Две их, две их, в вихре танца, пронеслись передо мной.
Всплески пляски, огнь румянца, сеть мантилии сквозной.
Рты гранатно приоткрыты, зубы — жемчуг в два ряда,
Очи ярки, в очи влиты — звезды, Небо, и вода.
Не простая, не речная, а морская, синий вал,
В два вместился водоема, и, блеснувши, задремал.
Свет чудесный, свет прелестный светит нам с Небес,
Он в другом краю засветит, раз в одном исчез.
Он в одних очах кончает, а в очах других
Чуть заметно начинает, как запетый стих.
И одни темнеют очи, чтоб в ночи уснуть,
Чтоб другим, в угрозу Ночи, вместо них блеснуть.
А заснувшие сияют — где шатер Небес,
Чтоб не думали, что будто ночью свет исчез.
Это не дерево, нет, это храм,
Это молельня лесная.
Струйно смолистый дрожит фимиам,
Душу к молитвам склоняя.
Молча бессменный горит изумруд
В этой вознесшейся хвое.
Сердце, утихни, быть радостно тут
В благоговейном покое.
«А те просветы меж ветвей?»
Она, вздохнув, сказала,
И на мерцания очей
Как будто указала.
«О, те мерцания очей,
Замысливших иное!»
Так чей же сон, о, чей, о, чей
В той непостижной хвое!
Я Око всеобемное. Во мне
Стесненья гор. Их темные уступы
Ведут в провал, где ключ журчит на дне.
Мне хлопья мглы—охваты и ощупы,
Как слизняки, что строят жемчуга,
И замыкают их в свои скорлупы.
Ресничные для Ока берега
Земля внизу и сверху Звездомлечность,
Две крышки гроба, веки, тень врага.
Мой враг—предел. Мой взор уходит в Вечность.
Предметное—лишь вехи для меня.
И я смотрю, считая быстротечность.
Все шире Глаз, Все больше в нем огня.
Когда-жь в кострах пустот свой путь планеты
Пройдут, и круг свершат ночей и дня,—
В один обем содвинутся все светы,
Все будет—Око, зрящее себя
И в пламени, где все сгорят предметы,
Потонет Время, Вечность возлюбя.
Преступник, преступник, преступник вовек,
Убийца бегущих мгновений,
Ты презрил теченье зиждительных рек,
Завет изумрудных растений,
Ты злой, ты напрасный, пустой человек,
Ты тень ускользающей тени.
Ты вспомнишь. Ты вспомнил. Минута зажглась.
Цветут эвкалипты молельно.
С лазури глядит укоризненный глаз.
Себя ты растратил бесцельно.
Что скажешь, как глянешь в торжественный час?
Пред Оком споешь ли свирельно?
Ищи волхвований. Чу, шепчет трава.
Дыханий ищи в эвкалипте.
Не сможет укрыться твоя голова
В какой-нибудь призрачной крипте,
В ту ночь, когда взвешены будут слова,
Как сказано, древле, в Египте.
В этих душных ночах, в Итальянских ночах,
Вдруг крылатую взяв, я сжимаю тебя,
Утопивши глаза в потемневших очах,
И терзая тебя — и любя — и любя.
Этих нежных ступней ощутив красоту,
Поцелуй к ним прижал — восходил — восходил,
И, напевность любви, я узоры плету,
Сочетав поцелуй с воскуреньем кадил.
Мы узнали, что вот, это — слитные мы,
Две красы — две осы — два касания трав,
И читая в очах звездный сказ полутьмы,
Я пою про любовь двух расцветших купав.
У тебя венец златой,
У тебя в глазах — лазурь.
Над глубокою водой
Ты дышал рожденьем бурь.
У тебя венец златой,
Очи — светлый изумруд.
В сердце — пламень молодой,
В мыслях — горлицы поют.
Нашей Утренней Звездой,
Нашим Солнцем ты рожден.
У тебя венец златой,
А в очах — мудреный сон.
К нам Вечернею Звездой,
К нам Луною ты введен.
