День пылал, и в груди моей сердце пылало.
Я блуждал, и со мной мое горе блуждало,
А когда день потух, любопытством влеком,
К пышной розе подкрался я ночью тайком.
Я приблизился тихо и нем, как могила,
Лишь слеза за слезою струилась уныло…
Но едва я склонился над розою той —
В ее чашечке луч мне сверкнул золотой.
Я веселый заснул под кустом этой розы
И увидел манящие, чудные грезы:
Мне румяная девушка снилась; надет
Был у ней на груди ярко алый корсет.
Мне блестящее что-то она подарила;
Я подарок унес в светлый домик, где было
Шумно, весело; музыки слышался звук.
Суетился народец какой-то вокруг.
Там двенадцать танцоров без устали, в зале
Крепко за руки взявшись, кружились, мелькали,
И едва один танец кончался — опять
Начинали тотчас же другой танцевать.
И жужжала мне музыка танцев: «Обратно
Не воротится час, проведенный приятно,
И вся жизнь твоя, милый мой — грезы одне,
И теперешний час сон есть только во сне».
Сон умчался, заря загоралась лениво;
А когда я на розу взглянул торопливо —
Вместо искры, пылающей в чашке цветка,
Я холодного только нашел червяка.
Филармонический сезд у котов
Нынче на крыше собрался
В ночь — не из похоти глупой, о, нет:
Мыслью иной он задался.
Тут серенады бы летних ночей,
Песни любви не годились:
Зимнее время — метель и мороз,
Лужи все в лед обратились;
И вообще, новый дух обуял
Юных котов поколенье;
Новое племя усатых певцов
К высшему чует влеченье.
Отжил их старый, фривольный их род.
Новые силы возникли,
Новые струи кошачьей весны
В жизнь и в искусство проникли.
Этот союз меломанов-котов
Носится с новой задачей:
Хочет ввести безыскусственный род,
Прежний, наивно-кошачий.
Ищет поэзии-музыки он,
Любит рулады без трели;
Музыки хочет такой, чтобы в ней
Музыки мы не имели.
Хочет владычества гения он —
Пусть он порой и споткнется,
Но иногда, сам не ведая как,
В высшие сферы взовьется.
Истинным гением чтит лишь того,
Кто от природы отбился,
Кто не напыщен ученостью — и
Вправду нигде не учился.
Вот вам программа союза котов —
(Могут ли цели быть выше?)
Первый свой зимний концерт нам они
Дали сегодня на крыше.
Но исполненье великих идей
С пафосом диким свершилось!
Ах, удавись, дорогой Берлиоз,
Что тебя тут не случилось!
Это такая была кутерьма,
Будто бы в сотню волынок
Вдруг загудел, насосавшись вина,
Целый погонщиков рынок.
Был тут и вой, и мычанье, и свист —
Будто в ковчеге у Ноя
Стали все звери потоп воспевать,
Дико восторженно воя!
О, что за кваканье, кряканье, гам,
Что за мяуканья были!
Трубы печей, как церковный орган,
Басом отчаянно выли.
Громче звучал тут один голосок —
Нежно и несколько сипло —
Точно у Зо́нтаг: так пела она
После того, как охрипла.
Ну, уж концерт! Мне казалось — на нем
Дикий давали
В честь торжества, что над здравым умом
Дерзость и дурь одержали.
Иль репетировать оперу ту,
Что создал с великим талантом
Для Шарантона венгерский пьянист,
Вздумалось здесь музыкантам?
Целую ночь напролет до зари
Та катавасия длилась…
С музыки этой кухарка одна
Раньше поры разрешилась.
Память у бедной отшибло совсем.
Так что она позабыла,
Кто был отец мальчугана того,
Что ей судьба подарила
Кто же отец-то? Иван? или Петр?
Лиза, скажи откровенно…
Лиза заводит глаза и твердит:
«Лист, о, мой кот вдохновенный!»
