Кто — в человеке видит дрянь,
Кто — на алтарь его возводит.
Нелепый суд! Он переходит
И тут и там рассудка грань.
Ум легкомыслен и упорен,
В сужденьях скор и слишком смел.
Нет, человек не так-то бел,
Да и опять не так-то черен.
Оттенок множество для глаз;
Нет в людях краски безусловной;
Добра не чужд иной виновный,
И праведник грешит семь раз.
Не мудрствуя замысловато,
Спрошу не в честь и не в упрек:
Не сероват ли человек,
Как наше небо серовато?
Игрок задорный, рок насмешливый и злобный
Жизнь и самих людей подводит под сюркуп:
Способный человек бывает часто глуп,
А люди умные как часто неспособны!
Вот, например, хотя бы грешный я:
Судьбой дилетантизм во многом мне дарован,
Моя по всем морям носилась ладия,
Но берег ни один мной не был завоеван,
И в мире проскользит бесследно жизнь моя.
Потомству дальнему народные скрижали
Об имени моем ничем не возвестят;
На дни бесплодные смотрю я без печали
И, что не славен я, в своем смиренье рад.
Нет, слава лестное, но часто злое бремя,
Для слабых мышц моих та ноша тяжела.
Что время принесет, пусть и уносит время:
И человек есть персть, и персть его дела.
Я все испробовал от альфы до йоты,
Но, беззаботная и праздная пчела,
Спускаясь на цветы, не собирал я соты,
А мед их выпивал и в улей не сносил.
«День мой — век мой» — всегда моим девизом был,
Но все же, может быть, рожден я не напрасно:
В семье людей не всем, быть может, я чужой,
И хоть одна душа откликнулась согласно
На улетающий минутный голос мой.
Давно плыву житейским морем,
Не раз при мне вздымался вал,
Который счастьем или горем
Пловцов случайно заливал.
Но в красный день и под ненастьем
Не мог я хорошо понять,
Что люди признавали счастьем
И что способны горем звать.
Их поиски мне были чужды,
И чужды их забот плоды.
В их счастье не имел я нужды,
В их горе не видал беды.
Чужому мненью, словно игу,
Не подставлял я головы;
Как знал, читал я жизни книгу,
Но не со слов людской молвы.
Теперь, что с альфы на омегу
Я окончательно попал,
Теперь, что после бурь ко брегу
Несет меня последний вал,
Еще с толпою разнородней
Своим фарватером плыву,
И мнится мне, все сумасбродней —
Все люди бредят наяву.
Я прав иль нет? Не мне задачу
Решить, но с грустью сознаюсь;
О торжествах я часто плачу,
А над страданьями смеюсь.
Не тем трудна житейская задача,
Что нет ни в чем успеха без труда,
Что в сей юдоли жертв, утрат и плача
Изменчива нам счастия звезда;
Что мы должны всегда быть на сторо́же,
Как пешеход по скользкому пути,
Что чем идем мы далее, тем строже
Мы за собой обязаны блюсти;
Что воля есть, но с волею своею
Не можем мы по прихотям слепым
Ни управлять судьбой, ни сладить с нею,
Когда закон ее неотвратим.
Закон судьбы есть тот же Промысл Божий,
А Промысл сей и в испытаньях благ.
Что ж, если впрямь мы на детей похожи,
Когда он нам наставник, а не враг?
Пред Промыслом и в скорбь благоговею,
Покорствуя премудрому врачу:
Но я с людьми бороться не умею,
А уступать им молча не хочу.
Вот чем трудна житейская задача;
Вот для чего спокойней и верней, —
Под сумраком и ничего не знача,
Век доживать подальше от людей.
Ты прав, любезный Пушкин мой,
С людьми ужиться в свете трудно!
У каждого свой вкус, свой суд и голос свой!
Но пусть невежество талантов судией —
Ты смейся и молчи: роптанье безрассудно!
Грудистых крикунов, в которых разум скудный
Запасом дерзости с избытком заменен,
Перекричать нельзя. Язык их — брань, искусство —
Пристрастьем заглушать священной правды чувство,
А демон зависти — их мрачный Аполлон!
Но их безвредное, смешное вероломство
В борьбе с талантами не может устоять!
Как волны от скалы, оно несется вспять!
Что век зоила? — день! Век гения? — потомство!
Учись — здесь Карамзин, честь края своего,
Сокрывшихся веков отважный собеседник,
Наперсник древности и Ливия наследник,
Не знает о врагах, шипящих вкруг него.
Пускай дурачатся, гордясь рукоплесканьем
Сотрудников своих; их речи — тщетный звон!
Не примечая их, наказывает он
Витийственный их гнев убийственным молчаньем.
Так путник, посреди садов,
Любуясь зеленью и свежими цветами,
Не видит под травой ползущих червяков,
Их топчет твердыми ногами
И далее идет, не думая о них!
Оставим сих слепцов; их сумрачные очи,
Привыкшие ко тьме, бегут лучей дневных, —
И, пожелав им доброй ночи,
Сзовем к себе друзей своих
Стихи читать, не зачитаться,
Поговорить и посмеяться
На свой, подчас и счет других;
Но только с тем, чтоб осторожно!
И в дружеском кругу своем,
Поверь, людей еще найдем,
С которыми ужиться можно!
Когда поэт еще невинен был,
Он про себя иль на ухо подруге,
Счастливец, пел на воле, на досуге
И на заказ стихами не служил.
Век золотой! Тебя уж нет в помине,
И ты идешь за баснословный ныне.
Тут век другой настал вослед ему.
Поэт стал горд, стал данник общежитью,
Мечты свои он подчинил уму,
Не вышнему, земному внял наитью
И начал петь, мешая с правдой ложь,
Высоких дам и маленьких вельмож.
Им понукал и чуждый, и знакомый;
Уж сын небес — гостинный человек:
Тут в казнь ему напущены альбомы,
И этот век — серебряный был век.
Урок не впрок: все суетней, все ниже,
Все от себя подале, к людям ближе,
Поэт совсем был поглощен толпой,
И неба знак смыт светскою волной.
Не отделен поэт на пестрых сходках
От торгашей игрушек, леденцов,
От пленников в раскрашенных колодках,
От гаеров, фигляров, крикунов.
Вопль совести, упреки бесполезны;
Поэт заснул в губительном чаду,
Тут на него напущен век железный
С бичом своим, в несчастную чреду.
Лишился он последней благодати;
Со всех сторон, и кстати и некстати,
В сто голосов звучит в его ушах:
«Пожалуйте стихи в мой альманах!»
Бедняк поэт черкнет ли что от скуки —
За ним, пред ним уж Бриарей сторукий,
Сей хищник рифм, сей альманашный бес,
Хватает все, и, жертва вечных страхов,
По лютости разгневанных небес,
Поэт в сей век — оброчник альманахов.
