
и воплями смущая сон полей.
Но жаждал ты, слезами обливаясь,
лишь одного — продлить расплаты срок,
Отца-заимодавца ужасаясь,
и здесь отбыть положенный урок.
Итак, в гробу одной ногою стоя,
ты умирал и умереть не мог.
И было в этом знаменье благое!
Омыть в крови, как в огненной росе,
как мытарь, славословье лишь простое
ты смел шептать, простерт на колесе;
ты предал чину страшных покаяний
все деланья и помышленья все.
Ты меру превозмог земных страданий,
безумец, ты призвал на помощь ад
и преступил раскаяния грани.
Так день за днем от головы до пят
от язв гвоздиных яростно язвимый,
зажжен багровым заревом стигмат,
от смерти силой вышнею хранимый,
ты жаждал новых мук. и скорбный лик,
рыдая, отвратили серафимы.
Но ты, гася, как пламя, каждый крик,
питал под шерстяною власяницей,
как змей железных, звения вериг;
томим видений черной вереницей,
ища для язв повсюду новых мест,
страшась, чтоб сон не тяготил ресницы,
на раменах носил тяжелый крест,
утыканный дубовыми шипами,
молясь, да каждый плоть язвит и ест!
Ты шествовал запретными тропами,
бдел по ночам, по пояс обнажен,
осыпав язвы жадными клопами,
тысячекратно каждый час сожжен;
но те часы тебе казались кратки,
и вот, чтоб был Лукавый посрамлен,
ты сшил из кожи черные перчатки
и в них вонзил сто пятьдесят гвоздей,
и были сердцу их лобзанья сладки.
О, только раз на миг души твоей
коснулся луч и слезы умиленья
исторгнул из твоих слепых очей,
ты мирным сном забылся на мгновенье,
но снова тьма покрыла все кругом,
и вновь помчались адские виденья.
Но ты не пал, очнувшись пред Врагом,
до гроба дверь замкнул у темной кельи
и каждый луч с тех пор считал грехом,
страшась, как ада, райского веселья.
Ты голодал, спал на гнилой двери,
как зверь, в жару кровавого похмелья:
рыдая от зари и до зари,
ни на мгновенье не касаясь тела,
сказав надежде навсегда «Умри!»,
раскаянью не зная лишь предела…
И вот в виденье огненном Господь
предстал твоей душе оцепенелой,
вещая грозно: «Раб, казнящий плоть,
восстань из мрака ныне к жизни новой,
Наш гнев ты смел страданьем побороть;
восстань, гордец упрямый и суровый,
Я сам тебе отверзну райский сад,
но ведай днесь, когда б не Наше слово,
раскаянье твое пожрал бы Ад!»
Так, вняв Отцу, скончался бедный Суза,
и плоть его нетленна, говорят…
Когда ж и мы расторгнем наши узы,
и нас вернет безумье небесам
восстановить попранные союзы?..
Святой страдалец! Ты — прообраз нам,
отверженным, безумным, окаянным!
Дай мне прильнуть к твоим святым огням,
к твоим рубцам и язвам покаянным!..
Зажечь стигматы от твоих стигмат!
Да буду век безумным, сирым, странным!
Да вниду в Рай, благословляя Ад!..
Князь Курбский от царского гнева бежал,
С ним Васька Шибанов, стремянный.
Дороден был князь. Конь измученный пал —
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свого отдает воеводе коня:
«Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану!»
И князь доскакал. Под литовским шатром
Опальный сидит воевода,
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздает,
Недаром дивится литовский народ,
И ходят их головы кругом:
«Князь Курбский нам сделался другом!»
Но князя не радует новая честь,
Исполнен он желчи и злобы;
Готовится Курбский царю перечесть
Души оскорбленной зазнобы:
«Что долго в себе я таю и ношу,
То всё я пространно к царю напишу,
Скажу напрямик, без изгиба,
За все его ласки спасибо!»
И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит;
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя,
И вот уж, когда залилася заря,
Поспело ему на отраду
Послание, полное яду.
Но кто ж дерзновенные князя слова
Отвезть Иоанну возьмется?
Кому не люба на плечах голова,
Чье сердце в груди не сожмется?
Невольно сомненья на князя нашли…
Вдруг входит Шибанов, в поту и в пыли:
«Князь, служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали!»
И в радости князь посылает раба,
Торопит его в нетерпенье:
«Ты телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награжденье!»
Шибанов в ответ господину: «Добро!
Тебе здесь нужнее твое серебро,
А я передам и за муки
Письмо твое в царские руки!»
Звон медный несется, гудит над Москвой;
Царь в смирной одежде трезвонит;
Зовет ли обратно он прежний покой
Иль совесть навеки хоронит?
Но часто и мерно он в колокол бьет,
И звону внимает московский народ
И молится, полный боязни,
Чтоб день миновался без казни.
В ответ властелину гудят терема,
Звонит с ним и Вяземский лютый,
Звонит всей опрични кромешная тьма,
И Васька Грязной, и Малюта,
И тут же, гордяся своею красой,
С девичьей улыбкой, с змеиной душой,
Любимец звонит Иоаннов,
Отверженный Богом Басманов.
Царь кончил; на жезл опираясь, идет,
И с ним всех окольных собранье.
Вдруг едет гонец, раздвигает народ,
Над шапкою держит посланье.
И спрянул с коня он поспешно долой,
К царю Иоанну подходит пешой
И молвит ему, не бледнея:
«От Курбского, князя Андрея!»
И очи царя загорелися вдруг:
«Ко мне? От злодея лихого?
Читайте же, дьяки, читайте мне вслух
Посланье от слова до слова!
Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»
И в ногу Шибанова острый конец
Жезла своего он вонзает,
Налег на костыль — и внимает:
«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,
Без счета твердыни врагов сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?
Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,
В небытную ересь прельщенный?
Внимай же! Приидет возмездия час,
Писанием нам предреченный,
И аз, иже кровь в непрестанных боях
За тя, аки воду, лиях и лиях,
С тобой пред судьею предстану!»
Так Курбский писал Иоанну.
Шибанов молчал. Из пронзенной ноги
Кровь алым струилася током,
И царь на спокойное око слуги
Взирал испытующим оком.
Стоял неподвижно опричников ряд;
Был мрачен владыки загадочный взгляд,
Как будто исполнен печали,
И все в ожиданье молчали.
И молвил так царь: «Да, боярин твой прав,
И нет уж мне жизни отрадной!
Кровь добрых и сильных ногами поправ,
Я пес недостойный и смрадный!
Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,
И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой в застенок!»
Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену.
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
И царь вопрошает: «Ну что же гонец?
Назвал ли он вора друзей наконец?»
— «Царь, слово его всё едино:
Он славит свого господина!»
День меркнет, приходит ночная пора,
Скрыпят у застенка ворота,
Заплечные входят опять мастера,
Опять зачалася работа.
«Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?»
— «Царь, близок ему уж приходит конец,
Но слово его все едино,
Он славит свого господина:
О князь, ты, который предать меня мог
За сладостный миг укоризны,
«О князь, я молю, да простит тебе бог
Измену твою пред отчизной!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но в сердце любовь и прощенье —
Помилуй мои прегрешенья!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Прости моего господина!
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но слово мое все едино:
За грозного, боже, царя я молюсь,
За нашу святую, великую Русь —
И твердо жду смерти желанной!»
Так умер Шибанов, стремянный.
Благослови, поэт!.. В тиши парнасской сени
Я с трепетом склонил пред музами колени:
Опасною тропой с надеждой полетел,
Мне жребий вынул Феб, и лира мой удел.
Страшусь, неопытный, бесславного паденья,
Но пылкого смирить не в силах я влеченья,
Не грозный приговор на гибель внемлю я:
Сокрытого в веках священный судия,
Страж верный прошлых лет, наперсник муз любимый
И бледной зависти предмет неколебимый
Приветливым меня вниманьем ободрил;
И Дмитрев слабый дар с улыбкой похвалил;
И славный старец наш, царей певец избранный,
Крылатым гением и грацией венчанный,
В слезах обнял меня дрожащею рукой
И счастье мне предрек, незнаемое мной.
И ты, природою на песни обреченный!
Не ты ль мне руку дал в завет любви священный?
Могу ль забыть я час, когда перед тобой
Безмолвный я стоял, и молнийной струей
Душа к возвышенной душе твоей летела
И, тайно съединясь, в восторгах пламенела, —
Нет, нет! решился я — без страха в трудный путь,
Отважной верою исполнилася грудь.
Творцы бессмертные, питомцы вдохновенья!..
Вы цель мне кажете в туманах отдаленья,
Лечу к безвестному отважною мечтой,
И, мнится, гений ваш промчался надо мной!
Но что? Под грозною парнасскою скалою
Какое зрелище открылось предо мною?
В ужасной темноте пещерной глубины
Вражды и Зависти угрюмые сыны,
Возвышенных творцов зоилы записные
Сидят — Бессмыслицы дружины боевые.
Далеко диких лир несется резкой вой,
Варяжские стихи визжит варягов строй.
Смех общий им ответ; над мрачными толпами
Во мгле два призрака склонилися главами.
Один на груды сел и прозы и стихов —
Тяжелые плоды полунощных трудов,
Усопших од, поэм забвенные могилы!
С улыбкой внемлет вой стопосложитель хилый:
Пред ним растерзанный стенает Тилемах;
Железное перо скрыпит в его перстах
И тянет за собой гекзаметры сухие,
Спондеи жесткие и дактилы тугие.
Ретивой музою прославленный певец,
Гордись — ты Мевия надутый образец!
Но кто другой, в дыму безумного куренья,
Стоит среди толпы друзей непросвещенья?
