Саван белый... Смерть — картина...
Ум смиряющая даль...
Ты уймись, моя кручина,
Пропади, моя печаль!
В этом царстве запустенья
И великой немоты,
Что же значат все мученья —
Что же значим я и ты?
Где ты, лето красное?
В ночь пришел мороз;
Листья осыпаются,
Блекнут в море слез.
Ходит смерть унылая,
Гложет жизнь с ветвей.
Листики-покойнички
Тлеют вдоль полей!
Ты, красавица лесная,
Чудный ландыш, бледный лик!
Молча я тебя срываю
В лунном свете, в чудный миг!
Что же делать? Я не властен!
Знаю я — зачахнешь ты.
Смерть — за то, что ты душиста,
Смерть — во имя красоты!
Когда больной умрет и кончится со смертью
Ужасный, длинный ряд мучительных мытарств,
Врачей и фельдшеров заменит духовенство,
Исчезнет всякий след сиделок и лекарств;
Когда сокроются под насыпью могилы,
Как призрак тягостный, как отлетевший сон,
Лицо поблекшее, морщинистые руки,
Вся некрасивая обрядность похорон, —
(25 сентября 1889 г., на Митрофаньевском кладбище)
Здесь, в полной осени, в листве
С ее смертельной позолотой,
В немых гробах, в сухой траве
Лежат, полегши не охотой, —
Лежат, как стежки на канве,
Рисунок некий выполняя,
Ряды бессчетные людей;
Здесь смерть царит, здесь воля ей, —
Царит, забра́ла не снимая.
В ясном небе поднимаются твердыни
Льдом украшенных, порфировых утесов;
Прорезают недра голубой пустыни
Острые углы, изломы их откосов.
Утром прежде всех других они алеют
И поздней других под вечер погасают,
Никакие тени их покрыть не смеют,
Над собою выше никого не знают.
Старик, закон и доблесть века,
Всегда, везде в душе поэта,
Ты для больного человека
Служил утехой сорок лет!
Ты сорок лет, меняя тоны,
Всегда любовь, свободу пел!..
Ты сгорбился, ты поседел,
Ты умер — но не те законы
Для нашей памяти даны:
С тех пор, как люди созданы,
Ты не гонись за рифмой своенравной
И за поэзией — нелепости оне:
Я их сравню с княгиней Ярославной,
С зарею плачущей на каменной стене.
Ведь умер князь, и стен не существует,
Да и княгини нет уже давным-давно;
А все как будто, бедная, тоскует,
И от нее не все, не все схоронено.
Молчит томительно глубоко-спящий мир.
Лунатик страждущий, тяжелым сном обята,
По тьме полуночной проносится Геката;
За нею в полчищах — и ящер, и вампир,
И сфинкс таинственный с лицом жены открытым,
И боги мрачных снов на тучах черных крыл,
И в пурпурном плаще, как пламенем облитом,
Богиня смерти Кер, владычица могил.
Вдруг искра яркая с плеча ее скатилась,
Читали ль вы когда, как Достоевский страждет,
Как в изученье зла запутался Толстой?
По людям пустозвон, а жизнь решений жаждет,
Мышленье блудствует, безжалостен закон...
Сплелись для нас в венцы блаженства и мученья,
Под осененьем их дают морщины лбы;
Как зримый признак их, свой венчик отпущенья
Уносим мы с собой в безмолвные гробы.
Весь смутный бред страстей, вся тягота угара,
Весь жар открытых ран, все ужасы, вся боль –
И видели мы все явленье эпопеи...
Библейским чем-то, средневековым,
Она в четыре дня сложилась с небольшим
В спокойной ясности и красоте идеи!
И в первый день, когда ты остывал,
И весть о смерти город обегала,
Тревожной злобы дух недоброе шептал,
И мысль людей глубоко тосковала...
И наступила ночь тяжелая, глухая...
Виденье было мне! Меня порыв увлек
За кряж каких-то гор... Куда — и сам не зная,
Входил я в некий призрачный чертог.
Чертог был гульбищем каких-то сил бесплотных,
Незримых смертному, — молчание хранил...
Над тьмой безвременья, на при́весях бессчетных
Блистало множество больших паникадил.
Как бы пророчество какое выполняя,
Огни бестрепетно пылали, зажжены