Старый бродяга в Адис-Абебе,
Покоривший многия племена,
Прислал ко мне чернаго копьеносца
Сь приветом, составленным из моих стихов.
Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи.
Человек, среди толпы народа
Застреливший императорскаго посла,
Подошел пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.
Много их, сильных, злых и веселых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечнаго льда,
Верных нашей планете,
Сильной, веселой и злой,
Возят мои книги в седельной сумке,
Читают их в пальмовой роще,
Забывают на тонущем корабле.
Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденнаго яйца.
Но когда вокруг свищут пули,
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать, что надо.
И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во вселенной,
Скажет: я не люблю вас —
Я учу их, как улыбнуться,
И уйти, и не возвращаться больше.
А когда придет их последний час,
Ровный, красный туман застелет взоры,
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь,
Всю родную, странную землю,
И, представ перед ликом Бога
С простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно его суда.
Человеку грешно гордиться,
Человека ничтожна сила:
Над землею когда-то птица
Человека сильней царила.
По утрам выходила рано
К берегам крутым океана
И глотала целые скалы,
Острова целиком глотала.
А священными вечерами
Над высокими облаками,
Поднимая голову, пела,
Пела Богу про Божье дело.
А ногами чертила знаки,
Те, что знают в подземном мраке,
Все, что будет, и все, что было,
На песке ногами чертила.
И была она так прекрасна,
Так чертила, пела согласно,
Что решила с Богом сравниться
Неразумная эта птица.
Бог, который весь мир расчислил,
Угадал ее злые мысли
И обрек ее на несчастье,
Разорвал ее на две части.
И из верхней части, что пела,
Пела Богу про Божье дело,
Родились на свет готентоты
И поют, поют без заботы.
А из нижней, чертившей знаки,
Те, что знают в подземном мраке,
Появились на свет бушмены,
Украшают знаками стены.
А вот перья, что улетели
Далеко в океан, доселе
Все плывут, как белые люди;
И когда их довольно будет,
Вновь срастутся былые части
И опять изведают счастье.
В белых перьях большая птица
На своей земле поселится.
Над багряными облаками,
А те перья, что улетели
На своей земле воцарится.
Мучение свв. Космы и Дамиана (1438—40)
В стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;
В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.
Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарроти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.
Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонарроти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство
На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зеленой маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.
На всем, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не все умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, — совершенно.
Вот скалы, рощи, рыцарь на коне, —
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;
Мария держит Сына своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество
Наверно снятся женщинам бесплодным;
И так не страшен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там — иные светы.
А краски, краски — ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освященном масле.
И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал и состязался с ним
В его искусстве дивном… но напрасно.
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
1912
Баллада
Как-то трое изловили
На дороге одного
И жестоко колотили,
Беззащитного, его.
С переломанною грудью
И с разбитой головой
Он сказал им: «Люди, люди,
Что вы сделали со мной?
Не страшны ни Бог, ни черти,
Но клянусь, в мой смертный час,
Притаясь за дверью смерти,
Сторожить я буду вас.
Что я сделаю, о Боже,
С тем, кто в эту дверь вошел!..»
И закинулся прохожий,
Захрипел и отошел.
Через год один разбойник
Умер, и дивился поп,
Почему это покойник
Все никак не входит в гроб.
Весь изогнут, весь скорючен,
На лице тоска и страх,
Оловянный взор измучен,
Капли пота на висках.
Два других бледнее стали
Стиранного полотна:
Видно, много есть печали
В царстве неземного сна.
Протекло четыре года,
Умер наконец второй,
Ах, не видела природа
Дикой мерзости такой!
Мертвый дико выл и хрипло,
Ползал по полу, дрожа,
На лицо его налипла
Мутной сукровицы ржа.
Уж и кости обнажались,
Смрад стоял — не подступить,
Все он выл, и не решались
Гроб его заколотить.
Третий, чувствуя тревогу
Нестерпимую, дрожит
И идет молиться Богу
В отдаленный тихий скит.
Он года́ хранит молчанье
И не ест по сорок дней,
Исполняя обещанье,
Спит на ложе из камней.
Так он умер, нетревожим;
Но никто не смел сказать,
Что пред этим чистым ложем
Довелось ему видать.
Все бледнели и крестились,
Повторяли: «Горе нам!» —
И в испуге расходились
По трущобам и горам.
И вокруг скита пустого
Терн поднялся и волчцы…
Не творите дела злого —
Мстят жестоко мертвецы.
<май — июнь 1918 года>
Три мертвеца
Как-то трое обступили
Все никак не влезет в гроб.
Оловянный взгляд измучен,
Умер, наконец, другой.
Мертвый глухо выл и хрипло
В гроб его заколотить.
В отдаленный белый скит.
Там года хранит молчанье
Исполняет обещанье
Спать на ложе из камней.
И скончался он под схимой,
Что в тот час неотвратимый
И в тревоге расходились
По трущобам и полям.
Я на карте моей, под размеренной сеткой
Сочиненных для скуки долгот и широт,
Замечаю, как что-то чернеющей веткой,
Виноградною узкою веткой ползет!
И вокруг города, словно ряд виноградин,
Это Бусса, и Гомба, и царь Тимбукту,
Танец странных имен, что для сердца отраден,
Что пьяней африканских акаций в цвету.
Но не верю, не верю я, справлюсь по книге:
Ведь должны же переделы и тупости быть!
Нет, написано Нигер… О, царственный Нигер,
Вот как люди посмели тебя оскорбить!
Ты торжественным морем течешь по Судану,
Ты сражаешься с хищною стаей песков,
Дышишь полною грудью в лицо океану,
С середины твоей не видать берегов!
На тебе, словно бисер на яшмовом блюде,
Расписные, узорные пляшут ладьи,
И в ладьях величавые черные люди
Восхваляют благие деянья твои.
Бегемотов твоих розоватые рыла
Над водой, словно купы мясистых цветов,
И винты пароходов твои крокодилы
Разбивают ударом могучих хвостов.
Ты, как бог этих стран, благодушен и редко
Выше облака пенные взносишь холмы,
И тебя-то простой виноградною веткой
Напечатать на карте осмелились мы!
Я тебе, о мой Нигер, готовлю другую,
Небывалую карту, отраду для глаз,
Я широкою лентой парчу золотую
Положу на зеленый и нежный атлас.
Снизу, влево, пусть ляжет осколок рубина, —
Это край позабытых железных богов,
Что валяются в грозных ущельях Бенина
Меж слоновых клыков и людских черепов.
Вправо, выше, где вольные степи Сокото,
Шерсть пантеры и пулю я рядом нашью,
Здесь прекрасны сраженья, привольны охоты,
Хорошо здесь скитаться копью и ружью.
Дальше крупный опал, прихотливо мерцая
Затаенным в нем красным и синим огнем,
Мне так сладко напомнит мечети Сонгаи
И султана сонгайского праздничный дом.
И жемчужиной дивной отмечен мной будет
Сердце Африки, город чудес Тимбукту,
Где встречается тот, кто сидит на верблюде,
С тем, кто правит рулем на тяжелом плоту.
Здесь впервые вздыхает легко и глубоко,
Запыленный, пустыней измученный гость,
Приезжающий пестрые ткани Марокко
Обменять на рабов и слоновую кость.
Он глядит, как фонтаны исполнены неги,
Как пылает на солнце банановый лист,
И — он знает, сюда не придут туареги,
Не хлыстнет этих стен их пронзительный свист.
Я создам эту карту, и верно поэты —
Это город поэтов и пальм, Тимбукту —
Лунной ночью почувствуют тайно, что где-то
Звон их лютней ответную будит мечту.