У тебя венец златой,
Вкруг тебя не молкнет звон.
Светлый лук возьми — и стой,
Сердце каждого — как лань.
Ты стрелою золотой,
Ты стрелой певучей — рань.
Будь нам Утренней Звездой,
Солнцем жги, и Солнцем встань.
Всем нам нужен ткач златой,
Чтоб соткать златую ткань.
У тебя венец златой,
У тебя в очах — намек.
Над Землей и над Водой
Ты поставил свой станок.
Страстное тело, звездное тело, звездное тело,
астральное,
Где же ты было? Чем ты горело? Что ж ты такое
печальное.
Звездное тело, с кем целовалось? Где лепестки
сладострастные?
Море шумело, Солнце смеялось, искристы полосы
властные.
Чудо-дороги. К свету от света. Звезды в ночах
караванами.
Очи и очи. Губы с губами, пьяными, жадно-
румяными.
Гроздья сияний, дрожи и смеха. Слиты все выси с
низинами.
Сердце у сердца. Светлое эхо. Дальше, путями
змеиными.
К свету от света. Радость одета мглою — игрой
многопенною,
Песни поются, и песня пропета, век ли ей быть
неизменною?
Час предрассветный. Мы у предела. Ночь так кротка
в непреклонности.
Страстное тело, звездное тело, мирно потонем в
бездонности.
Три души блуждали, вольныя от жизни,
В радости эѳирной неземных пространств.
Там, где нет, не будет места укоризне,
Там, в неизреченном, средь живых убранств.
Средь живущих вечно, межь всегда-живого,
Три души блуждали, и спустились вниз.
Предземное царство было им так ново,
Три свечи на Небе новыя зажглись.
В трех безсмертных душах вспыхнуло желанье,
Загорелись очи, зазмеился страх.
И у вышних окон, в Доме созиданья,
Замелькали руки безглагольных Прях.
Для одной души—пернатая сорочка,
Для другой души—осенний волчий мех,
Лик людской—для третьей… „Что ты плачешь, дочка?
Разскажи, поведай. Горе? Или грех?“
Плачут, плачут, плачут очи человека,
Волк в лесу боится, пробуждая страх,
Безприютна птица в воздухе, от века,
Три души забыли о совместных днях.
Вот, я прочел, не отрываясь
Все то, что должен был прочесть,
В великом зареве сливаясь
Со всем, что в Звездах звездно есть.
И там, где эти свечи Рая
Не достигают Красоты,
Я буквы вычеркнул, стирая,
Кривые выпрямил черты.
И там, где, в Вечность воплощаясь,
Возникла цельно кривизна,
Я долго медлил, восхищаясь,
Воскликнув: «Да живет она».
И там, где в стройные колонны
Сложились строки прямоты,
Я стих пропел, и, многозвонны,
Возникли храмы и цветы.
И там, где в очи смотрят очи,
Где на звезду глядит звезда,
Благословил я дни и ночи,
И быть велел им навсегда.
В великой грамоте, единой,
В гремящей книге Родослов,
Где каждый лист взнесен пучиной,
За каждой буквой сонм веков.
Три души блуждали, вольные от жизни,
В радости эфирной неземных пространств.
Там, где нет, не будет места укоризне,
Там, в неизреченном, средь живых убранств.
Средь живущих вечно, меж всегда живого,
Три души блуждали, и спустились вниз.
Предземное царство было им так ново,
Три свечи на Небе новые зажглись.
В трех бессмертных душах вспыхнуло желанье,
Загорелись очи, зазмеился страх.
И у вышних окон, в Доме созиданья,
Замелькали руки безглагольных Прях.
Для одной души — пернатая сорочка,
Для другой души — осенний волчий мех,
Лик людской — для третьей… «Что ты плачешь, дочка?
Расскажи, поведай. Горе? Или грех?»
Плачут, плачут, плачут очи человека,
Волк в лесу боится, пробуждая страх,
Бесприютна птица в воздухе, от века,
Три души забыли о совместных днях.