Торжественной хвалы к нему несется шум:
А он — он рифмою попрал и вкус и ум;
Ты ль это, слабое дитя чужих уроков,
Завистливый гордец, холодный Сумароков,
Без силы, без огня, с посредственным умом,
Предрассуждениям обязанный венцом
И с Пинда сброшенный, и проклятый Расином?
Ему ли, карлику, тягаться с исполином?
Ему ль оспоривать тот лавровый венец,
В котором возблистал бессмертный наш певец,
Веселье россиян, полунощное диво?..
Нет! в тихой Лете он потонет молчаливо,
Уж на челе его забвения печать,
Предбудущим векам что мог он передать?
Страшилась грация цинической свирели,
И персты грубые на лире костенели.
Пусть будет Мевием в речах превознесен —
Явится Депрео, исчезнет Шапелен.
И что ж? всегда смешным останется смешное;
Невежду пестует невежество слепое.
Оно сокрыло их во мрачный свой приют;
Там прозу и стихи отважно все куют,
Там все враги наук, все глухи — лишь не немы,
Те слогом Никона печатают поэмы,
Одни славянских од громады громоздят,
Другие в бешеных трагедиях хрипят,
Тот, верный своему мятежному союзу,
На сцену возведя зевающую музу,
Бессмертных гениев сорвать с Парнаса мнит.
Рука содрогнулась, удар его скользит,
Вотще бросается с завистливым кинжалом,
Куплетом ранен он, низвержен в прах журналом, —
При свистах критики к собратьям он бежит…
И Феспису ими свит.
Все, руку положив на том «Тилемахиды»,
Клянутся отомстить сотрудников обиды,
Волнуясь восстают неистовой толпой.
Беда, кто в свет рожден с чувствительной душой!
Кто тайно мог пленить красавиц нежной лирой,
Кто смело просвистал шутливою сатирой,
Кто выражается правдивым языком,
И русской Глупости не хочет бить челом!..
Он враг отечества, он сеятель разврата!
И речи сыплются дождем на супостата.
И вы восстаньте же, парнасские жрецы,
Природой и трудом воспитанны певцы
В счастливой ереси и Вкуса и Ученья,
Разите дерзостных друзей Непросвещенья.
Отмститель гения, друг истины, поэт!
Лиющая с небес и жизнь и вечный свет,
Стрелою гибели десница Аполлона
Сражает наконец ужасного Пифона.
Смотрите: поражен враждебными стрелами,
С потухшим факелом, с недвижными крылами
К вам Озерова дух взывает: други! месть!..
Вам оскорбленный вкус, вам знанья дали весть —
Летите на врагов: и Феб и музы с вами!
Разите варваров кровавыми стихами;
Невежество, смирясь, потупит хладный взор,
Спесивых риторов безграмотный собор…
Но вижу: возвещать нам истины опасно,
Уж Мевий на меня нахмурился ужасно,
И смертный приговор талантам возгремел.
Гонения терпеть ужель и мой удел?
Что нужды? смело вдаль, дорогою прямою,
Ученью руку дав, поддержанный тобою,
Их злобы не страшусь; мне твердый Карамзин,
Мне ты пример. Что крик безумных сих дружин?
Пускай беседуют отверженные Феба;
Им прозы, ни стихов не послан дар от неба.
Их слава — им же стыд; творенья — смех уму;
И в тьме возникшие низвергнутся во тьму.
Sе non fosse amore, sarrebbe la vita nostra come
il cielo senza stelle e sole.M. Bandello Perduto & tutto il tempo,
Che in amar non si spende!«Aminta». Atta prima, sc. pr. 1
КСАНФАРосой оливы благовонной,
Филена, свещник напои!
Он наших тайн посредник скромный,
Он тихо светит для любви.
Но выдь и двери за собою
Захлопни твердою рукою.
Живых свидетелей Эрот
В лукавой робости стыдится!
О Ксанфа! Ложе нас зовет,
С курильниц тонкий пар клубится,
Скорей в объятия ко мне!
А ты, жена, открой зеницы,
Всю прелесть Пафоса царицы
Узнаешь, милая, вполне! 2
НИКАРЕТАТы бережешь любви цветок прелестный,
Скажи, к чему полезен он?
Все в ад сойдем, в юдоли тесной
Всех примет хладный Ахерон.
Там нет Киприды наслаждений,
Как в здешнем мире, чуждом тьмы, —
Носиться будем в виде тени,
Костьми и пеплом станем мы.3
ХАРИТАУж солнце шестьдесят кругов
Свершило над главой Хариты,
Но глянец черных волосов,
Плеча, тюникою не скрыты,
И перси, тверды как лигдин,
Еще красуются живые,
И очи томно-голубые,
Чело и щеки без морщин,
Дыханье полно аромата,
Звук усладительный речей, —
Всё чудно, всё прелестно в ней
В годину позднего заката!..
Вы, новых жадные побед,
Поклонники безумной страсти,
Сюда! Ее предайтесь власти,
Забыв десятки лишних лет.4
ЛИСИДИКАЕще твое не наступило лето
И не видать полуопадших роз;
Незрелый грозд, на солнце не согретый,
Не точит кровь своих душистых слез!
Но примешь ты все прелести Хариты,
О Лисидика. За тобой
Эроты с луком и стрелой
Несутся резвою толпой,
И тлеет огнь, под пеплом скрытый.
Скорей укроемся от гибельных очей,
Пока еще стрела дрожит над тетивою!
Пожар, пророчу вам, от искры вспыхнет сей
Сильней, чем некогда опепеливший Трою.5
ДИОКЛЕЯЯ худощавою пленился Диоклеей.
Когда б ее увидел ты,
Сравнил бы с юною, бесплотной Дионеей:
В ней всё божественно — и взоры, и черты.
На перси тонкие прелестной упадая,
Вкруг сладострастной обовьюсь
И, в наслажденьях утопая,
Душой своей легко с ее душой сольюсь.6
АНТИГОНАНет, нет! тот не был воспален
Высокой, истинною страстью,
Кто, резвою красавицей пленен,
Невольно взором увлечен
Он был к живому сладострастью.
Лишь тот один постиг любовь вполне,
Кто красоты не разбирает,
Пред безобразною в немом восторге тает
И, исступленный, весь в огне,
Молчит — и слезы проливает.
Безумной мыслию кипит его душа!
Он, чуждый сна, винит мрак ночи
И, трепетный, едва дыша,
С трудом усталые приподымает очи.Вот образ истинный Эротова жреца!
Вот жертва лучшая Киприде:
Пленяет всех краса лица, —
Влюбленный пламенно не думает о виде!Отд. изд., СПб., 1830, с. И, 15, 19, 27, 33, 35, без имени автора, в составе шестнадцати стихотворений. Текст брошюры двуязычный: на четных страницах приведены древнегреческие стихи, на нечетных — параллельные русские переводы. Цикл завершают авторские примечания, в которых, между прочим, говорится: «Гинекион — слово греческое: комната для женщин, определенное место для пребывания женского пола; из этого слова французы произвели свой gynecee. Название сие дано мною сим анфологическим безделкам, потому что каждая носит имя какой-либо женщины, по большей части взятое из самой эпиграммы; только в трех местах позволил я себе поставить имена произвольные» (с. 37). У О. было намерение представить русскому читателю целый том стихотворений из древнегреческой антологии. В его архиве сохранились прозаические переводы 214 эпиграмм и рукописная книга, содержащая 208 эпиграмм в немецких переводах (изредка на языке оригинала). Немецкие переводы выписаны из какого-то немецкого изд. на четные страницы, на нечетных (чистых) кое-где вписаны русские переводы О. (всего 13). Книга открывалась краткой заметкой О. об истории антологии. Автографы публикуемых стихотворений, кроме «Диоклеи», — Альб. I; три первые перевода — с разночтениями; «Харита» и «Лисидика» датированы мартом 1828 г. Полная рукопись «Гинекиона» — ПД, ц. р. 8 мая 1828 г. с визой С.Т. Аксакова, в составе 17 эпиграмм (последняя была снята), с зачеркнутым третьим эпиграфом — четверостишием из Горация (кн. II, ода 11) и с посвящением: Язык любви красноречивый,
Эллады пламенный язык,
Роскошный, сладостный, игривый,
Свободно музе прихотливой
Я втайне поверять привык.
Природа мне внушила краски,
И я неопытной рукой,
Я рисовал живые ласки —
Восторги девы молодой.
И не искал, не жду награды.
Надеждой сладкой упоен,
Быть может, робко бросит взгляды
Она на мой «Гинекион».Вольным переводам О. соответствуют следующие NoNo APV: 4 (Филодем), 85 (Асклепиад), 13 и 124 (Филодем), 102 и 89 (Марк Аргентарий). Банделло Маттео (ок. 1485-1562) — итальянский писатель-новеллист и поэт. «Аминта» — пасторальная пьеса Т. Тассо.
Полуодобрительный отзыв о «Гинекионе» с упреком за несоблюдение «меры подлинника» был помещен в «Обозрении российской словесности за вторую половину 1829 и первую 1830 г.» О.М. Сомова (СЦ на 1831, с. 48-49). Ахерон — см. примеч. 24
3.
Лигдин — белый мрамор.
Орлица
Царица
Над стадом птиц была,
Любила истину, щедроты изливала,
Неправду, клевету с престола презирала.
За то премудрою у птиц она слыла,
За то ее любили,
Покой ее хранили.
Но наконец она Всемощною Рукой,
По правилам природы,
Прожив назначенные годы,
Взята была судьбой,
А попросту сказать — Орлица жизнь скончала;
Тоску и горести на птичий род нагнала;
И все в отчаянье горчайши слезы льют,
Унылым тоном
И со стоном
Хвалу покойнице поют.
