Что ветру говорят кусты,
листом бедны?
Их речи, видимо, просты,
но нам темны.
Перекрывая лязг ведра,
скрипящий стул —
«Сегодня ты сильней. Вчера
ты меньше дул».
А ветер им — «Грядет зима!»
«О, не губи».
А может быть — «Схожу с ума!»
«Люби! Люби!»
И в сумерках колотит дрожь
мой мезонин…
Их диалог не разберешь,
пока один.
Я пепел посетил. Ну да, чужой.
Но родственное что-то в нем маячит,
хоть мы разделены такой межой…
Нет, никаких алмазов он не прячет.
Лишь сумерки ползли со всех сторон.
Гремел трамвай. А снег блестел в полете.
Но, падая на пепел, таял он,
как таял бы, моей коснувшись плоти.
Неужто что-то тлело там, внизу,
хотя дожди и ветер все сметали.
Но пепел замирает на весу,
но слишком далеко не улетает.
Ну да, в нем есть не то что связь, но нить,
какое-то неясное старанье
уже не суть, но признак сохранить.
И слышно то же самое желанье
в том крике инвалида «Эй, сынок». —
Среди развалин требуется помощь
увлекшемуся поисками ног,
не видящему снега. Полночь, полночь.
Вся эта масса, ночь — теперь вдвойне
почувствовать, поверить заставляют:
иные не горят на том огне,
который от других не оставляет
не только половины существа,
другую подвергая страшным мукам,
но иногда со смертью естества
разделаться надеется и с духом.
Иные же сгорают. И в аду,
оставшемся с оставленною властью,
весь век сопротивляются дождю,
который все их смешивает с грязью.
Но пепел с пеплом многое роднит.
Роднит бугры блестящий снег над ними.
Увековечат мрамор и гранит
заметившего разницу меж ними.
Но правда в том, что если дождь идет,
нисходит ночь, потом заря бледнеет,
и свет дневной в развалинах встает,
а на бугре ничто не зеленеет,
— то как же не подумать вдруг о том,
подумать вдруг, что если умирает,
подумать вдруг, что если гибнет дом,
вернее — если человек сгорает,
и все уже пропало: грезы, сны,
и только на трамвайном повороте
стоит бугор — и нет на нем весны —
то пепел возвышается до плоти.
Я пепел посетил. Бугор тепла
безжизненный. Иначе бы — возникла…
Трамвай прогрохотал из-за угла.
Мелькнул огонь. И снова все затихло.
Да, здесь сгорело тело, существо.
Но только ночь угрюмо шепчет в ухо,
что этот пепел спрятал дух его,
а этот ужас — форма жизни духа.
Волосы за висок
между пальцев бегут,
как волны, наискосок,
и не видно губ,
оставшихся на берегу,
лица, сомкнутых глаз,
замерших на бегу
против теченья. Раз-
розненный мир черт
нечем соединить.
Ночь напролет след,
путеводную нить
ищут язык, взор,
подобно борзой,
упираясь в простор,
рассеченный слезой.
Вверх по теченью, вниз —
я. Сомкнутых век
не раскрыв, обернись:
там, по теченью вверх,
что (не труди глаза)
там у твоей реки?
Не то же ли там, что за
устьем моей руки?
Мир пятерни. Срез
ночи. И мир ресниц.
Тот и другой без
обозримых границ.
И наши с тобой слова,
помыслы и дела
бесконечны, как два
ангельские крыла.
Томасу Венцлова
Развалины есть праздник кислорода
и времени. Новейший Архимед
прибавить мог бы к старому закону,
что тело, помещённое в пространство,
пространством вытесняется.
Вода
дробит в зерцале пасмурном руины
Дворца Курфюрста; и, небось, теперь
пророчествам реки он больше внемлет,
чем в те самоуверенные дни,
когда курфюрст его отгрохал.
Кто-то
среди развалин бродит, вороша
листву запрошлогоднюю. То — ветер,
как блудный сын, вернулся в отчий дом
и сразу получил все письма.
Похож на голос головной убор.
Верней, похож на головной убор мой голос.
Верней, похоже, горловой напор
топорщит на моей ушанке волос.
Надстройка речи над моим умом
возвышенней шнурков на мне самом,
возвышеннее мягкого зверька,
завязанного бантиком шнурка.
Кругом снега, и в этом есть своя
закономерность, как в любом капризе.
Кругом снега. И только речь моя
напоминает о размерах жизни.
А повторить еще разок-другой
«кругом снега» и не достать рукой
до этих слов, произнесенных глухо —
вот униженье моего треуха.
Придет весна, зазеленеет глаз.
И с криком птицы в облаках воскреснут.
И жадно клювы в окончанья фраз
они вонзят и в небесах исчезнут.
Что это: жадность птиц или мороз?
Иль сходство с шапкой слов? Или всерьез
«кругом снега» проговорил я снова,
и птицы выхватили слово,
хотя совсем зазеленел мой глаз.