Наш век нас освещает газом
Так, что и в солнце нужды нет:
Парами нас развозит разом
Из края в край чрез целый свет.
А телеграф, всемирный сплетник
И лжи и правды проводник,
Советник, чаще злой наветник,
Дал новый склад нам и язык.
Смышлен, хитер ты, век. Бесспорно!
Никто из братии твоей,
Как ты, не рыскал так проворно,
Не зажигал таких огней.
Что ж проку? Свест ли без пристрастья
Наш человеческий итог?
Не те же ль немощи, несчастья
И дрязги суетных тревог?
Хотя от одного порока
Ты мог ли нас уврачевать?
От злых страстей, от их потока
Нас в пристань верную загнать?
Не с каждым днем ли злость затейней,
И кровь не льется ль на авось,
В Америке, да и в Гольштейне,
Где прежде пиво лишь лилось?
Болезни сделались ли реже?
Нет, редко кто совсем здоров,
По-прежнему — болезни те же,
И только больше докторов.
И перестали ль в век наш новый,
Хотя и он довольно стар,
Друг другу люди строить ковы,
Чтобы верней нанесть удар?
И люди могут ли надежно
Своим день завтрашний считать,
От правды отличить, что ложно,
И злом добра не отравлять?
А уголовные палаты
Вложить в ножны закона меч?
От нот и грамот дипломаты
Чернил хоть капельку сберечь?
Нет! Так же часты приговоры,
Депешам так же счета нет:
И все же не уймутся воры,
И мира не дождется свет.
Как ты молвой ни возвеличен,
Блестящий и крылатый век!
Все так же слаб и ограничен
Тобой вскормленный человек.
Уйми свое высокомерье,
Не будь себе сам враг и льстец:
Надменность — то же суеверье,
А ты — скептический мудрец.
Как светоч твой нам ни сияет,
Как ты ни ускоряй свой бег,
Все та же ночь нас окружает,
Все тот же темный ждет ночлег.
«», что ни спросишь —
На все готовый здесь ответ:
Ну, словно власть в руке ты носишь
Вертеть, как хочешь, целый свет.
Поутру спросишь о погоде:
«, хороша».
Спроси о бедности в народе:
«, нет гроша».
Какая вонь у вас в канале!
«, вонь и есть».
Бог деток дал тебе, Пасквале?
«, дочек шесть».
Я ночью слышал три удара:
«, гром гремел».
Я видел зарево пожара:
«, дом сгорел».
Давно ли, Беппо, ты уж вдовый?
«, с год тому».
В дом не возьмешь ли женки новой?
«, что ж, возьму».
Я слышал о твоей печали:
Разбойники вошли в твой дом?
«, обокрали,
И я остался ни при чем».
Кто запрещает здесь спектакли?
«, комитет».
Но комитет ваш не дурак ли?
«, толку нет».
Ты не в ладах с своей женою,
Тебя измучила она?
«Признаться больно, а не скрою,
, неверна».
Любовник есть у этой донны?
«, даже три».
Что ж муж? «, жены
Перехитрят, как ни смотри».
А буря барку потопила?
«, и с людьми».
О, баста, баста, грудь изныла
От ваших слов, провал возьми!
Типун вам на язык, сороки,
С роковым.
Как, вонь, грабеж, пожар, пороки,
Беды с последствием своим,
Неверность жен, людей проказы
И то, что есть, и что прошло,
Про все и обо всех рассказы,
Рожденье, смерть, и смех, и зло —
Все ждет, как щучьего веленья,
Чтоб словом грянул я одним,
И все падет без исключенья
Пред всемогуществом моим?!
Нет, отрекаюсь я от власти
И вместе от вопросов всех,
Чтоб сплетни все и все напасти
Не брать мне на душу, как грех.
«Нам кое-что еще темно в натуре;
Но с нравственных наук уж снят покров
И в обличительной литературе
Достигли мы Иракловых столпов.
Мы создали сей род. Мы ветвью новой
Украсили познанья древо. Мы
Растормошили истиной суровой
В самозабвеньи спящие умы».
Вот каково. Спасибо, что сказали.
А думал я по простоте своей,
Что многие до вас уж обличали
Пороки, страсти, немощи людей;
Что не дремала грозная секира,
Негодные сучки срубая сплошь;
Что драма, баснь, история, сатира
Карало зло, невежество и ложь.
Что например, хоть Тацит, мимоходом,
Довольно меткий обличитель был;
Что Ювенал, бесстрашный пред народом,
Его в стихах, как в зеркале, стыдил.
Что Молиер, что Шекспир и другие,
Которых взор пронзал, как острый луч,
Изгибы сердца, тайники глухие,
Где к жизни внутренней таится ключ, —
Что все они, присматриваясь к веку,
Гнушаясь злом и правду возлюбя,
Уликами внушали человеку
И познавать и исправлять себя.
Что и у нас фон-Визин, Сумароков,
Державин сам и наконец Крылов
Срывали маску с будничных пороков
И с гордого лица временщиков.
«Отчасти так; но были то попытки,
Не шли вперед несмелые умы.
А нам далось — жизнь разобрать до нитки
И добрались до будочников мы.
Житейских битв, великих драм житейских
Мы изучали тайный смысл и связь;
Мы сплетней сор выносим из лакейских
И в закоулках проверяем грязь.
Своим резцом клеймим кривые клинья
В согнивших зданьях дряхлой старины;
Мы Тациты Управы Благочинья
И в мелочах мы ищем глубины.
С Невы по Днепр, за Доном, за Курмышем
С полицией взялись мы счеты свесть,
Мы на нее и ей доносы пишем,
А разбирай — кому охота есть».
Вот и у нас заводят речь о красных,
Но, кажется, толкуют невпопад:
Не в первый раз, в усильях ежечасных,
И все и всех мы корчим на подряд.
Легко мы поддаемся всякой кличке;
К лицу иль нет, а разом заклеймим:
Чего у нас и нет, так по привычке
Мы прячемся под прозвищем чужим.
Что нового Европа ни затеет,
Сейчас и мы со снимком налицо,
И под узор французский запестреет
Домашнего издания дряньцо.
Куда бы в круть Европа ни свернула,
К ней на запятки вскакиваем мы:
У нас, куда молва бы ни подула,
Линяют сплошь и кожа и умы.
О красных и у нас забочусь мало:
Их нет; а есть гнездо бесцветных лиц,
Которые хотят во что б ни стало,
Нули, попасть в строй видных единиц.
Начнут они пыхтеть и надуваться,
И горло драть надсаживая грудь,
Чтоб покраснеть, чтоб красными казаться,
Чтоб наконец казаться чем-нибудь.
Лоб не краснеющий, хоть есть с чего краснеть,
Нахальство языка и зычность медной груди,
Вот часто все, что надобно иметь,
Чтобы попасть в передовые люди.
Добчинский гласности, он хочет,
Чтоб знали, что Добчинский есть:
Он рвется, мечется, хлопочет,
Чтоб в люди и в печать залезть.
