Я люблю лесныя травы
Ароматныя,
Поцелуи и забавы,
Невозвратныя.
Колокольные призывы,
Отдаленные,
Над ручьем уснувшим ивы,
Полусонныя.
Очертанья лиц мелькнувших,
Неизвестныя,
Тени сказок обманувших,
Безтелесныя.
Все, что манит и обманет
Нас загадкою,
И навеки сердце ранит
Тайной сладкою.
Человек на Земле
Как трава растет.
Зачинаясь во мгле,
Утра ясного ждет.
За селом возрастет,
И цветком расцветет,
А в селе —
Воск и мед.
Почему же светла
Божья служба в ночи?
Потому что жила
Здесь трава, и пила
Божий дождь и лучи.
Почему же была
Свадьба душ весела,
Обошел мед кругом?
Потому что пчела
Над травою была,
В брак вошла
Со цветком.
Сколько блестящих мух
В нашем зеленом саду!
Радость — Весна. Я счастливый иду.
Повсюду медвяно-жасминный дух.
Лучше что есть ли, чем цвет?
Есть ли что лучше, чем травы?
Травы — в цвету! Знаю, бесы лукавы,
Но, при лукавстве, в Аду — этого счастия нет.
Трава-хвалиха взрощена пустыней,
Четыре цвета есть на ней,
Багряно-красный цвет, зеленый, черный, синий,
Четыре пламени огней.
Сорви ее, как будешь чист душою,
Четверократно ты поймешь,
Что можно, как своей, жить радостью чужою,
И правду расцветить, как ложь.
Хвалить восторг, и восхвалить усталость,
За ярким раем жаркий ад,
Понять, что в бархат тьмы красиво входит алость,
Что Небо и Земля—горят.
Трава-хвалиха взращена пустыней,
Четыре цвета есть на ней,
Багряно-красный цвет, зеленый, черный, синий,
Четыре пламени огней.
Сорви ее, как будешь чист душою,
Четверократно ты поймешь,
Что можно, как своей, жить радостью чужою,
И правду расцветить, как ложь.
Хвалить восторг, и восхвалить усталость,
За ярким раем жаркий ад,
Понять, что в бархат тьмы красиво входит алость,
Что Небо и Земля — горят.
Есть трава — ростет
Возле тихих рек.
И не каждый год
Та трава цветет,
А когда придет
Человек.
Рост ея — стрела,
И красив узор.
Та трава была
Много раз светла,
Снова расцвела,
Как костер.
И горит огонь
Возле тихих рек.
Мчится красный конь,
Ржет, поет: Не тронь,
Не хватай огонь,
Человек.
С ржаньем конь скакал,
Убежал в простор.
Ярко промелькал.
Был расцветно-ал,
Возле рек сверкал
Цвет-костер.
И светла была
Влага тихих рек.
В мире весть прошла,
Что трава цвела: —
Был здесь, в мире зла,
Человек.
Руны Ночи прочитав,
Струны грома разобрав,
Я блуждаю, и сбираю на болотах стебли трав.
В этих травах тонкий яд,
Самоцветности горят,
В них глубокий, змееокий, нелюдской, берущий взгляд.
Эти травы я сожму,
Выпью яд, и выпью тьму,
Кто б ты ни был подходящий, знай, что я тебя возьму.
Нас погонят по пятам
Руны Ночи в черный храм,
Струны грома, гряньте бурю, душу Дьяволу отдам.
На что ж тебе люб-трава?
— Чтобы девушки любили.
народная песня.
На опушке, вдоль межи,
Ты, душа, поворожи.
Лес и поле осмотри,
Три цветка скорей бери.
Завязавши три узла,
Вижу я: Заря — светла.
И срываю я цветок,
Первый, синий василек.
И тая в душе завет,
Я срываю маков цвет.
И твердя любви слова,
Вижу третий: люб-трава.
Вижу, вижу, и зову: —
Сердце, рви же люб-траву.
Но душа едва жива:
Опьянила люб-трава.
Все цветы я рвал, спеша,
И смела была душа.
Только тут минуту длю: —
Слишком люб-траву люблю.
Как сорвал я василек,
Было просто невдомек.
И не спрашивал я, нет,
Как сорвать мне маков цвет.
А уж эту люб-траву
Как же, как же я сорву?
Сердце, знак! Отдай скорей
Люб-траву — любви моей!
В саду стоит работавшая лейка.
Все политы цветы. Им лучше так.
Жасмин — земной звезды являет знак.
Зеленого вьюнка крутится змейка.
Цветов и трав царица-чародейка,
Лелеет роза в чаше теплый мрак.
С ней спорит в алом распаленный мак.
В лугах пастух. Стадам поет жалейка.
Там дальше лес. А перед ним река,
Широкая, хрустальная, немая.
Два берега, в русле ее сжимая, —
Воде дают переплеснуть слегка.
И нежный цвет зеленого жука
Горит, с травы игру перенимая.
Есть другия планеты, где ветры певучие тише,
Где небо бледнее, травы тоньше и выше,
Где прерывисто льются
Переменные светы,
Но своей переменою только ласкают, смеются.
