Ни холодный свет жемчужины,
Ни лазурный тон сапфира
Не сравнить с сияньем дюжины
Звезд полуночного мира.
Но и звезды в темноте ночи,
И сиянья, и светила
Ты, раскрыв глаза, как светочи,
Взора пламенем затмила.
Мы — извервэненные с душой изустреченною,
Лунно-направленные у нас умы.
Тоны фиолетовые и тени сумеречные
Мечтой болезненной так любим мы.
Пускай упадочные, но мы — величественные,
Пускай неврастеники, но в свете тьмы
У нас задания, веку приличественные,
И соблюдаем их фанатично мы.
О, сколько радости и света
В живительной голубизне
Адриатического лета
На каменистой крутизне!
Здесь мглится воздух раскаленный,
Колеблет город мгла, и весь
Кирпично-палево-зеленый,
Твердит: «От зноя занавесь».
Но как и чем? Одно движенье
Забывшейся голубизны,
И — о, какое упоенье
Для изнемогшей крутизны!
Ночь, ветерок ли, дождь ли, этот
Взор к отплывающей корме…
О, сколько радости и света
Во влажной нежной южной тьме!
Я жду тебя в замке, седом и старинном,
Которому вскоре шестьсот,
Стоящем в холмистом краю у долины
В преддверьи альпийских высот.
Пока я живу в нем, я замком владею
(Кому и владеть, как не мне?).
Я жду тебя в замке, как добрую фею
Из Боснии черной, извне.
Ты пишешь: «Несу тебе солнце!» Ты пишешь:
«Тебе возрожденье несу!»
И тем, что ты пишешь, мне в сердце колышешь
Отраду в словенском лесу.
Ты слышишь ли сердца растущие стуки,
Скорбь ночью, восторг по утрам?
Ты видишь ли в муке простертые руки
За Дрину, к босанским горам?
Я гибну. Я слабну. Я гасну без света.
Почти ничего уже нет.
Я жду тебя в замке, мне данном на лето,
Как фею, несущую свет!
Чистейший свет струится из кустов
Пред домиком в Вильневе под Лозанной,
Свет излучающий и осиянный,
Каким всю жизнь светился Жан-Кристоф.
О, этот свет! В нем аромат цветов!
Свободу духа встретил он «Осанной»!
Свободы царь, свободы раб, внестанный
Мятеж души воспеть всегда готов.
Быть на земле нетрудно одиноким
Лишь тем, кто подвигом горит высоким,
Кто заключил в душе своей миры,
Кому насилья демон ненавистен,
Кто ищет в жизни истину из истин,
Вдыхая холод с солнечной горы.
Чем в юности слепительнее ночи,
Тем беспросветней старческие дни.
Я в женщине не отыскал родни:
Я всех людей на свете одиноче.
Очам непредназначенные очи
Блуждающие теплили огни.
Не проникали в глубину они:
Был ровным свет. Что может быть жесточе?
Не находя Искомой, разве грех
Дробить свой дух и размещать во всех?
Но что в отдар я получал от каждой?
Лишь кактус ревности, чертополох
Привычки, да забвенья трухлый мох.
Никто меня не жаждал смертной жаждой.
В ничем — ничто. Из ничего — вдруг что-то,
И это — Бог.
В самосозданье не дал Он отчета, —
Кому б Он мог?
Он захотел создать Себя и создал,
Собою прав.
Он — Эгоист. И это так же просто,
Как запах трав.
Бог создал свет, но не узнали люди,
Как создан свет.
И поэтично ль грезит нам о чуде,
И Бог — поэт!
И люди все — на Божие подобье:
Мы — богодробь.
И если мы подвластны вечной злобе,
Отбросим скорбь:
Не уничтожен Богом падший ангел,
Не умерщвлен.
Он — в женщине, он в бешеном мустанге, —
Повсюду он.
Так хочет Бог. Мечты Его пречисты.
И взор лучист.
Природа, Бог и люди — эгоисты:
Я — эгоист!
1
Идет весна, поет весна,
Умы дыханьем кружит. —
Природа в миг пробуждена!