Двух мыслей сряду он не свяжет;
Но как к журналам не прильнуть?
Сказать, он ничего не скажет,
А все же тиснет что-нибудь.
Он гвоздь и вешалка дипломам,
Обвешен как лоскутный ряд:
Он к географам, к агрономам,
Пристать и к публицистам рад.
Ко всем прилипнет многочленный,
Во все вобьется он как моль:
Всех обществ член он непременный
И всюду непременный ноль.
Возникнет ли в среде журнальной,
Демократический вопрос?
Юлит он мухой либеральной
И высоко задрав свой нос.
Жужжит: прогресса мы предтечи.
А дело в том, что егоза,
О чем идут и толк и речи,
Не знает и аза в глаза.
Везде, где только есть возможность,
Заявит он свое словцо,
Свою на все готовую ничтожность
И глупостью цветущее лицо.
Мы, люди хорошие, — вялы,
В житейских делах не дельцы;
Ученые мы генералы,
Но в битве плохие бойцы.
И мало упругости в жилах,
И мерно кровь льется в груди;
Мы действовать сильно не в силах,
А труд и борьба впереди.
Мы нравственно судим и рядим,
Добры мы и честны — все так!
Но с жизнью никак мы не сладим,
С людьми не сочтемся никак.
Быть может — мы глупы. На это
Скажу: не глупее других;
Но ум наш ходячей монетой
Не ходит на рынках людских.
Нам общество мало в подмогу,
А чаще перечит тайком
И радо подставить нам ногу,
Чтоб об земь мы стукнулись лбом.
Все совестно ценим и мерим,
Чтоб нам не наткнуться на грех;
В себя не заносчиво верим
И верим не слепо в успех.
Кажись, все обдумано зрело,
В удаче есть много порук;
А только возьмемся за дело —
И валится дело из рук.
Посмотришь и выше, и ниже,
Там люди, да Бог нас простит!
И правил как будто пожиже,
И честь их местами сквозит.
И совесть их — будто с пробелом,
Что хочешь — на ней и пиши
И как ни ищи, а под телом
Не сыщешь малейшей души.
Но люд все рабочий и крепкий,
Народ деловой и к тому ж
Возьмется ль за гуж волей цепкой, —
Не скажет он вам, что не дюж.
Как бес он, то крупный, то мелкий,
Чего сгоряча не сорвет,
Там дело искусной проделкой
Тайком мастерски обойдет.
Решенье любого вопроса
У них как по маслу течет;
Быть может, для чуткого носа
От масла их — вонью несет.
Что ж делать? Брезгливость не в пору
И люди, и жизнь не из роз,
А главное дело, — чтоб в гору
Встащить свой навьюченный воз.
На это — народ сей не промах
И всюду, провал их возьми!
Хитер он и счастлив в приемах
С судьбою, собой и людьми.
Он с недругом сладит и с другом,
Судьба, как ни царствуй сама, —
«Покорная им ко услугам»,
Как в подписи дамской письма.
И каждый усердно им служит
И прямо с огня им на стол
Таская каштаны, не тужит,
Что сам натощак он и гол.
Есть в людях сословье и третье:
В них жажда и жадность хвалы;
Средь прочих — они междометье,
То есть: не добры и не злы.
В числе их особенных качеств,
Во-первых заметьте одно:
Дар много затеять дурачеств
И верить, что выйдет умно.
Они помешались на благе,
Добра опоил их дурман;
Для пользы легко их отваге
Верхом переплыть океан.
Призванье их: зла уничтожить,
Чтоб не был ни бедный, ни плут,
И так все блаженства размножить,
Что горя — проси, не дадут.
Оракулы мудрой науки
Чуть скажут: да будет — и есть;
Лишь стоит перо дать им в руки
Да белой бумаги хоть десть,
Испишут всю в мелкие строчки;
Запишется так их рука,
Что звезды хватает, что бочки
Нам птичьего даст молока.
Один политической частью
Особенно ум распалил:
Мир заново личною властью
Крестит он в купели чернил.
Европу по своему делит;
На все свой аршин, свой компас;
Куда он пером ни прицелит,
Там выскочит кукла как раз.
Германии пестро-лоскутной
Дал цвет он единый и пласт,
Дал Пруссии флот сухопутный,
А после — моря он ей даст.
Россию, иncognиta tеrra,
Ворочать ему нипочем;
Проект за проектом и мера
За мерой кипят под пером.
В проекте ей каждый по лепте
Приносит — чем счастья добыть,
И если здоровье в рецепте,
То как ей здоровой не быть?
Врачи многопишущей шайкой
Рецептами кормят ее,
И знахарь тайком с ворожайкой
Ей шепчут лекарство свое.
Другой же — по нравственной части,
Взялся человеческий род
Сберечь от порока и страсти
И прочих житейских невзгод;
Ягненочка с волком, как с ровней,
Бок-о-бок в реке напоить.
А что и того баснословней:
Людей меж собой согласить;
В законах, гонясь не за буквой,
Все руки на все развязать
И если нет денег, — то клюквой
С народа налоги сбирать.
А тоже — хорошие люди;
Но ум их маленько в бегах:
Палят из бумажных орудий,
Плывут на бумажных судах —
И верят, что сдастся им крепость,
Что берег у них под рукой;
Что им ни приснись за нелепость, —
Хотят ей дать образ живой.
И хлопая глупо ушами,
Глаза растараща и рот,
Пророков в них видя, толпами
Кругом их теснится народ.
Их россказням верит он слепо;
За быль небылицы идут;
Пред тем, что донельзя нелепо,
Тут слюнки их слаще текут.
Морочить людей, их дурачить,
Им пылью глаза закидать —
Есть способ: сперва озадачить,
Чтоб тем их верней оседлать.
Не верится правда простая,
А верят в кудрявую ложь;
За нею гоняясь и лая,
Народ с той собакою схож,
Которая (помните притчу?)
Роняет, что держит в зубах,
Прельстившись в реке на добычу,
Мелькнувшую тенью в струях.
Куда ни посмотришь — все то же:
В одних — чуть не всех признаю.
Но кто же, о Господи Боже!
Возделает ниву Твою?
Кто в почву благую посеет
Благие Твои семена?
Кто жатвой управить сумеет,
Когда подоспеет она?
Где твердые мыслью и делом?
Где чистые светлой душой,
Готовые в подвиге смелом
Пожертвовать братьям собой?
Готовые с ревностью скромной
Быть нынче, как были вчера,
Пчелой незаметной и темной
В общественных ульях добра?
Быть колосом в общей запашке,
И помня народный глагол,
Быть ниткою с мира в рубашке
Тому, кто и беден и гол?
Ищу с фонарем Диогена;
Сдается, — вот встречу, авось!
Людей чередуется смена, —
А свечки задуть не пришлось.