Лесной дороги выдернутый крюк.
Метет пурга весь день напропалую.
Коснулся губ моих отверстый клюв,
и слаще я не знаю поцелуя.
Гляжу я в обознавшуюся даль,
похитившую уст моих печаль
взамен любви, и, расправляя плечи,
машу я шапкой окрыленной речи.
Сознанье, как шестой урок,
выводит из казенных стен
ребенка на ночной порог.
Он тащится во тьму затем,
чтоб, тучам показав перстом
на тонущий в снегу погост,
себя здесь осенить крестом
у церкви в человечий рост.
Скопленье мертвецов и птиц.
Но жизни остается миг
в пространстве между двух десниц
и в стороны от них. От них.
Однако же, стремясь вперед,
так тяжек напряженный взор,
так сердце сдавлено, что рот
не пробует вдохнуть простор.
И только за спиною сад
покинуть неизвестный край
зовет его, как путь назад,
знакомый, как собачий лай.
Да в тучах из холодных дыр
луна старается блеснуть,
чтоб подсказать, что в новый мир
забор указывает путь.
1
На склоне лет я на ограду влез
Я удовлетворял свой интерес
к одной затворнице и зная
что между нами проходная
я подтянулся на руках
ныряла в облаках
Луна и ввысь
из радио неслись
обрывки вальса
и я Луной залюбовался
я примостился между копий
открылся вид балтийских топей
к девице в общежитие я лез
а увидал владычицу небес
2
Я,
о моя
милая, вспять
смотрю и опять
те вспоминаю края,
где не слыхать филомел,
края, где небесный мел
больше земной доски.
Я учился там жить,
доходил от тоски
и раскрашивал дверь,
бегал к пруду,
ждал то, чего
теперь
не жду.
3
Цинтия смотрит назад, назад
и видит: входит Проперций в сад,
в руках у него цветы.
Проперций смотрит вперед.
Цинтия, где же ты?
А Цинтия в рот
воды набрала.
Полет орла
Цинтия в тучах зрит.
Не слышит, что говорит
ее возлюбленный друг.
Клубится роз аромат
вокруг Проперция, и вокруг
деревья, деревья шумят, шумят.
4
Увы,
из Москвы
снова я должен
уехать. Я дожил:
остался без денег
и ни один бездельник
не выдаст мне, как ни проси,
на такси.
I
На прощанье — ни звука.
Граммофон за стеной.
В этом мире разлука —
лишь прообраз иной.
Ибо врозь, а не подле
мало веки смежать
вплоть до смерти: и после
нам не вместе лежать.
II
Кто бы ни был виновен,
но, идя на правёж,
воздаяния вровень
с невиновными ждёшь.
Тем верней расстаёмся,
что имеем в виду,
что в Раю не сойдёмся,
не столкнёмся в Аду.
III
Как подзол раздирает
бороздою соха,
правота разделяет
беспощадней греха.
Не вина, но оплошность
разбивает стекло.
Что скорбеть, расколовшись,
что вино утекло?
IV
Чем тесней единенье,
тем кромешней разрыв.
Не спасёт затемненья
ни рапид, ни наплыв.
В нашей твёрдости толка
больше нету. В чести
одарённость осколка
жизнь сосуда вести.
V
Наполняйся же хмелем,
осушайся до дна.
Только ёмкость поделим,
но не крепость вина.
Да и я не загублен,
даже ежели впредь,
кроме сходства зазубрин,
общих черт не узреть.
VI
Нет деленья на чуждых.
Есть граница стыда
в виде разницы в чувствах
при словце «никогда».
Так скорбим, но хороним;
переходим к делам,
чтобы смерть, как синоним,
разделить пополам.
VII
Распадаются домы,
обрывается нить.
Чем мы были и что мы
не смогли сохранить, —
промолчишь поневоле,
коль с течением дней
лишь подробности боли,
а не счастья видней.
VIII
Невозможность свиданья
превращает страну
в вариант мирозданья,
хоть она в ширину,
завидущая к славе,
не уступит любой
залетейской державе;
превзойдёт голытьбой.
IX
Что ж без пользы неволишь
уничтожить следы?
Эти строки всего лишь
подголосок беды.
Обрастание сплетней
подтверждает к тому ж:
расставанье заметней,
чем слияние душ.
X
И, чтоб гончим не выдал
— ни моим, ни твоим —
адрес мой храпоидол
или твой — херувим,
на прощанье — ни звука;
только хор Аонид.
Так посмертная мука
и при жизни саднит.
Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама
тишина — избавит меня, надеюсь,
от необходимости — прости за дерзость —
объяснять самый факт письма.
Праздники кончились — я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.
Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.
В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.
Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.
Нету — письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки, в точки,
в буйство зелени, в буквы строк.
Пусть не бессмертие — перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.