Что сердцу тягостно, легко ли то забыть?
Слеза — души отрада
И доброй памяти награда.
Но — как ни горестно — ее не воскресить, —
Пернаты рассуждают,
И так друг друга уверяют,
Что без царя нельзя на свете жить
И что царю у них, конечно, должно быть!
И тотчас меж собой совет они собрали
И стали толковать,
Кого в цари избрать?
И наконец избрали…
Великий Боже!
Кого же?
Турухтана!
Хоть знали многие, что нрав его крутой,
Что будет царь лихой,
Что сущего тирана
Не надо избирать,
Но должно было потакать, —
И тысячу похвал везде ему трубили:
Иной разумным звал, другие находили,
Что будет он отец отечества всего,
Иные клали всю надежду на него,
Иные до небес ту птицу возносили,
И злого петуха в корону нарядили.
А он —
Лишь шаг на трон,
То хищной тварию себя и окружил:
Сычей, сорок, ворон — в павлины нарядил,
И с сею сволочью он тем лишь забавлялся,
Что бедной дичию без милости ругался:
Кого велит до смерти заклевать,
Кого в леса дальнейшие сослать,
Кого велит терзать сорокопуту, —
И всякую минуту
Несчастья каждый ждал.
Томился птичий род, стонал…
В ужасном страхе все, а делать что — не знают!
«Виновны сами мы, — пернаты рассуждают, —
И, знать, карает нас вселенныя Творец
За наши каверзы, тираном сим вконец,
Или за то, что мы в цари избрали птицу
Кровопийцу!..»
И в горести своей летят толпой к леску,
Размыкать чтобы там смертельную тоску.
Не гимны, Турухтан, тебе дичина свищет,
Возмездия делам твоим тиранским ищет.
Когда народ стенет, всяк час беда, напасть,
Пернатые терпеть злодейств не станут боле!
Им нужен добрый царь, — ты гнусен на престоле!
Коль необуздан ты — твоя несносна власть!
И птичий весь совет решился,
Чтоб жизни Турухтан и царствия лишился.
К такому делу приступить
Гораздо трудно!
Однако ж, как же быть?
Казалось многим и безумно,
Ужасно действие, и пропасть в нем греха,
Да как ни есть
Свершили месть —
Убили петуха!
Не стало Турухтана, —
Избавились тирана!
В восторге, в радости, все птицы вне себя,
Злодея истребя,
Друг друга лобызают
И так болтают:
«Теперь в спокойствии и неге поживем,
Как птицу смирную на царство изберем!»
И в той сумятице на трон всяк предлагает:
Кто гуся, кто сову, кто курицу желает,
И в выборе царя у птиц различный толк.
О рок!
Проникнуть можно ли судеб твоих причину?
Караешь явно ты пернатую дичину!
И вдруг стакнулись все, во всех углах запели,
И все согласно захотели,
Чтоб Тетерев был царь.
Хоть он глухая тварь,
Хоть он разиня бестолковый,
Хоть всякому стрелку подарок он готовый, —
Но все в надежде той,
Что Тетерев глухой
Пойдет стезей Орлицы…
Ошиблись бедны птицы!
Глухарь безумный их —
Скупяга из скупых,
Не царствует — корпит над скопленной добычью,
А управлять другим несчастной отдал дичью.
Не бьет он, не клюет,
Лишь крохи бережет.
Любимцы ж царство разоряют,
Невинность гнут в дугу, страмцов обогащают…
Их гнусной прихотью — кто по миру пошел,
Лишен гнезда — у них коль не нашел.
Нет честности ни в чем, идет все на коварстве,
И сущий стал разврат во всем дичином царстве.
Чего же ожидать от птицы столь безумной?
Ваш выбор безрассудный
Урок вам дал таков:
Не выбирать ни злых, ни глупых петухов.
Покинув прекрасной владычицы дом,
Блуждал, как безумный, я в мраке ночном;
И мимо кладбища когда проходил,
Увидел — поклоны мне шлют из могил.
С плиты музыканта несется привет;
Луна проливает-мерцающий свет…
Вдруг шопот: «Сейчас я увижусь с тобой!»
И бледное что-то встает предо мной.
То был музыкант. Он на памятник сел
И голосом диким, могильным запел,
Струн цитры касаясь костлявой рукой;
Печальная песнь полилася рекой:
«Ну, струны, песенку одну
Вы помните-ль, что в старину
Грудь обливала кровью?
Зовет ее ангел блаженством небес,
Мученьями ада зовет ее бес,
А люди — любовью!»
Раздался лишь слова последняго звук,
Могилы кладбища разверзлися вдруг,
Воздушныя тени из них поднялись,
Вокруг музыканта, как вихрь, понеслись.
«Твой огонь, любовь, любовь,
Нас в могилы уложил.
Так зачем же из могил
Вызываешь ночью вновь!»
Все плачут и воют, ревут и кряхтят,
И стонут и свищут, бушуют, шумят,
Теснят музыканта безумной толпой;
Он вновь по струнам ударяет рукой:
«Браво, браво, тени! Пляс
Продолжайте
И внимайте
Песне, сложенной для вас!
В тишине спать сладко нам,
Как мышонкам по норам;
Но поднять и шум и гам
В эту ночь,
Помешать не могут нам!
Жить мы в мире не умели,
Дураки, мы не хотели
Гнать любви безумье прочь…
Так как нынче нам удобно,
Каждый скажет пусть подробно,
Бак его вскипала кровь,
Как гнала
И рвала
На куски его любовь!»
И тощая тень, словно ветер легка,
Жужжит, выступая вперед из кружка:
«Подмастерьем у портного,
С ножницами и иглой,
Жил я, нрава был живого,
С ножницами и иглой;
Дочь хозяйская явилась
С ножницами и иглой,
И мое пронзила сердце
Ножницами и иглой!»
Хохочет веселых теней хоровод —
Сурово второй выступает вперед:
«Я Ринальдо Ринальдини,
Шиндерганно, Орландини,
Карла Мора, наконец,
Брал себе за образец,
«Я ухаживал порою,
Как они — от вас не скрою, —
И в земных прелестных фей
Я влюблялся до ушей.
«Плакал я, вздыхал умильно
И любовью был так сильно
С толку сбит, что спутал бес —
Я в чужой карман залез.
«И беднягу задержали
Лишь за то, что он в печали
Слезы вытереть тайком
Захотел чужим платком.
«С негодяями, ворами
Был упрятан я властями
По суду в рабочий дом,
Где томился под замком,
«О любви святой мечтая,
Там сидел я, шерсть мотая;
Но мой дух в прекрасный день
Унесла Ринальдо тень».
Хохочет веселых теней хоровод,
В румянах выходит дух третий вперед:
«Царил я, бывало, на сцене,
Любовников первых играл,
«О, боги!» — ревел при измене,
Блаженствуя, нежно вздыхал.
«Мортимер я был превосходный,
Мария была так мила!..
Но жесты я тратил безплодно,
Понять их она не могла!
«На счастье утратив надежду,
«Небесная», — раз я вскричал —
И в грудь глубоко, сквозь одежду,
Вонзил себе острый кинжал».
Хохочет веселых теней хоровод;
Весь в белом выходить четвертый вперед:
«Я сладко дремал под профессора чтенье,
От сна отказаться мне было не в мочь!
Зато приводила меня в восхищенье
Профессора скучнаго милая дочь.
«Она из окошка мне делала знаки,
Цветок из цветочков, мой ангел земной!
Цветок из цветочков был сорван, однако —
Филистером тощим с богатой казной.
«Тут проклял я женщин, богатых нахалов,
Чертовскаго зелья насыпал в рейнвейн
И чокнулся с смертью; при звоне бокалов
Смерть молвила: «здравствуй, зовусь я друг Гейн!»
Хохочет веселых теней хоровод;
На шее с веревкою пятый идет:
«Хвалился, пируя, граф дочкой своей
И блеском своих драгоценных камней!
Не надо мне, граф, драгоценных камней —
В восторге от дочки я милой твоей!
«Запоры, замки дочь и камни хранят,
В передней лакеев стоит длинный ряд;
Лакеи, запоры меня не страшат —
Я лестницу смело тащу к тебе в сад.
«По лестнице бойко в окно лезу я;
Вдруг слышу, внизу окликают меня:
«Дружок, подожди-ка! Вдвоем веселей,
Любитель и я драгоценных камней!»
«Так граф издевался — и схвачен я был,
Шумя, ряд лакеев меня обступил.
«Эй, к чорту вы, челядь, не жулик я, прочь!
Хотел я украсть только графскую дочь!»
«Помочь не могли уверенья слова…
В петлю угодила моя голова!
И солнце, явясь с наступлением дня,
Дивилось, увидев висящим меня».
Хохочет веселых теней хоровод;
Шестой, с головою в руке, шел вперед:
«В любовной боли и тоске
Я лесом шел с ружьем в руке;
Вдруг слышу — ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»
«Когда-б мне голубя найти,
С охоты милой принести!
Так думал я, и тут, и там
Я долго шарил по кустам.
«Чу! Шорох!.. Поцелуй!.. Опять!
Не голубки ли? Надо взять!
Спешу, взвожу курок ружья —
И что-ж? Голубка там моя!
«Невесту, милую мою
В чужих обятьях застаю…
Охотник, промаху не дай!..
И залит кровью негодяй.
«Тем лесом вскоре шел народ.
