Весенней ночи прекрасный взор
Так кротко меня утешает:
«Любовь обрекла тебя на позор
И вновь тебя возвышает».
На липе молодой поет
Так сладко Филомела;
Мне в душу песнь ее течет, —
И, ширясь, душа запела.
Скучно мне! И взор кидаю
Я на прошлое с тоской;
Лучше мир был! И дружнее
Жили люди меж собой…
А теперь… несносно, вяло,
Словно вымер целый свет.
В небесах не стало Бога,
Но и черта больше нет.
Все так мрачно… отовсюду
Веет холодом могил;
И не будь любви немножко,
Право, жить не стало б сил!..
Едва твой труд успел открыться взору,
Как уж душа знакомыми обята
Картинами, которыми когда-то
Я любовался, в отрочества пору.
И вновь влекусь я мыслию к собору,
Что к небу взмыл торжественно и свято.
Ловлю я звук органного раската
И внемлю томно-сладостному хору.
Я вижу, правда, как бесстыдно грубо
Ничтожества святыню облепляют
И драгоценную резьбу ломают.
Но пусть глупцы листву срывают с дуба,
Пусть лучшего лишают украшенья, —
Придет весна, и с ней придет цветенье.
Наконец, скажи, малютка,
Ты не призрачная ль тень,
Что в душе поэта чуткой
Вдруг родится в знойный день?
Только где же? Чудо-губки,
Глазки дивные… о, нет,
Всей красы моей голубки —
Не создаст вовек поэт.
Василисков страшных, грифов,
Змей, вампиров всех сортов,
Страшных чудищ мира мифов
Создавать поэт готов.
Но тебя, твой лучезарный
Взор, где страсть, где блещет свет,
Взор и скромный, и коварный
Не создаст вовек поэт.
Через лес широкий, зеленью одетый,
Всадник без оглядки, бешено несется;
Громко в рог трубит он, громко распевает
И с веселым взором весело смеется.
Он закован в панцирь, крепкий как железо,
Но железа крепче дух его свободный.
То Рича́рд, что в свете прозван Львиным Сердцем,
Рыцарь знаменитый, воин благородный.
— «Здравствуй! — восклицают все деревья, — здравствуй,
Ты, пришедший снова к своему народу!
Рады мы душевно, что сумел ты ловко
Из темниц австрийских выйти на свободу!»
Весело Рича́рду на просторе вольном,
Радостью и мощью гордо блещут взоры…
Вдруг он вспомнил запах крепостей австрийских —
И коню-красавцу дал скорее шпоры.
О дорогой мечтал я днем,
Мечтал во тьме ночной;
Когда-ж уснул, —она во сне
Предстала предо мной.
Пышней, милей весенних роз,
Спокойна и нежна,
Сидела с белою канвой
За пяльцами она.
Взор кроток был… и странной ей
Казалась грусть моя…
«Что значит, друг, твой бледный вид?
Где скрыта боль твоя?»
Казалось странно ей, что лью
Горячих слез ручьи…
«Скажи мне, друг, кто причинил
Страдания твои?»
Взор кроток был… во мне-ж душа
Была, как ночь, мрачна…
«Ты муки вызвала —и боль
В груди затаена».
И вот к груди моей она
Притронулась рукой, —
И вмиг проснулся я без мук,
Без боли роковой.
Одинок, в укромной келье,
Я печаль таю от всех;
Мне неведомо веселье,
Я бегу людских утех.
В одиночестве покоя
Слезы катятся в тиши;
Но умеришь ли слезою
Жар пылающей души!
Отрок резвый, я, бывало,
Отдавал игре досуг,
Сердце горести не знало,
И смеялась жизнь вокруг.
Ибо мир был пестрым садом,
И блуждал я там один,
Обводя любовным взглядом
Розы, ландыш и жасмин.
Волны кроткие свободно
По лугам катил родник;
А теперь на глади водной
Чей-то бледный вижу лик.
Стал я бледен в день, как с нею
Повстречался страстный взор;
Тайной болыо я болею,
Дивно, дивно мне с тех пор.
В сердце райские святыни
Я лелеял много дней,
Но они взлетели ныне
К звездной родине своей.