Так утешает язык певца,
превосходя самоё природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.
Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам,
вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам,
вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну,
освещенный луной, и ее замечая одну.
Гулкий топот копыт по застывшим холмам — это не с чем сравнить,
это ты там, внизу, вдоль оврагов ты вьешь свою нить,
там куда-то во тьму от дороги твоей отбегает ручей,
где на склоне шуршит твоя быстрая тень по спине кирпичей.
Ну и скачет же он по замерзшей траве, растворяясь впотьмах,
возникая вдали, освещенный луной, на бескрайних холмах,
мимо черных кустов, вдоль оврагов пустых, воздух бьет по лицу,
говоря сам с собой, растворяется в черном лесу.
Вдоль оврагов пустых, мимо черных кустов, — не отыщется след,
даже если ты смел и вокруг твоих ног завивается свет,
все равно ты его никогда ни за что не сумеешь догнать.
Кто там скачет в холмах… я хочу это знать, я хочу это знать.
Кто там скачет, кто мчится под хладною мглой, говорю,
одиноким лицом обернувшись к лесному царю, —
обращаюсь к природе от лица треугольных домов:
кто там скачет один, освещенный царицей холмов?
Но еловая готика русских равнин поглощает ответ,
из распахнутых окон бьет прекрасный рояль, разливается свет,
кто-то скачет в холмах, освещенный луной, возле самых небес,
по застывшей траве, мимо черных кустов. Приближается лес.
Между низких ветвей лошадиный сверкнет изумруд.
Кто стоит на коленях в темноте у бобровых запруд,
кто глядит на себя, отраженного в черной воде,
тот вернулся к себе, кто скакал по холмам в темноте.
Нет, не думай, что жизнь — это замкнутый круг небылиц,
ибо сотни холмов — поразительных круп кобылиц,
из которых в ночи, но при свете луны, мимо сонных округ,
засыпая во сне, мы стремительно скачем на юг.
Обращаюсь к природе: это всадники мчатся во тьму,
создавая свой мир по подобию вдруг твоему,
от бобровых запруд, от холодных костров пустырей
до громоздких плотин, до безгласной толпы фонарей.
Все равно — возвращенье… Все равно даже в ритме баллад
есть какой-то разбег, есть какой-то печальный возврат,
даже если Творец на иконах своих не живет и не спит,
появляется вдруг сквозь еловый собор что-то в виде копыт.
Ты, мой лес и вода! кто объедет, а кто, как сквозняк,
проникает в тебя, кто глаголет, а кто обиняк,
кто стоит в стороне, чьи ладони лежат на плече,
кто лежит в темноте на спине в леденящем ручье.
Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь,
потому что не жизнь, а другая какая-то боль
приникает к тебе, и уже не слыхать, как приходит весна,
лишь вершины во тьме непрерывно шумят, словно маятник сна.
В пространстве, не дыша,
несется без дорог
еще одна душа
в невидимый чертог.
А в сумраке, внизу,
измученный сосуд
в кладбищенском лесу
две лошади везут.
Отсюда не воззвать,
отсюда не взглянуть.
Расставшихся в кровать
больницы не вернуть.
Простились без тоски,
друг другу не грозя,
при жизни не враги,
по смерти не друзья.
Сомненья не унять.
Шевелится в груди
стремленье уравнять
столь разные пути.
Пускай не объяснить
и толком не связать,
пускай не возопить,
но шепотом сказать,
что стынущий старик,
плывущий в темноте,
пронзительней, чем крик
«Осанна» в высоте.
Поскольку мертвецы
не ангелам сродни,
а наши близнецы.
Поскольку в наши дни
доступнее для нас,
из вариантов двух,
страдание на глаз
бессмертия на слух.
Я начинаю год, и рвет огонь
на пустыре иссохшей елки остов
— обглоданного окуня скелет!
И к небу рвется новый Фаэтон,
и солнце в небесах плывет, как остров,
и я на север мчусь в расцвете лет.
Я начинаю год на свой манер,
и тень растет от плеч моих покатых,
как море, разевающее зев
всем женогрудым ястребам галер,
всем ястребиным женщинам фрегатов,
всем прелестям рыбоподобных дев.
Ах, Аполлон, тебе не чужд словарь
аргосский и кудрявый календарь,
так причеши мой пенный след трезубцем!
Когда гремит за окнами январь,
мне нужен буколический букварь,
чтоб август не смеялся над безумцем.
Я памятник воздвиг себе иной!
К постыдному столетию — спиной.
К любви своей потерянной — лицом.
И грудь — велосипедным колесом.
А ягодицы — к морю полуправд.
Какой ни окружай меня ландшафт,
чего бы ни пришлось мне извинять, —
я облик свой не стану изменять.
Мне высота и поза та мила.
Меня туда усталость вознесла.
Ты, Муза, не вини меня за то.
Рассудок мой теперь, как решето,
а не богами налитый сосуд.
