Люди мне ошибок не прощают.
Что же, я учусь держать ответ.
Легкой жизни мне не обещают
телеграммы утренних газет.Щедрые на праздные приветы,
дни горят, как бабочки в огне.
Никакие добрые приметы
легкой жизни не пророчат мне.Что могу я знать о легкой жизни?
Разве только из чужих стихов.Но уж коль гулять, так, хоть на тризне,
я люблю до третьих петухов.Но летит и светится пороша,
светят огоньки издалека;
но, судьбы моей большая ноша,
все же ты, как перышко, легка.Пусть я старше, пусть все гуще проседь,
если я посетую — прости, -
пусть ты все весомее, но сбросить
мне тебя труднее, чем нести.
Откуда б я ни уезжала,
перед отъездом всякий раз
тужу: все впопыхах, вое мало!
Не дожила, не додышала…
Еще бы день! Еще бы час! И как бы там он ни был скромен,
друзей ли новых добрый дом,
гостиничный ли тесный номер,
уже мне что-то любо в нем.Уже в нем есть какой-то угол
и вид из этого угла,
где мне порой бывало туго
и где я счастлива была.Так что ж я быстро уезжаю? Но эту память, эту грусть
я неизбежно утешаю
решеньем твердым: я вернусь! Вернусь во что бы то ни стало!
Не сомневайтесь, что вернусь!
И, если что не так, что мало,
возьму свое, начну сначала,
и доживу и нагляжусь.Я сдерживала обещанье
и возвращалась много раз.Но, сердце, впереди у нас
еще один последний час,
одно последнее прощанье.
Когда еще ты будешь рядом,
мой дом любимый, жизнь моя,
когда еще последним взглядом
всего смогу коснуться я… Я так хочу прожить на свете,
такой хочу проделать путь, —
что там ни что, как там ни будь! —
чтобы понять в минуты эти,
как неизбежно понимала
перед отъездом всякий раз:
все впопыхах, все сердцу мало!
Не дожила! Не додышала!
Еще бы день! Еще бы час!
Пусть жизнь была, как подвиг ратный,
который трудно повторить, —
еще одну бы жизнь прожить,
еще вернуться бы обратно!
Забайкалье. Зарево заката.
Запоздалый птичий перелет.
Мой попутчик, щурясь хитровато,
мятные леденчики сосет.
За окном бегут крутые сопки,
словно волны замерших морей,
стелются чуть видимые тропки —
тайный след неведомых зверей.
Он ученый малый, мой попутчик, —
обложился целой грудой книг.
Он читает, думает и учит —
сам, считает, все уже постиг.
Он твердит, что я не знаю жизни,
нет меж нами кровного родства,
и в его ленивой укоризне
сдержанные нотки торжества.
Мол, на мне горит густою краской
жительства московского печать,
мол, таким, избалованным лаской,
надо жизнь поглубже изучать.Я молчу, ему не возражая,
не желая спор вести пустой,
раз уж человеку жизнь чужая
кажется, как блюдечко, простой,
раз уж он о ней надменно судит,
не робеет, не отводит глаз…
Жизнь моя! Другой уже не будет!
Жизнь моя, что знает он о нас? Ничего не знает — и не надо.
Очевидно, интересу нет.
Дорогой мой, я была бы рада
выполнить ваш дружеский совет,
но, сказать по совести, не знаю,
как приняться мне за этот труд.
Почему, когда, с какого краю
изучают жизнь, а не живут? С дальнего заветного начала
тех путей, которыми прошла,
никогда я жизнь не изучала,
просто я дышала и жила…
Людям верила, людей любила,
отдавала людям, что могла,
никакой науки не забыла,
все, что мне дарили, берегла.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня?
Не лелеяла и не щадила
в непогоды лета и зимы,
по обходным тропкам не водила
напрямик,
как люди, так и мы.
Мне хватало счастья и печали.
На пирах и в битвах я была.
Вот ведь вы небось не изучали
то, что я сама пережила.
Или я опять не то сказала?
Вижу, вы нахмурились опять:
«Я сама… Ей-богу, это мало!
Надо жизнь чужую изучать!»
