Дитя! мы были дети…
Бывало, мы вдвоем
Зароемся в солому
В курятнике пустом.
Поем, там петухами…
Чуть взрослые пройдут —
«Ку-ку-pе-ку!» и верят:
Там петухи поют!
А на дворе, бывало,
Мы ящик обобьем
И в нем, как в знатном доме,
Богато заживем.
Соседей кошка в гости
Заглянет к нам подчас —
Поклоны, приседанья,
Любезности у нас.
Разспросим о здоровьи
Заботливо потом…
Эх, сколько старых кошек
Я спрашивал о том!
Мы, будто пожилые,
Любили потужить,
Что в мире в наше время
Привольней было жить;
Что свет любви и веры
И верности изсяк…
Как кофе вздорожало
И деньги редки как!..
Пройдут, как игры детства,
И не вернутся вновь
Мир, время, деньги, вера,
И верность, и любовь!
Помнишь, мы с тобою были
Двое маленьких детей —
Залезали на курятник
И в соломе, меж клетей,
Проходящим всем навстречу,
Подражая петуху,
Детским голосом кричали
Звонко так: «ку-ка-ре-ку!»
И в ребяческих затеях,
Друг мой милый, помню я,
Мы жилище созидали
Из ларей и из тряпья.
В нем, живя открытым домом,
Рады были мы гостям:
Кошка старая соседа
Заходила в гости к нам;
(И немало старых кошек
Повстречалось нам потом)
О здоровьи, о погоде
Толковали мы втроем,
Как большие, разсуждали,
Что куда стал хуже свет,
Кофей дорог и что денег
В обращеньи вовсе нет.
Правда, это были игры:
Но действительность, ей-ей,
Во сто раз невыносимей
Для больной души моей.
Навсегда умчались игры,
Деньги, счастье и любовь,
И с тобою, друг мой милый,
Мы детьми не будем вновь!
Дитя, мы были дети,
Нам весело было играть,
В курятник забираться,
В солому зарывшись, лежать.
Кричали петухами.
С дороги слышал народ
«Кукареку» — и думал,
Что вправду петух поет.
Обоями ящик обили,
Что брошен был на слом,
И в нем поселились вместе,
И вышел роскошный дом.
Соседкина старая кошка
С визитом бывала у нас.
Мы кланялись, приседали,
Мы льстили ей каждый раз.
Расспрашивали о здоровье
С заботой, с приятным лицом.
Мы многим старым кошкам
Твердили то же потом.
А то, усевшись чинно,
Как двое мудрых людей,
Ворчали, что в наше время
Народ был умней и честней;
Что вера, любовь и верность
Исчезли из жизни давно,
Что кофе дорожает,
А денег достать мудрено.
Умчались детские игры,
Умчась, не вернутся вновь
Ни деньги, ни верность, ни вера,
Ни время, ни жизнь, ни любовь.
Дитя мое, мы были дети,
Росли и играли вдвоем,
Вдвоем заползали в курятник,
И весело прятались в нем.
Кричали мы там по-петушьи,
И люди ходили вокруг:
«Кукуреку!» — Они думали,
Что это точно петух.
В ларе, на дворе у нас бывшем,
Убрав его разным тряпьем,
Мы вместе резвились и жили —
И это был знатный наш дом.
И старая кошка соседей
К вам в гости ходила, и ей,
С поклонами, мы говорили
Так много приятных вещей:
Всегда о здоровье спешили
Спросить у ней с жаром таким! —
Все это потом расточали
Мы старым кошкам другим.
Разумно, как старые люди,
Мы часто вели разговор
О том, как в наш век было лучше,
Как все изменилось с тех пор.
Как веры все менее в мире.
Как верность редка и любовь;
Как кофе и чай дорожают,
И скольких все просит трудов.
Исчезли те детские игры,
Исчез уж и многому след:
Любовь изменила, и время,
И веры, и верности нет.
Крапулинский и Вашляпский,
Родовитые поляки,
Храбро бились с москалями
Как присяжные рубаки.
Вот они уже в Париже…
Так на свете все превратно!
Впрочем, жить—как и погибнуть —
За отечество приятно.
Как Ахилл любил Патрокла,
Как Давид Ионаѳана, —
Точно также обожали
И друг друга оба пана.
Не клепали друг на друга
И не грызлись, как собаки,
Хоть и были оба пана
Родовитые поляки.
На одной квартире жили,
На одной постели спали;
Те же блохи и невзгоды
Их равно одолевали.
Вместе ели, но с условьем,
Чтоб по счету ресторана
Не платить им друг за друга:
Не платили оба пана.
Та же прачка Генриета
На обоих их стирала,
К ним являлась каждый месяц
И белье их забирала.
Пять рубах и трое нижних
Завели себе гуляки,
Хоть и были оба пана
Родовитые поляки.
Вот сидят перед камином,
Пригорюнясь оба друга.
Только слышно как фиакры
Дребезжат да воет вьюга.