Звенит весна! шумит весна!
Весной никто не тужит!
Весною радость всем дана!
Живет весна — живит весна,
Весь мир дыханьем кружит! 2
Бегут ручьи, бурлят ручьи!
Играют, пляшут воды!
Купает солнце в них лучи!
Спешат, шумят, бурлят ручьи,
Как радостные годы.
И под лучами, как мечи,
Лед рубят бешено ручьи,
Ревут, бушуют воды! 3
Чаруют, трелят соловьи,
Плывут струи сирени…
Тревожит душу зов любви,
Сирень, весна и соловьи…
Мечты о страстном плене…
Нет сна… желание в крови…
Она — в мечтах… Ах, соловьи!
Ах, томный бред сирени! 4
Вокруг — все жизнь, любовь и свет,
Веселье, смех и розы!
Поет восторженно поэт
Весну, любовь, и жизнь, и свет,
Живительные грозы,
И то поет, чего и нет!..
Простим ему — так весел свет,
Так мелодичны розы!..
— Сто лет, как умер я, но, право, не жалею,
Что пребываю век в загробной мгле,
Что не живу с Наташею своею
На помешавшейся Земле!
Но и тогда-то, в дни моей эпохи,
Не так уж сладко было нам
Переносить вражду и срам
И получать за песни крохи.
Ведь та же чернь, которая сейчас
Так чтит «национального поэта»,
Его сживала всячески со света,
Пока он вынужденно не угас…
Но что за этот век произошло —
Настолько горестно и тяжело,
Настолько безнадежно и убого,
Что всей душой благодарю я Бога,
Убравшего меня в мой час с Земли,
Где столько мерзостного запустенья,
Что — оживи мы, трупы, на мгновенье —
Мы и его прожить бы не могли!..
Дивиться надо: как же ты живешь?
Перед твоим терпеньем преклоняться
И царственного уважать паяца,
Свет правды льющего в сплошную ложь.
Не унывай! Терпи! Уделом это
Спокон веков недюжинных людей.
Вернись домой: не дело для поэта
Годами быть без родины своей!
Ангел веселья. Знакомо ль томленье тебе,
Стыд, угрызенье, тоска и глухие рыданья,
Смутные ужасы ночи, проклятья судьбе,
Ангел веселья, знакомо ль томленье тебе?
Ненависть знаешь ли ты, белый ангел добра,
Злобу и слезы, когда призывает возмездье
Напомнить былое, над сердцем царя до утра?
В ночи такие как верю в страдания месть я!
Ненависть знаешь ли ты, белый ангел добра?
Знаешь ли, ангел здоровья, горячечный бред?
Видишь, изгнанники бродят в палатах больницы,
К солнцу взывая, стремясь отрешиться от бед…
Чахлые губы дрожат, как в агонии птицы…
Знаешь ли, ангел здоровья, горячечный бред?
Ангел красы! ты видал ли ущелья морщин,
Старости страх и уродство, и хилость мученья,
Если в глазах осиянных ты встретишь презренье,
В тех же глазах, где ты раньше бывал палладин?
Ангел красы, ты видал ли ущелья морщин?
Радости, света и счастья архангел священный,
Ты, чьего тела росой обнадежен Давид,
Я умоляю тебя о любви неизменной!
Тканью молитвы твоею да буду обвит,
Радости, света и счастья архангел священный!
О, похоть, похоть! ты — как нетопырь
Дитя-урод зловонного болота,
Костер, который осветил пустырь,
Сусальная беззлатка — позолота
Ты тяжела, как сто пудовых гирь,
Нет у тебя, ползучая, полета.
И разве можно требовать полета
От мыши, что зовется нетопырь,
И разве ждать ажурности от гирь,
И разве аромат вдыхать болота,
И разве есть в хлопушке позолота,
И разве тени может дать пустырь?
Бесплоден, бестенист и наг пустырь —
Аэродром машинного полета.
На нем жалка и солнца позолота.
Излюбовал его лишь нетопырь,
Как злой намек на тленное болото
На пустыре, и крылья с грузом гирь.