Изучать положено от века
ремесло, науки, языки.
Но живые чувства человека,
жар любви и холодок тоски,
негасимый свет, огонь горячий,
тот, который злу не потушить…
Это называется иначе.
Понимать все это — значит жить.Не умею, как бы ни старалась,
издали рассматривать людей,
их живая боль, живая радость
попросту становится моей.
Сколько ни стараюсь, не умею,
жизнь моя, делить тебя межой:
мол, досюда ты была моею,
а отсюда делалась чужой.
Своего солдата провожая
в сторону фашистского огня,
это жизнь моя или чужая, —
право, не задумывалась я.
Разве обошла меня сторонкой
хоть одна народная беда?
Разве той штабною похоронкой
нас не породнило навсегда?
Разве в грозный год неурожая
разная была у нас нужда?
Это жизнь моя или чужая —
я не размышляла никогда.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня? Буду ждать, гадая как о чуде,
веря в жизнь и обещая ей
жить неравнодушно, жить как люди,
просто жить с людьми и для людей.
Нету мне ни праздника, ни славы,
люди мои добрые, без вас.
Жизнь моя — судьба моей державы,
каждый сущий день ее и час.
Грозных бурь железные порывы,
лучезарных полдней синева,
все — мое,
и всем, чем люди живы,
я жива, покуда я жива!
Не прошу о льготе и защите,
жизнь моя, горю в твоем огне.
Так что, мой попутчик, не взыщите
и не сокрушайтесь обо мне.
Жизнь огромна, жизнь везде и всюду,
тем полней, чем больше человек.
Я уж изучать ее не буду.
Буду влюблена в нее навек!
Я в комнате той, на диване промятом,
где пахнет мастикой и кленом сухим,
наполненной музыкой и закатом,
дыханием, голосом, смехом твоим.
Я в комнате той, где смущенно и чинно
стоит у стены, прижимается к ней
чужое разыгранное пианино,
как маленький памятник жизни твоей.
Всей жизни твоей. До чего же немного!
Неистовый, жадный, земной, молодой,
ты засветло вышел. Лежала дорога
по вольному полю, над ясной водой.
Все музыкой было — взвивался ли ветер,
плескалась ли рыба, текла ли вода,
и счастье играло в рожок на рассвете,
и в бубен безжалостный била беда.
И сердце твое волновалось, любило,
и в солнечном дождике смеха и слез
все музыкой было, все музыкой было,
все пело, гремело, летело, рвалось.
И ты, как присягу, влюбленно и честно,
почти без дыхания слушал ее.
В победное медное сердце оркестра
как верило бедное сердце твое!
На миг очутиться бы рядом с тобою,
чтоб всей своей силою, нежностью всей
донять и услышать симфонию боя,
последнюю музыку жизни твоей.
Она загремела, святая и злая,
и не было звуков над миром грозной.
И, музыки чище и проще не зная,
ты, раненный в сердце, склонился пред ней.
Навеки. И вот уже больше не будет
ни счастья, ни бед, ни обид, ни молвы,
и ласка моя никогда не остудит
горячей, бедовой твоей головы.
Навеки.
Мои опускаются руки.
Мои одинокие руки лежат…
Я в комнате той, где последние звуки,
как сильные, вечные крылья, дрожат.
Я в комнате той, у дверей, у порога,
у нашего прошлого на краю…
Но ты мне оставил так много, так много:
две вольные жизни — мою и твою.
Но ты мне оставил не жалобу вдовью
мою неуступчивую судьбу,
с ее задыханьями, жаром, любовью,
с ночною тревогой, трубящей в трубу.
Позволь мне остаться такой же, такою,
какою ты некогда обнял меня,
готовою в путь, непривычной к покою,
как поезда, ждущею встречного дня.
И верить позволь немудреною верой,
что все-таки быть еще счастью и жить,
как ты научил меня, полною мерой,
себя не умея беречь и делить.
Всем сердцем и всем существом в человеке,
страстей и порывов своих не тая,
так жить, чтоб остаться достойной навеки
и жизни и смерти такой, как твоя.