Сам суперкарго мейнгер ван Кук
Сидит, считая, в каюте;
Он сличает верный приход
С убылью в нетте и брутте.
«И гумми хорош, и перец хорош,
Мешков и бочек тыща;
Песок золотой, слоновая кость —
Но черный товар почище.
Четыреста негров за сущий пустяк
Я выменял у Сенегала.
Тугое мясо, и жила тверда, —
Как брус литого металла.
Для мены сталь была у меня,
Стеклянные бусы и вина;
Семьсот процентов я наживу,
Если дойдет половина.
Двести негров останься в живых
До гавани Рио-Жанейро,
И сотню дукатов даст с головы
Мне дом Гонзалес-Перейро».
Но в этот миг мейнгер ван Кук
Оторван от этих чисел;
Входит в двери морской хирург,
Доктор ван дер Смиссен.
Морской хирург и тощ и прям,
А нос в угрях багровых.
«Ну, водный лекарь, — воскликнул ван Кук,
А как арапчата здоровы?»
Хирург благодарен ему за вопрос:
«Я шел доложить мейнгеру,
Что смертность за нынешнюю ночь
Слегка превысила меру.
В среднем мрут ежедневно три,
Но нынче умерло восемь,
Мужчин и женщин. — Убыль мы
Немедля в журнал заносим.
Я тщательно все эти трупы вскрыл,
Я знаю эту породу:
Они симулируют часто смерть,
Чтобы их бросили в воду.
Засим я цепи с мертвых снял,
И, как всегда при этом,
Я в море бросить их велел
За час перед рассветом.
И тотчас целая стая акул
Стрелою к ним юркнула, —
Любители черного мяса они,
Столуется здесь акула.
Они за нами стадом шли,
Когда мы плыли заливом:
Чует, бестия, мертвый дух
Нюхом своим похотливым.
Весьма забавно на них смотреть,
Как мертвых они обступят:
Та голову цап, та за ногу хвать,
А эта лохмотья лупит.
А все проглотят — улягутся в ряд,
Довольные, и оттуда
Пялятся вверх, как будто хотят
Сказать спасибо за блюдо».
Но тут прерывает хирургову речь
Мейнгер ван Кук, вздыхая:
«Скажите, как нам зло пресечь,
Откуда напасть такая?»
Хирург возразил: «По своей вине
Процент значительный умер:
Своим дурным дыханьем они
Испортили воздух в трюме.
От меланхолии тоже мрут, —
Они смертельно скучают;
Танцы, музыка, вольный дух
При этом всегда помогают».
И крикнул тогда мейнгер ван Кук:
«Другого такого найдете ль!
Какой совет! Мой милый хирург
Умен как Аристотель.
Хотя председатель Лиги Друзей
Улучшенья Тюльпанной Культуры
И очень ловок, — но нет у него
И трети вашей натуры.
Эй, музыки! музыки! Негры должны
Плясать и резвиться как дети;
А кто, танцуя, станет скучать,
Того подгонят плети».
Высоко с синего свода небес
Тысячи звезд сладострастных,
Большие и умные, глядят
Глазами женщин прекрасных.
Они на море сверху глядят,
А море во всю круговую
Фосфорноблещущим сжато кольцом;
Сладостно волны воркуют.
Ни паруса. Весь невольничий бриг
Как будто растакелажен;
Но ярко на мачте горят фонари,
На палубе бал налажен.
На старой скрипице боцман пилит,
И повар на флейте играет,
Юнга бьет в такт в барабан,
А доктор в трубу задувает.
И сотни негров — женщин, мужчин —
Прыгают, вьются, взлетают,
Как полоумные; с каждым прыжком
Мерно цепи бряцают.
Яростно топчут доски они,
И девушка полунагая
К нагому товарищу страстно льнет
И с ним кружится, вздыхая.
Надсмотрщик — maîtrе dеs plaиsиrs,
И плеть его воловья
Бодрит ленивых танцовщиков, —
Пускай прибавляют здоровья.