Пускай меня низвергнут и снесут,
пускай в самоуправстве обвинят,
пускай меня разрушат, расчленят, —
в стране большой, на радость детворе
из гипсового бюста во дворе
сквозь белые незрячие глаза
струей воды ударю в небеса.
Облокотясь на бархат ложи,
Закутанная в шелк и газ,
Она, в изнеможеньи дрожи,
Со сцены не сводила глаз.
На сцене пели, танцевали
Ее любовь, ее судьбу,
Мечты и свечи оплывали,
Бесцельно жизнь неслась в трубу,
Пока блаженный сумрак сцены
Не озарил пожар сердец
И призрак счастья… Но измены
Простить нельзя. Всему конец.
Нравоучительно, как в басне,
Любовь кончается бедой…
— Гори, гори, звезда, и гасни
Над театральной ерундой!
Эдипа сфинкс, увы! он пилигрима
И ныне ждет на жизненном пути,
Ему в глаза глядит неумолимо
И никому он не дает пройти.
Как в старину, и нам, потомкам поздним,
Он, пагубный, является теперь,
Сфинкс бытия, с одним вопросом грозным,
Полукрасавица и полузверь.
И кто из нас, в себя напрасно веря,
Не разрешил загадки роковой,
Кто духом пал, того ждут когти зверя
Наместо уст богини молодой.
И путь кругом облит людскою кровью,
Костями вся усеяна страна…
И к сфинксу вновь, с таинственной любовью,
Уже идут другие племена.
Шея девы — наслажденье;
Шея — снег, змея, нарцисс;
Шея — ввысь порой стремленье;
Шея — склон порою вниз.
Шея — лебедь, шея — пава,
Шея — нежный стебелек;
Шея — радость, гордость, слава;
Шея — мрамора кусок!..
Кто тебя, драгая шея,
Мощной дланью обоймет?
Кто тебя, дыханьем грея,
Поцелуем пропечет?
Кто тебя, крутая выя,
До косы от самых плеч,
В дни июля огневые
Будет с зоркостью беречь:
Чтоб от солнца, в зной палящий,
Не покрыл тебя загар;
Чтоб поверхностью блестящей
Не пленился злой комар;
Чтоб черна от черной пыли
Ты не сделалась сама;
Чтоб тебя не иссушили
Грусть, и ветры, и зима?!
Чем тоньше влажный прах, чем Влага бестелесней,
Тем легче пенности слагают кружева.
Чем ты в своих мечтах свободней и небесней,
Тем обольстительней, чудесней
Твои слова.
Я в кукольном театре. Предо мной,
Как тени от качающихся веток,
Исполненные прелестью двойной,
Меняются толпы марионеток.
Их каждый взгляд рассчитанно-правдив,
Их каждый шаг правдоподобно-меток.
Чувствительность проворством заменив,
Они полны немого обаянья,
Их modus operandi прозорлив.
Понявши всё изящество молчанья,
Они играют в жизнь, в мечту, в любовь,
Без воплей, без стихов, и без вещанья,
Убитые, встают немедля вновь,
Так веселы и вместе с тем бездушны,
За родину не проливают кровь.
Художественным замыслам послушны,
Осуществляют формулы страстей,
К добру и злу, как боги, равнодушны.
Перед толпой зевающих людей,
Исполненных звериного веселья,
Смеётся в каждой кукле Чародей.
Любовь людей — отравленное зелье,
Стремленья их — верченье колеса,
Их мудрость — тошнотворное похмелье.
Их мненья — лай рассерженного пса,
Заразная их дружба истерична,
Узка земля их, низки небеса.
А здесь — как всё удобно и прилично,
Какая в смене смыслов быстрота,
Как жизнь и смерть мелькают гармонично!
Но что всего важнее, как черта,
Достойная быть правилом навеки,
Вся цель их действий — только красота.
Свободные от тягостной опеки
Того, чему мы все подчинены,
Безмолвные они «сверхчеловеки».
В волшебном царстве мёртвой тишины
Один лишь голос высшего решенья
Бесстрастно истолковывает сны.
Всё зримое — игра воображенья,
Различность многогранности одной,
В несчётный раз — повторность отраженья.
Смущённое жестокой тишиной,
Которой нет начала, нет предела,
Сознанье сны роняет пеленой.
Обман души, прикрытый тканью тела,
Картинный переменчивый туман,
Свободный жить — до грани передела.
Святой Антоний, Гамлет, Дон Жуан,
Макбет, Ромео, Фауст — привиденья,
Которым всем удел единый дан:
Путями страсти, мысли, заблужденья,
Изображать бесчисленность идей,
Калейдоскоп цветистого хотенья.
Святой, мудрец, безумец, и злодей,
Равно должны играть в пределах клетки,
И представлять животных и людей.
Для кукол — куклы, все — марионетки,
Театр в театре, сложный сон во сне,
Мы с Дьяволом и Роком — однолетки.