Есть иныя планеты,
Где мы были когда-то,
Где мы будем потом,
Не теперь, а когда, потеряв—
Себя потеряв без возврата,
Мы будем любить истомленные стебли седых шелестящих трав,
Без аромата,
Тонких, высоких, как звезды—печальных,
Любящих сонный покой—мест погребальных,
Над нашей могилою спящих,
И тихо, так тихо, так сумрачно-тихо, под луной шелестящих.
Счастье! В желанном себя потеряв,
Будешь любить.
Нежно за волосы взяв,
Будешь рот его пить,
Целующий рот его пить,
Как росу испивают по капле расцветности трав.
Счастье! Себя потеряв,
Снова себя находить
В этом другом,
В нить золотую его перевить свою тонкую нить,
Быть лепестком с лепестком,
Чашей двойною расцветших купав,
Чашей одной, затаившей вино,
Слитно упасть на заветное дно,
Быть между зыблемых трав,
Сердце до милого сердца прижав,
Знать, что Судьбой это все решено,
В звездах, давно.
Есть другие планеты, где ветры певучие тише,
Где небо бледнее, травы тоньше и выше,
Где прерывисто льются
Переменные светы,
Но своей переменою только ласкают, смеются.
Есть иные планеты,
Где мы были когда-то,
Где мы будем потом,
Не теперь, а когда, потеряв —
Себя потеряв без возврата,
Мы будем любить истомленные стебли седых шелестящих трав,
Без аромата,
Тонких, высоких, как звезды — печальных,
Любящих сонный покой — мест погребальных,
Над нашей могилою спящих,
И тихо, так тихо, так сумрачно-тихо, под луной шелестящих.
Шелест листьев, шопот трав,
Переплеск речной волны,
Ропот ветра, гул дубрав,
Ровный бледный блеск Луны.
Словно в детстве предо мною,
Над речною глубиною,
Нимфы бледною гирляндой обнялись, переплелись.
Брызнут пеной, разомкнутся,
И опять плотней сожмутся,
Опускаясь, поднимаясь, на волне и вверх и вниз.
Шепчут темныя дубравы,
Шепчут травы про забавы
Этих бледных, этих нежных обитательниц волны.
К ним из дали неизвестной
Опустился эльф чудесный,
Как на нити золотистой, на прямом луче Луны.
Выше истины земной,
Обольстительнее зла,
Эта жизнь в тиши ночной,
Эта призрачная мгла.
Я ведаю — Богов, людей, зверей, цветов —
Всю родословную.
И Солнцу посвятить покорность я готов
Беспрекословную.
Я ведаю — камней, и трав, и птиц, и снов —
Все свойства дивные.
Я знаю, как пропеть перед лицом Богов
Слова призывные.
Я знаю, что, когда восстал бесплодный Сэт
На Жизнедателя,
Для знаменья в веках — был вдруг загашен свет
Миросоздателя.
Растерзан Озирис. Четырнадцать частей
Повсюду кинуты.
Растерзанность есть путь для ищущих людей,
Что в мир низринуты.
Разрывы сопоставь, и, части распознав,
Спаяй конечности.
И покидай свой гроб, как стебель свежих трав,
Будь в Звездомлечности.
Аменти — все в лучах. Изида, неспеша,
Подходит стройная.
И колос рдеет вновь. И, взор во взор, душа
Глядит достойная.
О, страдатели, насаждатели, о, садовники сих садов,
С разнородными вам породами бой готовится, бой готов.
Чуть посеете семя светлое, семя темное тут как тут,
Чуть посадите стебель крепкий вы, травы цепкие здесь растут.
Чуть посадите цвет небесный вы, голубой цветок, и как снег,
Чуть посадите нежно-алый цвет, слышен тихий шаг, слышен бег.
Над цветком — часы и толпы минут, вот подкралися, вот бегут,
Стерегите их, а не то они всех не бережных стерегут.
И когда впадут во внимание, в них воздушный звон, нежный цвет,
И когда впадут в невнимание, это — вороны, свита бед.
Созидатели, насаждатели, вы, садовники сих садов,
Цепки травы — прочь, и глядите в Ночь, тьмы минут — дадут вам цветов.
Не хочу я напевов, где правильность звуков скована,
Хочу я напевностей тех, где своеволит душа сполна.
Я струна.
Сестра я полночных трав, шелестящими травами я зачарована.
Я как белая дымка плыла,
За осоку задела,
Зацепилась несмело
За осоку болотную белокурая мгла.
С камышом перебросилась взглядом,
Покачнулся камыш, — с тем, что зыбко, всегда он рядом:
«Я струна, —
Кто пришел, и куда меня, этой ночью, звать?
Утонуть? Утопить? Меня полюбить? Иль меня сорвать!» —
Покачнулся камыш, я его обняла несмело,
И запела,
Будет нам теперь колдовать
Шелестящая топь, и ночь, и Луна,
Будет белая тайна нас обвивать,
И тихонько, тихонько, тихонько я буду скользить,
Чтобы выросла вплоть до того вон лунного леса тонкая нить,
Как струна.
По зарям я траву—выстилаю шелками,
Уловляю разрыв—в золотой аксамит,
И когда уловлю,—пусть я связан узлами,
Приложу как огнем,—самый крепкий сгорит.
Есть трава белоярь, что цветет лишь минуту,
Я ее усмотрю—и укрою в строку,
Я для ветра нашел зацепленье и путу,
Он дрожит и поет, развевая тоску.