О, похоть, похоть с ожерельем гирь,
В тебе безглазый нравственный пустырь.
Ты вся полна миазмами болота,
Поврага страсти, дрожи и полета,
Но ты летишь на свет, как нетопырь,
И ведая, как слепит позолота.
Летучей мыши — света позолота
Опасна, как крылу — вес тяжких гирь,
Как овощам — заброшенный пустырь.
Не впейся мне в лицо, о нетопырь,
Как избежать мне твоего «полета»,
О, серый призрак хлипкого болота?
Кто любит море, тот бежит болота.
Страсть любящему — плоти позолота
Не золота. Нет в похоти полета.
Кто любит сад, тому постыл пустырь.
Мне паутинка драгоценней гирь
И соловей милей, чем нетопырь.
О, что за ужасный кошмар:
Исполненные вольной нови,
Мы не хотим пролитья крови,
Но жаждет крови земной шар!..
Людскою кровью он набух, —
Вот-вот не выдержит и лопнет…
Никто не ахнет и не охнет,
И смерть у всех захватит дух.
Ну что ж! Пусть — коли суждено!
Но мне обидно за Россию:
Свободу обретя впервые,
Погибнет с миром заодно…
Хоть «на миру и смерть красна»,
Но жизнь-то, жизнь ее в расцвете!
Теперь бы ей и жить на свете,
Когда свободна и ясна.
Что ж, вновь за меч? Что ж, вновь в окоп?
Отстаивать свою свободу?
Лить кровь людскую, словно воду,
И, как в постель, ложиться в гроб?!
Я не могу, не смею я
Давать подобные советы…
Дороже этой всей планеты —
Жизнь неповторная твоя!
А если нет? А если нет, —
Как насмеется враг над нами,
Над женами, над матерями!
Тогда на что же нам и свет?..
Но вместе с тем не защищать,
Не рисковать — погибнуть все же,
Что делать нам, о Боже, Боже!
На нас — заклятия печать!..
Одна надежда, что солдат
Германский, вдохновляем веком,
Стать пожелавши человеком,
Протянет руку нам, как брат…
Так сбрось последнего царя,
Европа старая, с престола:
Забрезжит с легкостью Эола
Над миром мирная заря!
О, как ничтожен человек,
Хотя бы даже гениальный,
Пред мыслью глубоко-печальной
О мертвой жизни всех калек!
Ты помнишь? — В средние века
Ты был мой властелин…М. Лохвицкая
Есть в лесу, где шелковые пихты,
Дней былых охотничий дворец.
Есть о нем легенды. Слышать их ты
Если хочешь, верь, а то — конец!..
У казны купил дворец помещик,
Да полвека умер он уж вот;
После жил лет семь старик-обездчик,
А теперь никто в нем не живет.
Раз случилось так: собралось трое
Нас, любивших старые дома,
И, хотя бы были не герои,
Но легенд истлевшие тома
Вызывали в нас подем духовный,
Обостряли нервы до границ:
Сердце билось песнею неровной
И от жути взор склонялся ниц.
И пошли мы в темные покои,
Под лучами солнца, как щита.
Нам кивали белые левкои
Грустно вслед, светлы как нищета.
Долго шли мы анфиладой комнат,
Удивленно слушая шаги;
Да, покои много звуков помнят,
Но как звякнут — в сторону беги!..
На широких дедовских диванах
Приседали мы, — тогда в углах
Колыхались на обоях рваных
Паутины в солнечных лучах.
Усмехались нам кариатиды,
Удержав ладонью потолки,
В их глазах — застывшие обиды,
Только уст дрожали уголки…
Но одна из этих вечных статуй
Как-то странно мнилась мне добра;
И смотрел я, трепетом обятый,
На нее, молчавшую у бра.
Жутко стало мне, но на пороге,
Посмотрев опять из-за дверей
И ее увидев, весь в тревоге,
Догонять стал спутников скорей.
Долго-долго белая улыбка
Белых уст тревожила меня…
Долго-долго сердце шибко-шибко,
Шибко билось, умереть маня.