И что же? Он, глядящий в тишине,
На то, что создал он в усладу зренья,
Он счастлив? Он блаженствует вполне?
Он полон блеска, смеха, и презренья?
Как странно, как страшно в бездонной Вселенной,
Томясь ежечасно, всечасно тону́,
Я смертью захвачен, я тёмный, я пленный.
Я в пытке бессменной иду в глубину.
Один я родился, один умираю,
И в смерти живу бесконечно один.
К какому иду я безвестному краю?
Не знаю, не знаю, я — в страхах глубин.
Я знаю, есть Солнце, там в высях, там где-то,
Но я навсегда потерял красоту.
Я мёртвая тяжесть, — от вольного лета,
От счастья и света иду в темноту.
Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды,
Слишком долго вы молились, не забудьте прошлый свет,
У развенчанных великих как и прежде горды вежды,
И слагатель вещих песен был поэт и есть поэт.
Победитель благородный с побеждённым будет ровен,
С ним заносчив только низкий, с ним жесток один дикарь.
Будь в раскате бранных кликов ясновзорен, хладнокровен,
И тогда тебе скажу я, что в тебе мудрец — и царь.
Дети Солнца, не забудьте голос меркнущего брата,
Я люблю в вас ваше утро, вашу смелость и мечты,
Но и к вам придёт мгновенье охлажденья и заката, —
В первый миг и в миг последний будьте, будьте как цветы.
Расцветайте, отцветайте, многоцветно, полновластно,
Раскрывайте всё богатство ваших скрытых юных сил,
Но в расцвете не забудьте, что и смерть, как жизнь, прекрасна,
И что царственно величье холодеющих могил.
I had a dream…
Lord Byron.
Я видел сон, не всё в нём было сном,
Воскликнул Байрон в чёрное мгновенье.
Зажжённый тем же сумрачным огнём,
Я расскажу, по силе разуменья,
Свой сон, — он тоже не был только сном.
И вас прося о милости вниманья,
Незримые союзники мои,
Лишь вам я отдаю завоеванье,
Исполненное мудростью Змеи.
Но слушайте моё повествованье.
Мне грезилась безмерная страна,
Которая была когда-то Раем;
Она судьбой нам всем была дана,
Мы все её, хотя отчасти, знаем,
Но та страна проклятью предана.
Её концы, незримые вначале,
Как стены обозначилися мне,
И видел я, как, полные печали,
Дрожанья звёзд в небесной вышине,
Свой смысл поняв, навеки отзвучали.
И новое предстало предо мной.
Небесный свод, как потолок, стал низким;
Украшенной игрушечной Луной
Он сделался до отвращенья близким,
И точно очертился круг земной.
Над этой ямой, вогнутой и грязной,
Те сонмы звёзд, что я всегда любил,
Дымилися, в игре однообразной,
Как огоньки, что бродят меж могил,
Как хлопья пакли, массой безобразной.
На самой отдалённой полосе,
Что не была достаточно далёкой,
Толпились дети, юноши — и все
Толклись на месте в горести глубокой,
Томилися, как белка в колесе.
Но мир Земли и сочетаний зве́здных,
С роскошеством дымящихся огней,
Достойным балаганов затрапезных,
Всё делался угрюмей и тесней,
Бросая тень от стен до стен железных.
Стеснилося дыхание у всех,
Но многие ещё просвета ждали
И, стоя в склепе дедовских утех,
Друг друга в чадном дыме не видали,
И с уст иных срывался дикий смех.
Но, наконец, всем в Мире стало ясно,
Что замкнут Мир, что он известен весь,
Что как желать не быть собой — напрасно,
Так наше Там — всегда и всюду Здесь,
И Небо над самим собой не властно.
Я слышал вопли: «Кто поможет? Кто?»
Но кто же мог быть сильным между нами!
Повторный крик звучал: «Не то! Не то!»
Ничто смеялось, сжавшись, за стенами, —
Всё сморщенное страшное Ничто!
И вот уж стены сдвинулись так тесно,
Что груда этих стиснутых рабов
В чудовище одно слилась чудесно,
С безумным сонмом ликов и голов,
Одно в своём различьи повсеместно.
Измучен в подневольной тесноте,
С чудовищной Змеёю липко скован,
Дрожа от омерзенья к духоте,
Я чувствовал, что ум мой, заколдован,
Что нет конца уродливой мечте.
Вдруг, в ужасе, незнаемом дотоле,
Я превратился в главный лик Змеи,
И Мир — был мой, я — у себя в неволе.
О, слушайте, союзники мои.
Что сделал я в невыразимой боли!
Всё было серно-иссиня-желто.
Я развернул мерцающие звенья,
И, Мир порвав, сам вспыхнул, — но за то,
Горя и задыхаясь от мученья,
Я умертвил ужасное Ничто.