Травка узик—моя, вся сердита, мохната,
Как железца у ней тонкострельны листы,
Над врагом я хотел посмеяться когда-то,
Заковал его в цепь—многодневной мечты.
А травинка кликун кличет гласом по дважды
На опушке лесной так протяжно: „Ух! Ух!“
И ручьи, зажурчав, если полон я жажды,
Отгоняя других, мой баюкают слух.
Также былие цвет есть с девическим ликом,
Листья—шелк золотой, а цветок—точно рот,
Я травинкой качну,—и в блаженстве великом
Та, кого я люблю, вдруг меня обоймет.
Еду я из поля в поле, поле в поле, и луга,
Долог путь, и нет мне друга, всюду чувствую врага.
По вечерним еду зорям, и по утренней заре,
Умываюся росою в раноутренней поре.
Утираюсь ясным солнцем, облекаюсь в облака,
Опоясался звездами, и светла моя тоска.
О, светла тоска, как слезы, звездным трепетом жива,
еду полем, в чистом поле Одолень ростет трава.
Одолень-траву сорвал я, ей на сердце быть, цвети,
Сделай легкой путь-дорогу, будь подмогой мне в пути.
Одолей высоки горы, долы, топи, берега,
Темны чащи, темны думы, тайну темнаго врага.
Чтоб рука не поднималась, замышляющая зло,
Чтобы в совести вспененной стало тихо и светло,
Чтобы зеркалом холодным в даль душа могла взглянуть,
Чтоб с цветком, с цветком у сердца, равномерно мерить путь.
Я себе построил дом посреди дубравы.
Посадил вокруг него шелковые травы.
И серебряным его окружил я тыном.
И живу теперь я в нем полным властелином.
В этом доме — терема, не один, четыре.
В этом доме свет и тьма радостней, чем в мире.
Светит солнце с потолка, за день не сгорает.
Месяц с звездами в ночах серебром играет.
И когда я из окна брошу взор к пустыням,
В небе светится Луна, Солнце в море синем.
Светят миру, но порой траур ткут им тучи.
А в моем дому они без конца горючи.
И ворота у меня без замков железных,
Но закрыты, как врата областей надзвездных.
Лето, Осень, и Зима, с нежною Весною,
Говорят душе: «Люби. Хорошо со мною».
Лето, Осень, и Зима смотрятся в оконца,
Без конца поет Весна, что хмельное Солнце.
Нежно, шелково шуршат шепчущие травы.
Хорошо построить дом в тишине дубравы.
Волос, Велес, бог пышных стад,
Бог изумрудностей в Апреле,
Прими — не грозовой раскат,
Текучесть льющихся рулад
Моей пастушеской свирели.
Бог мирных дней, Велес, Волос,
Уж в наших долах отшумели
Игранья первых громких гроз,
И стебли светлые овес
Поит росой под звук свирели.
Бог нежных трав, Волос, Велес,
Ты кроткий друг забав при деле,
Ты пращур мой, ты дух чудес.
Ты дед Баяна. Чу, как лес
Поет под звук моей свирели.
Бог сочных трав, Велес, Волос,
Твои луга не оскудели,
Звенит и светит сенокос.
Чу, сколько песен понеслось
В ответ на зов моей свирели.
Бог тучных нив, Волос, Велес,
В честь бога — жатвы подоспели.
И меж снопами, в честь Небес,
Куст ржи завитый не исчез.
Закрут воскрес, под звук свирели.
Чу, колокольчики звенят,
Нежней, чем гомон птиц в Апреле,
Стада идут с возами в ряд,
Волос, Велес, бог пышных стад,
Год спет. Домой, под зов свирели.
Как женился Светлый Месяц на Вечерней на Звезде,
Светел праздник был на Небе, светел праздник на Воде.
Страны облачны простерли серебристое руно,
Океан восколебался, перстень с Неба пал на дно.
До Земли лучи тянулись, и качалася трава,
В горних высях собирались все святые божества.
Молния дары делила: тучи взял себе Перун,
Лель-Любовь с Красою-Ладой взяли звоны светлых струн.
Бог Стрибог себе взял ветры, им приказывал играть,
И под рокот Океана разыгралась эта рать.
Световит, хоть и дневной он, посаженным был отцом,
Новобрачных он украсил золотым своим кольцом.
Синеокая Услада получила тихий час,
Светлый час самозабвенья, с негой влажных синих глаз.
Океанская бескрайность ткала зыбь в морских звездах,
Чудо Моря, Диво-Рыба колыхалась на волнах.
И Русалки разметались в белых плясках по воде,
И в лесах шептались травы, лунный праздник был везде.
В тот всемирный звездный праздник возвещала высота,
Что с Вечернею Звездою будет век дружить мечта.
Тот всемирный лунно-звездный светлый праздник возвещал,
Что навеки в новолунье будет в Море пьяным вал.
Кто был Иван Купала,
Я многих вопрошала,
Но люди знают мало,
И как тому помочь.
Кто был он, мне безвестно,
Но жил он здесь телесно,
И если сердцу тесно,
Иди на волю, в ночь.
О, в полночь на Ивана
Купалу сердце пьяно,
Душе тут нет изяна,
А прибыль красоты.