Меня везли на эшафот…
И снова ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»
Хохочет веселых теней хоровод;
И сам музыкант выступает вперед:
«Пел я песенку когда-то,
Спета песенка моя,
Ах, когда разбито сердце —
Песни кончены, друзья!»
Быстрей завертелися тени вокруг;
Тут хохот безумный удвоился вдруг;
Раздался удар колокольных часов —
К могилам рванулась толпа мертвецов.
Не ты ли, о мой сын, восстал против меня?
Не ты ли порицал мои благодеянья
И, очи отвратя от прелести созданья,
Проклял отраду бытия?
Еще ты в прахе был, безумец своенравный,
А я уже радел о счастии твоем,
Растил тебя, как плод, и в промысле святом
Тебе удел готовил славный.
В Совете вековом твой век образовал,
И времена текли моим произволеньем,
И рек я: «Появись и чистым наслажденьем
Почти мой горний Трибунал!»
И ты возник. Мое благое попеченье
Не обрекло тебя игралищем судьбе;
Огнем моих очей посеял я в тебе
С началом жизни вдохновенье.
Из груди я воззвал млеко твоим устам,
И сладко ты прильнул к источнику любови,
И ты впивал в себя и жар и силу крови,
И свет мелькнул твоим очам.
И — искра Божества под бренным покрывалом —
Свободная душа невидимо зажглась,
Младенческая мысль словами излилась,
И имя Бог служило ей началом.
В каком великом торжестве
Перед тобой оно сияло!
Везде и все напоминало
Тебе о тайном Божестве.
На небе в солнце лучезарном
Мое величье ты читал;
Когда же с чувством благодарным
На землю очи обращал,
То всюду зрел мои деянья
Во всей красе благодеянья;
В природе зрел ты образ мой,
В порядке — Предопределенье,
В пространстве мира — Провиденье,
В судьбе послушной и слепой —
Мое могущее веленье.
И ты почтил во мне Царя
Твоих душевных наслаждений,
И, то забывшись, то горя
Огнем приятных впечатлений,
В своей невинной простоте
Ты шел к таинственной мете;
Но между тем, как грозный опыт
Твой свежий ум окаменял,
Ты произнес безумный ропот,
Ты укорять меня дерзал.
Душа твоя одета мглою,
Чело бледнее мертвеца,
И ты, терзаясь думой злою,
Уже не веруешь в Творца.
<«Он есть великая проблема,
Рассудку данная судьбой;
Когда весь мир его эмблема,
То, наподобие Эдема,
Правдивый был бы и благой».>
Умолкни, гордое мечтанье!
Я начертал тебе закон,
Но для меня ничтожен он.
О, как велико расстоянье
Перед тобою: миг один —
Я миллионов властелин!
Когда спадут перед тобою
Покровы мудрости моей,
Тогда, измученный борьбою
Недоумений и страстей,
Ты озаришься совершенством
Неизреченной правоты
И вкусишь с праведным блаженством
От чаши благ и доброты;
Познаешь горнего участья
Дотоле сокрытые плоды,
И миновавшие несчастья
Благословишь в восторге ты.
Но ропот не умолк в душе ожесточенной,
Ты жаждешь до времен узреть великий день
И дивный вертоград, Всевышним насажденный,
Где никогда ночная тень
Не омрачит святую сень.
Безумный! малый свет и темнота ночная
Вожатые к нему. Надейся и иди,
Природу и меня постигнуть не дерзая;
Подобно ей мои пути
Слепой покорностью почти.
Открыл ли я земле законы управленья?
Свирепый океан, великий царь морей,
Окован навсегда десницею моей,
И в час урочного явленья
Он, силой бурного стремленья,
Наводит ужас потопленья
И снова хлынет от степей.
И — тень моих лучей в лазури необятной —
Узнал ли этот шар закон моих путей?
Куда б он полетел без помощи моей?
Кончая подвиг благодатной,
Улыбкой тихой и приятной
Не обещает он обратно
Заутра радужных огней.
И царствует везде порядок неразрывной:
Я утром возбужу вселенную от сна,
И вечером взойдет сребристая луна.
И вот из тишины пустынной
Она, на голос мой призывной,
Стремится с легкостию дивной,
И ночи мгла озарена.
А ты, прекрасное творенье,
Кого создал для неба я,
Ты впал в ужасное сомненье
О мудрой цели бытия.
Ты, человек и царь вселенной,
Дерзнул роптать — и на кого?
Ты смел в душе ожесточенной
Хулить Владыку своего!
Я твой Владыко — благодетель,
Моя святая добродетель
Тебя спасает и хранит,
Я твой незыблемый гранит.
Не мнишь ли ты, что в мраке ночи
Я беззаботно опочил?
О нет! внимательные очи
Я с действий мира не сводил.
Моря в волнении суровом,
Летучий прах и ветров стон,
Все движу я великим словом,
Всему в природе есть закон.
Иди с светильником надежды
За Провидением вослед,
Ты не умрешь, смыкая вежды,
Тебе за гробом новый свет!
И знай, правдиво Провиденье,
В его путях обмана нет.
Зари румяной восхожденье,
Природы целой уверенье
Твердит о нем из века в век, —
Один не верит человек.
Но брось, о смертный, безнадежность,
Моя родительская нежность
Твое сомненье постыдит
И за безумное роптанье
Свое преступное созданье
Любовью вечной наградит.
Ночь летнюю сменяло утро;
Отливом бледным перламутра
Восток во мраке просиял;
Погас рой звезд на небосклоне,
Не унимался в Трианоне
Веселый шум, и длился бал.И в свежем сумраке боскетов
Везде вопросов и ответов
Живые шепоты неслись;
И в толках о своих затеях
Гуляли в стриженых аллеях
Толпы напудренных маркиз.Но где, в глуби, сквозь зелень парка
Огни не так сверкали ярко, —
Шли, избегая шумных встреч,
В тот час, под липами густыми,
Два гостя тихо, и меж ними
Иная продолжалась речь.Не походили друг на друга
Они: один был сыном юга,
По виду странный человек:
Высокий стан, как шпага гибкой,
Уста с холодною улыбкой,
Взор меткий из-под быстрых век.Другой, рябой и безобразный,
Казался чужд толпе той праздной,
Хоть с ней мешался не впервой;
И шедши, полон думой злою,
С повадкой львиной он порою
Качал огромной головой.Он говорил: «Приходит время!
Пусть тешится слепое племя;
Внезапно средь его утех
Прогрянет черни рев голодный,
И пред анафемой народной
Умолкнет наглый этот смех».— «Да, — молвил тот, — всегда так было;
Влечет их роковая сила,
Свой старый долг они спешат
Довесть до страшного итога;
Он взыщется сполна и строго,
И близок тяжкий день уплат.Свергая древние законы,
Народа встанут миллионы,
Кровавый наступает срок;
Но мне известны бури эти,
И четырех тысячелетий
Я помню горестный урок.И нынешнего поколенья
Утихнут грозные броженья,
Людской толпе, поверьте, граф,
Опять понадобятся узы,
И бросят эти же французы
Наследство вырученных прав».— «Нет! не сойдусь я в этом с вами, —
Воскликнул граф, сверкнув глазами, —
Нет! лжи не вечно торжество!
Я, сын скептического века,
Я твердо верю в человека
И не боюся за него.Народ окрепнет для свободы,
Созреют медленные всходы,
Дождется новых он начал;
Века считая скорбным счетом,
Своею кровью он и потом
Недаром почву утучнял…»Умолк он, взрыв смиряя тщетный;
А тот улыбкой чуть заметной
На страстную ответил речь;
Потом, взглянув на графа остро:
«Нельзя, — сказал он, — Калиостро
Словами громкими увлечь.Своей не терпишь ты неволи,
Свои ты вспоминаешь боли,
И против жизненного зла
Идешь с неотразимым жаром;
В себя ты веришь, и недаром,
Граф Мирабо, в свои дела.Ты знаешь, что в тебе есть сила,
Как путеводное светило
Встать средь гражданских непогод;
Что, в увлеченьи вечно юном,
Своим любимцем и трибуном
Провозгласит тебя народ.Да, и пойдет он за тобою,
И кости он твои с мольбою
Внесет, быть может, в Пантеон;
И, новым опьянев успехом,
С проклятьем, может быть, и смехом
По ветру их размечет он.Всегда, в его тревоге страстной,
Являлся, вслед за мыслью ясной,
Слепой и дикий произвол;
Всегда любовь его бесплодна,
Всегда он был, поочередно,
Иль лютый тигр, иль смирный вол.Толпу я знаю не отныне:
Шел с Моисеем я в пустыне;
Покуда он, моля Творца,
Народу нес скрижаль закона, —
Народ кричал вкруг Аарона
И лил в безумии тельца.Я видел грозного пророка,
Как он, разбив кумир порока,
Стал средь трепещущих людей
И повелел им, полон гнева,
Направо резать и налево
Отцов, и братий, и детей.Я в цирке зрел забавы Рима;
Навстречу гибели шел мимо
Рабов покорных длинный строй,
Всемирной кланяясь державе,
И громкое звучало Ave!
Перед несметною толпой.Стоял жрецом я Аполлона
Вблизи у Кесарева трона;
Сливались клики в буйный хор;
Я тщетно ждал пощады знака, —
И умирающего Дака
Я взором встретил грустный взор.Я был в далекой Галилеи;
Я видел, как сошлись евреи
Судить мессию своего;
В награду за слова спасенья
Я слышал вопли исступленья:
«Распни его! Распни его!»Стоял величествен и нем он,
Когда бледнеющий игемон
Спросил у черни, оробев:
«Кого ж пущу вам по уставу?»