Как сонный мрак пред властию рассвета,
Как облако пред чарою ветров,
Вселенная, бессмертием одета,
Раздвинулась до самых берегов,
И смыла их — и дальше — в море Света.
Вновь манит Мир безвестной глубиной,
Нет больше стен, нет сказки жалко-скудной,
И я не Змей, уродливо-больной,
Я — Люцифер небесно-изумрудный,
В Безбрежности, освобождённой мной.
Бледны и томительны все сны земного Сна,
Блески, отражения, пески, и глубина,
Пять пещер, в которые душа заключена.
В первую приходим мы из тайной темноты,
Нет в ней разумения, ни мысли, ни мечты,
Есть в ней лишь биение животной теплоты.
Рядом, с нею смежная, туманности полна,
Млечная и нежная в ней дышит белизна,
С миром созидающим связует нас она.
Третья и четвёртая и пятая горят,
Ароматом, звуками и светом говорят,
Нам дыханье радуют, пленяют слух и взгляд.
Быстро мы касаемся, для нас доступных, сфер,
Видим все сокровища пяти земных пещер,
Но земной неярок цвет, и скуден он, и сер.
Серые, томительно проходят наши дни,
Как неубедительно всё, что твердят они,
О, зажжёмте лучшие и высшие огни.
Победимте волею число земное — пять,
Только тот весь Мир поймёт, кто может семь обнять,
Глянь в глаза души своей, раз хочешь всё понять.
Кроме тех пяти пещер, есть в сердце глубина,
Есть для взора скрытого простор и вышина,
Примирись, что глубь и высь — только два звена.
Вознесёшься ль в небо ты, падёшь ли ты на дно,
Всюду цепь одной мечты, к звену идёт звено,
Жизнь прядёт живую ткань, шумит веретено.
Жизнь прядёт, шумит, поёт, к примеру льнёт пример,
Радуйся, о, мыслящий, ты гений высших сфер,
Во́льны крылья лёгкие, разбиты пять пещер.
Я забыл, откуда я пришёл,
Я, уйдя, не вспомню жизни здешней.
Я не знаю, мой ли произвол
Создал светлый призрак с дымом зол,
Осень предрешил в улыбке вешней.
Может быть, я сам свой вечный враг,
Может быть, под внешним дух склоняю.
Больно мне, но это вечно так,
Я — письмен безвестных странный знак,
Вписан — да, но для чего — не знаю.
Моя душа — оазис голубой,
Средь бледных душ других людей, бессильных.
Роскошный сон ниспослан мне судьбой,
Среди пустынь, томительных и пыльных.
Везде пески. Свистя, бежит самум.
Лазурь небес укрылася в туманы.
Но слышу я желанный звон и шум,
Ко мне сквозь мглу подходят караваны.
Веселые, раскинулись на миг,
Пришли, ушли, до нового свиданья,
В своей душе лелеют мой двойник,
Моей мечты воздушной очертанья.
И вновь один, я вновь живу собой,
Мне снится радость вечно молодая.
Моя душа оазис голубой,
Мои мечты цветут, не отцветая.
Красота создаётся из восторга и боли,
Из желания воли и тяжёлых цепей.
Всё, что хочешь, замкнёшь ты в очертания доли,
Красоту ли с грозою, или тишь серых дней.
Если хочешь покоя, не заглядывай в бездны,
Не ищи и не думай, правда ль жизнь или ложь.
Но мечты твои будут беспланетны, беззве́здны,
В бескометное небо ты навеки уйдёшь.
О, горячее сердце, что ж возьмёшь ты как долю,
Полнозвучность ли грома и сверкающий свет,
Или радость быть дома и уют и неволю?
Нет, твой дом изначальный — где рожденье комет.
Ты равно́ полюбило двух враждебных неравных,
И виденья покоя отодвинулись прочь.
Ты богов уравняло в двух мирах полноправных,
Приходите же, грозы, и колдуй мне, о, Ночь.
Наколдуй свои чары, но развейся с рассветом: —
Если будешь чрезмерной, я себе изменю.
Всё что к сердцу подходит, я встречаю ответом,
И мне сладко отдаться золотистому Дню.
Я спросил у свободного Ветра,
Что мне сделать, чтоб быть молодым.
Мне ответил играющий Ветер:
«Будь воздушным, как ветер, как дым!»
Я спросил у могучего Моря,
В чём великий завет бытия.
Мне ответило звучное Море:
«Будь всегда полнозвучным, как я!»
Я спросил у высокого Солнца,
Как мне вспыхнуть светлее зари.
Ничего не ответило Солнце,
Но душа услыхала: «Гори!»
Душа — прозрачная среда,
Где светит радуга всегда,
В ней свет небесный преломлён,
В ней дух, который в жизнь влюблён.
В душе есть дух, как в солнце свет,
И тождества меж ними нет,
И разлучиться им нельзя,
В них высший смысл живёт сквозя.