Прочь Людмила с страшной сказкой
Про полночного коня!
Детям будь она острасткой,
Но пугать ей не меня.
Сказку быль опередила
В наши опытные дни:
Огнедышащая сила,
Силам адовым сродни,
Нас уносит беспрерывно
Сквозь ущелья и леса,
Совершая с нами дивно
Баснословья чудеса.
И меня мчит ночью темной
Змий — не змий и конь — не конь,
Зверь чудовищно огромный,
Весь он пар, и весь огонь!
От него, как от пожара,
Ночь вся заревом горит,
И сквозь мглу, как Божья кара,
Громоносный, он летит.
Он летит неукротимо,
Пролетит — и нет следа,
И как тени мчатся мимо
Горы, села, города.
На земле ль встает преграда —
Под землей он путь пробьет,
И нырнет во мраки ада,
И как встрепанный всплывет.
Зверю бесконечной снедью
Раскаленный уголь дан.
Грудь его обита медью,
Голова — кипучий чан.
Род кометы быстротечной,
По пространностям земным
Хвост его многоколечный
Длинно тянется за ним.
Бьют железные копыта
По чугунной мостовой.
Авангард его и свита —
Грохот, гул, и визг, и вой.
Зверь пыхтит, храпит, вдруг свистнет
Так, что вздрогнет все кругом,
С гривы огненной он вспрыснет
Мелким огненным дождем,
И под ним, когда громада
Мчится бурью быстроты,
Не твоим чета, баллада:
«С громом зыблются мосты».
Мертвецам твоим, толпами
Вставшим с хладного одра,
Не угнаться вслед за нами,
Как езда их ни скора.
Поезд наш не оробеет,
Как ни пой себе петух;
Мчится — утра ль блеск алеет,
Мчится — блеск ли дня потух.
В этой гонке, в этой скачке —
Все вперед, и все спеша —
Мысль кружится, ум в горячке,
Задыхается душа.
Приключись хоть смерть дорогой,
Умирай, а все лети!
Не дадут душе убогой
С покаяньем отойти.
Увлеченному потоком
Страшен этот, в тьме ночной,
Поединок с темным роком,
С неизбежною грозой.
Силой дерзкой и крамольной
Человек вооружен;
Ненасытной, своевольной
Страстью вечно он разжен.
Бой стихий, противоречий,
Разногласье спорных сил —
Все попрал ум человечий
И расчету подчинил.
Так, ворочая вселенной
Из страстей и из затей,
Забывается надменный
Властелин немногих дней.
Но безделка ль подвернется,
Но хоть на волос один
С колеи своей собьется
Наш могучий исполин, —
Весь расчет, вся мудрость века
Нуль да нуль, все тот же нуль,
И ничтожность человека
В прах летит с своих ходуль.
И от гордых снов науки
Пробужденный, как ни жаль,
Он, безногий иль безрукий,
Поплетется в госпиталь.
Как ни придешь к нему, хоть вечером, хоть рано,
А у него уж тут и химик, и сопрано,
И врач, и педагог, разноплеменный сбор,
С задачей шахматной ученый Филидор,
Заморский виртуоз, домашний самоучка,
С старушкой бабушкой молоденькая внучка;
И он на них вперит свой неподвижный взгляд
Рассеянно, из двух спросить любую рад,
Которая должна в балет порхнуть Жизелью,
Которой на покой дать в богадельне келью?
Поэт, и сказочник, и новый драматург,
Пред тем чтоб на себя накликать Петербург,
Новорожденных чад ему на суд приносит
И детям на зубок его вниманья просит.
Несостоятельный журнальный Фигаро,
Желающий свое осеребрить перо,
С проектом Верхолет, воздушных замков зодчий,
Простроил он давно на них запас свой отчий,
И ловит по рукам пятьсот рублей взаймы,
Чтоб верный миллион нажить к концу зимы;
Крушеньем преданный враждебных волн прибою,
Уязвленный людьми, обманутый судьбою,
Кого постигла скорбь, кого людская злость,
Тут у него в дому уже почетный гость;
Все ищут близ него движенья и защиты,
И настежь дверь его и сердце всем открыты;
Наш друг ни от чего, ни от кого не прочь,
Всем ближним близок он, и всем готов помочь.
Разносторонний ум и вместе специальный,
И примадонне он, и бабке повивальной
Все тайны ремесла готов преподавать,
Как будто б сам рожден он петь и повивать.
Рассеянность его была не беспредельной,
В ином был человек и он отменно дельный.
Сочти все дни его: как верный часовой,
Он в жизнь не опоздал минутой ни одной
На дело доброе, где ум брал сердце в долю,
На лакомый обед, где мог покушать вволю;
Педант, он не давал в делах и на пиру
Напрасно остывать ни супу, ни добру.
От ранних лет его поэзия вскормила
И юный чуткий слух с созвучьями сроднила.
Был некогда ему Державин опекун,
А Батюшков поздней игрой волшебных струн
Приветствовал его, младого трубадура,
Счастливым баловнем Эрато и Амура.
Кудрявый трубадур стал, нам подобно, стар,
И свежих роз венок, Киприды милый дар,
С кудрями времени рукой свирепо скошен,
И вместо роз — парик на лысине взерошен.
Но молодость души, но чувства нежный свет
Благоухали в нем под стужей поздних лет.
Всем возрастам умом и нравом одногодок,
В сенате мудрецов, средь юношеских сходок,
В кругу младых красот он был душой бесед,
И вечер без него не вечер был; обед,
Не скрашенный его застольным вдохновеньем,
Был сух и на душу ложился пресыщеньем…
Свободой дорожу, но не свободой вашей,
Не той, которой вы привыкли промышлять,
Как целовальники в шинках хмельною чашей,
Чтоб разум омрачить и сердце обуять.
Есть благородная и чистая свобода,
Возвышенной души сокровище и страсть;
Святыня, — не попрет ее судьбы невзгода,
Вражде людей — ее твердыни не потрясть.
Она — любовь и мир, и благодать, и сила,
Духовной воли в ней зачаток и залог;
Я ей не изменял и мне не изменила
Она — и сторожит домашний мой порог.
Я пребыл верен ей под солнцем и под тучей,
Мне внутренней броней она всегда была.
Не падал духом я во след звезде падучей,
При восходящей — я не возносил чела.
Кто рабствует страстям, тот в рабстве безнадежном.
Свободу дай ему, он тот же будет раб;
Дай власть ему — в чаду болезненно-мятежном,
В могуществе самом он малодушно слаб.
Он недоверчив, он завистлив, предан страху,
Дамоклов меч всегда скользит по голове;
Душой свободен был Шенье, всходя на плаху,
А Робеспьер был раб в кровавом торжестве.
Под злобой записной к отличиям и к роду
Желчь хворой зависти скрывается подчас —
И то, что выдают за гордую свободу,
Есть часто ненависть к тому, кто выше нас.