Подкрепившись добрым пуншем,
Целой чашей пуншевою —
Ужь конечно не слащеным,
Не разбавленным водою —
Им взгрустнулось на чужбине
По полях родного края —
И промолвил Краи уланский,
Слезы горькия роняя:
«Ах! зачем не здесь со хною
Мой халат, тулуп любимый,
Рысья шапка, что оставил
Я в стране моей родимой?»
Отвечал ему Вашляпский:
"Узнай в тебе собрата:
Ты горюешь по отчизне
Из-за шапки и халата!
"Нет, не все еще погибло!
Наши женщины рожают;
Наши девушки им в этом
Соревнуют, подражают —
«И дарят таких героев,
Как Собесский и Уминский,
Шулеркевичь, Свинтусевичь,
И великий пан Ослинский!»
Вековой собор в Кордове.
Ровно тысяча и триста
В нем стоит колонн огромных,
Подпирая купол дивный.
И колонны, купол, стены —
Все, от верха и до низа,
Надписями из корана,
Арабесками покрыто.
Строили собор когда-то
Мавританские владыки,
Но времен круговращенье
Многое переменило.
Где, бывало, с минарета
Слышался призыв к молитве,
Раздается христианский
Колокол меланхоличный.
Где слова пророка были
В хоре правоверных слышны,
Ныне вздорным чудом мессы
Удивляет попик лысый.
Перед рядом пестрых кукол
Прихожане гнутся низко,
Глупых свеч повсюду много,
Много звона, много дыма.
И Альманзор бен-Абдулла
Подошел к колоннам ближе,
Созерцает их безмолвно
И потом бормочет тихо;
«О колонны, вы когда-то
Славою Аллаха были.
А теперь служить должны вы
Христианам ненавистным!
Вы привыкли к повой доле,
Под ярмом вы терпеливы;
Но ведь только слабый может
Успокоиться так быстро».
И Альманзор бен-Абдулла
Весело челом склонился
К разукрашенной купели,
Храма этого святыне.
Быстро выйдя из собора,
На лихом коне он скачет,
Пряди влажные взлетают,
И трепещут перья шляпы.
По дороге в Альколею
Вдоль Гвадалквивира прямо,
Там, где белый цвет миндальный,
Где душистый померанец,
Едет там веселый рыцарь
С песней, свистом, смехом сладким.
Этим песням вторят птицы,
Вторит и реки журчанье.
В альколейском замке встречи
Ждет он с Кларой де Альварес
(На войну отец уехал,
И она свободе рада).
И Альманзор издалека
Слышит трубы и литавры,
Видит он: сквозь тень деревьев
Льется свет огней из замка.
В альколейском замке танцы:
Там двенадцать дам прекрасных,
Рыцарей двенадцать тоже,
Но искусней всех — Альманзор.
Словно счастьем окрыленный,
Он по всей порхает зале,
Он слова сладчайшей лести
Каждой даме расточает.
Руки нежной Изабеллы
Поцелует — и отпрянет,
И садится пред Эльвирой,
Весело в лицо ей глядя.
Улыбнется Леоноре:
«Как я вам сегодня нравлюсь?»
И кресты ей золотые
На плаще своем покажет.
В скромности своей сердечной
Признается каждой даме —
В вечер тридцать раз клянется
Честным словом христианским.
В альколейском замке старом
Не поют и не пируют:
Рыцарей и дам не видно,
И огни уже потухли.
Донна Клара и Альманзор
Поздно в зале остаются;
Их уныло озаряет
Свет последней лампы тусклой.
Села в кресло донна Клара,
На скамейку рыцарь тут же;
Головой своей усталой
Милых он колен коснулся.
Масло розы из флакона
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он вздохнул и взор потупил.
Поцелуем уст нежнейших
Дама льнет с сердечной грустью
К тем кудрям, густым и темным.
Он вздохнул и лоб нахмурил.
Слез поток из глаз блаженных
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он сурово стиснул губы.
Грезит рыцарь: вновь стоит он —
Очи долу, влажны кудри —
В том же вековом соборе,
Слыша много странных звуков.
Исполинские колонны
Шепчут, громко негодуя,
Больше не хотят смиряться
И дрожат, готовы рухнуть.
Вот низверглись с громом диким,
С треском рушится и купол;
Причт и паства побледнели,
У богов Христовых — смута.
Мне приснилось, что в летнюю ночь вкруг меня,
В лунном свете, вдали от движенья,
Видны были развалины храмов, дворцов,
И обломки времен возрожденья.
Из-под груды камней выступал ряд колонн
В самом строгом дорическом стиле,
Так насмешливо в небо смотря, словно им
Стрелы молний неведомы были.
Там лежали порталы, разбитые в прах,
На массивных карнизах скульптуры,
Где смешались животные вместе с людьми —
Сфинкс с Центавром, Сатир и Амуры…
Там ничем не закрытый стоял саркофаг,
Пощаженный вполне разрушеньем,
И лежал в саркофаге мертвец, как живой,
Бледный, с грустным лица выраженьем,
С напряжением вытянув шеи, его
На ладонях несли карьятиды;
И изваяны были с обеих сторон
Барельефов различные виды.