Живым в ту ночь не спится,
И клад им золотится,
И папороть звездится,
Горят, змеясь, цветы.
Мы девушки с глазами,
Горящими как в храме,
Мы с жадными губами,
С волнистостью волос.
Дома покинув наши,
В лесу мы вдвое краше,
Цветы раскрыли чаши,
И сердце в нас зажглось.
По чаще мы блуждали,
Как дети, без печали,
Мы травы собирали,
И был душист их рой.
В стихийном очищении,
И в огненном крещении,
Пропели мы в смущении
Напев заветный свой.
Ту песнь с напевом пьяным
Припоминать нельзя нам,
Да будет скрыт туманом
Тот свет, что светит раз.
Но мы, как травы, знаем,
Чем ум мы опьяняем,
И каждый бредит раем
При виде наших глаз.
На кладбище старом пустынном, где я схоронил все надежды,
Где их до меня схоронили мой дед, мой отец, мой брат,
Я стоял под Луной, и далеко серебрились, белели одежды,
Это вышли из гроба надежды, чтобы бросить последний свой взгляд.
На кладбище старом пустынном, качались высокие травы,
Немые, густые, седые, и сердце дрожало в ответ.
О, надежды, надежды, надежды, неужели мертвы навсегда вы?
Неужели теперь вы мне шлете замогильный, прощальный привет?
На кладбище старом пустынном, — услышал ответ я безмолвный, —
Ты сам схоронил нас глубоко, ты сам закопал нас навек.
Мы любили тебя, мы дышали, мы скользили, как легкие волны,
Но твое охладевшее сердце отошло от сияющих рек.
На кладбище старом пустынном, в безвременье ночи осенней,
За нами приходишь ты поздно, отсюда закрыта стезя.
Посмотри, все короче минуты, посмотри, все мгновенней, мгновенней
В истечении Времени брызги, — и продлить нам свиданье нельзя.
На кладбище старом пустынном, с сознанием, полным отравы,
Под мертвой Луною, сияньем, как саваном, был я одет.
И мгновенья ниспали в столетья, и качались высокие травы,
И отчаянье бледно струило свой холодный безжизненный свет.
Всю жизнь свою придумывал Твардовский
Как ускользнуть от смерти. И нашел.
За несколько годов пред тем, как Дьявол
Его унес,
Он верному велел ученику
Себя рассечь, и рассказал подробно
Как дальше поступать. Разнесся слух,
Что умер чернокнижник. Был Твардовский,
И нет его. А ученик меж тем
Его рассек, и приготовил зелья,
Облил куски вскипевшим соком трав,
И в землю схоронил наоборот их,
И не в ограде, а перед оградой.
Твардовский поручил ему, чтоб он
Не прикасался к тем кускам три года,
Семь месяцев, семь дней и семь часов.
И ученик все в точности исполнил.
Один пришел он, в полночь, в новолунье,
И семь свечей из жира мертвеца
Зажег перед оградой. Сбросил землю,
Прогнившую сорвал он с гроба крышку, —
Какое чудо. Больше нет останков, —
Где саван был, фиалки там цветут,
С пахучею травою богородской.
На этой мураве дитя лежало,
Обятое дремотой, и в чертах
Обличие Твардовского являя.
Он взял ребенка, и принес в свой дом.
За ночь одну возрос он как бы за год,
Семь дней прошло, и он уж обо всем
Так говорил, как говорит Твардовский,
В семь месяцев он юношею стал.
Тогда-то обновившийся Твардовский
В искусстве чернокнижном стал работать.
Он щедро наградил ученика,
Однако же, чтоб тайна возрожденья
Не разгласилась, он его заклял,
И стал тот пауком. Его держал он
В своих покоях, в добром попеченьи.
Когда потом Твардовский из корчмы
Бесами унесен был в вышний воздух,
Паук, что прицепился паутинкой
К его одежде, вместе с ним повис…
Паук ему товарищем остался,
На нити он спускается к земле,
Глядит, что там, взбирается к высотам,
Над ухом у Твардовского присядет,
И говорит, что видел он, что слышал,
Чтобы Твардовский очень не скучал.
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают всю длительность мира,
Помнят, что было безветрие в щели, в царство глухого Имира.
В ночи безжизненно-злого Имира был Дымосвод, мглистый дом,
Был Искросвет, против Севера к Югу, весь распаленный огнем.
Щель была острая возле простора холода, льдов, и мятели,
Против которых, в багряных узорах, капли пожара кипели.
Выдыхи снега, несомые вьюгой, мчались до щели пустой,
Рдяные вскипы, лизнувши те хлопья, пали, в капели, водой.
Так из касания пламени с влагой вышли все разности мира,
Юноша Месяц и Девушка Солнце помнят рожденье Имира.
Капля за каплей сложили огромность больше всех гор и долин,
Лег над провальною щелью тяжелый льдов и снегов исполин.
Не было Моря, ни трав, ни песчинок, все было мертвой пустыней,
Лишь белоснежная диво-корова фыркала, нюхая иней.
Стала лизать она иней соленый, всюду был снег широко,
Вымя надулось, рекой четверною в мир потекло молоко.
Пил, упивался Имир неподвижный, рос от обильнаго пира,
После, из всех его членов разятых, выросли области мира.