И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум морского бала
Морскую нечисть разбудил,
Которая тупо дремала.
И, сонные, тупо всплывают из волн
Акулы, за стаей стая,
И пялятся вверх на светлый дек,
Смущаясь, не понимая.
Они замечают, что завтрака час
Еще не настал, и рядами
Зевают, выгнув спину; а пасть
Усажена зубами.
И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум не умолкает.
От нетерпенья ряд акул
Свой собственный хвост кусает.
Не любят музыки, верно, они,
Как все из акульего мира.
«Неверен не любящий музыки зверь», —
Гласит изреченье Шекспира.
И шнеддереденг, и дидельдумдей,
И шум не умолкает.
У мачты стоит мейнгер ван Кук
И руки, молясь, воздевает:
«Сих грешников черных помилуй, спаси,
Исус Христос распятый!
Не гневайся, боже, на них: они
Глупее, чем скот рогатый.
Спаси их жизнь, Исус Христос,
За мир отдавший тело!
Ведь если двести штук не дойдет,
Погибло все мое дело»
Никогда в моем воспоминаньи —
Будто бы из бронзы изваянье —
Не исчезнет обявленье это,
Что́ представила однажды мне газета
«Указатель Справок», — посвященный
Пруссии cтолице просвещенной.
О, дорогой Берлин мой! Знаю я,
Что будет вечно слава зеленеть твоя,
Как зелень «Лип» твоих не увидает…
Ну, что́ Тиргартен? Как он поживает?
Попрежнему ли в нем живет
Животное, что́ мирно пиво пьет
С блондинкою женой в краю благочестивом,
Где нравов чистота с холодным пивом.
Любезный мой Берлин! Теперь в кого
Ты сыплешь стрелы остроумья своего?
В мое ведь время у тебя в стенах
Лишь двое упражнялись в остротах:
Высоцкий и известный принц наследный —
Тот, что́ теперь на троне. Бедный!
Он с той поры уж не острит,
И грустно голова с короною висит.
К монарху этому ведь слабость я питаю,
Отчасти схожи мы — я полагаю:
Талант, блестящий ум, — и я наверно
Народом управлял бы так же скверно.
Для нас равно противно, дико
Прекрасное чудовище — музыка;
Поэтому он протежирует без меры
Убийцу музыки — маэстро Мейербера.
Что государь брал деньги от него —
Фальшивый слух. Ведь мало ли чего
Не принимаем мы на веру!
Ни гроша государь не стоит Мейерберу;
И наш маэстро, для него в Берлине
Дирижируя оперой, поныне
Всю плату тоже берет —
На место денег ордена, почет;
И он — я смело в этом поручусь —
Работает .
При мысли о тебе, Берлин родной,
И университет встает передо мной.
Там скачут мимо красные уланы,
Ревет труба, грохочут барабаны
И музыки солдатской звуки
Проходят даже в храм служителей науки.
Ну, как живется в нем профессорам,
По длинным более иль менее ушам,
Мне памятным? Слащавый, как конфект,
Изящный трубадур Пандект
Де-Савиньи что́ делает? Быть-может,
Его давно уж червь в могиле гложет;
Не знаю; смело мне сказать, друзья,
Вы можете — не испугаюсь я,
И Лотта нет на свете! Смертный час
Бьет для собак так точно, как для нас,
Тем более для тех собак, конечно,
Которыя на разум лают вечно
И всех свободных немцев между нами
Охотно-б римскими поделали рабами.
А Масман с плоским носом? Он
Все жив еще или похоронен?