Есть древняя вражда: к каретам — пешехода,
Ленивой нищеты — к богатому труду,
К барону Штиглицу того, кто без дохода,
Иль обвиненного к законному суду.
Смешон сей новый Гракх республики журнальной,
Который от чинов не прочь, (но прочь они),
Когда начнет косить косою либеральной
Заслуги, род, и знать, и все, что им сродни.
На всех сверкает он молниеносным глазом,
И чтоб верней любовь к свободе доказать,
Он силится смотреть свирепым дикобразом
И с пеной на губах зубами скрежетать.
Забавный мученик! бедняжке неизвестно,
Что можно во сто раз простей свободным быть
И мненья своего и убеждений честно
Держаться, а людей, пугая, не смешить.
Любимый гость Двора под Царскосельской тенью,
В державном обществе мудрец и гражданин,
Покорный одному сердечному влеченью,
Тверд и свободен был правдивый Карамзин.
Жуковский во дворце был отроком Белева:
Он веру, и мечты, и кротость сохранил,
И девственной души он ни лукавством слова,
Ни тенью трусости, дитя, не пристыдил.
Свободен тот один, кто умирил желанья,
Кто светел и душой, и помышленьем чист,
Кого не обольстят толпы рукоплесканья,
Кого не уязвит нахальной черни свист.
Свободу возлюбя, гнушаясь своевольем,
На язвы общества, чтоб глубже их разжечь,
Не обращает он с лукавым сердобольем
Тлетворную, как яд, заносчивую речь.
Нелепым равенством он высших не унизит,
Но в предназначенной от Промысла борьбе,
Посредник, он бойцов любовным словом сблизит
И скажет старшему: и младший — брат тебе.
На каждом веке отпечаток
Каких-нибудь причуд в чести;
Одна стареется, в задаток
Спешит другая подрасти.
Державин, веку дав заглавье,
Сказал: «Весь век стал бригадир».
Теперь заброшен на бесславье
Высокородия кумир,
И бригадирство не в помине;
Но в свой черед мы скажем ныне:
Литографирован весь мир.
Теперь кто только нос имеет
Посереди лица, тот сплошь
Его прославить не робеет,
Хотя будь нос и нехорош.
Не мудрено тут вывесть справку:
Взойти в кондитерскую лавку
Иль в лавку к Сленину — кругом
Висят бессмертья кандидаты,
Кто с шпагою, а кто с пером,
А кто и так, из малой платы.
То своекоштный кандидат,
В рядах бессмертья рекрут вольный:
На камне, взятом напрокат,
Он камень свой краеугольный
Во храме славы основал
И в лица без лица попал.
Какие личные загадки
Археологам дальних дней!
И те, чьи рожи — опечатки
В живом издании людей,
Теперь благим изобретеньем
В свет изданы вторым тисненьем,
Хотя и первое внаклад.
Тем лучше! Выдумке я рад.
В наш век народность, повсеместность,
Молва и слава дешева;
И на всемирную известность
В наш век доступнее права.
Бывало, слава — монополья
Немногих лиц, немногих дел;
Теперь мы дождались раздолья,
И славу каждый подсмотрел.
Век литографий, пароходов,
Fac sиmиlе, Записок век!
В тебе и без больших расходов
Десятерится человек.
Сосредоточилось все в мире,
Везде удобства и успех,
И жизнь, как дважды два четыре,
Задача легкая для всех.
Я рад, что мне судьбы велели
Родиться в выгодные дни,
Когда желанья ближе к цели
И тайны счастья не в тени.
Когда нет мер людским границам
И, мастерство благодаря,
Под стать неживописным лицам,
Литографирован и я.
Вы мой портрет иметь хотите,
Подарок этот в прибыль мне:
Не в памяти, так на стене
Мой образ дома утвердите.
Ценить умею эту честь
Умом и чувством непритворно
И своего лица покорно
Спешу вам экземпляр поднесть.
Мне извинительно пристрастье
К литографическим трудам,
Когда иметь я буду счастье
Быть и заочно близок к вам.
В ваш кабинет сей дар смиренный
Не много блеска принесет
И вам на ум ваш просвещенный
Высоких дум не наведет;
Он чародейством благосклонным
Не расщекотит головы,
Ни славы дымом благовонным,
Ни сладким запахом молвы.
Нет! Этот лоскуток бумажный,
Где личное мое клеймо,
Будь вам хоть акт и маловажный
Или заемное письмо
В моем воспоминанье нежном,
В желанье видеть, слышать вас,
И в уваженье, с дружбой смежном,
Когда мне в дружбе не отказ;
А что сей вексель не обманчив,
Порука вы: веселый нрав,
Ваш взор, который так приманчив,
И ум, так запросто лукав.
Все, что сказал нелицемерно,
Пусть подтвердит вам мой портрет,
И я за скрепой сердца вслед
Прибавлю: с подлинником верно.
<1828>
Прозрачный Леман зеркальной равниной
Раскинулся под зеркалом небес;
Картина здесь сменяется картиной,
Природа здесь храм творческих чудес.
Над озером оградою прибрежной
Громады гор сомкнулись и срослись
И царственно над диадемой снежной
Светлеет их надоблачная высь.
И тянутся воздушные твердыни!
И каждая имеет образ свой:
То куполом подемлясь в воздух синий,
То башнею зубчатой и крутой.
По ребрам гор, меж небом и землею,
Как гнезда, смело лепятся дома;
У ног — весна с цветущей красотою,
Над головой — суровая зима.
Здесь странника приветствует улыбкой
Сел миловидных живописный ряд,
Сады, луга с стадами их — и гибкой,
По скатам гор ползущий виноград.
Здесь дышит все невинностью, свободой,
Радушием, довольством, тишиной;
Здесь человек сближается с природой
И рад забыть страстей житейских бой.
Веве, Монтре, Кларан, тюрьма Шильона!
Поэзией любимые места!
Из вашего таинственного лона
Преданья черплет жадная мечта.
Знакомые ей здесь витают тени
И шепчут ей заветные слова;
Знакомою нам жизнью дышат сени;
Здесь жив Сен-Пре, здесь Юлия жива.
Мы снам даем и плоть и голос были;
Их баснословный мир в нас уцелел
И вымысла событья пережили
Действительность и славу громких дел.
Не говори, рассудок: «это сказки!»
Не обличай ты суеверья в нас!
На зло тебе, не стерлись эти краски
И призраков мир светлый не угас!
Что душу раз согрело умиленьем,
То навсегда сочувственно любви —
И верим мы, и плачем с убежденьем,
Хоть слезы те ребячеством зови.
Тот близок нам, сквозь гроб и сумрак дальний,
Кто новый мир пред нами растворил,
Кто нас с собой увлек в мир идеальный,
Который он мечтами населил.
Созданьям мысли нет могил, ни тленья:
Бессмертием души живут они:
Красуются цветы воображенья,
И в поздние благоухая дни.