На чердак мы шли одной из лестниц,
И скрипела лестница, как кость.
Ждали мы таинственных предвестниц
Тех краев, где греза наша — гость.
На полу — осколки, хлам и ветошь.
Было сорно, пыльно; а в окно
Заглянуло солнце… Ну и свет уж
Лило к нам насмешливо оно!
Это солнце было — не такое,
Как привыкли солнце видеть мы —
Мертвое, в задумчивом покое,
Иначе блестит оно из тьмы;
Этот свет не греет, не покоит,
В нем бессильный любопытный гнев.
Я молчу… Мне страшно… Сердце ноет…
Каменеют щеки, побледнев…
Это — что? откуда? что за диво!
Смотрим мы и видим, у трубы
Перья… Кровь… В окно кивнула ива,
Но молчит отчаяньем рабы.
Белая, как снег крещенский, птичка
На сырых опилках чердака
Умирала тихо… С ней проститься
Прислан был я кем издалека?
Разум мой истерзан был, как перья
Снежной птицы, умерщвленной кем?
В этом доме, царстве суеверья,
Я молчал, догадкой сердца нем…
Вдруг улыбка белая на клюве
У нее расплылась, потекла…
Ум застыл, а сердце, как Везувий,
Затряслось, — и в раме два стекла
Дребезжали от его биенья,
И звенели, тихо дребезжа…
Я внимал, в гипнозе упоенья,
Хлыстиком полившего дождя.
И казалось мне, что с пьедестала
Отошла сестра кариатид
И бредет по комнатам устало,
Напевая отзвук панихид.
Вот скрипят на лестницах ступени,
Вот хрипит на ржавой меди дверь…
И в глазах лилово, — от сирени,
Иль от страха, знаю ль я теперь!..
Как нарочно, спутники безмолвны…
Где они? Не вижу. Где они?
А вдали бушуют где-то волны…
Сумрак… дождь… и молнии огни…
— Защити! Спаси меня! Помилуй!
Не хочу я белых этих уст!.. —
Но она уж близко, шепчет: «милый…»
Этот мертвый звук, как бездна, пуст…
Каюсь я, я вижу — крепнет солнце,
Все властнее вспыхивает луч,
И ко мне сквозь мокрое оконце,
Как надежда, светит из-за туч.
Все бодрей, ровней биенье сердца,
Веселеет быстро все кругом.
Я бегу… вот лестница, вот дверца, —
И расстался с домом, как с врагом.
Как кивают мне любовно клены!
Как смеются розы и сирень!
Как лужайки весело-зелены,
И тюльпанов каски набекрень!
Будьте вы, цветы, благословенны!
Да сияй вовеки солнца свет!
Только те спасутся, кто нетленны!
Только тот прощен, кто дал ответ!
1
Мечты о дальнем чуждом юге…
Прощай, осенний ряд щетин:
Под музыку уходит «Rugen»
Из бухты ревельской в Штеттин.
Живем мы в опытовом веке,
В переоценочном, и вот —
Взамен кабин, на zwischen-deck’e
Дано нам плыть по глади вод…
Пусть в первом классе спекулянты,
Пусть эмигранты во втором, —
Для нас же места нет: таланты
Пусть в трюме грязном и сыром…
На наше счастье лейтенанты
Под старость любят строить дом,
Меняя шаткую стихию
На неподвижный материк, —
И вот за взятку я проник
В отдельную каюту, Тию
Щебечет, как веселый чиж
И кувыркается, как мышь…
Она довольна и иронит:
«Мы — как банкиры, как дельцы,
Почтеннейшие подлецы…
Скажи, нас здесь никто не тронет?»
Я твердо отвечаю: «Нет»,
И мы, смеясь, идем в буфет.
Садимся к столику и в карту
Мы погружаем аппетит.
В мечтах скользят сквозь дымку Tartu
И Tallinn с Rakvere. Петит
Под аппетитным прейс-курантом
Смущает что-то нас: «В буфет
Вступая, предъявлять билет».