О, для меня пусть остается тайной,
Коль он издох! Иначе чрезвычайно,
До слез я огорчусь. О, да,
Пусть долгие еще года
На ножках маленьких он семенит по свету,
К всеобщей радости!.. Ах, я фигурку эту
Любил так долго! И до этих пор
Ее перед собой мой видит взор:
Хоть ростом крошечен, как точка,
Он пил, однако же, как бочка,
С студентами своими же — и раз
От пива юноши пришли в такой экстаз,
Что на гимнаста вдруг посыпались побои, —
Да и какие!.. Юные герои
Хотели доказать, что силу кулаков
Поныне, несмотря на ход веков,
Хранят Туснельдовы и Германовы внуки…
Германския невымытыя руки
Без перерыва колотили… Точно град
Ударов сыпался… Потом пинками в зад
Усердно угощали. И терпела
Все кляча бедная. «Предела
Нет изумленью моему, —
Воскликнул я к нему: —
Откуда у тебя терпенье
Переносить такое колоченье?
Ты — новый Брут!»
Но Масман отвечал мне: «Тут
Все делает количество большое».
Да, ; как нынешней весною
В Берлине уродились репа, огурцы?
А литераторы? Такие-ж молодцы,
Такие-ж бравые, как прежде, и поныне?
И гения попрежнему в помине
Меж ними нет? А впрочем, для чего
Нам гений? Лучше без него
Мы проживем, — нам более отрады
Доставят скромные и набожные взгляды;
И нравственные люди нам дадут
Хорошее, котораго в них много. Тут
Все делает количество большое.
А офицеры гвардии? Какое
Их поведенье? Все хранят
Надменный вид, нахальный взгляд
И узко зашнурованную талью?
Попрежнему всех прочих как «каналью»
Третируют? Смотрите, господа,
Поосторожнее, чтоб не стряслась беда!
Еще не прорвалась плотина, но
Уже трещит, трещит давно.
И Бранденбургския ворота по сю пору
Попрежнему широки и высоки. Скоро
Случиться может, что за них швырнуть
Вас всех и с принцем прусским. Тут
Все делает количество большое.
В каюте своей суперкарго Ван-Койк
За книгой сидит и считает;
Свой груз оценяя по счетам, с него
Наличный барыш вычисляет:
«И гумми, и перец сойдут — у меня
Их триста бочонков; ценнее
Песок золотой да слоновая кость;
Но черный товар прибыльнее.
«Я негров шесть сотен почти за ничто
Променом достал с Сенегала;
Их тело, их члены, их мускулы — все,
Как лучший отлив из металла.
«За них, вместо платы, я водки давал,
Да бус, да куски позументов:
Умрет половина — и то барыша
Мне будет сот восемь процентов.
«И если три сотни из них довезу
До гавани в Рио-Жанейро —
По сотне червонцев за штуку возьму
С домов Гонзалеса Перейро».
Но вдруг из приятных мечтаний своих
Почтенный Ван-Койк пробудился;
Ван-Шмиссен, его корабельный хирург,
К нему с донесеньем явился.
То был человек долговязый, сухой,
Лицо все в угрях и веснушках.
— Ну, чтo мой любезнейший фельдшер морской.
Что скажешь о черненьких душках?
Хирург поклонился на этот вопрос:
— Я к вам, — отвечал он умильно: —
С докладом, что ночью умерших число
Меж ними умножились сильно.
Пока умирало их средним числом
Лишь по двое в день; нынче пали
Уж целых семь штук, и убыток тотчас
В своем я отметил журнале.
Их трупы внимательно я осмотрел —
Ведь негры лукавее черта:
Прикинуться мертвыми могут порой,
Чтоб только их бросили с борта.
Я с мертвых оковы немедленно снял,
Все члены своею рукою
Ощупал и в море потом приказал
Всех бросить их утром, с зарею.
И тотчас из волн налетели на них
Акулы — вдруг целое стадо.
Нахлебников много меж них у меня:
Им черное мясо — отрада!
Из гавани самой повсюду они
Следят постоянно за нами:
Знать, бестии чуют добычу свою
И всех пожирают глазами.
И весело, право, на них посмотреть,
Как мертвых канальи хватают:
Та голову хапнет, та ногу рванет,
Другая лохмотья глотает.