Велик сей дар, вам свыше вдохновенной, —
Вам, избранным поэтам и жрецам!
Но пред красой природы неизменной
Нет места скудным смертного словам.
Другие здесь глаголы возвещают
Могущество и благодать Творца;
Им с трепетом и радостью внимают
Суровый ум и свежие сердца.
Смотрите здесь, — как при дневном закате,
Приемля солнца предпоследний луч
Вершины гор, все в пурпуре и в злате,
Горят в дыму воспламененных туч.
Алеет зыбь редеющего пара
И берег весь, с стеною гордых скал,
Под заревом небесного пожара
Заискрился, зардел, затрепетал.
В глубь озера, облитого сияньем,
Спускается багровый солнца лик
И полон мир торжественным вниманьем,
И ангелов вечерних сходит лик.
Земля свое дыханье притаила
И ждет. Дневной тревоги шум утих
На небесах зажглись паникадила
И чудный мир воспрянул в блеске их.
Мир ночи! Мир таинственности полный!
Приемлет все особый вид и цвет:
И озера улегшиеся волны,
И темных гор разрезы и хребет.
Пучина звезд слилась с ночной пучиной
Необозримость — свыше и кругом!
И человек пред чудною картиной
Молчит, смирясь и сердцем, и умом.
Какой враждебный дух, дух зла, дух разрушенья,
Какой свирепый ураган
Стоячей качкою, волнами без движенья
Изрыл сей снежный океан?
Кибитка-ладия шатается, ныряет:
То вглубь ударится со скользкой крутизны,
То дыбом на хребет замерзнувшей волны
Ее насильственно кидает.
Хозяйство, урожай, плоды земных работ,
В народном бюджете вы светлые итоги,
Вы капитал земли стремите в оборот,
Но жаль, что портите вы зимние дороги.
На креслах у огня, не хуже чем Дюпень,
Движенья сил земных я радуюсь избытку;
Но рад я проклинать, как попаду в кибитку,
Труды, промышленность и пользы деревень.
Обозы, на Руси быть зимним судоходством
Вас русский бог обрек, — и милость велика:
Помещики от вас и с деньгой и с дородством,
Но в проезжающих болят от вас бока.
Покажется декабрь — и тысяча обозов
Из пристаней степных пойдут за барышом,
И путь, уравненный от снега и морозов,
Начнут коверкать непутем;
Несут к столицам ненасытным
Что целый год росло, а люди в день седят:
Богатства русские под видом первобытным
Гречихи, ржи, овса и мерзлых поросят,
И сельских прихотей запас разнообразный,
Ко внукам бабушек гостинцы из села,
И городским властям невинные соблазны:
Соленые грибы, наливки, пастила.
Как муравьи, они копышатся роями,
Как муравьям, им счета не свести;
Как змии длинные, во всю длину пути
Перегибаются ленивыми хребтами.
То разрывают снег пронзительным ребром,
И застывает след, прорезанный глубоко;
То разгребают снег хвостом,
Который с бока в бок волочится широко.
Уж хлебосольная Москва
Ждет сухопутные флотильи,
В гостеприимном изобильи
Ее повысились права.
Всю душу передав заботливому взору,
К окну, раз десять в день, подходит бригадир,
Глядит и думает: придет ли помощь в пору?
Задаст ли с честью он свой именинный пир?
С умильной радостью, с слезой мягкосердечья
Уж исчисляет он гостей почетных сезд,
И сколько блюд и сколько звезд
Украсят пир его в глазах Замоскворечья.
Уж предначертан план, как дастся сытный бой,
Чтоб быть ему гостей и дня того достойным;
Уж в тесной зале стол большой
Рисуется пред ним покоем беспокойным.
Простор локтям! — изрек французской кухни суд,
Но нам он не указ, благодарим покорно!
Друг друга поприжав, нам будет всем просторно;
Ведь люди в тесноте живут.
И хриплым голосом, и брюхом на виду
Рожденный быть вождем в служительских фалангах,
Дворецкий с важностью в лице и на ходу
Разносит кушанья по табели о рангах.
Дверь настежь: с торжеством, как витязь на щитах,
Толпой рабов осетр выносится картинно;
За ним, салфеткою спеленутую чинно,
Несут вдову Клико, согретую в руках.
Молю, в желанный срок да не придет обоз,
И за мои бока молю я мщенья! Мщенья!
А если и придет, да волей Провиденья
День именин твоих днем будет горьких слез.
Испорченный судьбой, кухмистром и дворецким,
Будь пир твой в стыд тебе, гостям твоим во вред;
Будь гость, краса и честь пирам замоскворецким,
Отозван на другой обед!
Но если он тебя прибытьем удостоит,
Пусть не покажется ему твоя хлеб-соль
И что-нибудь нечаянно расстроит
Устроенный ему за месяц рокамболь.
Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».
Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.
Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.
И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…
Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».
Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…
Я помню этот дом, я помню этот сад:
Хозяин их всегда гостям своим был рад,
И ждали каждого, с радушьем теплой встречи,
Улыбка светлая и прелесть умной речи.
Он в свете был министр, а у себя поэт,
Отрекшийся от всех соблазнов и сует;
Пред старшими был горд заслуженным почетом:
Он шел прямым путем и вывел честным счетом
Итог своих чинов и почестей своих.
Он правильную жизнь и правильный свой стих
Мог выставить в пример вельможам и поэтам,
Но с младшими ему по чину и по летам
Спесь щекотливую охотно забывал;
Он ум отыскивал, талант разузнавал,
И где их находил — там, радуясь успеху,
Не спрашивал: каких чинов они иль цеху?
Но настежь растворял и душу им, и дом.
Заранее в цветке любуяся плодом,
Ласкал он молодежь, любил ее порывы,
Но не был он пред ней низкопоклонник льстивый,
Не закупал ценой хвалебных ей речей
Прощенья седине и доблести своей.
Вниманьем ласковым, судом бесстрастно-строгим
Он был доступен всем и верный кормчий многим.
Зато в глупцов метка была его стрела!
Жужжащий враль, комар с замашками орла,
Чужих достоинств враг, за неименьем личных;
Поэт ли, образец поэтов горемычных;
Надутый самохвал, сыгравший жизнь вничью,
Влюбленный по уши в посредственность свою
(А уши у него Мидасовых не хуже);
Профессор ли вранья и наглости к тому же;
Пролаз ли с сладенькой улыбкою ханжи;
Болтун ли, вестовщик, разносчик всякой лжи;
Ласкатель ли в глаза, а клеветник заочно, —
Кто б ни задел его, случайно иль нарочно,
Кто б ни был из среды сей пестрой и смешной,
Он каждого колол незлобивой рукой,
Болячку подсыпал аттическою солью —
И с неизгладимой царапиной и болью
Пойдет на весь свой век отмеченный бедняк
И понесет тавро: подлец или дурак.
