Член Академии больной,
Всё порываюсь к прежней цели
И, благодарен всей душой,
Шлю за обещанным мне Paley.За каждым есть свои грехи;
В одном лишь твердо я уверен:
Хоть и мараю я стихи,
Но книг марать я не намерен.Итак, склонившись головой,
Прошу прислать мне вашу книжку.
Простите, что Меркурий мой
Заменит тут мою одышку.Смущаюсь я не раз один:
Как мне писать в делах текущих?
Я между плачущих Шеншин,
И Фет я только средь поющих.11 января 1887
Как-то летом, на лужайке,
Очень умный Майский Жук
Основал для насекомых
Академию наук.
Академия открыта!
От зари и до зари
Насекомые лесные
Изучают буквари:
А — Акула, Б — Берёза,
В — Ворона, Г — Гроза…
— Шмель и Муха, не жужжите!
Успокойся, Стрекоза!
Повторяйте, не сбивайтесь:
Д — Дорога, Е — Енот…
Повернись к доске, Кузнечик!
Сел ты задом наперёд!
Ж — Журавль или Жаба,
3 — Забор или Змея…
— Не смеши Клопа, Комарик,
Пересядь от Муравья!
И — Иголка, К — Крапива,
Л — Личинка, Липа, Луг…
— Ты кому расставил сети?
Убирайся, злой Паук!
М — Медведь, Мышонок, Море.
Н — Налим, а О — Олень…
— В академию не ходят
Те, кому учиться лень!
П — Петрушка,
Р — Ромашка,
С — Сучок или Сморчок…
— Таракан, не корчи рожи!
Не подсказывай, Сверчок!
Т — Травинка, У — Улитка,
Ф — Фиалка, Х — Хорёк…
— После первой перемены
Мы продолжим наш урок!
Учат азбуку букашки,
Чтобы грамотными стать,
Потому что это мало —
Только ползать и летать!
Где свой алтарь воздвигли боги,
Не место призракам земли!
Мирра Лохвицкая
В Академии Поэзии — в озерзамке беломраморном —
Ежегодно мая первого фиолетовый концерт,
Посвященный вешним сумеркам, посвященный девам траурным…
Тут — газеллы и рапсодии, тут — и глина, и мольберт.
Офиалчен и олилиен озерзамок Мирры Лохвицкой.
Лиловеют разнотонами станы тонких поэтесс,
Не доносятся по озеру шумы города и вздох людской,
Оттого, что груди женские — тут не груди, а дюшес…
Наполняется поэтами безбородыми, безусыми,
Музыкально говорящими и поющими Любовь.
Золот гордый замок строфами, золот девушками русыми,
Золот юным вдохновением и отсутствием рабов!
Гости ходят кулуарами, возлежат на софном бархате,
Пьют вино, вдыхают лилии, цепят звенья пахитос…
Проклинайте, люди трезвые! Громче, злей, вороны, каркайте! —
Я, как ректор Академии, пью за озерзамок тост!
Имя Пушкинского Дома
В Академии наук!
Звук понятный и знакомый,
Не пустой для сердца звук!
Это — звоны ледохода
На торжественной реке,
Перекличка парохода
С пароходом вдалеке,
Это — древний Сфинкс, глядящий
Вслед медлительной волне,
Всадник бронзовый, летящий
На недвижном скакуне.
Наши страстные печали
Над таинственной Невой,
Как мы черный день встречали
Белой ночью огневой.
Что за пламенные дали
Открывала нам река!
Но не эти дни мы звали,
А грядущие века.
Пропуская дней гнетущих
Кратковременный обман,
Прозревали дней грядущих
Сине-розовый туман.
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
Не твоих ли звуков сладость
Вдохновляла в те года?
Не твоя ли, Пушкин, радость
Окрыляла нас тогда?
Вот зачем такой знакомый
И родной для сердца звук
Имя Пушкинского Дома
В Академии наук.
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему.
Как это ни провинциально, я
настаиваю, что существуют птицы
с пятьюдесятью крыльями. Что есть
пернатые крупней, чем самый воздух,
питающиеся просом лет
и падалью десятилетий.