Во зеленыим саду, в сновиденной я мечте,
Птица райская поет на превышней высоте,
Птица райская велит быть в любовной чистоте.
Говорит она про наш неокованный закон,
Говорит она, поет, что раскрылся Небосклон,
И как будто бы звонит, и узывчив этот звон.
На престоле, в высоте, светлый Ангел наших встреч,
В золоту трубит трубу, золотой он держит меч,
Воссиянием своим он ведет с очами речь.
Посылает он лучи на зеленые луга,
Он велит волнам морским восходить на берега,
Он велит волнам морским оставлять там жемчуга.
Он сияет для очей ярче Утренней Звезды,
Он дает тепло лучей для продольной борозды,
В изумруды и в рубин одевает он сады.
Птица райская поет, и трубит огонь-труба,
Говорит, что мир широк и окончена борьба,
Что любиться и любить — то вершинная судьба.
Я сижу и я гляжу
На великую межу.
Справа — поле, слева — лес,
Много тут и там чудес.
Я гляжу. А за спиной
Шестикрылый Неземной.
Не один стоит, их два.
И растет, поет трава.
Тот, направо, светлый он,
Словно день воспламенен.
А другой еще светлей,
Как пожар среди ночей.
И один — хорош как тишь,
Как загрезивший камыш.
У другого же глаза —
Грозовая бирюза.
И один — светло поет.
Как напевность тихих вод.
А другой — молчит, молчит,
И как к битве закричит.
И один крылом взмахнет,
Шестикратностью блеснет,
И мгновенно для очей —
Годовых три сотни дней.
И другой крылом взмахнет,
Шестимолнийно сверкнет,
И внезапно для очей —
Триста огненных ночей.
Справа поле, слева лес,
Живо поле, лес воскрес.
Светел день, и ночь светла,
Богу вечному хвала.
Под густыми под кустами протекает Тень-Река,
Ты побудь над ней ночами, в час как тают облака,
Загляни в нее очами, — в чем, спроси, твоя тоска.
Оттого ль, что вот, взглянувши, ты увидел свой двойник?
Оттого ль, что птица ночи, промелькнув, послала крик?
Оттого ли плачут очи, что, дрожа, шуршит тростник?
Отодвинься, — отраженье отодвинулось в воде,
Опрокинься, — и стремленье не к воде ушло, к звезде,
Разуверься, — птица ночи есть везде и все ж нигде.
Промелькнув над Тень-Рекою черно-бархатным крылом,
В гости к Солнцу улетела птица тьмы ночным путем,
Чтоб позвать к нам птицу-пламя и сменить печаль огнем.
И казавшийся зловещим расшуршавшийся тростник,
Под опаловой росою, как под ласкою поник,
Перед ним в воде трепещет ожемчуженный двойник.
За дневною Тень-Рекою тьма ночная далека,
Все ночное будь хоть вдвое, а растают облака,
И под Солнцем, как червонцем, золотится Тень-Река.
Ты непостижная — как сон,
Моя любовь, любовь.
Твой голос эхом повторен,
И вновь к любви — любовь.
Я не могу в душе найти
Сравнений для очей,
Что стали звездами в пути,
И манят в мир лучей.
Я не могу постичь очей,
Исчерпать этот взгляд,
В них излучение ночей,
В них звезды говорят.
В них океанская волна,
Фиалки цвет лесной,
Глубин небесных тишина,
Что спит — перед грозой.
В них зов к морям без берегов,
И без пути назад,
Напевность рун в стране врагов,
Светящийся агат.
В них глубь таинственных криниц,
Где спит неспетый стих,
В них рой веков, в них крылья птиц,
И взмах ресниц густых.
В них тайный свет со всех могил,
В них всей Земли стезя.
Но что бы я ни говорил,
Их рассказать нельзя.
И что бы я ни помянул,
В душе прорвется вновь,
Как бы снегов нагорных гул,
Любовь — одна Любовь.
В дни как жил я жизнью горца, —
Покидая тайный грот,
Я с обветренных высот
Увидал Драконоборца.
Я шамана вопросил: —
«Как зовется этот храбрый?»