Под римской тогою наружности холодной,
Он с любящей душой ум острый и свободный
Соединял; в своих он мненьях был упрям,
Но и простор давать любил чужим речам.
Тип самобытности, он самобытность ту же
Не только допускал, но уважал и вчуже;
Ни пред собою он, ни пред людьми не лгал.
Власть моды на дела и платья отвергал:
Когда все были сплошь под черный цвет одеты,
Он и зеленый фрак, и пестрые жилеты
Носил; на свой покрой он жизнь свою кроил.
Сын века своего и вместе старожил,
Хоть он Карамзина предпочитал Шишкову,
Но тот же старовер, любви к родному слову,
Наречием чужим прельстясь, не оскорблял
И русским русский ум по-русски заявлял.
Притом, храня во всем рассудка толк и меру,
Петрова он любил, но не в ущерб Вольтеру,
За Лафонтеном вслед он вымысла цветы,
С оттенком свежести и блеском красоты,
На почву русскую переносил удачно.
И плавный стих его, струящийся прозрачно,
Как в зеркале и мысль и чувство отражал.
Лабазным словарем он стих свой не ссужал,
Но кистью верною художника-поэта
Изящно подбирал он краски для предмета:
И смотрят у него, как будто с полотна,
Воинственный Ермак и Модная жена.
Случайно ль заглянусь на дом сей мимоходом —
Скользят за мыслью мысль и год за дальним годом,
Прозрачен здесь поток и сумрак дней былых:
Здесь память с стаею заветных снов своих
Свила себе гнездо под этим милым кровом;
Картина старины, всегда во блеске новом,
Рисуется моим внимательным глазам,
С приветом ласковым улыбке иль слезам.
Как много вечеров, без светских развлечений,
Но полных прелести и мудрых поучений,
Здесь с старцем я провел; его живой рассказ
Ушам был музыка и живопись для глаз.
Давно минувших дней то Рембрандт, то Светоний,
Гражданских доблестей и наглых беззаконий
Он краской яркою картину согревал.
Под кисть на голос свой он лица вызывал
С их бытом, нравами, одеждой, обстановкой;
Он личность каждую скрепит чертою ловкой
И в метком слове даст портрет и приговор.
Екатерины век, ее роскошный двор,
Созвездие имен сопутников Фелицы,
Народной повести блестящие страницы,
Сановники, вожди, хор избранных певцов,
Глашатаи побед Державин и Петров —
Все облекалось в жизнь, в движенье и в глаголы.
То, возвратясь мечтой в тот возраст свой веселый,
Когда он отроком счастливо расцветал
При матери, в глазах любовь ее читал,
И тайну первых дум и первых вдохновений
Любимцу своему поведал вещий гений, —
Он тут воспоминал родной дубравы тень,
Над светлой Волгою горящий летний день,
На крыльях парусов летящие расшивы,
Златою жатвою струящиеся нивы,
Картины зимние и праздники весны,
И дом родительский, святыню старины,
Куда издалека вторгалась с новым лоском
Жизнь новая, а с ней слетались отголоском
Шум и событья дня, одно другому вслед:
То задунайский гром румянцовских побед,
То весть иных побед миролюбивой славы,
Науки торжество и мудрые уставы,
Забота и плоды державного пера,
То спор временщиков на поприще двора,
То книга новая со сплетнею вчерашней.
Всю эту жизнь среды семейной и домашней,
Весь этот свежий мир поэзии родной,
Еще сочувственный душе его младой,
Умевшей сохранить средь искушений света
Всю впечатлительность и свежесть чувств поэта, —
Все помнил он, умел всему он придавать
Блеск поэтический и местности печать.
Он память вопрошал, и живописью слова
Давал минувшему он плоть и краски снова.
То, Гогарта схватив игривый карандаш
(Который за десять из новых не отдашь),
Он, с русским юмором и напрямик с натуры,
Из глупостей людских кроил карикатуры.
Бесстрастное лицо и медленная речь,
А слушателя он умел с собой увлечь,
И поучал его, и трогал — как придется,
Иль со смеху морил, а сам не улыбнется.
Как живо памятны мне эти вечера:
Сдается, старца я заслушался вчера.
Давно уж нет его в Москве осиротевшей!
С ним светлой личности, в нем резко уцелевшей,
Утрачен навсегда последний образец.
Теперь все под один чекан: один резец
Всем тот же дал обем и вес; мы променяли
На деньги мелкие — старинные медали;
Не выжмешь личности из уровня людей.
Отрекшись от своих кумиров и властей,
Таланта и ума клянем аристократство;
Теперь в большом ходу посредственности братство;
За норму общую — посредственность берем,
Боясь, чтоб кто-нибудь владычества ярем
Не наложил на нас своим авторитетом;
Мы равенством больны и видим здравье в этом.
Нам душно, мысль одна о том нам давит грудь,
Чтоб уважать могли и мы кого-нибудь;
Все говорить спешим, а слушать не умеем;
Мы платонической к себе любовью тлеем,
И на коленях мы — но только пред собой.
В ином и поотстал наш век передовой,
Как ни цени его победы и открытья:
В науке жить умно, в искусстве общежитья,
В сей вежливости форм изящных и простых,
Дававшей людям блеск и мягкость нравам их,
Которая была, в условленных границах, —
Что слог в писателе и миловидность в лицах;
В уживчивости свойств, в терпимости, в любви,
Которую теперь гуманностью зови;
Во всем, чем общество тогда благоухало
И, не стыдясь, свой путь цветами усыпало,
Во всем, чем встарь жилось по вкусу, по душе,
Пред старым — новый век не слишком в барыше.
Тот разговорчив был: средь дружеской беседы
Менялись мыслями и юноши и деды,
Одни с преданьями, плодами дум и лет,
Других манил вперед надежды пышный цвет.
Тут был простор для всех и возрастов, и мнений
И не было вражды у встречных поколений.
Так видим над Невой, в прозрачный летний день,
Заката светлого серебряная тень
Сливается в красе, торжественной и мирной,
С зарею утренней на вышине сафирной:
Здесь вечер в зареве, там утро рассвело.
И вечер так хорош, и утро так светло,
Что радости своей предела ты не знаешь:
Ты провожаешь день, ты новый день встречаешь,
И любишь дня закат, и любишь дня рассвет, —
И осень старости, и весну юных лет.
Томясь житьем однообразным,
Люблю свой страннический дом,
Люблю быть деятельно-праздным
В уединенье кочевом.
Люблю, готов сознаться в том,
Ярмо привычек свергнув с выи,
Кидаться в новые стихии
И обновляться существом.
Боюсь примерзнуть сиднем к месту
И, волю осязать любя,
Пытаюсь убеждать себя,
Что я не подлежу аресту.
Прости, шлагбаум городской
И город, где всегда на страже
Забот бессменных пестрый строй,
А жизнь бесцветная все та же;
Где бредят, судят, мыслят даже
Всегда по таксе цеховой.