Диво-корова лизала снежинки, соль ледовитую гор,
В снеге означились первые люди, Бурэ и сын его Бор.
Дети красиваго Бора убили злого снегов исполина,
Кости Имира остались как горы, плоть его стала равнина.
Мозг его тучи, и кровь его Море, череп его небосвод,
Брови угрознаго стали Мидгардом, это Срединный Оплот.
Прежде все было безтравно, безводно, не было зверя, ни птицы,
Раньше без тропок толкались, бродили спутанно звезд вереницы.
Дети же Бора, что стали богами, Один, и Виле, и Ве,
Звездам велели, сплетаясь в узоры, лить серебро по траве.
Радуга стала Дрожащей Дорогой для проходящих по выси,
В чащах явились медведи и волки и остроглазыя рыси.
Ясень с осиной, дрожа, обнимались, лист лепетал до листа,
Один велел им быть мужем с женою, первая встала чета.
Корни свои чрез миры простирая, высится ствол Игдразила,
Люди как листья, увянут, и снова сочная тешится сила.
Быстрая белка мелькает по веткам, снов паутинится нить,
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают, как любо любить.
Странный мир противоречья,
Каждый атом здесь иной,
Беззаветность, бессердечье,
Лютый холод, свет с весной.
Каждый миг и каждый атом
Ищут счастия везде,
Друг за другом, брат за братом,
Молят, жаждут: «Где же? Где?»
Каждый миг и каждый атом
Вдруг с себя свергают грусть,
Любят, дышат ароматом,
Шепчут: «Гибнем? Что же! Пусть!»
И мечтают, расцветают,
Нет предела их мечте.
И внезапно пропадают,
Вдруг исчезнут в пустоте.
О, беспутница, весталка,
О, небесность, о, Земля!
Как тебе себя не жалко?
Кровью дышат все поля.
Кровью дышат розы, маки,
И дневные две зари.
Вечно слышен стон во мраке: —
«В гробе тесно! Отвори!»
«Помогите! Помогите!» —
Что за странный там мертвец?
Взял я нити, сплел я нити,
Рву я нити, есть конец.
Если вечно видеть то же,
Кто захочет видеть сон?
Тем он лучше, тем дороже,
Что мгновенно зыбок он.
Ярки маки, маки с кровью,
Ярки розы, в розах кровь.
Льни бесстрашно к изголовью,
Спи смертельно, встанешь вновь.
Для тебя же — мрак забвенья,
Смерти прочная печать,
Чтобы в зеркале мгновенья
Ты красивым был опять.
Люди, травы, камни, звери,
Духи высшие, что здесь,
Хоть в незримой, в близкой сфере, —
Мир земной прекрасен весь.
Люди бледные, и травы,
Камни, звери, и цветы,
Все в своем явленьи правы,
Все живут для Красоты.
Все в великом сложном Чуде —
И творенье, и творцы,
Служат страсти звери, люди,
Жизнь идет во все концы.
Всюду звери, травы, камни,
Люди, люди, яркий сон.
Нет, не будет никогда мне
Жаль, что в Мире я рожден!
Все вражды, и все наречья —
Буквы свитка моего.
Я люблю противоречье, —
Как сверкнуть мне без него?
Из ореховой скорлупки
Приготовивши ковчег,
Я сижу, поджавши губки:—
Где-то будет мой ночлег?
Пред водою не робея,
Для счастливаго конца,
Я, находчивая Фея,
Улещаю плавунца.
„Запрягись в мою скорлупку,
И вези меня туда,
Где на камне мелют крупку,
И всегда кипит вода.“
Был исполненным догадки
Веслоногий плавунец:—
С мышкой мельничною в прятки
Я играю наконец.
Плавунца я отпустила,
Услыхавши жернова.
Он нырнул в домок из ила,
Где подводится трава.
Хороводятся там стебли,
Снизу прячется пискарь.
Плавунец, искусный в гребле,
Между всех нырялок царь.
А подальше от запруды
Заходя за перекат,
В быстром блеске мчатся гуды,
Всплески, брызги, влажный град.
Над вспененным водопадом,
С длинной белой бородой,
Жернова считает взглядом
Мельник мудрый и седой.
У него жена колдунья,
Из муки Луну прядет,
Причитает бормотунья:—
„Чет и нечет, нечет, чет.“
Насчитает так, до счета,
Пыль тончайшей белизны,
Замерцает позолота,
В небо выйдет серп Луны.
Выйдет тонкий, и до шара,
Ночь за ночью, в небосвод,
Лунно-белая опара,
Пряжа Месяца плывет.
В эти месячныя ночи
Воздух манит в вышину.
Разум девушек короче,
Стебли тянутся в струну.
И колдунья с мукомолом,
Что-то в полночь пошептав,
Слышат в сумраке веселом
Проростанье новых трав.
Я же с мельничною мышкой,
Не вводя избу в изян,
Прогремлю в сенях задвижкой,
Опрокину малый жбан.
Мы играем с кошкой в жмурки,
Уманим ее на стол.
А под утро у печурки
От муки весь белый пол.
БАЛЛАДА
В старинном замке Джэн Вальмор,
Красавицы надменной,
Толпятся гости с давних пор,
В тоске беспеременной:
Во взор ее лишь бросишь взор,
И ты навеки пленный.