Тот сказал: «У рыбы жабры,
У людей же — звон кадил.
У небесных пташек — крылья,
У зверей свирепый лик.
Этот храбрый мой двойник,
Он сражает без усилья.
Мысль всегда, узнав конец,
Хочет внешнего, отметин.
Этот призрак беспредметен,
Если ж хочешь, то — Боец.»
Я ушел в свою пещеру,
Осудив его ответ.
Через двадцать сотен лет,
Как годам познал я меру,
Снова бросив тайный грот,
Глянул оком я дозорца,
И опять Драконоборца
Увидал с своих высот.
Тут я спрашивал сатира,
Как зовется он, — и сей
Мне ответствовал: «Персей,
Меткоруб во славу мира,
Убиватель он Горгон.»
Кто-то вдруг вскричал в восторге: —
«Лжет Сатир. Боец — Георгий.»
И пошел по миру звон.
Воздух горний, воздух дольний
Фимиамный принял чад,
Слышу, гномики бренчат,
Гул идет от колокольни.
В ульях бунт: украден воск.
Я ушел в свою пещеру,
Всяк свою да знает веру,
Из костей сосу я мозг.
А кухонные остатки
Я скопляю, как предмет
Изысканий дальних лет.
Знаю, игры мысли сладки.
Лет две тысячи пройдет,
И опять я оком горца
Поищу Драконоборца: —
Не означен масок счет.
Египетское Сказание
Некогда солнечный Ра,
Из золотого чертога,
Праведно правил людьми.
Но остудилась игра
Крови горячего бога, —
Это сказанье пойми.
В лете стихает перо,
Море синеет в покое,
Ра утомился от бурь.
Кости его — серебро,
Тело его — золотое,
Волосы — камень лазурь.
Люди узнали про то,
Люди его поносили,
В мыслях погасла свеча.
Только не ведал никто,
Как и в притихнувшей силе
Хватка огней горяча.
Ра созывает богов,
К богу воззвал Океана,
В бездне откликнулся Нун.
Старший, основа основ,
Знал он, как утро румяно,
Ра в Океане был юн.
Солнце, когда-то дитя,
В Нуне качалось туманном,
Солнце возникло из вод.
Море, волной шелестя,
Гулом гудя необманным,
Слышит, коль кто позовет.
«Старший, Владыка морей,
Боги, окружные ныне,
Вот моя жалоба к вам.
Люди суть слезы очей,
Люди — песчинки пустыни,
Люди — прибавка к мирам.
Создал их оком моим,
Люди на Солнце восстали,
Что же мне сделать с людьми?»
Нун, он всегда нелюдим,
В пенной воскликнул печали: —
«Солнце, совет мой прими!
Сын мой, ты выше Отца,
Жаркий пребудь на престоле,
Людям же око пошли!»
Сделалось! Зной — без конца.
Люди от жара и боли
Вьются как черви в пыли.
Из городов, деревень,
Люди бежали в пустыни,
Око догонит везде.
Где хоть малейшая тень?
Зной не смягчается ныне
И при Вечерней звезде.
Око, покинувши Ра,
Стало горячей богиней,
Стало красивой Гатор.
Ждать ли сожженным добра,
Тронутым молнией синей,
Знающим пламенный взор?
Чувствует Ра в полумгле,
Солнцу Гатор — благовестье,
Око вернулось назад.
«Я — Красота на Земле,
Огненный суд для бесчестья,
Я — сожигающий взгляд!»
Солнце увидело месть,
Целый Египет — как жатва,
Люди кругом сожжены.
Жертв обгоревших не счесть.
Мыслит: «Да кончится клятва,
Жатва красивой жены!»
Пьянственный сок ячменя
Выжать велел изобильно,
В сок тот прибавить гранат.
К утру горячего дня,
Всюду, где было так пыльно,
Красный забил водопад.
Всюду, — на вид, — на полях
Кровь на четыре сажени,
Новый Египту убор.
С жаждой в зажженных очах,
В жажде живых наслаждений
Пьет и пьянеет Гатор.