Прости, блестящая столица!
Великолепная темница,
Великолепный желтый дом,
Где сумасброды с бритым лбом,
Где пленники слепых дурачеств,
Различных званий, лет и качеств
Кряхтят и пляшут под ярмом.
Не раз мне с дела и с безделья,
Не раз с унынья и с веселья,
С излишества добра и зла,
С тоски столичного похмелья
О четырех колесах келья
Душеспасительна была.
Хоть телу мало в ней простора,
Но духом на просторе я.
И недоступные обзора
Из глаз бегущие края,
И вольный мир воздушной степи,
Свободный путь свободных птиц,
Которым чужды наши цепи;
Рекой, без русла, без границ,
Как волны льющиеся тучи;
Здесь лес, обширный и дремучий,
Там море жатвы золотой —
Все тешит глаз разнообразно
Картиной стройной и живой,
И мысль свободно и развязно
Сама, как птица на лету,
Парит, кружится и ныряет
И мимолетом обнимает
И даль, и глубь, и высоту.
И все, что на душе под спудом
Дремало в непробудном сне,
На свежем воздухе, как чудом,
Все быстро ожило во мне.
Несется легкая коляска,
И с ней легко несется ум,
И вереницу светлых дум
Мчит фантастическая пляска.
То по открытому листу,
За подписью воображенья,
Переношусь с мечты в мечту;
То на ночлеге размышленья
С собой рассчитываюсь я:
В расходной книжке бытия
Я убыль с прибылью сличаю,
Итог со страхом поверяю
И контролирую себя.
Так! Отезжать люблю порою,
Чтоб в самого себя войти,
И говорю другим: прости! —
Чтоб поздороваться с собою.
Не понимаю, как иной
Живет и мыслит в то же время,
То есть живет, как наше племя
Живет, — под вихрем и грозой.
Мне так невмочь двойное бремя:
Когда живу, то уж живу,
Так что и мысли не промыслить;
Когда же вздумается мыслить,
То умираю наяву.
Теперь я мертв, и слава Богу!
Таюсь в кочующем гробу,
И муза грешному рабу
Приулыбнулась на дорогу.
Глупцы! Не миновать уж вам
Моих дорожных эпиграмм!
Сатиры бич в дороге кстати:
Им вас огрею по ушам,
Опричники журнальной рати,
С мечом гусиным по бокам.
Писать мне часто нет охоты,
Писать мне часто недосуг:
Ум вянет от ручной работы,
Вменяя труд себе в недуг;
Чернильница, бумага, перья —
Все это смотрит ремеслом;
Сидишь за письменным столом
Живым подобьем подмастерья
За цеховым его станком.
Я не терплю ни в чем обузы,
И многие мои стихи —
Как быть? — дорожные грехи
Праздношатающейся музы.
Равно движенье нужно нам,
Чтобы расторгнуть лени узы:
Люблю по нивам, по горам
За тридевять земель, как в сказке,
Летать за музой по следам
В стихоподатливой коляске;
Земли не слышу под собой,
И только на толчке, иль в яме,
Или на рифме поупрямей
Опомнится ездок земной.
Друзья! Посудите вы строже
О неоседлости моей:
Любить разлуку точно то же,
Что не любить своих друзей.
Есть призрак правды в сей посылке;
Но вас ли бегаю, друзья,
Когда по добровольной ссылке
В коляске постригаюсь я?
Кто лямку тянет в светской службе,
Кому та лямка дорога,
Тот и себе уже и дружбе
Плохой товарищ и слуга.
То пустослова слушай сказки,
То на смех сердцу и уму
Сам дань плати притворной ласки
Бог весть кому, Бог весть к чему;
Всю жизнь окрась в чужие краски,
И как ни душно, а с лица
С начала пытки до конца
Ты не снимай обрядной маски.
Учись, как труженик иной,
Безмолвней строгого трапписта,
С колодой вечных карт в руках
Доигрывает роберт виста
И роберт жизни на крестах;
Как тот в бумагах утопает
И, Геркулес на пустяки,
Слонов сквозь пальцы пропускает,
А на букашке напирает
Всей силой воли и руки.
Приписанный к приличьям в крепость,
Ты за нелепостью нелепость
Вторь, слушай, делай и читай
И светской барщины неволю
По отмежеванному полю
Беспрекословно исправляй.
Где ж тут за общим недосугом
Есть время быть с собой иль с другом;
Знакомый песнью нам пострел
Смешным отказом гнать умел
Заимодавцев из прихожей;
Под стать и нам его ответ,
И для самих себя нас тоже
Как ни спросись, а дома нет!
По мне, ошибкой моралисты
Твердят, что люди эгоисты.
Где эгоизм? Кто полный я?
Кто не в долгу пред этим словом?
Нет, я глядит в изданье новом
Анахронизмом словаря.
Держася круговой поруки,
Среди житейской кутерьмы,
Забав, досад, вражды и скуки
Взаимно вкладчиками мы.
Мы, выжив я из человека,
Есть слово нынешнего века;
Все мы да мы; наперечет
Все на толкучем рынке света
Судьбой отсчитанные лета
Торопимся прожить в народ.
Как будто стыдно поскупиться
И днем единым поживиться
Из жизни, отданной в расход.
Все для толпы — и вечно жадной
Толпою все поглощено.
Сил наших хищник беспощадный
Уносит нас волною хладной
Иль топит без вести на дно;
Дробь мелкой дроби в общей смете
Вся жизнь, затерянная в свете,
Как бурей загнанный ручей
В седую глубь морских зыбей,
Кипит, теснится, в сшибках стонет,
Но, не прорезав ни следа,
В пучине вод глубоких тонет
И пропадает навсегда.
Но между тем как стихотворный
Скакун, заносчивый подчас,
Мой избалованный Пегас,
Узде строптиво-непокорный,
Гулял, рассудка не спросясь,
И по проселкам своевольно
Бесился подо мной довольно,
Прекрасным всадником гордясь.
Пегаса сродники земные,
Пегасы просто почтовые
Меня до почты довезли.
Да чуть и мне уж не пора ли
Свернуть из баснословной дали
На почву прозы и земли!
Друзья! Боюсь, чтоб бег мой дальный
Не утомил вас, если вы,
Простя мне пыл первоначальный,
Дойдете до конца главы
Полупустой, полуморальной,
Полусмешной, полупечальной,
Которой бедный Йорик ваш
Открыл журнал сентиментальный,
Куда заносит дурь и блажь
Своей отваги повиральной.
Все скажут: с ним двойной подрыв
И с ним что далее, то хуже;
Поэт болтливый, он к тому же
Как путешественник болтлив!
Нет, дайте срок: стихов разбега
Не мог сперва я одолеть,
Но обещаюсь присмиреть.
Теперь до нового ночлега
Простите… (продолженье впредь).
<1826>