Взор окутан мглой туманной,
Тени встали впереди,
И какой-то голос странный
Тайно жив в моей груди.
Болыо странной, незнакомой
Я обят, во власти чар,
И безжалостной истомой
Жжет, палит меня пожар.
Но тому, что я сгораю,
Что кипит немолчно кровь,
Что, скорбя, я умираю, —
Ты виной тому, любовь!
Жил рыцарь на свете, угрюм, молчалив,
С лицом поблекшим и впалым;
Ходил он шатаясь, глаза опустив,
Мечтам предаваясь вялым.
Он был неловок, суров, нелюдим,
Цветы и красотки смеялись над ним,
Когда брел он шагом усталым.
Он дома сиживал в уголке,
Боясь любопытного взора.
Он руки тогда простирал в тоске,
Ни с кем не вел разговора.
Когда ж наступала ночная пора,
Там слышалось странное пенье, игра,
И у двери дрожали затворы.
И милая входит в его уголок
В одежде, как волны, пенной,
Цветет, горит, словно вся — цветок,
Сверкает покров драгоценный.
И золотом кудри спадают вдоль плеч,
И взоры блещут, и сладостна речь —
В обятьях рыцарь блаженный.
Рукою ее обвивает он,
Недвижный, теперь пламенеет;
И бледный сновидец от сна пробужден,
И робкое сердце смелеет.
Она, забавляясь лукавой игрой,
Тихонько покрыла его с головой
Покрывалом снега белее.
И рыцарь в подводном дворце голубом,
Он замкнут в волшебном круге.
Он смотрит на блеск и на пышность кругом
И слепнет в невольном испуге.
В руках его держит русалка своих,
Русалка — невеста, а рыцарь — жених,
На цитрах играют подруги.
Поют и играют; и множество пар
В неистовом танце кружатся,
И смертный обемлет рыцаря жар,
Спешит он к милой прижаться.
Тут гаснет вдруг ослепительный свет,
Сидит в одиночестве рыцарь-поэт
В каморке своей угрюмой.
Был некогда рыцарь, печальный, немой,
Весь бледный, с худыми щеками,
Шатаясь, бродил он, как будто шальной,
Обятый какими-то снами.
И был он так вял и неловок во всем;
Цветы и девицы смеялись кругом,
Когда проходил он полями.
Но чаще, забившись в свой угол, вздыхал,
Чуждался взора людского,
И руки куда-то с тоской простирал,
Но тихо, без звука, без слова;
И так дожидался полуночи он;
Тогда раздавались вдруг пенье и звон,
И стук перед дверью дубовой.
И дева являлась пред ним; как волна,
Шумело ея одеянье;
Цвела и алела, как роза, она
И вдаль разсыпала сиянье;
Стройна и воздушна, в кудрях золотых,
Привет и победа в очах голубых —
И оба сливались в лобзанье.
И вдруг перемена свершалася в нем:
Неловкость его исчезала,
И делался смел, и пылал он огнем,
И краска в лице выступала.
А дева, играя, шутила над ним
И тихо блестящим вуалем своим
Его с головой покрывала.
И вот, под водой, во дворце голубом
Кристальном, мой рыцарь гуляет.
И роскошь, и блеск, и сиянье кругом
Чаруют и взор ослепляют;
И жмет его никса в обятьях своих,
И никса невеста, и рыцарь жених,
И девы на цитре играют.
Играют оне и поют, и толпой
Танцующих пары летают,
И рыцарь в восторге; он сильной рукой
Подругу свою обнимает…
Вдруг свечи потухли, и за́мка уж нет —
И снова в углу своем рыцарь-поэт
Сидит и печально вздыхает.
Уж час полночный наступал,
Весь Вавилон молчал и спал.
Лишь окна царскаго дворца
Сияют: пир там без конца.
В блестящей зале стол накрыт;
Царь Валтасар за ним сидит.
С царем пирует много слуг;
Не молкнет чаш веселый стук.
Все шумно: раб за чашей смел.
Строптивый царь повеселел.
В лице румянец запылал:
С вином и дерзость он впивал.
И слово грешное его
Хулит нахально божество.
Безмерно дик его язык,
И рабских хвал неистов клик.