Красивы замки старых лет.
Зубцы их серых башен
Как будто льют чуть зримый свет,
И странен он и страшен,
Немым огнем былых побед
Их гордый лик украшен.
Мосты подемные и рвы, —
Замкнутые владенья.
Здесь ночью слышен крик совы,
Здесь бродят привиденья.
И странен вздох седой травы
В час лунного затменья.
В старинном замке Джэн Вальмор
Чуть ночь — звучат баллады.
Поет струна, встает укор,
А где-то — водопады,
И долог гул окрестных гор,
Ответствуют громады.
Сегодня день рожденья Джэн.
Часы тяжелым боем
Сзывают всех, кто взят ей в плен,
И вот проходят роем
Красавцы, Гроль, и Ральф, и Свен,
По сумрачным покоям.
И нежных дев соседних гор
Здесь ярко блещут взгляды,
Эрглэн, Линор, — и ясен взор
Пышноволосой Ады, —
Но всех прекрасней Джэн Вальмор,
В честь Джэн звучат баллады.
Певучий танец заструил
Медлительные чары.
Пусть будет с милой кто ей мил,
И вот кружатся пары.
Но бог любви движеньем крыл
Сердцам готовит кары.
Да, взор один на путь измен
Всех манит неустанно.
Все в жизни — дым, все в жизни — тлен,
А в смерти все туманно.
Но ради Джэн, о, ради Джэн,
И смерть сама желанна.
Бьет полночь. — «Полночь!» — Звучный хор
Пропел балладу ночи. —
«Беспечных дней цветной узор
Был длинен, стал короче». —
И вот у гордой Джэн Вальмор
Блеснули странно очи.
В полночный сад зовет она
Безумных и влюбленных,
Там нежно царствует Луна
Меж елей полусонных,
Там дышит нежно тишина
Среди цветов склоненных.
Они идут, и сад молчит,
Прохлада над травою,
И только здесь и там кричит
Сова над головою,
Да в замке музыка звучит
Прощальною мольбою.
Идут. Но вдруг один пропал,
Как бледное виденье,
Другой холодным камнем стал,
А третий — как растенье.
И обнял всех незримый вал
Волненьем измененья.
Под желтой дымною Луной,
В саду с травой седою,
Безумцы, пестрой пеленой,
И разной чередою,
Оделись формою иной
Пред девой молодою.
Исчезли Гроль, и Ральф, и Свен
Среди растений сада.
К цветам навек попали в плен
Эрглэн, Линор, и Ада.
В глазах зеленоглазой Джэн —
Змеиная отрада.
Она одна, окружена
Тенями ей убитых.
Дыханий много пьет она
Из этих трав излитых.
В ней — осень, ей нужна весна
Восторгов ядовитых.
И потому, сплетясь в узор,
В тоске беспеременной,
Томятся души с давних пор,
Толпой навеки пленной,
В старинном замке Джэн Вальмор
Красавицы надменной.
Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Комнаты прибрать под звуки брани,
Шить на всех, варить, и прясть, и ткать.
Целый день работала Маруша,
А Надмена только наряжалась,
А Надмена только издевалась
Над Марушей: Ну-ка, ну еще.
Мачеха Марушу поносила:
Чем она красивей становилась,
Тем Надмена все была дурнее,
И решили две Марушу сжить.
Сжить ее, чтоб красоты не видеть,
Так решили эти два урода,
Мучили ее — она терпела,
Били — все красивее она.
Раз, средь зимы, Надмене наглой,
Пожелалось вдруг иметь фиалок.
Говорит она: «Ступай, Марушка,
Принеси пучок фиалок мне.
Я хочу заткнуть цветы за пояс,
Обонять хочу цветочный запах». —
«Милая сестрица» — та сказала,
«Разве есть фиалки средь снегов!»
— «Тварь! Тебе приказано! Еще ли
Смеешь ты со мною спорить, жаба?
В лес иди. Не принесешь фиалок, —
Я тебя убью тогда. Ступай!»
Вытолкала мачеха Марушу,
Крепко заперла за нею двери.
Горько плача, в лес пошла Маруша,
Снег лежал, следов не оставлял.
Долго по сугробам, в лютой стуже,
Девушка ходила, цепенея,
Плакала, и слезы замерзали,
Ветер словно гнал ее вперед.
Вдруг вдали Огонь ей показался,
Свет его ей зовом был желанным,
На гору взошла она, к вершине,
На горе пылал большой костер.
Камни вкруг Огня, числом двенадцать,
На камнях двенадцать светлоликих,
Трое — старых, трое — помоложе,
Трое — зрелых, трое — молодых.
Все они вокруг Огня молчали,
Тихо на Огонь они смотрели,
То двенадцать Месяцев сидели,
А Огонь им разно колдовал.
Выше всех, на самом первом месте
Был Ледень, с седою бородою,
Волосы — как снег под светом лунным
А в руках изогнутый был жезл.
Подивилась, собралася с духом,
Подошла и молвила Маруша:
«Дайте, люди добры, обогреться,
Можно ль сесть к Огню? Я вся дрожу»
Головой серебряно-седою
Ей кивнул Ледень: «Садись, девица.
Как сюда зашла? Чего ты ищешь?»
— «Я ищу фиалок», был ответ.