Вот Олимп с целым сонмом беспутных богов,
Сладострастно раскрывших обятья:
Вот Адам рядом с Евой, и фиговый лист
Заменяегь им всякое платье;
Вот падение Трои, Елена, Парис,
Гектор сам пред воинственным станом;
Моисей с Аароном, Юдифь и Эсфирь,
Олоферн тоже рядом с Аманом.
Вот Меркурий, Амур, Аполлон и Вулкан,
И Венера с кокетливой миной,
Вот и Бахус с Приамом, и толстый Силен,
И Плутон со своей Прозерпиной.
И осел Валаама был тут же (осел
Был со сходством большим изваянный)
Испытанье Творцом Авраама, и Лот
С дочерьми, окончательно пьяный;
Сь головою Крестителя блюдо; за ним
В танце бешеном Иродиада;
Петр апостол с ключами от райских ворот,
Сатана и вся внутренность ада;
И развратник Зевес в похожденьях своих
Был представлен здесь — как он победу
Над Данаей дождем золотым одержал,
Как сгубил, в виде лебедя, Леду;
Там с охотою дикой Диана спешит,
А вокругь нее нимфы и доги;
Геркулес в женском платье за прялкой сидит
И кудель он прядет на пороге.
Тут же рядом Синай; у подошвы его
Вот Израиль с своими быками;
Там ребенок Христос с стариками ведет
Богословские споры во храме.
Мифология с библией рядом стоят,
И контрасты намеренно резки,
И как рама, кругом обвивает их плющ
В виде общей одной арабески.
Но не странно-ль? Меж тем как смотрел я, в мечты
Погруженный душою дремавшей,
Мне казалось, что сам я тот бледный мертвец,
В саркофаге открытом лежавший.
В головах же гробницы моей рос цветок,
Ярко желтый и вместе лиловый,
Он по виду причудлив, загадочен был,
Но дышал красотою суровой.
«Страстоцветом» его называет народ.
Вырос будто — о том есть преданье —
Тот цветок ва Голгофе, когда Ииеус
На кресте изнемог от страданья.
Как свидетельство казни, цветок, говорят,
Все орудия пытки Христовой
Отразил в своей чашке среди лепеcтков,
Обличить постоянно готовый.
Атрибуты Христовых страстей в том цветке,
Как в застенке ином сохранились;
Например: бич, веревки, терновый венец,
Крест и чаша там вместе таились.
Над моею гробницею этот цветок
Нагибался и, труп мой холодный
Охраняя, мне руки и лоб, и глаза
Целовал он с тоской безысходной.
И по прихоти сна, тот цветок страстоцвет
Образ женщины принял мгновенно…
Неужели я, милая, вижу тебя?
Это ты, это ты несомненнои
Ты была тем цветком, дорогая моя!
По лобзаньям я мог догадаться:
У цветов нет таких жарких, пламенных слез,
Так не могут цветы целоваться.
Хоть глаза мои были закрыты, но я
Все же видел с немым обожаньем,
Как смотрела ты нежно, склонясь надо мной,
Освещенная лунным мерцаньем.
Мы молчали, но сердцем своим понимал
Я все мысли твои и желанья:
Нет невинности в слове, слетающем с уст,
И цветок любви чистой — молчанье.
Разговоры без слов! Можно верить едва,
Что в беседе безмолвной, казалось,
Та блаженно ужасная ночь, словно миг,
В сновнденье прекрасном промчалась.
Говорили о чем мы — не спрашивай, нет!..
Допытайся, добейся, ответа,
Что волна говорит набежавшей волне,
Плачет ветер о чем до рассвета;
Для кого лучезарно карбункул блестит,
Для кого льют цветы ароматы…
И о чем говорил страстоцвет с мертвецом —
Не старайся узнать никогда ты.
Я не знаю, как долго в гробнице своей
Я пленительным сном наслаждался…
Ах, окончился он — и мертвец со своим
Безмятежным блаженством расстался.
Смерть! В могильной твоей тишине только нам
И дано находить сладострастье…
Жизнь страданья одни да порывы страстей
Выдает нам безумно за счастье.
Но — о, горе! — исчезло блаженство мое;
Вкруг меня шум внезапный раздался —
И в испуге бежал дорогой мой цветок…
С бранью топот ужасный смешался.
Да, я слышал кругом рев, и крики, и брань
И, прислушавшись к дикому хору,
Распознал, что теперь на гробнице моей
Барельефы затеяли ссору.
Заблуждения старые в мраморе плит
Стали спорить кругом неустанно;
Моисея проклятья в том споре слились
С бранью дикого лешего Пана.
О, тот спор не окончится! Спор красоты
С словом истины — он беспределен;
Человечество будет разбито всегда
На две партии: варвар и эллин.
Проклинали, шумели, ругались они,
Увлеченные гневом старинным;
Но осел Валаамский богов и святых
Заглушил своим криком ослиным.
Слушать дикие звуки его, наконец,
Отвратительно стало и больно,
Возмутил меня этот глупейший осел,
Крикнул я и — проснулся невольно.