Так напилась красота
Этого призрака крови,
Что позабыла людей.
Спит. И светла высота.
В сердце есть дали и нови.
В мире есть свежесть дождей.
Все же ушел от Земли,
И навсегда — в отдаленьи,
Жгущий и греющий Ра.
Повести Солнца внемли.
Солнцу молись в песнопеньи.
Помни, что было вчера.
Ветер жгучий и сухой
Налетает от Востока.
У него как уголь око
Желтый лик, весь облик злой.
Одевается он мглой,
Убирается песками,
Издевается над нами,
Гасит Солнце, и с Луной
Разговор ведет степной.
Где-то липа шепчет к липе,
Вздрогнет в лад узорный клен.
Здесь простор со всех сторон,
На песчаной пересы́пи
Только духу внятный звон: —
Не былинка до былинки,
А песчинка до песчинки,
Здесь растенья не растут,
Лишь пески узор плетут.
Ходит ветер, жжет и сушит,
Мысли в жаркой полутьме,
Ходит ветер, мучит души,
Тайну будит он в уме.
Говорит о невозвратном,
Завлекая за курган,
К песням воли, к людям ратным,
Что раскинули свой стан
В посмеянье вражьих стран.
Желтоликий, хмурит брови,
Закрутил воронкой прах,
Повесть битвы, сказку крови
Ворошит в седых песках.
Льнет к земле как к изголовью,
Зноем носится в степи.
Поделись своею кровью,
Степь нам красной окропи!
Вот в песок, шуршащий сухо,
Нож я, в замысле моем,
Вверх втыкаю лезвием.
Уж уважу злого духа!
Вместе песню мы споем.
Кто-то мчится, шепчет глухо,
Дышит жаром, и глаза
Норовит засыпать прахом,
Укусил огнем и страхом,
Развернулся как гроза,
Разметался, умалился,
С малой горстью праха слился,
Сеет, сеет свой посев,
Очи — свечки, смерчем взвился,
Взвизгнул, острый нож задев.
И умчался, спешный, зыбкий,
Прочь за степи, в печь свою.
Я ж смотрю, со злой улыбкой,
Как течет по лезвию
Кровь, что кровь зажгла мою.
Я был над Гангом. Только что завеса
Ночных теней, алея, порвалась.
Блеснули снова башни Бенареса.
На небе возсиял всемирный Глаз.
И снова, в сотый раз,—о, в миллионный,—
День начал к ночи длительный разсказ.
Я проходил в толпе, как призрак сонный,
Узорной восхищаясь пестротой,
Игрой всего, созвенной и созвонной.
Вдруг я застыл. Над самою водой,
Лик бледный обратя в слезах к Востоку,
Убогий, вдохновенный, молодой,—
Возник слепец. Он огненному Оку
Слагал, склоняясь, громкие псалмы,
Из слов цветных сплетая поволоку.
Поток огня, взорвавшийся из тьмы,
Светясь, дрожа, себя перебивая,
Дождь золотой из прорванной сумы,—
Рыдала и звенела речь живая.
И он склонялся,
И он качался,
И расцвечался
Огнем живым.
Рыдал, взметенный,
Просил, влюбленный,
Молил, смущенный,
Был весь как дым.
Размер меняя,
Тоска двойная,
Перегоняя
Саму себя,
Лилась и пела,
И без предела
Она звенела,
Слова дробя.
Страдать жестоко,
По воле рока,
Не видя Ока
Пресветлых дней,—
Но лишь хваленье,
Без мглы сомненья,
Лишь песнопенья
Огню огней.
Привет—пустыням.
Над Гангом синим
Да не остынем
Своей душой.
Слепец несчастный,
Певец прекрасный,
Ты в пытке страстной
Мне не чужой.
И если, старым,
Ты к тем же чарам,
Сердечным жаром,
Все будешь петь,—
Мысль мыслью чуя,
Вздохнув, пройду я,
К тебе в суму я
Лишь брошу медь.
Но лишь хваленье,
Без мглы сомненья,
Лишь песнопенья
Огню огней.