Ей сказал Ледень: «Теперь не время.
Снег везде лежит». — «Сама я знаю.
Мачеха послала и Надмена.
Дай фиалок им, а то убьют».
Встал Ледень и отдал жезл другому,
Между всеми был он самый юный.
«Братец Март, садись на это место».
Март взмахнул жезлом поверх Огня.
В тот же миг Огонь блеснул сильнее,
Начал таять снег кругом глубокий,
Вдоль по веткам почки показались,
Изумруды трав, цветы, весна.
Меж кустами зацвели фиалки,
Было их кругом так много, много,
Словно голубой ковер постлали.
«Рви скорее!» молвил Месяц Март.
И Маруша нарвала фиалок,
Поклонилась кругу Светлоликих,
И пришла домой, ей дверь открыли,
Запах нежный всюду разлился.
Но Надмена, взяв цветы, ругнулась,
Матери понюхать протянула,
Не сказав сестре: «И ты понюхай».
Ткнула их за пояс, и опять.
«В лес теперь иди за земляникой!»
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Благосклонен был Ледень к Маруше,
Сел на первом месте брат Июнь.
Выше всех Июнь, красавец юный,
Сел, поверх Огня жезлом повеял,
Тотчас пламя поднялось высоко,
Стаял снег, оделось все листвой.
По верхам деревья зашептали,
Лес от пенья птиц стал голосистым,
Запестрели цветики-цветочки,
Наступило лето, — и в траве
Беленькие звездочки мелькнули,
Точно кто нарочно их насеял,
Быстро переходят в землянику,
Созревают, много, много их.
Не успела даже оглянуться,
Как Маруша видит гроздья ягод,
Всюду словно брызги красной крови,
Земляника всюду на лугу.
Набрала Маруша земляники,
Услаждались ею две лентяйки.
«Ешь и ты», Надмена не сказала,
Яблок захотела, в третий раз.
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Брат Сентябрь воссел на первом месте,
Он слегка жезлом костра коснулся,
Ярче запылал он, снег пропал.
Вся Природа грустно посмотрела,
Листья стали падать от деревьев,
Свежий ветер гнал их над травою,
Над сухой и желтою травой.
Не было цветов, была лишь яблонь.
С яблоками красными. Маруша
Потрясла — и яблоко упало,
Потрясла — другое. Только два.
«Ну, теперь иди домой скорее»,
Молвил ей Сентябрь. Дивились злые.
«Где ты эти яблоки сорвала?»
— «На горе. Их много там еще.»
«Почему ж не принесла ты больше?
Верно все сама дорогой села!»
— «Я и не попробовала яблок.
Приказали мне домой идти.»
— «Чтоб тебя сейчас убило громом!»
Девушку Надмена проклинала.
Села красный яблок. — «Нет, постой-ка,
Я пойду, так больше принесу.»
Шубу и платок она надела,
Снег везде лежал в лесу глубокий,
Все ж наверх дошла, где те Двенадцать.
Месяцы глядели на Огонь.
Прямо подошла к костру Надмена,
Тотчас руки греть, не молвив слова.
Строг Ледень, спросил: «Чего ты ищешь?»
— «Что еще за спрос?» она ему.
«Захотела, ну и захотела,
Ишь сидит, какой, подумать, важный,
Уж куда иду, сама я знаю».
И Надмена повернула в лес.
Посмотрел Ледень — и жезл приподнял.
Тотчас стал Огонь гореть слабее,
Небо стало низким и свинцовым.
Снег пошел, не шел он, а валил.
Засвистал по веткам резкий ветер,
Уж ни зги Надмена не видала,
Чувствовала — члены коченеют,
Долго дома мать ее ждала.
За ворота выбежит, посмотрит,
Поджидает, нет и нет Надмены,
«Яблоки ей верно приглянулись,
Дай-ка я сама туда пойду.»
Время шло, как снег, как хлопья снега.
В доме все Маруша приубрала,
Мачеха нейдет, нейдет Надмена.
«Где они?» Маруша села прясть.
Смерклось на дворе. Готова пряжа.
Девушка в окно глядит от прялки.
Звездами над ней сияет Небо.
В светлом снеге мертвых не видать.
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»
Закатилось красно Солнце, за морями спать легло,
Закатилося, а в мире было вольно и светло.
Рассадились часты звезды в светлом Небе, как цветы,
Не пустили Ночь на Землю, не дозволя темноты.
Звезды, звезды за звездами, и лучист у каждой лик.
Уж и кто это на Небе возрастил такой цветник?
Златоцветность, звездоцветность, что ни хочешь — все проси.
В эту ночь Вольга родился на святой Руси.
Тихо рос Вольга пресветлый до пяти годков.
Дома больше быть не хочет, манит ширь лугов.
Вот пошел, и Мать-Земля восколебалася,
Со китов своих как будто содвигалася,
Разбежалися все звери во лесах,
Разлеталися все птицы в небесах,
Все серебряные рыбы разметалися,
В синем Море трепетали и плескалися.
А Вольга себе идет все да идет,
В чужедальную сторонку путь ведет.
Хочет хитростям он всяким обучаться,
Хочет в разныих языках укрепляться.
На семь лет Вольга задался посмотреть широкий свет,
А завлекся — на чужбине прожил все двенадцать лет.