И, все проглотив, соберутся толпой
Внизу под кормой и оттуда
Глазеют, как будто хотят мне сказать:
«Спасибо за сладкое блюдо!»
Но, тяжко вздыхая, прервал его речь
Ван-Койк: — О, скажи мне скорее,
Что сделать, чтоб эту мне смертность пресечь?
Какое тут средство вернее?
— В том сами они виноваты одни, —
Хирург отвечает разумный: —
Своим неприятным дыханьем они
Весь воздух испортили трюмный.
Притом с меланхолии многие мрут:
Они ведь ужасно скучают;
Но воздух, да пляска, да музыка тут
Всегда хорошо помогают.
— Прекрасно! отлично! Мой федьдшер морской,
Ты подал совет мне чудесный!
Я верю — умом не сравнится с тобой
И сам Аристотель известный.
В тюльпанной компании в Дельфте у нас
Директор — практичный мужчина
И очень умен; но едва ль у него
Ума твоего половина.
Скорее музыкантов сюда! У меня
Запляшет все общество черных;
А кто не захочет из них танцевать —
Арапник подгонит упорных.
Высо́ко со свода небес голубых
Светила прекрасные ночи
Глядят так отрадно, приветно, умно,
Как женщин пленительных очи.
Глядят на равнину безбрежную вод,
Кругом фосфорическим блеском
Покрытых, а волны приветствуют их
Своим упоительным плеском.
Свернув паруса, неподвижно стоит
Невольничий бриг, отдыхая;
Но ярко на деке горят фонари,
И громко гудит плясовая.
Усердно на скрипке пилит рулевой,
Матрос в барабан ударяет,
Хирург корабельный им вторит трубой,
А повар на флейте играет.
И сотни невольников, женщин, мужчин,
Кружатся, махают руками
И скачут по деку, и с каждым прыжком
Гремят, в такт с оркестром, цепями,
И скачут в безумном весельи кругом;
Там черной красавицы руки
Нагого товарища вдруг обоймут —
И слы́шны стенания звуки.
Один из десятских здесь ,
Арапником длинным махает,
Стегая уставших своих плясунов:
К веселью он их поощряет.
И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И звуки несутся далеко;
Они пробуждают чудовищ морских,
Уснувших в пучине глубокой.
Акулы в просонках с прохладного дна
Наверх выплывают стадами
И, будто на диво, глядят на корабль
Смущенными глупо глазами.
Они замечают, что утренний час
Еще не настал, и зевают
Огромною пастью; ряды их зубов,
Как острые пилы, сверкают.
И все дребезжит, и гремит, и гудит,
На палубе скачка, круженье…
Акулы глазеют наверх и хвосты
Кусают себе с нетерпенья.
Ведь музыки звуков не любят они,
Как все им подобный хари;
Шекспир говорит: «Берегись доверять
Не любящей музыки твари».
И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И тянется гул бесконечно.
Почтенный Ван-Койк у фок-мачты стоит
И молится жарко, сердечно:
«О, Господи! Ради Христа, сохрани
От всяких недугов телесных
Сих грешников черных! Прости им: они
Глупее скотов бессловесных!
Спаси их, о, Боже! и жизнь их продли
Спасителя нашего ради!
Ведь если в живых не останется их
Штук триста — я буду в накладе!»
Никогда в моем воспоминании —
Будто бы из бронзы изваянье —
Не исчезнет обявленье это,
Что представила однажды мне газета
«Указатель Справок», — посвященный
Пруссии cтолице просвещенной.
О, дорогой Берлин мой! Знаю я,
Что будет вечно слава зеленеть твоя,
Как зелень «Лип» твоих не увидает…
Ну, что Тиргартен? Как он поживает?
По-прежнему ли в нем живет
Животное, что мирно пиво пьет
С блондинкою женой в краю благочестивом,
Где нравов чистота с холодным пивом.
Любезный мой Берлин! Теперь в кого
Ты сыплешь стрелы остроумья своего?