Как странно томит нежаркое лето
звучаньем, плывущим со всех сторон,
как будто бы колокол грянул где-то
и над землей не смолкает звон.
Может быть, кто-то в пучине тонет?
Спасти его!
Поздно!
Уже утонул.
Колокол…
Он не звонит, а стонет,
и в стоне его океанский гул,
соль побережий
и солнце Кубы,
Испании перец и бычий пот.
Он застит глаза, обжигает губы
и передышки мне не дает.
Колокол…
Мне-то какое дело?
Того и в глаза не видала я…
Но почему-то вдруг оскудела,
осиротела судьба моя.
Как в комнате, в жизни пустынней стало,
словно бы вышел один из нас.
Навеки…
Я прощаться устала.
Колокол, это в который раз?
Неумолимы твои удары,
ритмичны, рассчитанны и верны.
Уходят, уходят мои комиссары,
мои командиры с моей войны.
Уходят, уходят широким шагом,
настежь двери,
рубя концы…
По-всякому им приходилось, беднягам,
но все-таки были они молодцы!
Я знаю, жизнь ненавидит пустоты
и, все разрешая сама собой,
наполнит, как пчелы пустые соты,
новым деяньем, новой судьбой.
Минут года, и вырастут дети,
окрепнут новые зеленя…
Но нет и не будет больше на свете
тех первых, тех дорогих для меня.
… В мире становится все просторней.
Время сечет вековые дубы.
Но остаются глубокие корни
таланта, работы, борьбы, судьбы.
Новых побегов я им желаю,
погожих, солнечных, ветреных дней.
Но колокол, колокол, не умолкая,
колокол стонет в душе моей.
В южном городе был день морозный.
Море поседело в этот день.
Нам прочла учительница грозный,
краткий бюллетень.
Умер Ленин.Слушали мы стоя,
октябрята, первый класс.
С новым смыслом, с новой теплотою
отовсюду он смотрел на нас.
Он был нарисован на тетради,
он глядел из наших первых книг,
и в его знакомом, остром взгляде
жизнь не угасала ни на миг.
Со стены,
с портрета в хвойной раме,
замкнутого траурной каймой,
он следил внимательно за нами,
провожал по улицам домой
школьников, мальчишек и девчонок,
октябрят своих, внучат своих,
мимо жалких мелочных лавчонок,
мимо магазинов дорогих.
На витринах — фрукты и конфеты,
шубки и шелка.
А ребята кое-как одеты,
кое-как накормлены пока.
Город южный, город многолюдный,
жил и расточительно и скудно.
Кто — кого?! — суровые года……Как ему, должно быть, было трудно
оставлять нас именно тогда!
Всей своей душою человечной
он тревожился о нас.
Может, потому-то каждый встречный
в этот смутный час
на гурьбу озябших ребятишек
пристальней глядел,
шагая тише,
думая о них.
Это были люди трудовые —
рыбаки,
ребята портовые,
железнодорожники седые
из Январских мастерских.
Мы им стали ближе и дороже,
а они для нас —
все как есть
на Ленина похожи
были в этот час.
Кто — лица характерною лепкой,
кто — улыбкой,
кто — примятой кепкой,
кто — прищуром глаз.
Ленинской заботою горячей,
доброй думой о судьбе ребячьей
нас они старались окружить.Не умея, видимо, иначе
горе пережить,
не умея первое волненье
скрыть или сдержать,
первое свое стихотворенье
вечером писала я в тетрадь.
Я писала первыми словами,
первый в жизни раз:
«Он не умер. Он живет. Он с нами».Я наутро с первыми стихами
прибежала в класс.
И, робея, с гордостью невольной,
до того как прозвенел звонок,
отдала учительнице школьной
вкривь и вкось исписанный листок.Поглядела ласково и строго
на меня она из-под очков.
Перед ней уже лежало много
вкривь и вкось исписанных листков,
на которых первыми словами,
так же, как и я:
«Он не умер. Он живет. Он с нами», —
написали все мои друзья.За окном мела и выла вьюга.
Мы сидели, слушая друг друга,
сдержанны, тихи.
Друг за другом мы читали стоя.
Детских строк звучание простое…
Это было больше чем стихи!