Вот почему их невозможно сбить
и почему им негде приземлиться.
Их приближенье выдает их звук —
совместный шум пятидесяти крыльев,
размахом каждое в полнеба, и
вы их не видите одновременно.
Я называю их про себя «углы».
В их опереньи что-то есть от суммы комнат,
от суммы городов, куда меня
забрасывало. Это сходство
снижает ихнюю потусторонность.
Я вглядываюсь в их черты без страха:
в мои пятьдесят три их клювы
и когти — стершиеся карандаши, а не
угроза печени, а языку — тем паче.
Я — не пророк, они — не серафимы.
Они гнездятся там, где больше места,
чем в этом или в том конце
галактики. Для них я — точка,
вершина острого или тупого —
в зависимости от разворота крыльев —
угла. Их появление сродни
вторженью клинописи в воздух. Впрочем,
они сужаются, чтобы спуститься,
а не наоборот — не то, что буквы.
«Там, наверху», как персы говорят,
углам надоедает расширяться
и тянет сузиться. Порой углы,
как веер складываясь, градус в градус,
дают почувствовать, что их вниманье к вашей
кончающейся жизни есть рефлекс
самозащиты: бесконечность тоже,
я полагаю, уязвима (взять
хоть явную нехватку в трезвых
исследователях). Большинство в такие
дни восставляют перпендикуляры,
играют циркулем или, напротив, чертят
пером зигзаги в стиле громовержца.
Что до меня, произнося «отбой»,
я отворачиваюсь от окна
и с облегченьем упираюсь взглядом в стенку.
(Читано на юбилее Ломоносова 7 апреля 1865 г.).
Среди машин, реторт, моделей кораблей,
У пыльного станка с начатой мозаикой,
Пред грудою бумаг, проектов, чертежей
Сидел он, беглый сын поморских рыбарей,
Слуга империи и в ней борец великий
За просвещение страны ему родной,
Борец, — измученный бесплодною борьбой
С толпою пришлецов, принесших в край наш темный
Корысть и спесь учености наемной.
Больной, не мог он спать, — сидел, облокотясь,
Близ недоконченной работы,
И унывающим его на этот раз
Застала ночь. Куранты били час.
Огарок догорел, лампада у киоты
Одна по венчикам икон дробила свет
И озаряла темный кабинет.
Ни милой дочери вечерние заботы,
Ни предстоящий труд, ни отдаленный бой
Курантов не могли души его больной
Отвлечь от тысячи печальных размышлений:
Знать, в этот час, унылый и глухой,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Недаром головой он на руки поник
И тихо вздрагивал, — беспомощный старик.
В каком-то беспорядке смятом
Лежал камзол его в углу на груде книг,
И брошен был на стул, знакомый меценатам,
Парадный, пудреный парик.
«Эх, Ломоносов, бедный Михаил
Васильич!» — сам с собой он с грустью говорил, —
«Ты родины своей ничем не мог прославить,
И вот, за то, что ты не любишь уступать,
За то, что ты привык все только с бою брать,
От академии хотят тебя отставить…
Пора тебе молчать, глупеть и умирать!»
Так он хандрил, — и вот, от темного начала
До темного конца вся жизнь пред ним предстала:
Удача странная, капризная судьба
И с неудачами тяжелая борьба.
И думал он: «Ни шумных бурь порывы,
Ни холод бурных волн, ни эти массы льдов,
Плывущих сквозь туман загородить проливы
И не пускать домой нас, бедных рыбаков,—
Ни даль безвестная, ни староверов толки,
Ни брань, ни страх, ничто осилить не могло
Того, что с юных лет меня сюда влекло.
Бывало, помню, — воют волки,
Преследуя в лесу блуждающий обоз, —
Ночь, — бор кругом, — лицо дерет мороз;
А ты лежишь себе на дровнях под рогожей,
Пусть воют! думаешь, отдавшись воле Божьей,
Да задаешь себе мучительный вопрос:
Мужик! ты можешь ли изведать все науки?