Обучался, обучился. Что красиво? Жить в борьбе.
Он хоробрую дружину собирал себе.
Тридцать сильных собирал он без единого, а сам
Стал тридцатым, был и первым, и пустились по лесам.
«Ой дружина, вы послушайте, что скажет атаман.
Вейте петли вы шелковые, нам зверь в забаву дан,
Становите вы веревочки в лесу среди ветвей,
И ловите вы куниц, лисиц, и черных соболей.»
Как указано, так сделано, веревочки стоят,
Только звери чуть завидят их, чуть тронут — и назад.
По три дня и по три ночи ждали сильные зверей,
Ничего не изловили, жди не жди среди ветвей.
Тут Вольга оборотился, и косматым стал он львом,
Соболей, куниц, лисиц он заворачивал кругом,
Зайцев белых поскакучих, горностаев нагонял,
В петли шелковы скружал их, гул в лесу и рев стоял.
И опять Вольга промолвил: «Что теперь скажу я вам: —
Вы силки постановите в темном лесе по верхам.
Лебедей, гусей ловите, заманите сверху ниц,
Ясных соколов словите, да и малых пташек-птиц.»
Как он молвил, так и было, слово слушали его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, и в ветрах, в реке их струй,
Он в подоблачьи помчался, птица вольная Науй.
Заворачивал гусей он, лебедей, и соколов,
Малых птащиц, всех запутал по верхам среди силков.
И опять Вольга промолвил, возжелав иной игры: —
«Дроворубные возьмите-ка теперь вы топоры,
Вы суденышко дубовое постройте поскорей,
Вы шелковые путевья навяжите похитрей,
Выезжайте в сине Море, наловите рыбы мне,
Много щук, белуг, и всяких, много рыбы в глубине.»
Как он молвил, так и было, застучал о дуб топор,
И в путевьях во шелковых возникал мудрен узор.
Выезжали в сине Море, много рыб во тьме его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, щукой стал, зубастый рот,
Быстрым ходом их обходит, в верный угол их ведет.
Заворачивал белугу, дорогого осетра,
Рыб плотиц, и рыбу семгу. Будет, ладно, вверх пора.
Тут-то в Киеве веселом пировал светло Вольга,
Пировала с ним дружина, говорили про врага.
Говорил Вольга пресветлый: «Широки у нас поля.
Хлеб растет. Да замышляет против нас Турец-земля.
Как бы нам про то проведать, что задумал-загадал
Наш лихой давнишний ворог, этот царь Турец-Сантал?
Если старого послать к ним, долго ждать, а спешен час,
А середнего послать к ним, запоят вином как раз,
Если ж малого послать к ним, заиграется он там,
Только девушек увидит, не дождаться вести нам.
Видно, надобно нам будет, чтоб пошел к ним сам Вольга,
Посмотрел бы да послушал да почувствовал врага.»
Тут Вольга оборотился, малой пташкой полетел,
Против самого оконца, пред царем Турецким сел.
Речи тайные он слышит. Говорит с царицей царь: —
«Ай царица, на Руси-то не растет трава как встарь,
И цветы-то на Руси уж не по-прежнему цветут.
Нет в живых Вольги, должно быть». — Говорит царица тут:
«Ай ты царь, Турец-Сантал мой, все как есть цветок цветет.
На Руси трава густая все по-прежнему растет.
А спалось мне ночью, снилось, что с Восточной стороны
Пташка малая несется, звонко кличет с вышины.
А от Запада навстречу черный ворон к ней летит,
Вот слетелись, вот столкнулись, ветер в крылья им свистит
В чистом поле бой зачался, пташка — малая на взгляд,
Да побит ей черный ворон, перья по-ветру летят».
Царь Турец-Сантал подумал, и беседует с женой:
«Так я думаю, что скоро я на Русь пойду войной.
На святой Руси возьму я ровно девять городов,
Шубку выберу тебе я, погощу, и был таков».
А Турецкая царица говорит царю в ответ:
«Городов не покоришь ты, не найдешь мне шубки, нет».
Вскинул очи, осердился, забранился царь Сантал.
«Ах, сновидица-колдунья!» И учить царицу стал.
«Вот тебе! А на Руси мне ровно девять городов.
Вот тебе! А шубка будет. Погощу, и был таков».
Тут Вольга оборотился, примечай не примечай,
Только в горницу ружейну впрыгнул малый горностай,
Все луки переломал он, зубом острым проточил,
Тетивы все перервал он, прочь из горницы скочил.
Серым волком обернулся, на конюший прыгнул двор,
Перервал коням он глотки, прыг назад — и чрез забор.
Обернулся малой пташкой, вот в подоблачьи летит,
Свиснул, — дома. Светел Киев, он с дружиною сидит.
«Ой дружина, собирайся!» И дрожит Турец-земля.
На Руси чуть дышит ветер, тихо колос шевеля.
И склонилися пред силой молодецкою
Царь-Сантал с своей царицею Турецкою.
Проблистали и упали сабли вострые,
Развернулись чудо-шали ярко-пестрые,
И ковры перед дружиною узорные,
Растерял пред пташкой ворон перья черные.
И гуляет, и смеется вольный, светлый наш Вольга,
Он уж знает, как коснуться, как почувствовать врага.