— «Пусти разбойника Варавву!» —
Взгремел толпы безумный рев.Я видел праздники Нерона;
Одет в броню центуриона,
День памятный провел я с ним.
Ему вино лила Поппея,
Он пел стихи в хвалу Энея, —
И выл кругом зажженный Рим.Смотрел я на беду народа:
Без сил искать себе исхода,
С тупым желанием конца, —
Ложась средь огненного града,
Людское умирало стадо
В глазах беспечного певца.Прошли века над этим Римом;
Опять я прибыл пилигримом
К вратам, знакомым с давних пор;
На площади был шум великой:
Всходил, к веселью черни дикой,
Ее заступник на костер… И горьких встреч я помню много!
Была и здесь моя дорога;
Я помню, как сбылось при мне
Убийство злое войнов храма, —
Весь этот суд греха и срама;
Я помню гимны их в огне.Сто лет потом, стоял я снова
В Руане, у костра другого:
Позорно умереть на нем
Шла избавительница края;
И, бешено ее ругая,
Народ опять ревел кругом.Она шла тихо, без боязни,
Не содрогаясь, к месту казни,
Среди проклятий без числа;
И раз, при взрыве злого гула,
На свой народ она взглянула, —
Главой поникла и прошла.Я прожил ночь Варфоломея;
Чрез груды трупов, свирепея,
Неслась толпа передо мной
И, новому предлогу рада,
С рыканьем зверским, до упада
Безумной тешилась резней.Узнал я вопли черни жадной;
В ее победе беспощадной
Я вновь увидел большинство;
При мне ватага угощала
Друг друга мясом адмирала
И сердце жарила его.И в Англии провел я годы.
Во имя веры и свободы,
Я видел, как играл Кромвель
Всевластно массою слепою
И смелой ухватил рукою
Свою достигнутую цель.Я видел этот спор кровавый,
И суд народа над державой;
Я видел плаху короля;
И где отец погиб напрасно,
Сидел я с сыном безопасно,
Развратный пир его деля.И этот век стоит готовый
К перевороту бури новой,
И грозный плод его созрел,
И много здесь опор разбитых,
И тщетных жертв, и сил сердитых,
И темных пронесется дел.И деву, может быть, иную,
Карая доблесть в ней святую,
Присудит к смерти грешный суд;
И, за свои сразившись веры,
Иные, может, темплиеры
Свой гимн на плахе запоют.И вашим внукам расскажу я,
Что, восставая и враждуя,
Вы обрели в своей борьбе,
К чему вас привела свобода,
И как от этого народа
Пришлось отречься и тебе».Он замолчал.- И вдоль востока
Лучи зари, блеснув широко,
Светлей всходили и светлей.
Взглянул, в опроверженье речи,
На солнца ясные предтечи
Надменно будущий плебей.Объятый мыслью роковою,
Махнул он дерзко головою, —
И оба молча разошлись.
А в толках о своих затеях,
Гуляли в стриженых аллеях
Толпы напудренных маркиз.
Меж тем, как изумленный мир
На урну Байрона взирает,
И хору европейских лир
Близ Данте тень его внимает,
Зовет меня другая тень,
Давно без песен, без рыданий
С кровавой плахи в дни страданий
Сошедшая в могильну сень.
Певцу любви, дубрав и мира
Несу надгробные цветы.
Звучит незнаемая лира.
Пою. Мне внемлет он и ты.
Подъялась вновь усталая секира
И жертву новую зовет.
Певец готов; задумчивая лира
В последний раз ему поет.
Заутра казнь, привычный пир народу;
Но лира юного певца
О чем поет? Поет она свободу:
Не изменилась до конца!
«Приветствую тебя, мое светило!
Я славил твой небесный лик,
Когда он искрою возник,
Когда ты в буре восходило.
Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
И власти древнюю гордыню
Развеял пеплом и стыдом;
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
Я слышал братский их обет,
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
Я зрел, как их могущи волны
Все ниспровергли, увлекли,
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли.
Уже сиял твой мудрый гений,
Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени,
От пелены предрассуждений
Разоблачался ветхий трон;
Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил равенство,
И мы воскликнули: Блаженство!
О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, — не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа,
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
Завешен пеленой кровавой:
Но ты придешь опять со мщением и славой, —
И вновь твои враги падут;
Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,
Все ищет вновь упиться им;
Как будто Вакхом разъяренный,
Он бродит, жаждою томим;
Так — он найдет тебя. Под сению равенства
В объятиях твоих он сладко отдохнет;
Так буря мрачная минет!
Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства:
Я плахе обречен. Последние часы
Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою
Палач мою главу подымет за власы
Над равнодушною толпою.
Простите, о друзья! Мой бесприютный прах
Не будет почивать в саду, где провождали
Мы дни беспечные в науках и в пирах
И место наших урн заране назначали.
Но, други, если обо мне
Священно вам воспоминанье,
Исполните мое последнее желанье:
Оплачьте, милые, мой жребий в тишине;
Страшитесь возбудить слезами подозренье;
В наш век, вы знаете, и слезы преступленье:
О брате сожалеть не смеет ныне брат.
Еще ж одна мольба: вы слушали стократ
Стихи, летучих дум небрежные созданья,
Разнообразные, заветные преданья
Всей младости моей. Надежды, и мечты,
И слезы, и любовь, друзья, сии листы
Всю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни,
Молю, найдите их; невинной музы дани
Сберите. Строгий свет, надменная молва
Не будут ведать их. Увы, моя глава
Безвременно падет: мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений;
Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный,
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь… и, может быть, утешен буду я
Любовью; может быть, и Узница моя,
Уныла и бледна, стихам любви внимая…»
Но, песни нежные мгновенно прерывая,
Младой певец поник задумчивой главой.
Пора весны его с любовию, тоской
Промчалась перед ним. Красавиц томны очи,
И песни, и пиры, и пламенные ночи,
Все вместе ожило; и сердце понеслось
Далече… и стихов журчанье излилось:
«Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений,
Зачем я покидал безвестной жизни тень,
Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечною рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг.
На шумных вечерах друзей любимый друг,
Я сладко оглашал и смехом и стихами
Сень, охраненную домашними богами.
Когда ж, вакхической тревогой утомясь
И новым пламенем незапно воспалясь,
Я утром наконец являлся к милой деве
И находил ее в смятении и гневе;
Когда, с угрозами, и слезы на глазах,
Мой проклиная век, утраченный в пирах,
Она меня гнала, бранила и прощала:
Как сладко жизнь моя лилась и утекала!
Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
Я кинулся туда, где ужас роковой,
Где страсти дикие, где буйные невежды,
И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,
Вы завлекли меня! Что делать было мне,
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто напрягать бессильные бразды?
И что ж оставлю я? Забытые следы
Безумной ревности и дерзости ничтожной.
Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,
Ты, слово, звук пустой…
О, нет!
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет;
Ты презрел мощного злодея;
Твой светоч, грозно пламенея,
Жестоким блеском озарил
Совет правителей бесславных;
Твой бич настигнул их, казнил
Сих палачей самодержавных;
Твой стих свистал по их главам;
Ты звал на них, ты славил Немезиду;
Ты пел Маратовым жрецам
Кинжал и деву-эвмениду!
Когда святой старик от плахи отрывал
Венчанную главу рукой оцепенелой,
Ты смело им обоим руку дал,
И перед вами трепетал
Ареопаг остервенелый.
Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь,
Моей главой играй теперь:
Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный:
Мой крик, мой ярый смех преследует тебя!
Пей нашу кровь, живи, губя:
Ты все пигмей, пигмей ничтожный.
И час придет… и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Теперь иду… пора… но ты ступай за мною;
Я жду тебя».
Так пел восторженный поэт.
И все покоилось. Лампады тихий свет
Бледнел пред утренней зарею,
И утро веяло в темницу. И поэт
К решетке поднял важны взоры…
Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет!
Звучат ключи, замки, запоры.
Зовут… Постой, постой; день только, день один:
И казней нет, и всем свобода,
И жив великий гражданин
Среди великого народа.
Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.
Но дружба смертный путь поэта очарует.
Вот плаха. Он взошел. Он славу именует…
Плачь, муза, плачь!..
Как резвый челн по зыби голубой
Скользит, от берега роднаго убегая,
И лебедем несется над волной,
Трепещущим веслом морскую грудь лаская, —
Так бедуин из гор с конем своим летит
В пустынную, безбрежную свободу,
И конская нога в волнах песка шипит,
Как сталь каленая, опущенная в воду.
Уже плывет мой конь среди пучин сухих
И грудью, как дельфин, разрезывает их.
Мы все быстрей летим стрелою…
След исчезает за конем…
Все выше, выше…. пыль за мною
Встает клубящимся столбом.
Как туча, черный конь среди степных полян,
Звезда с чела его денницею сияет,
Волнистой гривою играет ураган,
А белых ног полет, как молния, сверкает.
Конь белоногий мой, лети!
Леса и горы, прочь с пути!
Напрасно пальма, зеленея,
Зовет в приют прохладный свой:
Промчался мимо на коне я,
И вот она уже за мной
В глуби оазиса осталася далеко
И, листьями шумя, задумалась глубоко.
Пустыни страж немой, вот диких скал гранит;
С зловещей думою он на меня глядит,
Копыт последние удары повторяя,
И слышится за мной угроза роковая:
«Куда, безумец, полетел!
Там от полдневных жгучих стрел
Не сыщешь в помощь ничего ты,
Тебя не ждут там ни наметы,
Ни пальм зеленая краса,
Один шатер там—небеса,
Одне лишь скалы там сухия,
Да в небе звезды кочевыя….»
Угрозы тщетны!… Ускакал
Я вдаль с двойною быстротою.