Затем ли дан тебе и разум, и язык,
Чтоб ты, как самоед, к одним зверям привык,
И если неуч ты, умней ли будут внуки?
И вот, решился ты бежать
И, не простясь ни с кем, пошел Москвы искать,
И прибыл ты в Москву; — на молодые страсти,
На злые помыслы железную узду
Ты наложил, — переносил нужду,
Терпел великие обиды и напасти,
И чуть не в рубище скитался без сапог,
Зубрил и голодал — все вынес, Бог помог:
Через Германию и оды понемногу
С латинским языком ты вышел на дорогу.
Теперь-то, думал я, мы школы заведем,
О просвещенье похлопочем,
Способных к грамоте российской приурочим,
Способнейших в народ пошлем,
Раскол наукою на правду наведем,
Неволе — волю напророчим.
Недаром я писал, вникая в сотни книг,
Недаром похвалы мой стих, как бисер нижет,
И что ж увидел я меж козней и интриг?
Увидел, что мой ум ничьи умы не движет.
Так вал без колеса и даже без зубцов,
Ворочаясь, других не двигает валов.
Кричат, я — выродок славянский! нет, бывало,
По деревням встречал не мало я голов…
И Ломоносовых явилось бы не мало;
Но к свету нет пути и свет их не влечет.
На то ли грозный Петр державною сохой
Россию бороздил и всюду вехи ставил,
Чтоб русский сеятель те борозды оставил,
И не задумался над нивою родной?..
Стою, как пахарь, я над нивой, где я сеял,
И вижу, жатвы нет, все вражий дух рассеял,
И, как работник, я не нужен никому».
Так долго он хандрил и все сидел. Казалось,
Он спал, склонясь к руке, или ему дремалось;
Но мысль: «не нужен я», «не годен ни к чему»,
«Не нужен никому» — в него стрелой вонзилась.
И беспрестанно шевелилась
Она в его мозгу, — противная уму,
Росла, росла и в грезы превратилась,
И облеклась в виденья: то ему
Казалось, рушится громада, — повалилось
Все, что Петром сколочено, и он,
Как тень, над этими развалинами бродит,
Ни жизни, ни могил знакомых не находит,—
Не может сам найти, где был похоронен
Раб Божий Михаил — пиита Ломоносов…
То грезилось ему, — пришел он на совет
И заседает с мертвецами,
И громко говорит, и спорит с ним скелет
С напудренной косой, в кафтане с галунами,
И говорит ему: «молчи! народа нет,
Один ты выродок живой достоин с нами
Быть в академии! доволен будь, молчи!
О средствах, о жене, о чине хлопочи…
Но, ведай, университета
Не будет в Питере до представленья света».
Так слышалось ему, — так мрачно грезил он;
Так страшно в эту ночь, борясь с толпой видений,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Но муза сжалилась.
Богиня, Геликон
Покинув, для него сошла в наш край суровый,
С поникшего чела сняла венец лавровый
И подошла к нему, — и погрузился он
В пророческий, глубоко ясный сон.—
И вот ему, шумя, сверкая и пестрея,
Приснился этот сад и праздник юбилея:
Горят огни, — во время торжества
Играет музыка, — и раздается пенье
И посреди иного поколенья
В речах шумит о нем столетняя молва,—
И русский стих, набравшись русской силы,
О имени его звонит среди гостей,
Тень Ломоносова зовут из-за могилы,—
Хотят венчать ее, сказать «спасибо» ей,
За трудный подвиг начинанья,
За первый русский стих, ласкавший русский слух,
За честную борьбу, за веру в русский дух,
За первый луч народного сознанья…
Хотят сказать ему… и сам он увидал,
Что лавр, его рукой посаженный меж терний,
Возрос и бюст его прикрыл и увенчал…
И сон исчез… Но улыбнулся гений
Такой улыбкою, как будто бы она
Чрез целый ряд годов и поколений
К нам из прошедшего была обращена
В немую будущность…
Не будем немы, примем
Его привет загробный и поднимем
Во славу разума торжественный бокал,
С прошедшим сочетав грядущий идеал.