Сверкая взором, пьяный царь
Рабов ограбить шлет алтарь.
И вот несут, склоня главы,
Всю утварь храма Еговы.
И царь преступною рукой,
Наполнив, взял сосуд святой»
Его он разом осушил
И с пеной у рта возгласил:
«Я плюю, Бог, на твой алтарь!
Я — Вавилона сильный царь!»
Еще не смолк безумный крик,
Как трепет в грудь царя проник.
Замолк мгновенно буйный смех,
И страшный холод обнял всех.
И вдруг, о ужас! на стене
Рука явилася в огне —
И пишет. Буквы под перстом
Переливаются огнем.
Недвижим царь и взором дик;
Дрожат колени, бледен лик.
Рабов сковал могильный страх,
И слово замерло в устах.
И ни единый маг не смог
Истолковать небесных строк,
В ту-ж ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.
Полночный час уж наступал;
Весь Вавилон во мраке спал.
Дворец один сиял в огнях,
И шум не молк в его стенах.
Чертог царя горел как жар:
В нем пировал царь Валтасар,
И чаши обходили круг
Сиявших златом царских слуг.
Шел говор: смел в хмелю холоп;
Разглаживался царский лоб,
И сам он жадно пил вино.
Огнем вливалось в кровь оно.
Хвастливый дух в нем рос. Он пил
И дерзко божество хулил.
И чем наглей была хула,
Тем громче рабская хвала.
Сверкнувши взором, царь зовет
Раба и в храм Еговы шлет,
И раб несет к ногам царя
Златую утварь с алтаря.
И царь схватил святой сосуд.
«Вина!» Вино до края льют.
Его до дна он осушил
И с пеной у рта возгласил:
«Во прах, Егова, твой алтарь!
Я в Вавилоне бог и царь!»
Лишь с уст сорвался дерзкий клик,
Вдруг трепет в грудь царя проник.
Кругом угас немолчный смех,
И страх и холод обнял всех.
В глуби чертога на стене
Рука явилась — вся в огне…
И пишет, пишет. Под перстом
Слова текут живым огнем.
Взор у царя и туп и дик,
Дрожат колени, бледен лик.
И нем, недвижим пышный круг
Блестящих златом царских слуг.
Призвали магов; но не мог
Никто прочесть горящих строк.
В ту ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?
Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
«Донна Клара! Донна Клара!
Радость пламенного сердца!
Обрекла меня на гибель,
Обрекла без сожаленья.
Донна Клара! Донна Клара!
Дивно сладок жребий жизни!
А внизу, в могиле темной,
Жутко, холодно и сыро.
Донна Клара! Завтра утром
Дон Фернандо перед богом
Назовет тебя супругой, —
Позовешь меня на свадьбу?»
«Дан Рамиро! Дон Рамиро!
Речь твоя мне ранит сердце,
Ранит сердце мне больнее,
Чем укор светил небесных.
Дон Рамиро! Дон Рамиро!
Отгони свое унынье;
Много девушек на свете, —
Нам господь судил разлуку.
Дон Рамиро, ты, что мавров
Поборол с такой отвагой,
Побори свое упорство —
Приходи ко мне на свадьбу».
«Донна Клара! Донна Клара!
Да, клянусь тебе, приду я.
Приглашу тебя на танец, —
Я приду, спокойной ночи!
Спи спокойно!» Дверь закрылась;
Под окном стоит Рамиро,
И вздыхает, каменея,
И потом уходит в сумрак.
Наконец, в борьбе упорной,
День сменяет мглу ночную;
Словно сад, лежит Толедо,
Сад, пестреющий цветами.
На дворцах и пышных зданьях
Солнца отсветы играют,
Купола церквей высоких
Пламенеют позолотой.
И гудит пчелиным роем
Перезвон на колокольнях,
И несутся песнопенья
К небесам из божьих храмов.
А внизу, внизу, смотрите! —
Там из рыночной часовни
Люди праздничным потоком
Выливаются на площадь.
Блещут рыцари и дамы,
Свита золотом сияет,
И со звоном колокольным
Гул сливается органа.
Но почтительно и скромно
Уступают все дорогу
Юной паре новобрачных —
Донне Кларе и Фернандо.