В мое ведь время у тебя в стенах
Лишь двое упражнялись в острота́х:
Высоцкий и известный принц наследный —
Тот, что теперь на троне. Бедный!
Он с той поры уж не острит,
И грустно голова с короною висит.
К монарху этому ведь слабость я питаю,
Отчасти схожи мы — я полагаю:
Талант, блестящий ум, — и я наверно
Народом управлял бы так же скверно.
Для нас равно противно, дико
Прекрасное чудовище — музы́ка;
Поэтому он протежирует без меры
Убийцу музыки — маэстро Мейербе́ра.
Что государь брал деньги от него —
Фальшивый слух. Ведь мало ли чего
Не принимаем мы на веру!
Ни гро́ша государь не стоит Мейерберу;
И наш маэстро, для него в Берлине
Дирижируя оперой, поныне
Всю плату тоже берет —
На место денег ордена, почет;
И он — я смело в этом поручусь —
Работает .
При мысли о тебе, Берлин родной,
И университет встает передо мной.
Там скачут мимо красные уланы,
Ревет труба, грохочут барабаны
И музыки солдатской звуки
Проходят даже в храм служителей науки.
Ну, как живется в нем профессорам,
По длинным более иль менее ушам,
Мне памятным? Слащавый, как конфет,
Изящный трубадур Пандект
Де-Савинии что делает? Быть может,
Его давно уж червь в могиле гложет;
Не знаю; смело мне сказать, друзья,
Вы можете — не испугаюсь я,
И Лотта нет на свете! Смертный час
Бьет для собак так точно, как для нас,
Тем более для тех собак, конечно,
Которые на разум лают вечно
И всех свободных немцев между нами
Охотно б римскими поделали рабами.
А Масман с плоским носом? Он
Все жив еще или похоронен?
О, для меня пусть остается тайной,
Коль он издох! Иначе чрезвычайно,
До слез я огорчусь. О, да,
Пусть долгие еще года
На ножках маленьких он семенит по свету,
К всеобщей радости!.. Ах, я фигурку эту
Любил так долго! И до этих пор
Ее перед собой мой видит взор:
Хоть ростом крошечен, как точка,
Он пил, однако же, как бочка,
С студентами своими же — и раз
От пива юноши пришли в такой экстаз,
Что на гимнаста вдруг посыпались побои, —
Да и какие!.. Юные герои
Хотели доказать, что силу кулаков
Поныне, несмотря на ход веков,
Хранят Туснельдовы и Германовы внуки…
Германские невымытые руки
Без перерыва колотили… Точно град
Ударов сыпался… Потом пинками в зад
Усердно угощали. И терпела
Все кляча бедная. «Предела
Нет изумленью моему, —
Воскликнул я к нему: —
Откуда у тебя терпенье
Переносить такое колоченье?
Ты — новый Брут!»
Но Масман отвечал мне: «Тут
Все делает количество большое».
Да, ; как нынешней весною
В Берлине уродились репа, огурцы?
А литераторы? Такие ж молодцы,
Такие ж бравые, как прежде, и поныне?
И гения по-прежнему в помине
Меж ними нет? А впрочем, для чего
Нам гений? Лучше без него
Мы проживем, — нам более отрады
Доставят скромные и набожные взгляды;
И нравственные люди нам дадут
Хорошее, которого в них много. Тут
Все делает количество большое.
А офицеры гвардии? Какое
Их поведенье? Все хранят
Надменный вид, нахальный взгляд
И узко зашнурованную талью?
По-прежнему всех прочих как «каналью»
Третируют? Смотрите, господа,
Поосторожнее, чтоб не стряслась беда!
Еще не прорвалась плотина, но
Уже трещит, трещит давно.
И Бранденбургские ворота по сю пору
По-прежнему широки и высоки. Скоро
Случиться может, что за них швырнуть
Вас всех и с принцем прусским. Тут
Все делает количество большое.