Привет—пустыням.
Над Гангом синим
Да не остынем
Своей душой.
Слепец несчастный,
Певец прекрасный,
Ты в пытке страстной
Мне не чужой.
И если, старым,
Ты к тем же чарам,
Сердечным жаром,
Все будешь петь,—
Мысль мыслью чуя,
Вздохнув, пройду я,
К тебе в суму я
Лишь брошу медь.
В начале времен
Везде было только лишь Небо да Море.
Лишь дали морские, лишь дали морские, да светлый бездонный вкруг них небосклон.
В начале времен
Бог плавал в ладье, в бесприютном, в безбрежном просторе,
И было повсюду лишь Небо да Море.
Ни леса, ни травки, ни гор, ни полей,
Ни блеска очей, Мир — без снов, и ничей.
Бог плавал, и видит — густая великая пена,
Там Кто-то лежит.
Тот Кто-то неведомый тайну в себе сторожит,
Название тайной мечты — Перемена,
Не видно ее никому,
В немой сокровенности — действенно-страшная сила,
Но Морю и Небу значение пены в то время невидимо было.
Бог видит Кого-то, и лодку направил к нему.
Неведомый смотрит из пены, как будто бы что заприметил.
«Ты кто?» — вопрошает Господь.
Причудливо этот безвестный ответил:
«Есть Плоть, надлежащая Духу, и Дух, устремившийся в Плоть.
Кто я, расскажу. Но начально
Возьми меня в лодку свою».
Бог молвил: «Иди». И протяжно затем, и печально,
Как будто бы издали голос раздался вступившего с Богом в ладью:
«Я Дьявол». — И молча те двое поплыли,
В своей изначальной столь разнствуя силе.
Весло, разрезая, дробило струю.
Те двое, те двое.
Кругом — только Небо да Море, лишь Море да Небо немое.
И Дьявол сказал: «Хорошо если б твердая встала Земля,
Чтоб было нам где отдохнуть». И веслом шевеля,
Бог вымолвил: «Будет. На дно опустись ты морское,
Пригоршню песку набери там во имя мое,
Сюда принеси, это будет Земля, Бытие».
Так сказал, и умолк в совершенном покое.
А Дьявол спустился до дна,
И в Море глубоком,
Сверкнувши в низинах тревожным возжаждавшим оком,
Две горсти песку он собрал, но во имя свое, Сатана.
Он выплыл ликуя, играя,
Взглянул — ни песчинки в руке,
Взглянул, подивился — свод Неба пред этим сиял и синел вдалеке,
Теперь — отодвинулась вдвое и втрое над ним высота голубая.
Он снова к низинам нырнул.
Впервые на Море был бешеный гул,
И Небо содвинулось, дальше еще отступая,
Как будто хотело сокрыться в бездонностях, прочь.
Приблизилась первая Ночь.
Вот Дьявол опять показался. Шумней он дышал и свободней.
В руке золотилися зерна песку,
Из бездны взнесенные ввысь, во имя десницы Господней.
Из каждой песчинки — Земли создалось по куску.
И было Земли ровно столько, как нужно,
Чтоб рядом улечься обоим им дружно.
Легли.
К Востоку один, и на Запад другой. Несчетные звезды возникли вдали,
Над бездной морской,
Жемчужно.
Был странен, нежданен во влажностях гул.
Бог спал, но не Дьявол. Бог крепко заснул.
И стал его Темный толкать потихоньку,
Толкать полегоньку,
Чтоб в Море упал он, чтоб в Бездне Господь потонул.
Толкнет — а Земля на Востоке все шире,
На Запад толкнет — удлиннилась Земля,
На Юг и на Север — мелькнули поля,
Все ярче созвездья в раздвинутом Мире,
Все шире на Море ночная Земля.
Все больше, грознее. Гудят водопады.
Чернеют провалы разорванных гор.
Где-ж Бог? Он меж звезд, там, где звезд мириады!
И враг ему Дьявол с тех пор.
Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.
Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,
Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,
Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»