И трижды яркая мечта —
Ещё не полная, не та,
Какая выткалась в покров
Для четверичности миров.
Последней, той, где всё — одно,
В слова замкнуться не дано,
Хоть ею полон смутный стих,
В одежде сумраков земных.
И внешний лик той мысли дан:
Наш мир — безбрежный океан,
И пламя, воздух, и вода
С землёю слиты навсегда.
Я ненавижу всех святых,
Они заботятся мучительно
О жалких помыслах своих,
Себя спасают исключительно.
За душу страшно им свою,
Им страшны пропасти мечтания,
И ядовитую Змею
Они казнят без сострадания.
Мне ненавистен был бы Рай
Среди теней с улыбкой кроткою,
Где вечный праздник, вечный май
Идёт размеренной походкою.
Я не хотел бы жить в Раю,
Казня находчивость змеиную,
От детских дней люблю Змею,
И ей любуюсь, как картиною.
Я не хотел бы жить в Раю,
Меж тупоумцев экстатических,
Я гибну, гибну, — и пою,
Безумный демон снов лирических.
Тот, кто хочет, чтобы тени, ускользая, пропадали,
Кто не хочет повторений, и бесцельностей печали,
Должен властною рукою бесполезность бросить прочь,
Должен сбросить то, что давит, должен сам себе помочь.
Мир — бездонность, ты — бездонность, в этом свойстве вы едины,
Только глянь орлиным оком, — ты достигнешь до вершины.
Мир есть пропасть, ты есть пропасть, в этом свойстве вы сошлись,
Только вздумай подчиниться, — упадёшь глубоко вниз.
О, глубоко видит око! О, высоко ходят тучи!
Выше туч и глубже взоров свет сознания могучий.
Лишь пойми, скажи — и будет. Захоти сейчас, сейчас, —
Будешь светлым, будешь сильным, будешь утром, в первый раз!
1
В душах есть всё, что есть в небе, и много иного.
В этой душе создалось первозданное Слово!
Где, как не в ней,
Замыслы встали безмерною тучей,
Нежность возникла усладой певучей,
Совесть, светильник опасный и жгучий,
Вспышки и блески различных огней, —
Где, как не в ней,
Бури проносятся мысли могучей!
Небо не там,
В этих кошмарных глубинах пространства,
Где создаю я и снова создам
Звёзды, одетые блеском убранства,
Вечно идущих по тем же путям, —
Пламенный знак моего постоянства.
Небо — в душевной моей глубине,
Там, далеко, еле зримо, на дне.
Дивно и жутко — уйти в запредельность,
Страшно мне в пропасть души заглянуть,
Страшно — в своей глубине утонуть.
Всё в ней слилось в бесконечную цельность,
Только душе я молитвы пою,
Только одну я люблю беспредельность,
Душу мою!
2
Но дикий ужас преступления,
Но искажённые черты, —
И это всё твои видения,
И это — новый — страшный — ты?
В тебе рождается величие,
Ты можешь бурями греметь,
Из бледной бездны безразличия
Извлечь и золото и медь.
Зачем же ты взметаешь пыльное,
Мутишь свою же глубину?
Зачем ты любишь всё могильное,
И всюду сеешь смерть одну?
И в равнодушии надменности,
Свой дух безмерно возлюбя,
Ты создаёшь оковы пленности:
Мечту — рабу самой себя?
Ты — блеск, ты — гений бесконечности,
В тебе вся пышность бытия.
Но знак твой, страшный символ Вечности —
Кольцеобразная змея!
Зачем чудовище — над бездною,
И зверь в лесу, и дикий вой?
Зачем миры, с их славой зве́здною,
Несутся в пляске гробовой?
3
Мир должен быть оправдан весь,
Чтобы можно было жить!
Душою там, я сердцем — здесь.
А сердце как смирить?
Я узел должен видеть весь.
Но как распутать нить?
Едва в лесу я сделал шаг, —
Раздавлен муравей.
Я в мире всем невольный враг,
Всей жизнею своей,
И не могу не быть, — никак,
Вплоть до исхода дней.
Мое неделанье для всех
Покажется больным.
Проникновенный тихий смех
Развеется как дым.
А буду смел, — замучу тех,
Кому я был родным.
Пустынной полночью зимы
Я слышу вой волков,
Среди могильной душной тьмы
Хрипенье стариков,
Гнилые хохоты чумы,
Кровавый бой врагов. —
Забытый раненый солдат,
И стая хищных птиц,
Отца косой на сына взгляд,
Развратный гул столиц,
Толпы́ глупцов, безумный ряд
Животно-мерзких лиц. —
И что же? Я ли создал их?
Или они меня?
Поэт ли я, сложивший стих,
Или побег от пня?
Кто демон низостей моих
И моего огня?
От этих ти́гровых страстей,
Змеиных чувств и дум, —
Как стук кладбищенских костей
В душе зловещий шум, —
И я бегу, бегу людей,
Среди людей — самум.