До ворот дворца Фернандо
Зыбь людская докатилась;
Там свершится брачный праздник
По старинному обряду.
Игры трапезу сменяют
В ликованье беспрерывном;
Время мчится незаметно,
Ночь спускается на землю.
Гости званые средь зала
Собираются для танцев;
В блеске свеч сверкают ярче
Драгоценные наряды.
На особом возвышенье
Сел жених, и с ним невеста;
Донна Клара, дон Фернандо
Нежно шепчутся друг с другом.
И поток людской шумнее
Разливается по залу,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.
«Но скажи, зачем ты взоры,
Повелительница сердца,
Устремила в угол зала?» —
Удивленно молвит рыцарь.
«Иль не видишь ты, Фернандо,
Человека в черном платье?»
И смеется нежно рыцарь:
«Ах! То тень лишь человека!»
И, однако, тень подходит —
Человек подходит в черном,
И тотчас, узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.
В это время бал в разгаре,
Все неистовее в вальсе
Гости парами кружатся,
Пол грохочет, сотрясаясь.
«Я охотно, дон Рамиро,
Танцевать пойду с тобою,
Но зачем ты появился
В этом мрачном одеянье?»
И пронизывает взором
Дон Рамиро донну Клару;
Охватив ее, он шепчет:
«Ты велела мне явиться!»
И в толпе других танцоров
Оба мчатся в вальсе диком,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.
«Ты лицом белее снега!» —
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ты велела мне явиться!» —
Глухо ей в ответ Рамиро.
Ярче вспыхивают свечи,
И поток людской теснится,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.
«Словно лед, твое пожатье!» —
Шепчет Клара, содрогаясь.
«Ты велела мне явиться!»
И они стремятся дальше.
«Ах, оставь меня, Рамиро!
Смерти тлен в твоем дыханье!»
Он в ответ, все так же мрачно:
«Ты велела мне явиться!»
Пол дымится, накаляясь,
И ликуют альт и скрипка;
Словно в чарах смутной сказки,
Все кружится в светлом зале.
«Ах, оставь меня, Рамиро!» —
Не смолкает женский ропот.
И Рамиро неизменно:
«Ты велела мне явиться!»
«Если так, иди же с богом!» —
Клара вымолвила твердо,
И, едва она сказала,
Без следа исчез Рамиро.
Клара стынет, смерть во взгляде,
На душе могильный холод;
Мысли в трепетном бессилье
Погрузились в царство мрака.
Наконец, туман редеет,
Раскрываются ресницы;
Но теперь от изумленья
Вновь хотят сомкнуться очи:
С той поры как бал начался,
Клара с места не сходила;
Рядом с нею дон Фернандо,
Он участливо ей шепчет:
«Отчего ты побледнела?
Отчего твой взор так мрачен?» —
«А Рамиро?» — шепчет Клара,
Цепенея в тайном страхе.
И суровые морщины
Прорезают лоб супруга:
«Госпожа, к чему — о крови?
В полдень умер дон Рамиро».
Глубоко вздыхает Вальтгэмский аббат.
Скорбит в нем душа поневоле:
Услышал он весть, что отважный Гарольд
Пал в битве, на Гастингском поле.
И тотчас же шлет двух монахов аббат
На место, где битва кипела,
Веля отыскать им межь грудами тел
Гарольда убитаго тело.
Монахи с печалию в сердце пошли,
С печалью они воротились:
"Увы!—говорят—преподобный отец,
Мы с счастием нашим простились!
"Погиб наилучший из саксов: его
Сразил проходимец безродный;
Разбойники делят родную страну;
В раба превратился свободный.
"Нормандская сволочь над нами царит:
Все это—бродяги да воры.
Я видел—какой-то портной из Байе
Надел золоченыя шпоры.
"О, горе тому, кого саксом зовут!
И вы, что в небесном сияньи
Живете, патроны саксонской земли,
Постигло и вас поруганье.
"Теперь-то мы знаем, что значила та
Комета, что ныньче являлась,
Красна точно кровь, и на небе ночном
Метлой из огня разстилалась.
«То знаменье было—и вот для него
Настало теперь исполненье.