Смотрю, а ряд угрюмых скал
Уже вдали, вдали за мною.
Оне назад бегут толпой,
Одна скрываясь за другой.
Вот коршун, обольщен угрозой роковою,
Уверен, что ездок его добычей стал,
И, крылья распустив в погоню, надо мною
Зловещий черный круг он трижды описал
И каркнул: «чую ваши трупы!
И вонь, и всадник, как вы глупы!
Путь ищет здесь ездок шальной,
А вонь травы в сухой пустыне….
Напрасен труд ваш будет ныне:
Кто раз попал сюда, тот мой!
Здесь по пути лишь вихорь бродит,
След унося в песках степей,
А этот луг не для коней:
Лишь острый клюв здесь корм находит,
Одни лишь трупы здесь гниют,
Лишь коршуны кочуют тут….»
Сжав когти черные, злорадно он взглянул,
И взорами впились мы трижды око в око.
Кто ж оробел? Не я, а коршун! И высоко
Взвился, когда майдан я грозно натянул….
Вот он уже за мной далеко в небе реет,
Вот в воздухе повис чуть видимым пятном….
Вон с воробья уж стал…. вон мушкою чернеет —
И утонул совсем в пространстве голубом….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, скалы, коршуны, с пути!
Вон туча в небесах на солнце набежала
И гонится за мной белеющим крылом….
Как я лечу в степи, так в небе голубом
Она лететь кичливо возмечтала.
И вот она повисла надо ивой
С своей угрозой роковой:
«Куда, безумный, он несется!
Там жажда грудь ему спалит,
Там жгучий зной безбрежно льется
И дождь главы не окропит.
Ручей, журча, не орошает
Безплодную пустыню ту,
И росу ветер поглощает,
Хватая жадно на лету….»
Угрозы тщетныя! Лечу я все быстрей!
А туча стелется все ниже надо мною,
С минутой каждою тяжеле и слабей,
И падает в безсильи над скалою.
С презрением назад бросаю гордый взгляд, —
И вот она уже вдали на небосклоне….
Я знаю, что у ней сокрыто в гневном лоне!…
Вот побагровела и, выпустивши яд,
Вся желчью зависти облившись, обозлилась
И, почернев, как труп, с стыдом в горах укрылась….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, тучи, коршуны, с пути!
Теперь вокруг обвел я взором:
Лишь степь и небо без конца
Безбрежным стелются простором.
И нет за мной уже гонца!
Природу чары сна обемлют,
Здесь ни следа стопы людской,
Стихии безмятежно дремлют,
Как звери в тишине лесной,
Что не боятся человека,
Его не видевши от века.
Но, Боже! Я в песках безжизненной страны
Не первый!… Вон вдали толпа людей мелькает….
В засаде ли сидит, добычи ль ожидает?
И кони, и они—все страшной белизны!…
Я мчусь на них—стоят…. кричу им—нет ответа,
И в каждом узнаю изсохшаго скелета!…
Верблюдов остовы с костями седоков….
То—старый караван, из глубины песков
Разрытый вихрями, в лучах дневнаго света.
И вот, из впадин их глазных,
Из челюстей изсохших их,
Крутясь, песок бежит струею,
Шумя с угрозой предо мною:
«Куда, безумный бедуин!
Там ураган царит один!…»
Прочь! Я вперед лечу стрелою!
Конь белоногий мой, лети!
Скелеты, вихри, прочь с пути!
Вот дикий ураган, могучей силы полн,
Свободный сын степей, пришел и в отдаленьи
Остановил свой бег среди песчаных волн
И дико засвистал, крутясь в недоуменьи:
«Какой из вихрей там, братишка младший мой,
Мои владения так дерзко помирает?
А сам ничтожен так и низко так летает….»
Свирепо зарычал он, топнувши ногой…
И вся Аравия вокруг затрепетала,
Но, увидав, что я не оробел ни мало,
Он хлынул на меня песчаною горой,
Стал, как дракон, меня на части рвать когтями,
Валил могучими крылами,
Дыханьем огненным палил,
В песчаных недрах зарывая,
С земли срывал, об землю бил,
Горами пыли засыпая….
Но я в борьбе не уступал
С его сыпучими волнами,
Песчаный стан четвертовал
И грыз неистово зубами….
Из рук моих хотел он взвиться в небеса,
Да нет!… Не вырвался!…. Напрасныя усилья!
И вот дождем песку со скал он полился
И пал у ног моих, как труп, свернувши крылья….
Как сладко отдохнуть! В звездам возвел я взгляд.
И звезды все блестящими очами
На одного меня с высот небес глядят,
И кроме некого им озарить лучами!
Как вольно дышет грудь, отрадою полна!
В ней нега разлита, всего меня волнуя,
Как будто бы во всей Аравии могу я
Воздушный океан теперь испить до дна!…
Как сладко погрузить в простор безбрежный око
Так далеко и так глубоко!…
И рвется дальше, дальше взор
За безпредельный кругозор!…
Как я раскрыл мои обятия широко!
Как будто небо все до запада с востока
Я обнял…. а мечта парит, легка, светла,
Все выше к небесам, и, словно как пчела,
Что, жало погрузив, все силы изливает,
Так с мыслью и душа в безбрежность улетает!…
Aиnsи, trиstе еt сарtиf, mа lyrе toutеfoиs
S'évеиllaиt…
Меж тем, как изумленный мир
На урну Байрона взирает,
И хору европейских лир
Близ Данте тень его внимает,
Зовет меня другая тень,
Давно без песен, без рыданий
С кровавой плахи в дни страданий
Сошедшая в могильну сень.
Певцу любви, дубрав и мира
Несу надгробные цветы.
Звучит незнаемая лира.
Пою. Мне внемлет он и ты.
Подялась вновь усталая секира
И жертву новую зовет.
Певец готов; задумчивая лира
В последний раз ему поет.
Заутра казнь, привычный пир народу;
Но лира юного певца
О чем поет? Поет она свободу:
Не изменилась до конца!
«Приветствую тебя, мое светило!
Я славил твой небесный лик,
Когда он искрою возник,
Когда ты в буре восходило.
Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
И власти древнюю гордыню
Развеял пеплом и стыдом;
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
Я слышал братский их обет,
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
Я зрел, как их могущи волны
Все ниспровергли, увлекли,
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли.
Уже сиял твой мудрый гений,
Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени,
От пелены предрассуждений
Разоблачался ветхий трон;
Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил равенство,
И мы воскликнули: Блаженство!
О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, — не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа,
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
Завешен пеленой кровавой:
Но ты придешь опять со мщением и славой, —
И вновь твои враги падут;
Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,
Все ищет вновь упиться им;
Как будто Вакхом разяренный,
Он бродит, жаждою томим;
Так — он найдет тебя. Под сению равенства
В обятиях твоих он сладко отдохнет;
Так буря мрачная минет!
Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства:
Я плахе обречен. Последние часы
Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою
Палач мою главу подымет за власы
Над равнодушною толпою.
Простите, о друзья! Мой бесприютный прах
Не будет почивать в саду, где провождали
Мы дни беспечные в науках и в пирах
И место наших урн заране назначали.
Но, други, если обо мне
Священно вам воспоминанье,
Исполните мое последнее желанье:
Оплачьте, милые, мой жребий в тишине;
Страшитесь возбудить слезами подозренье;
В наш век, вы знаете, и слезы преступленье:
О брате сожалеть не смеет ныне брат.
Еще ж одна мольба: вы слушали стократ
Стихи, летучих дум небрежные созданья,
Разнообразные, заветные преданья
Всей младости моей. Надежды, и мечты,
И слезы, и любовь, друзья, сии листы
Всю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни,
Молю, найдите их; невинной музы дани
Сберите. Строгий свет, надменная молва
Не будут ведать их. Увы, моя глава
Безвременно падет: мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений;
Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный,
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь... и, может быть, утешен буду я
Любовью; может быть, и Узница моя,
Уныла и бледна, стихам любви внимая...»
Но, песни нежные мгновенно прерывая,
Младой певец поник задумчивой главой.
Пора весны его с любовию, тоской
Промчалась перед ним. Красавиц томны очи,
И песни, и пиры, и пламенные ночи,
Все вместе ожило; и сердце понеслось
Далече... и стихов журчанье излилось:
«Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений,
Зачем я покидал безвестной жизни тень,
Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечною рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг.
На шумных вечерах друзей любимый друг,
Я сладко оглашал и смехом и стихами
Сень, охраненную домашними богами.
Когда ж, вакхической тревогой утомясь
И новым пламенем незапно воспалясь,
Я утром наконец являлся к милой деве
И находил ее в смятении и гневе;
Когда, с угрозами, и слезы на глазах,
Мой проклиная век, утраченный в пирах,
Она меня гнала, бранила и прощала:
Как сладко жизнь моя лилась и утекала!
Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
Я кинулся туда, где ужас роковой,
Где страсти дикие, где буйные невежды,
И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,
Вы завлекли меня! Что делать было мне,
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто напрягать бессильные бразды?
И что ж оставлю я? Забытые следы
Безумной ревности и дерзости ничтожной.
Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,
Ты, слово, звук пустой...
О, нет!
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет;
Ты презрел мощного злодея;
Твой светоч, грозно пламенея,
Жестоким блеском озарил
Совет правителей бесславных;
Твой бич настигнул их, казнил
Сих палачей самодержавных;
Твой стих свистал по их главам;
Ты звал на них, ты славил Немезиду;
Ты пел Маратовым жрецам
Кинжал и деву-эвмениду!
Когда святой старик от плахи отрывал
Венчанную главу рукой оцепенелой,
Ты смело им обоим руку дал,
И перед вами трепетал
Ареопаг остервенелый.
Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь,
Моей главой играй теперь:
Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный:
Мой крик, мой ярый смех преследует тебя!
Пей нашу кровь, живи, губя:
Ты все пигмей, пигмей ничтожный.
И час придет... и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Теперь иду... пора... но ты ступай за мною;
Я жду тебя».
Так пел восторженный поэт.
И все покоилось. Лампады тихий свет
Бледнел пред утренней зарею,
И утро веяло в темницу. И поэт
К решетке поднял важны взоры...
Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет!
Звучат ключи, замки, запоры.
Зовут... Постой, постой; день только, день один:
И казней нет, и всем свобода,
И жив великий гражданин
Среди великого народа.
Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.
Но дружба смертный путь поэта очарует.
Вот плаха. Он взошел. Он славу именует...
Плачь, муза, плачь!..
<1825>
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.— Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася, Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением: Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—
Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,
Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек
Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:
Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»
В вечернем утишьи покоятся воды,
Подернуты легкой паров пеленой;
Лазурное море — зерцало природы —
Безрамной картиной лежит предо мной.
О море! — ты дремлешь, ты сладко уснуло
И сны навеваешь на душу мою;
Свинцовая дума в тебе потонула,
Мечта лобызает поверхность твою.
Отрадна, мила мне твоя бесконечность;
В тебе мне открыта красавица — вечность;
Брега твои гордым раскатом ушли
И скрылась от взора в дали безответной:
У вечности также есть берег заветный,
Далекий, незримый для сына земли;
На дне твоем много сокровищ хранится,
Но нам недоступно, безвестно оно;
И в вечности также, быть может, таится
Под темной пучиной богатое дно,
Но, не дано силы уму — исполину:
Мысль кинется в бездну — она не робка,
Да груз ее легок и нить коротка!
Солнце в облаке играет,
Запад пурпуром облит,
Море солнца ожидает,
Море золотом горит;
И из облачного края
Солнце, будто покидая
Пелены и колыбель,
К морю сладостно склонилось
И младенцем погрузилось
В необятную купель;
И с волшебной полутьмою
Ниспадая свысока,
В море пышной бахромою
Окунулись облака.
Безлунна ночь. Кругом она
Небрежно звезды разметала,
Иные в тучах затеряла,
И неги тишь ее полна.
И небеса и море дремлют,
И ночь, одеянную мглой,
Как деву смуглую обемлют
И обнялись между собой.
Прекрасны братские обятья!
Эфир и море! — Вы ль не братья?
Не явны ль очерки родства
В вас, две таинственные бездны?
На море искры — проблеск звездный
На небе тучи — острова;
И, кажется, в ночном уборе
Волшебно опрокинут мир:
Там — горнее с землями море,
Здесь, долу — звезды и эфир.
Чу! там вздохи переводит
неги полный ветерок;
Солнце из моря выходит
На раскрашенный восток,
Будто бросило купальню
И, любовию горя,
Входит в пурпурную спальню
Где раскинулась заря,
И срывая тени ночи,
Через радужный туман
Миру в дремлющие очи
Бьет лучей его фонтан.
Солнце с морем дружбу водит,
Солнце на ночь к морю сходит, —
Вышло, по небу летит,
С неба на море глядит,
И за дружбу неба брату
От избытка своего
Дорогую сыплет плату,
Брызжет золотом в него;
Море злата не глотает,
Отшибает блеск луча,
Море гордо презирает
Дар ничтожный богача;
Светел лик хрустально — зыбкой,
Море тихо — и блестит,
Но под ясною улыбкой
Думу темную таит:
«Напрасно, о солнце, блестящею пылью
С высот осыпаешь мой вольный простор!
Одежда златая отрадна бессилью,
Гиганту не нужен роскошный убор.
Напрасно, царь света, с игрою жемчужной
Ты луч свой на персях моих раздробил:
Тому ль нужны блестки и жемчуг наружной,
Кто дивные перлы в груди затаил?
Ты радуешь, греешь пределы земные,
Но что мне, что стрелы твои калены!
По мне проскользая, лучи огневые
Не греют державной моей глубины».
Продумало море глубокую думу;
Смирна его влага: ни всплеска, ни шуму!
Но тишь его чем — то грозящим полна;
Заметно: гиганта томит тишина.
Сон тяжкий его оковал — и тревожит,
Смутил, взволновал — и сдавил его грудь;
Он мучится сном — и проснуться не может,
Он хочет взреветь — и не в силах дохнуть.
Взгляните: трепещет дневное светило.
Предвидя его пробуждения миг,
И нет ли где облака, смотрит уныло,
Где б спрятать подернутый бледностью лик…
Вихорь! Взрыв! — Гигант проснулся,
Встал из бездны мутный вал,
Развернулся, расплеснулся,
Закипел, заклокотал.
Как боец, он озирает
Взрытых волн степную ширь,
Рыщет, пенится, сверкает —
Среброглавый богатырь!
Кто ж идет на вал гремучий?
Это он — пучины царь,
Это он — корабль могучий,
Волноборец, храм пловучий,
Белопарусный алтарь!
Он летит, ширококрылый,
Режет моря крутизны,
В битве вервия, как жилы
У него напряжены,
И как конь, отваги полный,
Выбивает он свой путь,
Давит волны, топчит волны,
Гордо вверх заносит грудь.
И с упорными стенами,
С неизменною кормой,
Он, как гений над толпой,
Торжествует над волнами.
Тщетно бьют со всех сторон
Влажных гор в него громады:
Нет могучему преграды!
Не волнам уступит он —
Нет; пусть прежде вихрь небесный,
Молний пламень перекрестный
Мачту, парус и канат
Изорвут, испепелят!
Лишь тогда безвластной тенью
Труп тяжелый корабля
Влаги бурному стремленью
Покорится, без руля…
Свершилось… Кончен бег свободной
При вопле бешеных пучин
Летит на грань скалы подводной
Пустыни влажной бедуин.
Удар — и взят ревущей бездной,
Измят, разбит полужелезной,
И волны с плеском на хребтах
Разносят тяжкие обломки,
И с новым плеском этот прах
От волн приемлют их потомки.
О чем шумит мятежный рой
Сих чад безумных океана?
Они ль пришельца — великана
Разбили в схватке роковой?
Нет; силы с небом он изведал,
Под божьим громом сильный пал,
по вихрю мысли разметал,
Слепым волнам свой остров предал,
А груз — пучинам завещал;
И море в бездне сокровенной
тот груз навеки погребло
И дар богатый, многоценной
В свои кораллы заплело.
Рев бури затихнул, а шумные волны
Все идут, стремленья безумного полны; —
Одни исчезают, другим уступив
Широкое место на вечном просторе.
Не тот же ль бесчисленных волн перелив
В тебе, человечества шумное море?
Не так же ль над зыбкой твоей шириной
Вослед за явленьем восходит явленье,
И время торопит волну за волной,
И волны мгновенны, а вечно волненье?
Здесь — шар светоносный над бездной возник,
И солнце свой образ на влаге узнало,
А ты, море жизни, ты — божье зерцало,
Где видит он, вечный, свой огненный лик!
О море, широкое, вольное море!
Ты шумно, как радость, глубоко, как горе;
Грозна твоя буря, светла твоя тишь;
Ты сладко волненьем душе говоришь.
Люблю твою тишь я: в ней царствует нега;
На ясное, мирное лоно твое
Смотрю я спокойно с печального брега,
И бьется отраднее сердце мое;
Но я не хотел бы стекла голубого
В сей миг беспокойной ладьей возмутить
И след человека — скитальца земного —
На влаге небесной безумно чертить.
Когда ж над тобою накатятся тучи,
И ветер ударит по влаге крылом,
И ал твой разгульный, твой витязь могучий,
Серебряным гребнем заломит шелом,
И ты, в красоте величавой бушуя,
Встаешь, и стихий роковая вражда
Кипит предо мною — о море! тогда,
Угрюмый, от берега прочь отхожу я.
Дичусь я раскатов валов твоих зреть
С недвижной границы земного покоя:
Мне стыдно на бурю морскую смотреть,
Лениво на твердом подножьи стоя.
Тогда, если б взор мой упал на тебя,
Тобою бы дико душа взлюбовалась,
И взбитому страстью, тебе б показалась
Обидной насмешкой улыбка моя,
И занято небо торжественным спором,
Сияя в венце громового огня,
Ты б мне простонало понятным укором,
Презрительно влагой плеснуло в меня!
Я внемлю разливу гармонии дивной…
Откуда?.. Не волны ль играют вдали?
О море, я слышу твой голос призывной,
И рвусь, и грызу я оковы земли.
О, как бы я жадно окинул очами
Лазурную рябь и лазурную твердь!
Как жадно сроднился б с твоими волнами!
Как пламенно бился б с родными насмерть!
Я понял бы бури музыку святую,
Душой проглотил бы твой царственный гнев,
Забыл песни неги, и песнь громовую
Настроил под твой гармонический рев!
Accusarе еt amarе tеmporе uno
Иpsи vиx fuиt Hеrculи fеrodum.
Pеtron. Satyrиcon.
Среди кровавых смут, в те тягостные годы
Заката грустнаго величья и свободы
Народа Римскаго, когда со всех сторон
Порок нахлынул к нам и онемел закон,
И побледнела власть, и зданья вековаго
Под тяжестию зла шатнулася основа,
И светочь истины, средь бурь гражданских бед,
Уныло догорал—родился я на свет;
Но правда и боязнь порока и разврата
В утроб матери со мной была зачата.