Рядом с кухней отеля «Миако»,
Где нас кормят морской капустой,
Есть пруд и рыбы. Однако
Их никто не ест, — будь им пусто!
Потому что это не просто,
А золотые, священные рыбы,
Стой над ними, считай хоть до ста,
И за то спасибо.
Они плавают с сытыми мордами,
Раздувая хвосты,
Очевидно, дьявольски гордые
Независимостью от плиты.
Они очень надменны, ибо
Презирают до содрогания
Прочую просто рыбу,
Предназначенную для питания.
Они держатся даже в воде
Друг с другом несколько сухо,
Оттого что они — в пруде
Аристократия духа.
Так изысканно и рассеянно
Живут они всю неделю,
Но каждое воскресение
Приходит повар отеля
И, принеся извинения
Всем предкам на случай уж
Чертовского совпадения
С переселением душ,
В кимоно с двумя поясами
Он стоит над водой и в ней
Долго ищет глазами,
Которая пожирней.
Потом с ужасной улыбкой,
Взмахнув сачком, как ужаленный,
Берет золотую рыбку
И делает ее жареной.
Другие рыбы потопчутся,
Поспорят, посокрушаются
И расплывутся. В обществе
Рыб это наблюдается.
А может, пруда население
Тоже не без идей
И верит в переселение
Своих душ в людей.
И в этом есть вероятие.
Разве мы не могли бы
Сказать об одном приятеле,
Что в нем душа рыбы?
Над сном монастыря девичьего
Все тихо на сто верст окрест.
На высоте полета птичьего
Над крышей порыжелый крест.
Монашки ходят в домотканое
Одетые, как век назад,
А мне опять, как окаянному,
Спешить куда глаза глядят.
С заиндевевшими шоферами
Мне к ночи где-то надо быть,
Кого-то мучить разговорами,
В землянке с кем-то водку пить.
Как я бы рад, сказать по совести,
Вдруг ни к кому и никогда,
Вдруг, как в старинной скучной повести,
Жить как стоячая вода.
Описывать чужие горести,
Мечтать, глядеть тебе в глаза.
Нельзя, как в дождь на третьей скорости,
Нельзя нажать на тормоза.
По шумным улицам, в живой толпе народа,
В вертепах праздничных разврата и гульбы.
Среди полян кладбищ, где гневная природа
Венчает зеленью гробы;
Во мраке темных рощ, в кудрявой чаще леса.
Где мягко бродит тень от сосен И берез.
Где звонче хрустали эфирного навеса
При вспышке майских гроз.
У тихоструйных вод, где тощую осоку
Лобзает беглых волн обманчивый прибой,
В пустынях, где земля завистливому оку
Грозит небесною стеной,
И там, где скаты гор в бессмертном изваяньи
Застыли навсегда под божеской рукой, —
Везде поэт, как царь, как гордый царь в изгнаньи,
Томится мощною душой…
Он носит мир в душе прекраснее и шире.
Над ним он властвует, как вдохновенный бог,
А здесь, в толпе людской, в слепом подлунном мир
Он только раб тревог…
И душно здесь ему, и больно пресмыкаться…
Он любит солнце грез, он ненавидит тьму,
Он хочет властвовать, он хочет наслаждаться
Не покоряясь ничему.
Он хочет взмахом крыл разбить земные цепи.
Оставить мрак земной в наследие глупцам…
Со стрелами зарниц блуждать в небесной стел
И приобщаться к божествам!
Давай поглядим друг на друга в упор,
Довольно вранья.
Я — твой соглядатай, я — твой прокурор,
Я — память твоя.
Ты долго петлял в привокзальной толпе,
Запутывал след.
Ну вот мы с тобою в отдельном купе,
Свидетелей нет.
Судьба мне послала бродить за тобой
До самых седин.
Ну вот мы и встретились, мой дорогой,
Один на один.
Мы оба стареем, ты желт, как лимон,
Я лыс, как Сократ.
Забудь про милицию и телефон,
Забудь про стоп-кран.
Не вздумай с подножки на полном ходу
Нырнуть в темноту.
Мы едем с тобою не в Караганду
И не в Воркуту.
Чужие плывут за окном города,
Чужие огни.
Наш поезд отныне идет в никуда,
И мы в нем одни.
…Как жутко встречать за бутылкой винца
Синюшный рассвет.
И знать, что дороге не будет конца
Три тысячи лет.
Сквозь сеть алмазную зазеленел восток.
Вдаль по земле, таинственной и строгой,
Лучатся тысячи тропинок и дорог.
О, если б нам пройти чрез мир одной дорогой!
Всё видеть, всё понять, всё знать, всё пережить,
Все формы, все цвета вобрать в себя глазами,
Пройти по всей земле горящими ступнями,
Всё воспринять и снова воплотить.