Мы в Гастингсе были и все обошли
Кровавое поле сраженья.
Мы всех осмотрели погибших бойцов,
Мы долго и всюду искали,
Но тела Гарольда мы там не нашли —
И наши надежды пропали.»
Так Асгод и Альрик давали отчет.
Аббат ломал руки, внимая;
Потом он задумался—и наконец
Сказал им, глубоко вздыхая:
"В стране Грендельфильда, где ветер шумит,
Над темными соснами вея,
Средь леса, в убогой избушке, живет
Эдиѳь Лебединая Шея.
"Прекрасною белою шеей своей
Известна была она свету,
И в прежнее время король наш Гарольд
Влюблен был в красавицу эту.
"Любил он ее, цаловал, миловал,
Но страсть его скоро пропала.
Он бросил Эдиѳь и забыл, и с-тех-пор
Шестнадцать ужь лет миновало.
"Ступайте вы к ней и ведите се
На поле сраженья: быть-может,
Взор женщины, нежно любившей его,
Найти нам Гарольда поможет.
«Затем его тело несите сюда,
И здесь мы. с рыданьем и пеньем,
Молясь о душе своего короля,
Почтем его прах погребеньем.»
К полночи они до избушки дошли.
Стучатся своими клюками:
"Эдиѳь Лебединая Шея. проснись
И следуй, но медля, за нами!
"Нормандский воитель страну покорил;
Свободные саксы—в неволе:
Король наш Гарольд без дыханья лежит
Убитый на Гастингском поле.
«Иди с нами вместе скорее гуда,
Где было кровавое дело,
Гарольда искать: нам аббат приказал
В аббатство принесть его тело.»
Эдиѳь не сказала ни слова в ответ.
Но тотчас пошла она с ними.
Порывистый ветер, бушуя, играл
Ея волосами седыми.
По мхам, и болотам колючим кустам
Она босиком пробиралась
И к утру ужь Гастингса поле вдали,
Межь скал меловых, показалось.
Разсеялся белый туман—и оно
Явилось в величии диком:
Вороны и галки летали над ним
С своим отвратительным криком.
Там несколько тысяч погибших бойцов
На почве кровавой лежали:
Истерзаны, наги, в пыли и в крови,
Все поле они покрывали.
Эдиѳь Лебединая Шея глядит
На эту кровавую груду,
Идет среди трупов и взоры ея
Как стрелы вонзаются всюду.
Терзает убитых бойцов и коней
Прожорливых воронов стая;
Внимательно смотрит и ищет Эдиѳь,
С трудом их от тел отгоняя.
И ищет напрасно она целый день;
Вот вечер уже наступает,
Как вдруг из груди бедной женщины крик,
Пронзительный крик вылетает.
Нашла Лебединая Шея того,
Кого так усердно искала;
Без слов и без слез, без рыданий она
На тело Гарольда упала.
И крепко, с безумной любовью, прильнув
К его недвижимому стану,
Она цаловала и губы, и лоб,
И кровью покрытую рану.
И три небольшие рубца на плече:
Сама Лебединая Шея
Когда-то оставила эти следы,
Восторгом любви пламенея.
Монахи носилки из сучьев сплели,
Гарольда на них положили,
В аббатство свое короля понесли
И тихо молитву творили.
Всю землю покрыла глубокая тьма,
Все больше и больше густея.
Печально за милым ей прахом пошла
Эдиѳь Лебединая Шея.
И пела надгробные гимны, свой долг
Ему отдавая прощальный:
Уныло звучал средь ночной тишины
Напев литии погребальной.
Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,
И сердце дрогнуло, но голова
Была спокойна; отряхнул спокойно
Я пыль дорожную с моей одежды;
Задребезжал звонок, раскрылась дверь.
Мужчин и женщин там нашел я — лица
Знакомые. На всех — заботы тихой,
Боязни тайной след. Словно смутясь
И сострадая, на меня взглянули.
Мне жутко даже стало на душе,
Как от предчувствия беды грозящей.
Я Грету старую узнал тотчас,
Взглянул пытливо, но она молчала.