С младенчества во мне квиритов древних дух
Проснулся: детских лет к призывам был я глух,
И резвых сверстников не разделял забавы,
Но жажда подвигов и благородной славы
Смущали с ранних пор покой души моей.
Достигнув возраста кипучих юных дней,
Я убегал пиров и ласки дев прекрасных
И взор свой отвращал от взоров сладострастных.
Смешным казался мне страстей безумных пыл,
Лукавый неги глас мне непонятен был,
И говорил душе моей красноречивей .
Саллюстий, правды друг, иль величавый Ливий.
В часы отраднаго безмолвия ночей,
От хартий вековых не отводя очей,
В преданья древности я думой погружался,
И духом праотцев мой дух воспламенялся,
И с новой ревностью я жаждал славных дел,
И в яростной вражде к пороку закоснел.
И ждал я с трепетом, когда придет мне время
Поднять на рамена народной власти бремя,
Закона узами замкнуть пороку пасть.
Иль в медленной борьбе за правду честно пасть, —
И увлечен мечтой в воображеньи юном,
Ужь представлял себя безтрепетным трибуном
И словом громовым оледенял сенат,
Иль мощным ценсором карающим разврат,
И грозно обличал сановников подкупных
И в рабство низводил их жен и чад преступных.
Так юных дней моих пронесся быстрый ток,
И зрелых лет пришел давно желанный срок,
И в дни весенних ид, в обычной тоге белой
Я на площадь предстал перед народом смело.
Речьми лукавыми народу я не льстил,
Ни игр, ни праздников, ни зрелищ не сулил,
И мнил я в гордости слепаго заблужденья,
Что нравов чистота средь общаго паденья,
Да имя доброе, да предков древний род
Права священныя на славу и почет
В народе мне дают. Но правда, доблесть, предки,
В наш век не ценятся в народе, хоть и редки.
И площадь целая, ругаясь и смеясь
Меня отвергнула,—насмешки, камни, грязь
И взгляд ликующий соперника счастливца,
Соседей и друзей сияющия лица —
Вот все, что родина в награду мне дала
За ум, высокий род и чистыя дела.
Стыдом подавленный и злобою стесненный
От шумной площади в свой дом уединенный
Направил быстро я дрожащия стопы,
При грубом хохоте безчисленной толпы.
И ктожь, о, боги, был мой грозный победитель?
Распутный юноша, безумный расточитель
Отцев наследия на играх и пирах,
Погрязший в праздности, пороках и долгах,
В кругу безстыдных дев и параситов грязных
Проведший жизнь свою средь оргий безобразных,
До дна для прихоти исчерпавший порок,
Разврата гнусных тайн прославленный знаток,
Но в глубине души усталой и холодной,
Безчувственной к добру и славе благородной
Презренной зависти червь безпокойный жил
И сердце низкое блеск почестей манил.
И к цели хитро шел, как честолюбец жадный,
Беспечный юноша. Вкус черни кровожадной,
Звериной травлею он тешил без конца, —
И имя там стяжал отечества отца.
И вот развратник, мот и гражданин негодный
Избран торжественно на площади народной,
И тот, кого клеймил молвы всеобщий гул,
Кто пред кредитором смиренно выю гнул,
На поле бранном трус, нахал в толп разгульной,
Возсел торжественно на древний стул курульный,
И, грозных ликторов толпою окружен,
Гражданам суд дает, сановникам закон,
С осанкой гордою, в сенате пркдлагает
И взором как герой увенчанный блистает.
И понял я, что там, где правды луч поблек,
Где безразлично все—и доблесть и порок,
Где власть пристанище корысти и разсчета,
Постыдно требовать народнаго почета.
И, льстивых почестей оставя шумный путь,
В семейном счастии я думал отдохнуть,
И муки гордости глубоко уязвленной
Любовью тихою, но други неизменой,
Пред скромным очагом домашним усыпить,
И участь горькую отчизны позабыть.
И жизнь моя на миг роскошно просияла:
Нашел подругу я… Безвестно разцветала
Она под властию суроваго отца,
Квиритов доблестных прямаго образца,
Вдали от шумнаго и суетнаго Рима,
От взора дерзкаго заботливо хранима;
Стыдливой робости и гордости полна
Самой Лукрецией казалась мн она,
И боги счастие казалось мне сулили, —
Но счастья нет в стране, где рушились и сгнили
Твердыни грозныя законов, где кругом
Развратом осажден, как язвой, каждый дом,
Где от порока нет ни стражей, ни затворов!
Средь общей гибели и я от наглых взоров
Не в силах был сокрыть мой драгоценный клад,
И в сердце нежное тлетворный страсти яд
Проник украдкою, и душу сжег… и вскоре
Рим целый говорил вслух о моем позоре.
Я много от судьбы ударов перенес,
Но духом не слабел, не пролил капли слез,
И взрыв отчаянья смиряя волей твердой,
Стоял я под грозой безтрепетно и гордо,
Но новый сей удар душе смертелен был,
И перенесть его во мне не стало сил.
Бедой подавленный, безславием покрытый,
С душой обманутой и скорбию разбитый,
Униженный стыдом, не смел я глаз поднять,
Страшась в очах других позор свой прочитать,
И гневом я дрожал безсильным, и впервые
Познал отчаянья мученья роковыя.
О, горе тяжкое! Как быть? Куда бежать?
Как гнусное клеймо безчестия сорвать?
Как вырвать из души воспоминаний жало?
Где скрыться от тоски? Куда главой усталой
Склониться, и душе покой и мир обресть?
Где счастье? Где семья? Где родина и честь?
Все, все утрачено, все чуждо мне!.. Ужели
На жизнь я осужден без славы и без цели?
Ужель мне ничего в ней рок не сохранил?
Ужель не обрету в душ я новых сил,
И Римский гражданин, как раб тупой, безгласный
Безсмысленно пройду я жизни путь несчастный?
Нет! мне оставили святые боги в дар
Святаго мщения неугасимый жар,
Громовый, мощный стих, речей поток сердитый,
И жало тонкое насмешки ядовитой.
Вот все, что я сберег средь бедствий и утрат,
Чем горд и силен я, вот мой единый клад,
Оспорить и отнять его никто не может,
Не сокрушит пожар и ржавчина не сгложет!
Да, знай и трепещи великий, гордый Рим,
Не все подавлено величием твоим,
Не все подкуплено твоим всесильным златом,
Потоплено в крови, усыплено развратом!
Ты грозен и могуч, прославлен, вознесен,
Ты вождь и судия безчисленных племен,
Все гимн гремит тебе;—но льстивый глас народный
Не заглушит в сердцах глас правды благородный,
И легионы сил безчисленных твоих
Не покорят тебе мой непреклорный стих,
И повесть темную всех дел твоих презренных
Он грозно прогремит в потомствах отдаленных.
Так тяжкой скорбию и злобою томим,
Тебе я мщением грозил, могучий Рим,
И слово я сдержал, и правды голос мочный
Раздался пред тобой, и неги сон порочный,
И совесть он смутил в сердцах твоих сынов,
И злобой отравил веселье их пиров.
И бедный гражданин, народом позабытый,
Я в бой с ним выступил упорный и открытый,
И ненавистен всем, и славен, силен стал, —
И шумный глас молвы торжественно признал,
Что свыше одарен я злой насмешки даром —
И понял я, что в свет родился я не даром.
С тех пор все силы я, всю жизнь свою обрек
Искать, раскапывать и уличать порок;
С тех пор заботливо, неутомимым оком,
Как за роскошною добычей, за пороком
Повсюду следую, ловлю чуть видный след,
И взору моему преград и тайны нет.
Ни в темной улице, ни в терме потаенной,
Ни под личиною философа смиренной,
Нигде порок и страсть себя не утаят,
Повсюду их пронзит мой безпощадный взгляд.
Как смелый рудокоп, корыстью увлеченный,
Нисходит в недра гор за глыбой драгоценной,
Так погружаюсь я всей мыслию моей
В пучину мрачную пороков и страстей.
Сбираю жадно в ней, как перлы дорогие,
Деянья низкия, движенья сердца злыя,
И тайны гнусныя домашних очагов,
Лелею в памяти… И в час ночных трудов,
Пергамент развернув, и мыслию спокойной
Окинув зол людских весь хлам и сброд нестройный,
Я резвой Талии лукавый слышу глас
И Полиимнии огнем воспламенясь ,
В речах безжалостных сограждан обличаю,
И на позорище народу выставляю.
И всюду дверь мосй сатире отперта:
Молва передает мой стих из уст в уста,
На рынках, площадях, порой в сенате самом
Все внемлют с жадностью летучим эпиграммам,
Упрекам, остротам и жалобам моим;
Намеки смелые, с весельем сердца злым
Друг другу на ухо тихонько повторяют,
И озираяся, с улыбкой называют
Все жертвы славныя мои по именам.
Слова мои дошли и к чуждым племенам,
И из конца в конец империи великой:
В Аѳины пышныя, в край Галлов полудикий,
И к Нильским берегам, и всюду за толпой
Чрез горы и моря пронесся голос мой.
И сердце веселю я мыслию отрадной,
Что словом праведным сатиры безпощадной,
Перед лицом толпы я развенчал порок;
Кумиры грозные с подножия совлек;
Что, пробудив в сердцах глас совести сердитой,
Подлил я горечи в напиток сибарита,
И злаго мытаря смутил безпечный сон,
И ложе мягкое преступных дев и жен
Усыпал камнями, и тернием колючим;
Что страшен голос мой временщикам могучим,
Что в неприступные дворцы и термы их
Ворвется силою мой разяренный стих,
И грозно огласят роскошныя палаты
Моих гекзаметров суровые раскаты.