В переговоры с лейтенантом
Вступаю я опять, и нам
В каюту есть дают: скотам
И zwischen-deck’цам к спекулянтам
Вход воспрещен: ведь люди там,
А мы лишь выползки из трюма…
На море смотрим мы угрюмо,
Сосредоточенно жуем,
Вдруг разражаясь иронизой
Над веком, денежным подлизой,
И символически плюем
В лицо разнузданного века,
Оскотившего человека!..
2
Октябрьский полдень. Полный штиль.
При двадцатиузловом ходе
Плывем на белом пароходе.
Направо Готланд. Острый шпиль
Над старой киркой. Крылья мельниц
И Висби, Висби вдалеке!..
По палубе несется кельнер
С бутылкой Rheingold’a в руке.
За пароходом вьются чайки,
Ловя бросаемый им хлеб,
И некоторые всезнайки
Уж знают (хоть узнать им где б?),
Что «гений Игорь-Северянин,
В Штеттин плывущий, нa борту».
Все смотрят: где он? Вот крестьянин,
Вот финн с сигарою во рту,
Вот златозубая банкирша,
Что с вершей смешивает виршу,
Вот клетчатый и бритый бритт.
Где я — никто не говорит,
А только ищет. Я же в куртке
Своей рыбачьей, воротник
Подняв, стремлю чрез борт окурки,
Обдумывая свой дневник.
Луч солнца матово-опалов,
И дым из труб, что льнет к волне,
На фоне солнца, в пелене
Из бронзы. «RЬ gen» без причалов
Идет на Сванемюнде. В шесть
Утра войдем мы в Одер: есть
Еще нам время для прогулок
По палубам. Как дико гулок
Басящий «Rugen'а» гудок!
Лунеет ночь. За дальним Висби
Темнеет берега клочок:
Уж не Миррэлия ль? Ах, в высь бы
Подняться чайкой — обозреть
Окрестности: так грустно ведь
Без сказочной страны на свете!..
Вот шведы расставляют сети.
Повисли шлюпок паруса.
Я различаю голоса.
Лунеет ночь. И на востоке
Броженье света и теней.
И ночь почти уж на истеке.
Жена устала. Нежно к ней
Я обращаюсь, и в каюту
Уходим мы, спустя минуту.
3
Сырой рассвет. Еще темно.
В огнях зеленость, алость, белость.
Идем проливом. Моря целость
Уже нарушена давно.
Гудок. Ход тише. И машины
Застопорены вдруг. Из мглы
Подходит катер. Взор мышиный
Из-под очков во все углы.
То докторский осмотр. Все классы
Попрошены наверх. Матрос,
Сзывавший нас, ушел на нос.
И вот пред доктором все расы
Продефилировали. Он
И капитан со всех сторон
Осматривают пассажиров,
Ища на их пальто чумы,
Проказы или тифа… Мы,
Себе могилы в мыслях вырыв,
Трепещем пред обзором… Но
Найти недуги мудрено
Сквозь платье, и пальто, и брюки…
Врач, заложив за спину руки,
Решает, морща лоб тупой,
Что все здоровы, и толпой
Расходимся все по каютам.
А врач, свиваясь жутким спрутом,
Спускается по трапу вниз,
И вот над катером повис.
Отходит катер. Застучали
Машины. Взвизгнув, якоря
Втянулись в гнезда. И в печали
Встает октябрьская заря.
А вот и Одэр, тихий, бурый,
И топь промозглых берегов…
Итак, в страну былых врагов
Попали мы. Как бриттам буры,
Так немцы нам… Мы два часа
Плывем по гниловатым волнам,
Haiu пароход стремится «полным».
Вокруг убогая краса
Германии почти несносна.
И я, поднявши паруса
Миррэльских грез, — пусть переносно! —
Плыву в Эстонию свою,
Где в еловой прохладе Тойла,
И отвратительное пойло —
Коньяк немецкий — с грустью пью.
Одна из сумрачных махин
На нас ползет, и вдруг нарядно
Проходит мимо «Ариадна».
Два поворота, и — Штеттин.