Спросил: «Мария где?» — она молчала,
Но за руку взяла и повела
Рядами длинных освещенных комнат,
Роскошных, пышных, тихих как могилы, —
И, в сумрачную комнату введя
И отвернувшись, показала мне
Диван и женщину, что там сидела.
«Мария, вы?» — спросил я задрожав,
Сам удивившись твердости, с которой
Заговорил. И голосом бесцветным
Она сказала: «Люди так зовут»,
И скорбью острой был пронизан я.
Ведь этот звук, глухой, холодный, был
Когда-то нежным голосом Марии!
А женщина — неряха, в синем платье
Поношенном, с отвислыми грудями,
С тупым, стеклянным взором, с дряблой кожей
На старом обескровленном лице —
Ах, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, ласковой Марией!
«В чужих краях вы были, — мне сказала
Она развязно, холодно и жутко. —
Не так истощены вы, милый друг.
Поправились и в пояснице, в икрах
Заметно пополнели». И улыбкой
Подернулся сухой и бледный рот.
В смятенье я невольно произнес:
«Мне говорили, что вы замуж вышли».
«Ах да, — сказала с равнодушным смехом,
Есть у меня обтянутое кожей
Бревно — оно зовется мужем; только
Бревно и есть бревно!» Беззвучный, гадкий
Раздался смех, и страх меня обял.
Я усомнился, не узнав невинных,
Как лепестки невинных уст Марии.
Она же быстро встала и, со стула
Взяв кашемировую шаль, надела
Ее на плечи, под руку меня
Взяла, и увела к открытой двери
И дальше — через поле, рощу, луг.
Пылая, солнца круг клонился алый
К закату и багрянцем озарял
Деревья, и цветы, и гладь реки,
Вдали струившей волны величаво.
«Смотрите — золотой, огромный глаз
В воде плывет!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я, глядя
Сквозь сумерки на сказочную ткань.
Вставали тени в полевых туманах,
Свивались влажно-белыми руками;
Фиалки переглядывались нежно;
Сплетались страстно лилии стеблями;
Пылали розы жаром сладострастья;
Гвоздик дыханье словно пламенело;
Тонули все цветы в благоуханьях,
Рыдали все блаженными слезами,
И пели все: «Любовь! Любовь! Любовь!»
И бабочки вились, и золотые
Жуки жужжали хором, словно эльфы;
Шептал вечерний ветер, шелестели
Дубы, и таял в песне соловей.
И этот шепот, шорох, пенье — вдруг
Нарушил жестяной, холодный голос
Увядшей женщины возле меня:
«Я знаю, по ночам вас тянет в замок,
Тот длинный призрак — добрый простофиля,
На что угодно он согласье даст.
Тот, в синем, — это ангел, ну, а красный,
Меч обнаживший, тот — ваш лютый враг».
Еще бессвязней и чудней звучали
Ее слова, и, наконец, устав,
Присела на дерновую скамью
Со мною рядом, под ветвями дуба.
Там мы сидели вместе, тихо, грустно,
Глядели друг на друга все печальней;
И шорох дуба был как смертный стон,
И пенье соловья полно страданья.
Но красный свет пробился сквозь листву,
Марии бледное лицо зарделось,
И пламя вырвалось из тусклых глаз.
И прежний, сладкий голос прозвучал:
«Как ты узнал, что я была несчастна?
Я все прочла в твоих безумных песнях».
Душа моя оледенела. Страшно
Мне стало от безумья моего,
Проникшего в грядущее; померк
Рассудок мой; я в ужасе проснулся.
«Донна Клара, донна Клара!
Я любил тебя так долго,
А теперь мою погибель
Ты решила невозвратно.
«Донна Клара, донна Клара!
Сладок жизни дар прекрасный,
Но как страшно под землею,
В темной и сырой могиле!
«Донна Клара, донна Клара!
Завтра утром дон Фернандо
Назовет тебя супругой;
Получу-ль я зов на свадьбу?»
«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Речь твоя терзает горько —
Горше, чем планет решенье,
Мне насмешливо враждебных.
«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Отгони кручину злую:
Много девушек на свете:
Нас же сам Господь разрознил.
«Дон Рамиро, ты, который
Побеждал так часто мавров,
Победи себя однажды —
Приходи ко мне на свадьбу!»
«Донна Клара, донна Клара!
Да, клянусь тебе, я буду!
Танцовать мы будем вместе;
До свиданья, буду завтра».
«До свиданья!» — Клара скрылась;
Под окном стоял Рамиро;
Долго он стоял недвижно,
Наконец, исчез во мраке.
Наконец и ночь исчезла,
Уступив дневному свету.
Как цветник живой и пестрый,
Пробудясь, лежит Толедо.
Блещут пышные чертоги
Блеском утренняго солнца;
Будто в новой позолоте,
Блещут куполы на храмах.
И жужжа, как рой пчелиный,
Звон несется колокольный,
И молитвенное пенье
Огласило Божьи домы.
Но внизу, внизу — смотрите!
Там на площади, из церкви,
Вытекают, будто волны,
Люди пестрыми толпами.
Тут и рыцари, и дамы,
И придворные в наряде;
Между звоном колокольным
Звуки стройные органа.
Посреди толпы, в почете,
Нетеснимые народом,
От венца идут четою
Донна Клара, дон Фернандо.
До чертогов жениховых
Разлились толпы густыя;
По обычаям старинным
Там отпразднуется свадьба.
Игры, клики, угощенье —
Все слилося в ликованье,
И часы промчались быстро
До начала брачной ночи.
Вот сошлись для танцев гости
В зале, ярко освещенной;
И в огне блестят роскошно
Драгоценные наряды.
На высоких креслах сели
Рядом с женихом невеста,
И меняются речами
Дон Фернандо, донна Клара.
А людей поток блестящий
Разливается по зале,
И звучат в ней громко трубы,
И гремят им в такт литавры.
«Но зачем о, друг прекрасный,
Все глядишь в тот угол залы?»
Вдруг спросил свою супругу
Дон Фернандо с удивленьем.
«Иль не видишь ты, Фернандо,
В черной мантии мужчину?
«Это только тень колонны»,
Говорит с улыбкой рыцарь.
Тень однако же подходит.
И она — в плаще мужчина;
Тотчас в нем узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.
Между тем уж бал в разгаре;
Пары весело кружатся,
Так что пол трясется, стонет
В вихре бешенаго вальса.
«Я охотно, дон Рамиро,
Танцовать иду с тобою;
Но в плаще могильно черном
Ты явился здесь напрасно».
Неподвижным острым взором
На красавицу он смотрит
И, обняв, ей мрачно шепчет:
«Ведь меня ты пригласила».
Вот пошла в толпу танцоров.
Протеснившаяся пара;
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.
«Ты, как снег, Рамиро, бледен»,
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ведь меня ты пригласила»,
Отвечает рыцарь глухо.
И пылают в зале свечи
Между волн толпы веселой,
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.
«У тебя рука, как льдина»,
Вся дрожа, вновь шепчет Клара.
«Ведь меня ты пригласила!»
И они несутся в танце.
«О, пусти, пусти, Рамиро!
Веет смерть в твоем дыханье!»
Но ответ опять все тот же:
«Ведь меня ты пригласила».
Жаром, всюду так и пышет,
Бойко льются звуки скрипок,
Будто в бешенстве волшебном,
Все кружится в светлой зале.
«О, пусти; пусти, Рамиро!»
Не смолкает жалкий шопот;
И Рамиро неизменно:
«Ведь меня ты пригласила».
«Уходи-ж, во имя Бога!»
Клара вдруг сказала твердо,
И едва сказать успела,
Как Рамиро вмиг исчезнул.
Будто мертвая, недвижна
И бледна вдруг стала Клара,
Обморок унес мгновенно
Светлый образ в мир свой темный.
Наконец, испуг проходит,
И очнулась донна Клара,
Но раскрытыя ресницы
Вновь смыкает изумленье:
С той поры, как бал открылся,
Клара с места не сходила,
И сидит супруг с ней рядом…
Он тревожно говорит ей:
«Отчего такая бледность?
Что́ мрачит твой взор прекрасный?»
«Где-ж Рамиро»… шепчет Клара,
И сковал язык ей ужас.
Но чело супруга гневно
Омрачилось: «Здесь не место
Для кроваваго ответа —
Нынче умер дон Рамиро».